Невольники чести Кердан Александр
— Так, по-вашему, она — кокетка? Осторожнее, мой друг! Желание нравиться — женская форма властолюбия…
— Вот тут вы абсолютно правы… Женщина действительно отдается в плен только тому, кем на самом деле жаждет повелевать. Я, как вам известно, человек не пугливый, и все же один страх во мне живет… Это боязнь женской тирании…
— Тирания… Не говорите это слово так громко, не то нас с вами заподозрят в симпатии к Буонапарте! Ну а женщины… Их оковы, мне чудится, вам в ближайшее время не грозят…
— Кто знает, майор… Кто знает…
Этот философский диалог, протекавший между графом Федором Ивановичем Толстым и майором Ермолаем Ивановичем Фридерице во дворе комендантского дома несколько минут спустя после исчезновения с бала Елизаветы Яковлевны, неожиданно перешел в иную плоскость:
— А вы, сударь, не отказались бы хоть на часок очутиться на месте нашего гостеприимного губернатора, — голосом змия-искусителя вдруг спросил майора Толстой, — само собой разумеется, не в роли владыки земель камчатских, а наедине с его, как вы изволили выразиться, «фарфоровою куклой»?..
Не ожидавший подобного вопроса, Фридерице вспыхнул до корней волос. То ли от удовольствия, то ли от стыда, коим, надо заметить, неизменный собутыльник графа вовсе не отличался.
— После столь долгого поста и общения с одними туземными образинами, которые для меня все одинаковы: ни кожи, ни рожи… Очень может статься… Да что там… Конечно же. — Тут тучный и лысеющий Фридерице, очевидно представив себя на месте Кошелева в интимной обстановке, захохотал так, что в наступившей между танцами паузе привлек внимание окружающих. Впрочем, ненадолго.
Снова зазвучал импровизированный оркестр. Закружились разгоряченные вином и танцами пары. Праздник продолжился своим чередом… А майор неожиданно успокоился, отер платком ставшее похожим на вареную свеклу лицо и сказал уже вполне серьезно:
— Оставим шутки, граф. Сия добыча — не про меня…
— Отчего же?
— По двум обстоятельствам…
— Вы говорите загадками, Ермолай Иванович.
— Никаких загадок. Все ясно как Божий день! Ежели генеральша и в самом деле кукла, то я, хоть спали ко всем чертям всю эту деревню, хоть сам сигани в костер, ее фарфоровое сердце не отогрею… Когда же, напротив, госпожа Кошелева — дама благородная и неприступная, для покорения сей крепости у меня недостанет ни молодости, ни денег, ни обстоятельств… Давайте лучше выпьем!
Толстой, не колеблясь, последовал приглашению. Выпив, граф ненадолго умолк, а потом заговорил бесстрастно, но на ту же тему:
— Воля ваша, сударь… Я же из игры выходить не намерен… Не в моих правилах, да и победа слишком очевидна… Более того, что бы вы сказали, предложи я вам сейчас пари, в коем фантом выступила бы наша хозяйка, а наградой победителю — ящик португальского?
— Извольте, поручик! Пари — дело святое! Но каковы будут условия?
— Немного терпения, дорогой мой Ермолай Иванович! Об этом мы непременно поговорим… Однако отойдем куда-нибудь в сторону. Пари у нас конфиденциальное, а здесь так много чужих ушей…
— Не узнаю вас, граф. Откуда такая скромность?
— Вы еще много нового можете узнать обо мне, дорогой майор…
— Неужели?..
Что бы там ни говорили материалисты о вторичности человеческого сознания, интуиция в очередной раз не подвела графа Толстого. Разговор Федора Ивановича с майором Фридерице и в самом деле был услышан некоторыми из гостей. Как бывает всегда на многолюдных сборищах, кто-то не обратил на сказанное двумя офицерами внимания, кто-то не придал услышанному значения. Однако нашелся человек, которому слова графа о пари, в коем предметом спора стала бы Елизавета Яковлевна, запали глубоко в душу.
Этим человеком, по воле случая очутившимся неподалеку от разгоряченных вином собеседников, оказался Кирилл Хлебников.
Смысл высказанного Толстым предложения не сразу дошел до Кирилла, настолько диким показалось оно ему, настолько не соответствующим ни званию светского человека, ни образу несравненной Елизаветы Яковлевны, ни его собственному радушному состоянию…
Еще бы!.. Ведь если бы не этот нечаянно подслушанный разговор двух приезжих господ, Хлебников мог бы, не задумываясь, назвать прошедший месяц одним из самых счастливых в своей жизни. Да и как иначе? Все это время, изо дня в день, Кирилл мог видеть ее! И совершая тяжкое путешествие из столицы края в Петропавловское поселение и выполняя поручения его превосходительства господина Резанова, Кирилл получал счастливую возможность находиться поблизости от Елизаветы Яковлевны. И более того — щедра бывает судьба на подарки! — Кирилл даже удостоился чести беседовать с супругой губернатора…
Один раз — во время растага, в середине их совместного перехода по камчатской тайге, а потом уже здесь, в доме коменданта Петропавловска. Разговор в обоих случаях касался каких-то отвлеченных предметов — недавно прочитанных, и надо же, одновременно ими обоими, книг и, конечно, самого волнующего всех камчатских обитателей события — прибытия на полуостров шлюпа «Надежда». И все же самим своим фактом беседы с генеральшей вознесли комиссионера на седьмое небо, сызнова заставив поверить самым несбыточным мечтам. Конечно, положа руку на сердце, повода для этого не было никакого. Дружеское обхождение Кошелевой с Кириллом являлось только проявлением доброго нрава и хорошего воспитания генеральши, ну и, может быть, еще выражением ее признательности своему давнему спасителю. И не более того… Пропасть между ними за этот месяц не сделалась меньше. Напротив, ощущалась еще глубже и неодолимей! Но такова любовь: она умеет безоглядно верить самым иллюзорным фантазиям, восставать, не смиряясь с очевидным!..
