Невольники чести Кердан Александр
«Виновата ли я, что поддалась своему чувству и открыла сердце тому, кого давно люблю? — думала она. — А может быть, моя вина в другом, в том, что я не смогла связать свою судьбу с ним, а согрешила перед святым алтарем, поклявшись в верности другому? Поклялась и нарушила эту клятву… И болезнь моя не что иное, как расплата за сие преступление, за ошибку… Но разве любовь может быть ошибкой? Ведь как сказано в Святом писании: Бог — это любовь… Вот ведь Кирилла Тимофеевич, он любит меня беззаветно уже много лет и ничего не ждет взамен, ничего не просит, разве что — ответного чувства… Но коль не могу я дать ему таковое, счастлив одним тем, что сам способен любить… Разве же такая любовь — не Божья заповедь? Или граф Федор Иванович… К нему так же, как Хлебников ко мне, я потянулась всей душою… Ради него смогла пережить весь этот стыд, коий и не стыд вовсе, ежели любишь… Один лишь Павел Иванович, добрый и славный… Разве заслужил он такое? Да и сама я думала ли, что так поступлю с ним? Нет, нет и еще раз нет! Не помышляла кого-то обидеть! Только вот сердце… Оно часто не послушно ни чувству долга, ни доводам разума…»
Обо всем этом и хотела Кошелева поговорить с Кириллом, для того и позвала его. Но разговор вышел совсем не таким.
— Вы добрый человек, Кирилла Тимофеевич, — заметив сострадание на лице комиссионера, печально проговорила она. — Вы поймете и не осудите меня, ежели не осудили прежде… Я знаю сама: я кругом виновата… Перед Богом, перед Павлом Ивановичем, перед вами… Нет-нет, не перебивайте меня, пожалуйста, лучше простите в сердце своем…
Тут Кошелева закашлялась и поднесла к губам платок. Тяжело отдышавшись, спросила:
— Я ведь могу рассчитывать на ваше прощение, друг мой? — что-то похожее на кокетство, неуместное в такой обстановке, промелькнуло в ее тусклом голосе.
Но Хлебников не заметил этого. Его пронзила жалость к Елизавете Яковлевне, некогда такой грациозной и прекрасной, а теперь обреченной на смерть в этом глухом провинциальном углу… К состраданию примешивалась и досада на себя, отвернувшегося от Елизаветы Яковлевны после встречи в саду петропавловского коменданта. Тогда, когда кумир его вдруг рухнул, Кирилл обвинял ее в легкомыслии и неверности… «Да кто дал мне право судить этого ангела, если я и самому себе судья неважный?» — запоздало терзался он. Все это прорвалось теперь в бессвязном лепете:
— Да что вы, ваше превосходительство… Да как я смею… Да я…
— Я все знаю, Кирилла Тимофеевич, — рука Елизаветы Яковлевны ласково прикоснулась к руке комиссионера. Пальцы чуть подрагивали и были горячими и сухими. Это было первое соприкосновение их рук после той памятной истории с кашалотом, когда по воле случая генеральша оказалась в объятиях Хлебникова, бросившегося спасать ее.
— Да у вас жар!
— Ну и пусть… Это неважно сейчас! Хотя, впрочем, может быть, вы и правы… Как всегда, правы… — чувствовалось, что сил у Кошелевой остается все меньше. Она стала говорить отрывисто и торопливо, словно боясь не успеть: — Мне нужна ваша помощь, Кирилла Тимофеевич… Больше я никому не могу доверить этого…
— Я всегда к вашим услугам, ваше превосходительство.
— Да, да, благодарю вас… Вот, возьмите это… — она извлекла из-под подушки небольшой пакет, туго перевязанный алой лентой. — Это… это его письма ко мне… Вы понимаете, о ком я…
Кирилл молча кивнул. А Елизавета Яковлевна, точно извиняясь, объяснила:
— Не хочу, чтобы они… письма… если я… попали в чужие руки, особливо к Павлу Ивановичу… Он — человек святой и недостоин такой муки…
— Я понимаю…
— Сожгите их, я вас умоляю! — с неожиданной страстью произнесла она и тут же бессильно откинулась на подушку, как будто после этих слов что-то сгорело, испепелилось в ней самой.