Разумом и сам Кирилл понимал все это. Сердцем — нет. Может быть, оттого в этот месяц он особенно много читал и не расставался с дневником, в котором по ночам, при свете огарка, тревожа сон спящего в одной с ним комнатушке верного друга Абросима, записывал все, что волновало душу.
К чести хозяина дневника, это были раздумья не только и не столько о любви. Даже тетради не решился бы Кирилл доверить тайну своих чувств. Наедине с белым листом он размышлял о вечном: о мире и законах бытия, об открытиях человеческого разума и будущем Отечества… Но в этом все же присутствовала любовь, ибо ее волшебная сила распахивает перед нами новые горизонты, побуждает подняться над самим собой, творить, делать этот мир еще прекрасней!
Справедливости ради надо заметить, что проснувшейся в Кирилле жажде творчества, помимо встреч с Елизаветой Яковлевной, немало споспешествовало и знакомство с интереснейшими людьми, прибывшими на Камчатку на борту «Надежды». Натуралист Лангсдорф и доктор медицины Брыкин, астроном Горнер и еще один натуралист, Тилезиус фон Тиленау, академик живописи Курляндцев… Кириллу отродясь не доводилось встречаться и беседовать со столь учеными мужами. А разве не удача то, как быстро Хлебников нашел общий язык с суперкарго «Надежды» и приказчиком Российско-Американской компании Шемелиным? Начитанный Федор Шемелин, годами немногим старше самого Кирилла, оказался собеседником, которого камчатскому комиссионеру так недоставало. Человек вдумчивый и впечатлительный, Федор Иванович, как никто другой, смог понять тягу своего нового знакомца к путешествиям и познанию мира. Именно он, Шемелин, рассказал Хлебникову массу занимательных подробностей о кругосветном вояже, о диковинных островных землях, сокрытых в просторах Великого океана, о доблести и мужестве российских мореходцев, побеждающих и шторма, и штили… После одной из долгих бесед с Федором Ивановичем в дневнике у Кирилла появилась запись: «Со временем, когда в России, шествующей исполинскими шагами по пути просвещения, все устремится на то, что приносит благосостояние и обогащение Империи, распространится и процветет главная ветвь народного богатства: купеческое мореплавание, и мы, следуя другим торговым народам, пройдем по далеким морям на своих судах, своими купцами и людьми построенных и ими же управляемых, тогда только узнают цену тех мест, на которые ныне столь мало обращают внимания, и потомки наши, статься может, назовут нас недальновидными…»
О «недальновидности» написал Кирилл, находясь под впечатлением неприятных подробностей конфликта между командиром корабля и государевым посланником Резановым. О нем под великим секретом поведал Хлебникову тот же Шемелин. От Федора Ивановича впервые услышал Кирилл и фамилию кавалера посольства графа Толстого — титулованного тезки Шемелина. Рассказы суперкарго «Надежды» о выходках поручика на шлюпе и, самое главное, о его неожиданном переходе в стан сторонников Крузенштерна в трудный для посланника Резанова момент не вызвали у Хлебникова симпатий к графу. Еще более отвратило Кирилла от Толстого признание Абросима Плотникова, разглядевшего в поручике своего бывшего барина и открывшего наконец-то другу свою тайну.
Конечно, появление на краю земли Федора Толстого ничего доброго Плотникову не сулило: не ровен час, снова в бега подаваться придется… Да и Кириллу сокрытие беглого крепостного может дорого стоить: докажи потом, что ты ничего не ведал!
И вот теперь еще одна беда. Может быть, самая страшная… В деле с Абросимом пока ничего не ясно: признал ли его бывший хозяин и, коли признал, захочет ли затевать скандал, когда, по словам Шемелина, самому графу, возможно, предстоит ответ держать за проступки, совершенные в вояже? А вот в пари, затеянном Толстым и майором, все понятно — речь идет о добром имени женщины, дороже которой для Кирилла в целом мире нет никого.
А Кирилл и помочь-то никак не может!..
Эх, будь у него дворянское звание, вызвал бы графа на дуэль, а там — пусть решает Господь… Но нет у Кирилла ни ордена в петлице, ни эполет на плечах, ни самого захудалого родства. А коли так — гадай, как отвести от Кошелевой угрозу бесчестия. Идти к губернатору, рассказать ему обо всем? Но не поставит ли это саму Елизавету Яковлевну в тяжкое положение? Да и поверит ли генерал бесчиновному служащему, когда речь пойдет о неблаговидных планах знатного человека? Не сочтет ли слова графа светской шуткой или каламбуром, не понятым простолюдином?
Вопросы один за другим возникали у Хлебникова в мозгу. Ответить на них у него не было времени, но одно было ясно: он должен помешать графу! А для этого надобно узнать все подробности о затеваемой Толстым интриге. Узнать, даже если придется поступить супротив совести: скажем, войти в доверие к поручику, предложить свои услуги… Лишь бы Елизавете Яковлевне не пришлось страдать!