Молчание затянулось и становилось угнетающим. Елизавета Яковлевна, собравшись с духом, прервала его:
— Ну, вот и все, мой добрый друг… Время прощаться… Ежели вам не противно после всего, что вы знаете обо мне, поцелуйте меня напоследок…
Кирилл нагнулся к умирающей и сделал то, о чем мечтал все эти годы, — прикоснулся губами к ее губам. Но это было не лобзание любовника, а поцелуй брата — кроме горечи утраты, ничего не отразилось в нем. Это почувствовали и комиссионер, и Елизавета Яковлевна.
— Храни вас Бог… — прошептала она и закрыла глаза. Комиссионер, спрятав в карман, где уже лежал подарок губернатора, пакет, полученный от его супруги, в последний раз посмотрел на Кошелеву, по челу которой бродили тени, словно зависла над ней большая черная птица, и тихо вышел из будуара.
В прихожей Хлебников нос к носу столкнулся с лекарем, пришедшим навестить больную, обменялся с ним парой ничего не значащих фраз и раскланялся, горько думая, что Елизавете Яковлевне сейчас нужен не медик, а духовник.
Старому камчадалу Уягалу приснился сон. Вернее, это было состояние, когда в сознании перемешиваются вымысел и реальность. Так уже бывало с Уягалом много-много больших солнц назад, когда его дед Ленат — шаман острожка, — воскурив ароматные травы, призывал духов умерших предков, чтобы узнать, будут ли удачными гон зверя и рыбная ловля. Кругом шла голова у маленького Уягала от пряного запаха, мельтешения торбасов деда на земляном полу яранги. Возникали перед глазами видения, приоткрывалось будущее.
То же самое чувствовал Уягал, и когда, повзрослев, сам стал ходить к Камаку, чтобы, оставив щедрые дары, помолиться богу Пихлачу — главному над всеми остальными богами. А еще нечто подобное испытал Уягал, когда, поддавшись уговорам белых людей, выпил их огненную воду… Веселый и добрый стал Уягал. Много смеялся и даже пел песню рода, хотя никогда этого при чужих не делал. А еще отдал тогда Уягал белым целый ворох беличьих шкурок, попросив взамен один стальной нож. Нож и сейчас у Уягала. Но огненной воды он больше не пьет…
Вот уже несколько зим живет старик отшельником в самых непролазных дебрях в маленькой юрте, которую построил из древесной коры, а сверху обмазал белой глиной, взятой здесь же, на берегу лесного ручья.
В юрте скрывается Уягал от своих сородичей, продавших души богам белых людей — желтому металлу, на который можно выменять у них все что захочешь: порох, бисер, одеяла, и этой самой злой огненной воде, которая умеет брать верх даже над мудрыми стариками и отважными охотниками.
Дед Уягала Ленат, получивший свое имя от названия налобной ленты, что должно было всем говорить о его большом уме, не сумел устоять перед этой водой. Пристрастился к ней, забыв о своем искусстве шамана, и наконец захлебнулся собственной слюной и отторгнутой пищей, выпив огненной воды больше, чем в силах человека. Отец Уягала Алайян, названный так за свою щедрость, стал шаманом после Лената, но тоже выпил огненный воды и сорвался с утеса…
Уягал, хоть он и сын своего отца и внук своего деда, совсем другой. Он видел много белых людей. Жил среди них. Водил их в тайгу — дорогу показывал. Законам леса учил. Сам учился мал-мал. Но богов своих чтил и помнил всегда. У них совета спрашивал, а не у Бога белых людей.
Когда в последний раз ходил Уягал вместе с белыми в тайгу, встретились им плохие люди. От одного из них, в которого вселился дух зла Ургу, Уягал прячется в тайге больше, чем от своих неверных заповедям предков соплеменников.
Этот белый человек, которого старик прозвал Гололицым, был совсем худой. Злой и жадный. Уягал видел, как он забрал себе дары, принесенные к священному камню — Камаку. Видел и очень испугался. Там, где Уягал вырос, никогда не брали чужого. Только с приходом белых сородичи Уягала узнали, что называется это — воровство. И сегодня такое преступление считается одним из самых страшных в его роду. Карается изгнанием. Взять же что-то у Камака — это верная смерть! Гололицый взял… Уягал думал, что Пихлач сразу же накажет его. Не наказал. Наверно, дух Ургу, вошедший в белого, очень силен…
Еще Уягал видел, как Гололицый жарил на костре своих врагов. Сначала старик подумал, что белый хочет их съесть. В роду Уягала давно не едят людей. Но Уягал слышал от деда и отца, что есть племена, где это делают до сих пор. Может, злой белый оттуда родом? Нет, он не стал есть человечье мясо. Он принес его в жертву духу Ургу. А еще Гололицый хотел убить самого Уягала. Бог Пихлач не дал ему этого сделать, отвел в сторону его пули. Только одна сумела укусить Уягала в плечо. Кость осталась цела, однако.
Потом, когда белые ушли с поляны, Пихлач опять помог камчадалу. Злой Ургу послал к нему медведя-шатуна. Или это Гололицый превратился в лесного хозяина, желая разорвать старого Уягала. Добрый Пихлач не дал. Замутил шатуну глаза, отнял нюх, направил по следу плохих людей. Тут подумал старик, что наконец Пихлач накажет посланца Ургу… Однако вышло по-другому. Хитрый Гололицый, когда лесной хозяин вышел к костру белых людей, успел выскочить из медведя и принять свой прежний облик. Он крикнул своим воинам, чтобы они убили шатуна. Уягал видел, как подыхал медведь… Белые много раз извергали гром из своих стреляющих палок, а когда повалили зверя на траву, втыкали в него длинные ножи и копья, пока жизнь не ушла из лесного хозяина. Победив медведя, воины уснули, а гололицый, как змея, подполз к ним и сделал с каждым то, что они сделали с шатуном. Потом Гололицый, как тогда, у Камака, стал забирать вещи у своих убитых воинов и улыбался при этом.
Вот тогда стало Уягалу страшнее прежнего. Этот белый с его улыбкой, похожей на оскал волка, хуже всякого зверя. Надо бежать от него, бежать подальше. Затаиться в глуши, как это делает подранок, надеясь, что преследователи не найдут его…
Много долгих лун шел Уягал по тайге, сторонясь людского жилья. У духа Ургу везде есть глаза и уши. Двигался старик осторожно, петлял свой след. Лечил рану на плече известными от деда и отца целительными травами. Ночами молил Пихлача, чтобы защитил его от Гололицего. И Пихлач не оставил старика. Указал Уягалу место, где надо строить юрту. Укромная полянка у звонкого ручейка, со всех сторон укрытая непролазной чащей. Здесь никто не найдет Уягала. Так сказал ему Пихлач.
Много времени прошло. Много раз птицы выводили новых птенцов и улетали в сторону, обратную той, откуда пришел Уягал. Тихо, размеренно жил старик. Добывал пищу рыбалкой и силками. Ни с кем не встречался. И вот сегодня Уягала посетило видение, которое вернуло старику его прошлое и приоткрыло, что ждет его завтра.
…В зыбкой предутренней дымке, когда лес еще не проснулся, привиделось Уягалу вот что. Расступились тучи над макушками сосен, обступивших юрту старика. Засверкала радуга-дорога. По ней спустилась на лесную поляну упряжка крылатых оленей, которой управлял великий бог Пихлач. Сиянье, похожее на то, что полыхает в небе длинными зимними ночами, сопровождало его появление. Больно стало глазам старика от этого света. Зажмурился он, но видеть не перестал.
— Здравствуй, Уягал, — сказал бог тихим голосом, от которого, как при штормовом ветре, закачались вековые сосны.
— Здравствуй, Пихлач… — робко ответил старик, чувствуя дрожь во всем теле.
— Вижу, узнал ты меня… Хорошо! Открой глаза и ничего не бойся. Я тебя не обижу…
Уягал боязливо приподнял веки. Свет, который так ослепил его вначале, сделался добрее. Старик смог разглядеть и лицо бога, круглое и ясное, как луна в полнолуние, и его кухлянку, расшитую мерцающими звездами.
Дрожащий световой поток стал изменяться. Средняя часть его раздалась вширь, и Пихлач, раскинувший руки, принял облик светящегося креста.
— Ты видишь этот крест, Уягал? — спросил бог камчадала.
— Вижу, однако…
— Это знак белых людей, когда они молятся своим богам… У тебя есть такой! Ты нашел его на поляне, там, где посланец Ургу хотел убить тебя. Возьми крест и иди в город белых людей. Найди доброго господина, который послал тебя в тайгу, и покажи ему знак! Он — в беде и ждет тебя, Уягал! Это мое слово…
— Это твое слово, — эхом отозвался камчадал и впал в забытье.