Когда граф и майор, покачиваясь и поддерживая друг друга, стали продвигаться сквозь праздничную толпу к выходу, Кирилл незаметно направился вслед.
На всяком празднике найдутся как те, кто веселится, будто поневоле, так и другие — чувствующие себя настоящими именинниками…
Не стали исключением и участники бала в доме петропавловского коменданта. И если к первой категории смело можно было отнести командира «Надежды», то вторую группу олицетворял, вне всякого сомнения, Николай Петрович Резанов.
Готовый ему составить конкуренцию в праздничном настроении, устроитель нынешнего торжества генерал Кошелев неожиданно как-то ушел в себя, и камергер остался единственным из присутствующих на балу первых лиц, кто предавался веселью хотя внешне и со светской сдержанностью, но в душе радуясь, словно ребенок. Таково, вероятно, свойство поэтических натур, что они и в горе, и в радости умеют чувствовать острее, глубже, нежели остальные.
Резанов, долго общавшийся с великим Державиным и сам не чуждый тяги к прекрасному, был, безусловно, натурой поэтической. Потому, переживший за последние месяцы столько тревог, он сегодня просто светился счастьем.
С Божьей помощью — volente deo, как говорят латиняне, — все утряслось: удалось не токмо восстановить справедливость, утвердив главенство посланника в экспедиции, но и наказать виновных, по сути, никого не наказывая. Резанов не был кровожадным человеком. Его самолюбие было вполне удовлетворено самим фактом публичного покаяния командира «Надежды» и его приверженцев. Тем паче камергер понимал, иного способа получения сатисфакции и не предвиделось. В позиции моряков, единодушно отказавшихся возглавить корабль вместо отстраненного от командования Крузенштерна, чувствовалась непреклонная решимость, продиктованная не столько личной неприязнью каждого опрошенного к государеву посланнику, сколько понятиями корпоративной чести.
Ох уж эта офицерская честь! Ее кодекс был хорошо известен отставному капитану императорской гвардии Резанову. Он доподлинно знал: отступи любой из офицеров «Надежды» от решения кают-компании, от него тотчас отвернутся все остальные, никто не подаст изменнику руки. Даже уйди он в отставку, общественное мнение будет преследовать его. Никто не рискнет пренебречь правилами чести! Вот почему и лейтенант Головачев, искренне преданный Резанову, ответил решительным отказом на предложение посланника встать вместо Крузенштерна на мостике «Надежды».
Что оставалось делать в таких условиях Резанову и Кошелеву? Или арестовать всех офицеров как бунтовщиков, востребовав из Санкт-Петербурга новых командиров, — здесь, на Камчатке, не сыскать умелых мореходов, — или же постараться, не посягая на святая святых — честь офицерского корпуса, закончить дело миром… Оттого и радуется сегодня Николай Петрович, что у него самого, да и у губернатора Кошелева, хватило мудрости убить сразу двух зайцев: сохранить лицо кают-компании и добиться ее подчинения посланнику. Это, с одной стороны, позволило избежать обращения за помощью в столицу, где тотчас нашлись бы злопыхатели и недоброжелатели, представившие все государю в невыгодном для посланника и губернатора свете; с другой — давало надежду в самое ближайшее время приступить к осуществлению посольской миссии в Страну восходящего солнца — таинственную и закрытую до сих пор для россиян Японию.
Удачное завершение посольства обещало бы полный триумф участникам первого кругосветного вояжа в Северной Пальмире, хотя сам Николай Петрович возвращаться в столицу после плавания к берегам Японии на борту «Надежды» не собирался. По поручению совета директоров Российско-Американской компании ему предстояло еще проинспектировать американские колонии. Аляска оставалась основным поставщиком «мягкого золота» — ценного меха морских котиков, каланов, сивучей, стоимость которого на мировых рынках в последнее время заметно поколебалась. Причин тому было несколько. Это и стремительное сокращение поголовья пушного зверя в районах охоты, и участившиеся нападения индейцев на русские острожки и магазины компании, и злодейство пиратов, и, конечно, спекуляция кантонских скупщиков пушнины, намеренно сбивающих цены на российские меха. И все же главной причиной явились политические дела в Европе. Мир замер в предощущении очередной кровавой бойни. Это чувствовалось даже на забытой богом Камчатке.
Может быть, поэтому, как бы ни бурлило сегодня веселье на празднике, разговор в кругу гостей, большая часть которых к тому же носила эполеты, то тут, то там касался политики. Обсуждали дошедшую с большим опозданием до окраины империи последнюю европейскую новость — трагедию в Венсенском замке, где по воле первого консула Франции в крепостном рву пролилась кровь помазанника Божия, безвинного герцога Энгиенского. Говорили об этом и в окружении посланника и губернатора. И как бы далеко ни уносили сейчас Николая Петровича его собственные мысли, он невольно прислушался к тому, о чем вел речь господин Лангсдорф (зело ученый муж присоединился к экспедиции еще в Копенгагене).
— Ф Европпа пыт палшой файна, каспата! — с мрачным видом вещал натуралист, похоже, гордясь своим пророчеством.
— Да, французы воевать умеют… — то ли опроверг мнение Лангсдорфа, то ли согласился с ним доктор Брыкин.
— Однако, господа, замечу: и русские тоже! — веско сказал генерал Кошелев, внимание которого к разговору было привлечено не столько касанием к рукаву его мундира руки посланника, сколько прозвучавшим словом «война», оказывающим на людей служивых просто магнетическое воздействие. — Не раз мы «лягушатников» бивали, и, будет надобность, еще побьем!