Когда он пришел в себя, Пихлача и его упряжки перед юртой не было. Только выгоревшая, как после костровища, трава да сухие сучья, облетевшие с сосен, говорили, что кто-то побывал тут.
Весь день был старик сам не свой. Сидел в своей юрте, уставясь в одну точку. А когда наступила ночь, долго не мог уснуть. Ворочался на лежанке из хвойных веток, смотрел в дымоход, откуда, как глаза Пихлача, заглядывали ему прямо в душу далекие звезды. Слова бога не давали старику покоя.
Утром Уягал собрался в дорогу. Положил в узелок несколько кусков копченой рыбы. Прикрыл вход в юрту ивовой циновкой. Сверху накидал лапника. Отошел, оглянулся. Страшно на склоне лет покидать обжитой угол. Но слово Пихлача — закон.
…В Нижне-Камчатске, главном городе белого царя на земле Уйкоаль, старик с трудом отыскал дом, где жил тот добрый человек, к которому послал Уягала Пихлач. Подойдя к жилью поближе, камчадал еще раз уверовал в могущество своего бога: как и предрекал он, добрый белый господин оказался в беде. В тот момент, когда старик смешался с людьми, собравшимися у входа во двор, из него в окружении солдат вышел добрый человек, ждущий от Уягала помощи, — комиссионер Российско-Американской компании Кирилл Хлебников.
Елизавета Яковлевна умерла на рассвете, когда отблески зари выкрасили киноварью потолок в ее комнате. Она ушла в мир иной тихо и незаметно. Сомкнула глаза и уснула, чтобы никогда не проснуться. Рыдающая ключница убеждала генерала, что так бывает очень редко, с одними лишь праведниками, коих сам Господь выделил из числа людей и призвал к себе, в райские кущи.
…Кириллу Хлебникову о кончине губернаторши сообщил капитан Федотов, явившийся с гренадерами лично сопроводить на пакетбот, отправлявшийся в Охотск, своего странного арестанта.
— Хоронить их превосходительство Елизавету Яковлевну, упокой, Господи, ее душу, будут послезавтра… — известил он комиссионера.
«Наверно, там же, где лежит отец Абросима — Иван Плотников, — как-то отстраненно подумал Кирилл. — Я этого уже не увижу…»
В нем со смертью Елизаветы Яковлевны точно лопнула какая-то скрытая от постороннего взгляда пружина, не дававшая прежде упасть духом в самых трудных обстоятельствах.
Говорят, что характер человека меняется каждые семь лет его жизни. У Хлебникова все жизненные устои разрушились за несколько часов, в которые он сначала узнал о предательстве лучшего друга, потом — о смерти любимой женщины.
«Почему я не сгинул тогда в полынье, сброшенный с нарт своими собаками? Почему не замерз в метель вместе с капитаном Головниным, не утонул в океане, бросившись спасать генеральшу? Отчего не остался навек в трясине, выручая Абросима? — терзался он. — Неужели только для того, чтобы убедиться, что добрым нравам пришел конец? Что обязательства теперь не признаются, а благодарность от самых близких людей и ту встретишь редко? Стоит ли говорить о благодарности отечества? Чем усердней служишь ему, тем скудней награда! Вот как обошлись за верную службу со мной… Разве что в железа не заковали», — думал Хлебников, собирая под надзором Федотова в походный сундучок свой нехитрый скарб: книги, кое-что из одежды.
«Зачем мне жизнь, ежели она вся на поверку — ложь и позор? Может, правильнее уйти вслед за Елизаветой Яковлевной туда, где не мирской суд, а небесный? Там, по крайней мере, о человеке составляют мнение не по чьим-либо наветам, а по его делам и поступкам… Так будет лучше для всех: для компанейских чиновников и сутяжных, кои сочтут смерть мою за признание вины; для тех людей, которые, как генерал-майор Кошелев, все еще верят мне; для меня самого, ведь мертвые сраму не имут…» — грешная мысль о самоубийстве впервые пришла в голову Хлебникову.