— До этого дело едва ли дойдет, ваше превосходительство, — возразил губернатору Крузенштерн, бывший, к слову, ярым противником всего французского. Очевидно, сия неприязнь укоренилась в нем со времен службы в английском королевском флоте.
— Файна путет… — снова подал голос фон Лангсдорф.
— Да полно вам каркать, герр доктор!
— Как ест понимайт «каркат»? — широко открыл глаза натуралист.
— Это означает принести недобрую весть, — пришел на выручку капитан-лейтенанту Брыкин.
— Это ест поковорк или пословитц? Фи любит гофорит образ…
— Какой уж тут образ, герр доктор, когда мир пахнет порохом! Один вопрос: с кем будет Россия? — выразил то, что волновало всех, живописец Курляндцев.
— Тут и гадать нечего. Мы же с Францией союзники. Вспомните, при покойном императоре Павле Петровиче казаки наши готовились к походу на Индию вместе с войсками Буонапарте… — произнес лейтенант Головачев.
— Это когда было! Все эти приготовления — день минувший. С этим узурпатором России не по пути… Особливо после того, что случилось в Венсене, — отчеканил лейтенант Ратманов.
Головачев стоял на своем:
— Не забывайте, милостивый государь, как сильна французская партия в столице: князья Куракин, Кочубей, граф Нессельроде…
— Мнится мне, со времени восшествия на престол государя нашего Александра французскую партию составляют токмо дамы в салонах… Им-то ничего лучше парижской пудры во всем свете не сыскать! — попытался придать беседе несколько иной лад академик живописи.
— И все же баталии не избежать, — вернул разговор к военной теме Кошелев. — Вы слышали, господа, дабы положить конец континентальной блокаде, французы намерены высадиться на Британских островах? Буонапарте создал на западном побережье, близ Булони, целый лагерь и ждет сезона туманов, чтобы начать переправу…
— Нас сегодня более должна волновать наша миссия в Японию, господа, — наконец вступил в разговор и посланник. — Более того, от успеха оной зависит будущее Отечества нашего и здесь, и в американских землях, и в Европе.
Все притихли, ожидая пространных объяснений, так свойственных его превосходительству, но тот неожиданно умолк. Да и как объяснишь Кошелеву, Крузенштерну, Брыкину и тем паче чужеземцу Лангсдорфу все, о чем подумалось в этот миг.
Войны и перемирия, захват новых территорий, передел старых, покорение соседних народов, избавление от иноземного ига… Николаю Петровичу и без обращения к истории ясно: могущество любой державы определяется не одним просвещением и торговлей, но и пространственным размахом. Не напрасно же бились государи русские от Иоанна Грозного до Петра Великого за выход к морю! Не ради прихоти самодержцев пролита кровь многих тысяч русских людей, костьми своими выстлавших дороги на четыре стороны света! Не о том ли болит сегодня душа у самого Резанова, уяснившего, что все в этом мире взаимосвязано? Успех возглавляемой им миссии на Японских островах, несомненно, откликнется повышением престижа государства Российского в Европе и в Новом Свете… А это немало значит в условиях военных приготовлений Буонапарте…
В связи с замыслами узурпатора о мировом господстве волнует посланника и судьба российских владений в Америке. Там не одни лишь торговые прибытки сокрыты, но и потаенная мечта Николая Петровича о России — могучей и несокрушимой державе, колоссе, стоящем на двух берегах Великого океана, которому не страшны никакие корсиканцы в генеральских мундирах.
Россия сама будет определять исторические судьбы мира.
И пусть пока это все кажется невозможным, Резанов уверен: будущее — за его Отечеством!.. Но оно — далеко, а завтрашний день сокрыт в тумане, словно берег отдаленный, к которому стремится переживший уже немало бурь моряк…
Как примут российскую миссию японцы, не постигнет ли его посольство участь экспедиции поручика Лаксмана, в 1793 году вежливо, но решительно выдворенной с Японских островов?
Есть и еще одна тревога: дошла ли «Нева» до Кадьяка? Сумеет ли правитель колоний Баранов, промысловые ватаги коего истощены голодом, скорбутом и набегами индейцев, при помощи Лисянского и его команды отвоевать назад Ситху и Якутат, захваченные вероломными колошами в позапрошлом году? И пуще всего волнует посланника, как отнесутся к появлению у североамериканских берегов русского военного корабля соседи России по континенту: недавно родившиеся и активно устремившиеся на запад Соединенные Штаты и дряхлеющая родина некогда могучих конкистадоров — королевская Испания. Не вызовет ли сей факт новой агрессии супротив слабо защищенных российских поселений и острожков? Или, может быть, события в Европе, о которых шел сейчас разговор, заставят правителей и политиков всех стран на какое-то время забыть о далекой Аляске, развязав тем самым руки не токмо авантюристам вроде пирата Барбера, но и государственнику Резанову?..
Николай Петрович очнулся от дум, улыбнулся краешками губ: пауза чересчур затянулась… Произнес примиряюще:
— Политика политикой, господа, война войной… Но мы с вами на балу! Давайте веселиться, мы, кажется, совсем забыли о дамах…
В этот момент, словно подтверждая слова камергера, к собеседникам подошла Елизавета Яковлевна Кошелева. Обратившись одновременно и к генералу, и к гостям, она, сетуя на мигрень, извинилась и удалилась в дом, провожаемая столь же восхищенными взглядами присутствующих мужчин, сколько и недоуменным — собственного мужа.
Опытному царедворцу Резанову что-то в поведении молодой женщины показалось неестественным. Но дело государева посланника — блюсти интересы Отечества, а не разбирать поступки чужих жен, как бы привлекательны сии дамы ни были!
Однако не все из участников бала думали так же.
До чего же все-таки несправедливо устроен мир! В нем всегда так: чем лучше, веселей было вечером, тем сильней болит голова поутру… Особливо ежели пил ты все без разбору: шампанское, португальское, «казенку»… И ведь кто понуждал? Да никто! Просто собутыльники попались крепкие, и настроение у всех соответствовало моменту — одно к одному. Вот и набрались до зеленых соплей, до чертиков, скачущих в глазах, — по дюжине в каждом… Так что и не вспомнить даже, как до избы, где остановились на постой, добрели по темной, извилистой улочке. Не раздеваясь, бухнулись на лавки и забылись до сумеречного утреннего света угарным, тяжелым сном…
Граф Толстой проснулся первым от одновременного желания утолить сухость во рту и опорожнить измученный вчерашними излишествами желудок. Прислушался к хриплому дыханию соседей. Ох уж это убожество русских изб — в одной тесной горенке пришлось ютиться и самому Федору Ивановичу, и майору Фридерице — его вчерашнему собутыльнику, и титулярному советнику Брыкину, в их затянувшемся кунштюке участия не принимавшему, но осчастливившему приятелей этим углом. Именно Брыкин и умудрился снять сию квартиру для честной компании и, как оказалось, действительно осчастливил. Изб в поселении, способных вместить всех желающих, было явно недостаточно, так что большая часть флотских офицеров принуждена была остаться в тесных каютках «Надежды». Тем же, кто все-таки перебрался на берег, достались для расквартирования одни бараки, из коих постоянных обитателей — солдат и промышленных — переселили в шалаши и землянки. В наследство бывшие постояльцы оставили морякам полчища клопов и вшей. Посему рискнувшие поселиться под барачною крышей офицеры с завистью поглядывали на членов посольской миссии, имеющих более комфортное жилье.
Впрочем, сие обстоятельство, в иной день породившее бы у Толстого чувство превосходства, ничуть не улучшило настроения графа нынешним утром. «Черт бы побрал эту пьянку!» — Федор Иванович ощупью нашел стоявший на столе жбан с квасом, отхлебнул теплого, показавшегося безвкусным питья и, поддав плечом скособоченную дверь, вышел на двор.
Спустя несколько минут, когда квас, попав, как говорят опытные питухи, «на старые дрожжи», ударил в голову, граф присел на завалинку, сжал ладонями виски, силясь восстановить в памяти события вчерашнего вечера.
С чего это он так набрался? Ужели потому, что повстречался с Лизанькой Федоровой, московской барышней, из-за коей поссорился со своим приятелем Нарышкиным (упокой, Господи, его душу!)? Или же тут более тонкие и сложные материи замешаны? Скажем, запоздалое раскаяние за проявленное им, гвардейским офицером, малодушие во время суда, учиненного властолюбивым Крузенштерном над посланником Резановым? Или повинен во вчерашней вакханалии промелькнувший недавно перед графским взором беглый холоп Аброська Плотников?
Граф мотнул всклоченной головой — такие раздумья не для похмельного утра… И все же что сподвигло его на столь усердное служение Бахусу? И первое, и второе, и третье! И конечно же, не последнюю роль сыграло пари, заключенное поручиком с майором Фридерице. Пари, выигрыш в коем нынче на больную, но все же протрезвевшую голову показался Федору Ивановичу очень проблематичным. Ах, если бы этот спор случился два года назад. Пари, несомненно, увенчалось бы его победой, несмотря на гибель жениха Лизы, стрелявшегося с ним, и невзирая на все сплетни, их поединок окружавшие…
Да, и в Москве, и в северной столице в те дни наперебой говорили об этой дуэли, отзываясь нелицеприятно о нем, Толстом. Но он перед светом и своей совестью чист! Ни одно из уложений дуэльного кодекса нарушено не было — он «распял» Нарышкина строго по правилам. А то, что доля победителя досталась ему, а не противнику, так сие — дело случая и воинского мастерства! К тому же не граф, а именно Нарышкин затеял ссору. Федор Иванович и сейчас до мельчайших подробностей помнит, как это было…
…Их полк квартировал тогда в Парголове. Под вечер несколько офицеров-преображенцев сошлись у Толстого за карточным столом. Граф держал банк в гальбе-цвельфе. В избе, не в пример той, где пришлось остановиться здесь, на Камчатке, — просторной и чистой, — было жарко, и многие гости по предложению хозяина сняли мундиры. Покупая карту, Нарышкин, сидевший напротив графа, сказал Толстому: «Дай туза!» Поручик положил свои карты, засучил рукава рубахи и, сжав кулаки, отпарировал: «Изволь!» Окружающих развеселила эта грубоватая шутка, основанная на игре слов, но засмеялись они незло, знали, что Нарышкин и Толстой близкие товарищи и ерничество в их кругу — вещь обычная… Кое-кто даже надеялся на такой же ответный каламбур Нарышкина. Однако вышло по-другому. Алексей бросил карты в лицо графу, вскочил из-за стола и со словами: «Постой же, я ужо дам тебе туза!» — выскочил из комнаты.