«Да, так будет лучше для всех! — с каждой минутой все более укреплялся в ней комиссионер. Как человек внешне спокойный и выдержанный, он был способен на неожиданные решения и скорое выполнение их. — Когда подойдем к причалу, брошусь в воду вместе с сундучком. Он тяжелый, живо утянет на дно… Тогда все разрешится само собой. И не надо будет при очной ставке глядеть в бесстыжие глаза бывшего друга… Такое, пожалуй, пострашней всего…»
Как же прав испанский мудрец Грасиан, в «Карманном оракуле» коего, вчера подаренном Кириллу губернатором, комиссионер сразу наткнулся на умозаключение, подходящее моменту: «Смотри на сегодняшних друзей, как на завтрашних недругов, причем злейших… Берегись снабдить оружием перебежчиков из стана дружбы — тогда их нападения будут еще ожесточенней!» Какие верные мысли! Только теперь-то что Кириллу до вековой мудрости, если сама жизнь сделалась немила? «Пусть же отправляется подарок губернатора, — думал он, — вместе с письмами Елизаветы Яковлевны, которые так и не успел сжечь, да и со мной самим — на корм рыбам! Там, на дне морском, и страсти, и мудрость, и горькая память не имеют никакого значения… Надо токмо найти в себе мужество — сделать этот последний шаг!»
С этим намерением Кирилл, сопровождаемый капитаном и гренадерами, и вышел из дома. Вся процессия двинулась к пристани, провожаемая кучкой зевак, для которых любое необычное событие в сей провинциальной дыре — верный повод еще полгода чесать языками. Кирилл знал большинство из пришедших поглазеть на его арест. Все это были мелкие чиновники из губернской канцелярии или мещане, живущие в Нижне-Камчатске на поселении за какие-то свои провинности на материке. Единственной инородной фигурой, и это невольно отметил про себя Хлебников, казался старик камчадал со знакомым лицом. Да кто их, туземцев, разберет? Все — одной породы: широкоскулые, с узкими щелками глаз…
Путь до причала, который, бывало, по нескольку раз в день проходил туда и обратно Хлебников, нынче показался неимоверно длинным. Такой, наверно, была для Иисуса Христа дорога на Голгофу… Терновый венец на голове, тяжкий крест на плечах. Кнут стражника и насмешки толпы.
У Кирилла на душе тоже как будто крест — несправедливые обвинения. В роли римских воинов — гренадеры… И пусть не возлежат на голове Кирилла тернии, но зеваки вокруг также полны насмешек и злобы, сплетничают на все лады. Горько разочаровываться в людях, которым не сделал ничего дурного, но это один из самых последних уроков жизни!
…Когда эскорт вступил на деревянный пирс, далеко вдающийся в залив, Кирилл про себя стал отсчитывать шаги, заранее загадав, что на тридцать третьем — именно этот год шел ему, и столько же было Господу в день распятия — он бросится в воду.
«Один, два, три… десять… пятнадцать…»
— Начальника, начальника, постой! — вдруг закричал кто-то за спиной Хлебникова, сбивая его со счета. Голос этот вызвал у Кирилла ощущение, что он где-то уже слышал его.
Хлебников так резко остановился, что идущий по пятам гренадер налетел на него, сбив арестанта с ног, и сам растянулся рядом, выронив ружье.
«Вот удачный момент! Теперь никто не помешает кинуться в воду!» — оценил положение Хлебников, но почему-то не воспользовался им. Поднявшись с настила, он обернулся к берегу и увидел старого камчадала, ковыляющего по доскам пирса.
— Чего тебе, старая образина? — окликнул старика гренадер, тоже успевший подняться и отряхивавший свой мундир.
— Моя Уягал звать, однако… Уягал не сам пришел. Пихлач велел. Доброму господину слово скажу, — камчадал указал на Кирилла и что-то быстро-быстро забормотал себе под нос. Из этого потока русских и ительменских слов Хлебников понял только, что какой-то худой человек много стрелял, жег костер, превращался в медведя… В общем, бред, да и только…
То же самое показалось и гренадеру:
— Какой Пихлач, какой Уягал? Нам своих пугал достаточно! Давай, дед, проваливай! Проваливай, пока цел! — для пущей убедительности служивый даже замахнулся на камчадала прикладом.
— Эй, Петухов! Почему остановились? — закричал на гренадера Федотов, успевший с двумя другими подчиненными отойти по причалу на приличное расстояние.
— Да вот, вашбродь, старикашка прицепился… Из местных, юродивый какой-то…
— Гони в шею! — приказал капитан. — А вы, Кирилла Тимофеевич, извольте следовать за мной…
«Это ведь и правда Уягал! — вдруг узнал камчадала Кирилл. — Именно он предупреждал меня когда-то о Гузнищевском, он был проводником в обозе Плотникова!»