Однополчане приложили тогда все средства для их примирения и даже убедили (во что теперь сам граф верит с трудом!) взбешенного Толстого написать письменное извинение Нарышкину. Но жених Лизы Федоровой оставался непреклонен и хотел непременно стреляться, ссылаясь на то, что от любого другого он подобное извинение принял бы безоговорочно и сам бы посмеялся над шуткой, но от человека, известного своей скандальной репутацией, привыкшего властвовать над другими страхом, он, Нарышкин, не стерпит никакого неприличного слова.
Конечно, Федор Иванович понимал, что за всем этим стоит разочарование в любви и оскорбление, нанесенное молодому человеку его невестой, отдавшей предпочтение Толстому. Но в условиях, когда Нарышкин не забирал свой вызов, у графа не было иного выхода, как драться. Он, впрочем, до последнего момента надеялся, что Алексей одумается.
Когда секунданты их развели на положенное расстояние и первый выстрел выпал любимцу удачи графу, Нарышкин бросил ему в лицо:
— Знай, Федор! Ежели ты промахнешься, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебе кончить…
Эта фраза взъярила Толстого.
— Ах, так! Так вот тебе!
Пуля попала Нарышкину в бок. Алексей умер на третий день.
Вскоре вслед за этим гвардейцы выступили в Петербург. У Выборгской заставы тарантас, в коем находился беспробудно пьяный граф, остановили и по Высочайшему указанию отправили графа под стражей в Выборгскую крепость, где, правда, находился он недолго. Благодаря высокопоставленным ходатаям арест за смертоносную дуэль с Нарышкиным был заменен бессрочной ссылкой в калужскую деревню и запретом появляться в обеих столицах.
Вот из этой ссылки, опять же стараниями родни, и попал Федор Иванович в состав посольской миссии — смешно вспомнить — в качестве «молодой благовоспитанной особы»…
Кто же ведал, что жизненный круг так неожиданно замкнется: сойдутся на краю земли пути-дорожки беглого отродья Аброськи Плотникова, московской красавицы Лизы Федоровой и самого графа — опального члена посольства и несостоявшегося любовника?
От всех этих дум в голове у графа стало еще сумбурней. Кто дернул его за язык затевать дурацкое пари — бессмысленное и не ко времени?.. И не то чтобы графу было лень приволокнуться еще раз за симпатичной Елизаветой Яковлевной (это-то приключение его бы лишь позабавило). Сомнение относительно вчерашнего спора зиждилось на другом — на личной зависимости судьбы Толстого от милости или немилости здешнего губернатора, супруга Лизы. И хотя противу сей зависимости восставало все самолюбие Федора Ивановича, он даже в нынешнем похмельном состоянии отдавал себе отчет, насколько опрометчиво было бы ссориться с генералом, только что расследовавшим по ходатайству посланника все проделки поручика во время вояжа.
Помимо того, от губернатора зависело и решение вопроса о поимке и возвращении Толстому его беглого крепостного, посчитаться с коим за прошлое почитал граф для себя не менее святой обязанностью, чем выиграть амурное пари.
Поручик тяжело поднялся, подошел к кадке с дождевой водой и с ходу погрузил в нее голову. С минуту находился в таком положении. Со стороны могло показаться: уж не собрался ли их сиятельство покончить счеты с земным бытием… Ан нет, когда от нехватки воздуха закололо в груди, Толстой покинул купель. Смоляными кудрями разметал водяные капли. Посмотрел на мир неожиданно ясным взором. Все, что было с ним когда-то, все, что случилось вчера, не переменишь! А посему надо жить сегодняшним днем, в котором, впрочем, учитывая все обстоятельства, действовать осмотрительно.
Федор Иванович изумился сам себе: неужто помудрел до такой степени, что стал осторожным? Тут он тряхнул еще раз копной кудрей. Ну и что с того? Не все мальчиком скакать, пора, ох пора подумать и о будущем, и о карьере… Ну, а пока… Пока займемся пари, коли уж оно заключено, и — холопом Плотниковым, если уж он подвернулся под руку!
И кто сказал, что добрые мысли приходят токмо на трезвую голову? Отнюдь! Сейчас, именно сейчас Федора Ивановича осенила блистательная идея — поймать двух зайцев разом! Ведь чтобы увидеться с Елизаветой Яковлевной и напомнить ей о былом чувстве, графу, как минимум, необходимо проникнуть в дом коменданта, причем таким образом, чтобы не вызвать подозрения и ревности у губернатора. И хотя здесь не столица, но приличному человеку для визита в дом к замужней женщине, не имея приглашения, нужен какой-то повод… И таким поводом — граф даже прищелкнул пальцами — вполне может стать подача Кошелеву прошения о поимке беглого крепостного Абросима Плотникова, скрывающегося на Камчатке под личиной компанейского служителя.
«L'amour coute cher aux vieillards» — эти слова, вычитанные в каком-то французском романе еще в пору, когда Елизавета Яковлевна была его невестой, пришли на ум Павлу Ивановичу нынешним утром. Он даже не успел подумать, в связи с чем вспомнилось ему это изречение и что сказал по тому же поводу его любимый Бальтазар Грасиан, как раздался стук и возникший на пороге слуга доложил:
— Их сиятельство граф Федор Иванович Толстой…
«Что от меня надобно этому сиятельному разбойнику, да еще в столь ранний час? Глаза бы мои его не видели…» — поморщился Кошелев, в коем образ графа ассоциировался лишь с недавним бунтом на шлюпе и изрядно опостылевшими ему разбирательствами.
— Проси!
Аудиенция была краткой. Генерал внимательно, но холодно выслушал поручика, по-цыгански стрелявшего во все стороны черными глазами.
— Все обстоятельства я подробно изложил в моем прошении, писанном на имя вашего превосходительства, — вкрадчивым голосом излагал дело Толстой. — Исходя из буйного нрава сего крепостного Абросима, повинного не токмо в побеге, но и в поджоге моей усадьбы, прошу вас этапом переправить оного на матерую землю, где и передать при случае мне — его настоящему владельцу — для дальнейшего суда и наказания… Прошу также принять во внимание, что коль скоро холоп сей проник в торговую компанию, там могут обнаружиться и его пособники, наказание коих уже прерогатива вашего превосходительства…
Кошелеву доводилось за время своего пребывания в крае несколько раз встречаться с упомянутым приказчиком Плотниковым по служебным делам. Из этих встреч составил генерал о молодом компанейском служителе впечатление самое лестное: хоть и молод, но сметлив, расторопен. Вежлив, но не подобострастен. Глаз не прячет… Впрочем, сие обстоятельство никоим образом не ставит слова графа под сомнение.
Павлу Ивановичу доподлинно известно, что компанейские вербовщики, говоря армейским языком, «рекрутируют» для компании и беглых крестьян, и кабацкую рвань, и даже каторжан с рваными ноздрями — кому-то надо осваивать дикие земли! Губернские чиновники по приказу Кошелева препятствий этому не чинили: пусть хоть так пользу Отечеству приносят… И ведь приносят же… И крепости строят, и обороняют их от туземных набегов, утверждая российское владычество…
Но Плотников — особый случай. Абросима представлял губернатору как своего надежного помощника и верного друга комиссионер Кирилл Тимофеевич Хлебников, перед коим чувствовал себя Павел Иванович обязанным за чудесное спасение своей супруги. И хотя Хлебников был человеком несословным, почитал его генерал не купцом токмо, но радетелем интересов империи, мужем взглядов государственных, достойным и честным.
Потому все в душе генерала возмутилось, когда выслушал он намек графа о причастности Хлебникова к сокрытию беглого крестьянина Толстых. Однако губернатор ничем не выдал своих чувств. Сухо простился с поручиком, пообещав рассмотреть его прошение и досконально разобраться во всем. Дождался, пока визитер покинет дом, и отослал дежурного гренадера с поручением найти и передать просьбу (именно просьбу, а не распоряжение) — явиться к нему комиссионеру Хлебникову.
Гренадер вернулся через полчаса и доложил, что Хлебникова ему отыскать не удалось — тот убыл с ревизией в одну из факторий компании, но обещался к вечеру воротиться. Хозяину избы, где квартирует комиссионер, оставлен наказ передать господину Хлебникову слова его превосходительства, и тот побожился сразу же направить своего постояльца к губернатору.
«Что ж, может, оно и к лучшему…» — решил про себя Кошелев, не единожды замечавший, что добрые дела наспех не делаются, скорые выводы хороши в бою, но не там, где речь идет о судьбе человека.
Дневные заботы закрутили губернатора, и на время он забыл о прошении Толстого. Успевший вместе с Резановым побывать и на пристани, где производились выгрузка и переноска листового железа, предназначенного для нужд поселенцев, с борта «Надежды» в береговые магазины, и на главной площади Петропавловска, где под руководством академика живописи Курляндцева, страдающего от мочекаменной болезни, но готового, по его словам, «ради высокого искусства не пощадить живота своего», велись работы по возведению пьедестала для будущего памятника мореплавателю Лаперузу, некогда пришвартовавшемуся здесь, генерал Кошелев не заметил, как наступил вечер.
Поужинав с посланником и Елизаветой Яковлевной, непривычно тихой и молчаливой, Павел Иванович прошел в свои апартаменты и, невзирая на теплый вечер, приказал слуге растопить камин — ныла нога, простреленная французской пулей на Чертовом мосту во время перехода через Альпы. Когда сухие дрова весело затрещали, генерал закрыл глаза, стараясь расслабиться.
Тепло стало разливаться по телу, притупляя боль, и тут дверь в кабинет отворилась.
— Разрешите, ваше превосходительство? — Склонив голову, чтобы не удариться о притолоку, через порог шагнул Кирилл Хлебников.
«Почему без доклада? Ах да, я же сам приказал впустить ко мне комиссионера немедля, как явится…»
— Проходите, Кирилла Тимофеевич, располагайтесь… — указал Кошелев на стул, стоящий напротив.
Кошелев впервые за годы их знакомства обратился к Хлебникову так запросто, словно подчеркивая особый, доверительный характер предстоящей беседы.
Кратко рассказав о визите графа Толстого, генерал умолк, ожидая от Хлебникова объяснений или опровержений сказанному. Кирилл во время речи губернатора ничем своего волнения не выдал.