— Где Абросим, Уягал? Что с ним? — словно не слыша слов Федотова, крикнул комиссионер старику.
Тот, оттесняемый могучим гренадером, то ли не услышал вопроса, то ли не понял его.
— Что с обозом, где Плотников? — снова крикнул Кирилл, делая шаг к камчадалу.
Старик, очевидно догадавшись, о чем спрашивает его добрый господин, ничего не ответил ему, а лишь разжал свою ладонь, и Хлебников увидел позеленевший нательный крест, который он узнал бы из всех других. Это был крест Плотникова, сделанный собственноручно его отцом. Крест, так счастливо сведший Абросима с Иваном в лагере ватажников и хранимый приказчиком как святыня.
Сердце Хлебникова сжалось от двух противоположных чувств: радости и горя. Крест на ладони старика свидетельствовал о непоправимом: Абросима Плотникова больше нет в живых. Иначе он не расстался бы никогда с отцовским подарком! Радость же пришла вместе с верой, которую Кирилл вновь обрел: Абросим — мертв, значит, не мог быть предателем! Какой-то негодяй воспользовался его именем и бумагами.
Теперь Хлебников снова хотел жить! Жить, чтобы найти мерзавца, запятнавшего честь не только самого Кирилла, но и его погибшего друга! Жить, чтобы восстановить справедливость! Жить вопреки всем ужасным утратам…
— Дай мне крест, Уягал! — протянул к камчадалу руку Кирилл. Ему захотелось ощутить тяжесть креста в своей ладони как вещественное доказательство того, что все это ему не приснилось, что мир не так черен, как это померещилось нынешним утром.
Федотов и гренадеры быстрым шагом уже направлялись к ним, чтобы увести комиссионера за собой. Старик неловко взмахнул рукой, пытаясь бросить крест Хлебникову, и в этот миг гренадер, которого капитан назвал Петуховым, ударил Уягала прикладом. Камчадал упал. Пальцы его разжались, и крест, описав дугу, плюхнулся бы в темную воду, не успей Кирилл подхватить его на лету.
С крестом Абросима в кулаке Хлебников, забыв про свой ревматизм, метнулся к Петухову. Встал между ним и Уягалом, лишая возможности нанести старику еще один удар. Гренадер замахнулся уже на комиссионера, но был остановлен подоспевшим капитаном, который не упустил случая попенять Хлебникову:
— Что ж это вы себе позволяете, Кирилла Тимофеевич? Вроде бы умный человек, а ведете себя, аки младенец…
Кирилл ничего не ответил Федотову, полный собственных мыслей, уведших его далеко от этого пирса.
Потом, уже без всяких приключений, Хлебникова подвели к шлюпке. Усадили на переднюю банку, лицом к берегу. Федотов, передав боцману запечатанный сургучом пакет для капитана, вдруг приложил пальцы правой руки к треуголке, отдавая честь и прощаясь с Хлебниковым. Матросы налегли на весла, и шлюпка резво побежала к «Ростиславу».
…Когда на пакетботе поставили паруса и «Ростислав» пошел из залива, Кирилл, очевидно по протекции губернатора не запертый в каюте, поднялся на корму. Там он, все еще сжимая в ладони согревшийся крестик, долго смотрел на удаляющиеся рощи каменных берез, на снежную маковку Ключевской сопки. Смотрел, пока весь берег не превратился в одно серо-белое пятно. А когда земля Камчатки вовсе растворилась в дымке, Хлебникову вдруг подумалось, что на ней остались не только могилы самых дорогих ему людей, но и все надежды и чаянья, которые связывали его с юностью. Теперь юность уходила в прошлое. Прощаясь с нею и со всем пережитым, Кирилл не знал, ступит ли когда-нибудь еще на эту окраинную землю. Но он уже предчувствовал, что никогда больше не сможет любить и дружить так, как дружил и любил здесь. И еще одно понял комиссионер: он не сможет позабыть этот край, назвать его чужим. Камчатка отныне и навсегда — неотъемлемая часть его судьбы.
…Кричали над головой чайки, желая кораблю удачного плавания. Ветер вспенивал макушки волн. Океан, соединяющий и разъединяющий берега континентов, был необозрим и немерен, как жизнь впереди…