— Так сие — истина? Приказчик Плотников — беглый крепостной? — не дождавшись, когда комиссионер заговорит, снова нарушил тишину генерал. — Извольте отвечать, Кирилла Тимофеевич…
— Не смею кривить душой перед вашим превосходительством… Сие — правда, — посмотрев в глаза губернатору, наконец вымолвил тот. — И все же, ваше превосходительство, прошу вас учесть, что…
И поначалу сбивчиво, потом вдохновляясь все боле и боле (откуда только красноречие взялось?), выложил Кирилл Кошелеву все как на духу. И то, почему Абросим Плотников от своих господ в бега подался, и то, как чудом уцелел он, один из всего русского заселения на Ситхе, и как был захвачен пиратами и доставлен на Камчатку, где среди разбойников Креста столкнулся с родным отцом, с коим ни разу доселе не встречался. И еще поведал комиссионер генералу, как не захотел Абросим остаться у разбойных людей, как спас жизнь ему, Хлебникову, когда переметнувшийся к Кресту приказчик Гузнищевский с ним поквитаться задумал. Спас, потеряв при этом своего так счастливо обретенного незадолго перед этим родителя…
— Плотников — человек преданный и надежный… Я в том на Святом писании поклясться могу. Я ему, как самому себе, верю… Да и делами своими добрыми он свой грех, ежели за ним каковой был, давно перед Богом и людьми замолил… Вы, позвольте заметить, и сами, ваше превосходительство, его знаете…
— Все так… — после долгой паузы произнес генерал, когда комиссионер закончил свой рассказ. — Только шила-то в мешке не утаишь… Беглый крепостной, он и на Камчатке — беглый… К тому же граф, думаю, одним визитом ко мне не успокоится, от своих прав не отступит. Закон на его стороне. И я, как наместник государевой власти в крае, обязан ему оказать в поимке беглого холопа всяческое содействие…
Тут Кошелев снова умолк. Хлебников тоже молчал, почувствовав в губернаторе внутреннее борение. Так оно и было.
Павел Иванович от природы не был жесток. В бою случалось ему действовать безжалостно, однако на то и — война. Оказавшись на чиновничьей стезе, Кошелев проявлял твердость, требовательность к подчиненным, но наказаниями не злоупотреблял. Дух отеческой заботы о тех, над кем властвуешь, свойственный большинству суворовских воспитанников, не выветрился в нем. Кошелев, например, давно считал крепостное ярмо пережитком прошлого. Не имевший больших имений и тысяч крепостных душ, он по получении отцовского наследства дал крестьянам в своей деревушке вольную. Потому и желание графа заковать Плотникова и предать суду воспринял без сочувствия. И хотя как блюститель имперских законов генерал понимал правомерность требований Толстого, поклонник Руссо в нем всей душой восставал против выдачи скандальному графу друга компанейского комиссионера.
В эти минуты борьбы служебного долга с человеческими чувствами внезапно вспомнилось давнее.
…Он, Кошелев, уже однажды оказывался перед подобным выбором. Во время подавления польского восстания суворовскими гренадерами стал Кошелев, в ту пору капитан, свидетелем, как раненый конфедерат вступился за русского солдата, избиваемого в лекарской палатке ротным командиром. Заступничество сие обернулось трагедией: офицер от полученного удара скончался, а молодого поляка взяли под арест, и не прояви тогда Павел Иванович честность, не поступи он по совести, приняв сторону бывшего врага, лишили бы пленного повстанца головы. Перед строгим полевым судом капитан Кошелев, к удивлению многих однополчан, раскрыл истинную картину происшедшего, смягчив тем самым строгость приговора. Смертную казнь польскому волонтеру, как бишь его — Евглевскому, заменили каторгой… Фамилия поляка оттого так памятна Павлу Ивановичу, что ему самому выступление на суде стоило неодобрения полкового офицерского собрания.
Тогда-то и наткнулся будущий камчатский губернатор в «Карманном оракуле» на изречение Грасиана, не раз помогавшего ему своими советами.
«Да будет твоя совесть мерилом твоей правоты и строгость собственного приговора важнее чужих мнений. Не делай неподобающего, страшась не суда людского, а голоса собственного благоразумия…» — эта фраза, вдруг снова пришедшая на ум Павлу Ивановичу, определила судьбу Абросима Плотникова.
— Господь мне судья… — возвращаясь к прерванному разговору, произнес генерал. — Не умею быть неблагодарным… А посему с упомянутым прошением поручика Толстого мы поступим так… — Тут Кошелев тяжело поднялся, подошел к столу, нашел на нем нужный лист и, возвратясь к камину, бросил в огонь. Прочитав в широко открытых глазах комиссионера немой вопрос, добавил: — Вам же, Кирилла Тимофеевич, надлежит отослать приказчика Плотникова куда-нибудь подальше, скажем в Охотск, с неотложным поручением… А оттуда с первым же компанейским судном — в наши американские колонии… Там, надеюсь, ваш друг будет в безопасности, по крайней мере в ближайшие годы… Подорожную для него завтра получите в моей канцелярии. А сейчас, сударь, прошу меня извинить, день был трудным…
Хлебников поднялся со стула, поклонился и, еще не зная, верить или не верить счастливому решению судьбы Абросима, направился к двери. У порога остановился, чтобы поблагодарить губернатора, но слова застряли в горле. Он только вдругорядь поклонился и шагнул из кабинета, осторожно прикрыв дверь.
Губернатор же долго смотрел на огонь, где только горстка пепла напоминала о прошении поручика Толстого.
Глава третья
Четвертый день бушевал океан. Как разгневанный полководец, бросал на штурм базальтовых скал новые и новые армады воинов — свинцовых волн в пенных шапках. Остервенело неслись они на камни, разбивались о них с грохотом и стоном. Взмывали ввысь тысячи соленых брызг, точно души погибших в бою ратников. Со змеиным шипением сползала с утесов пена. Откатывалось назад морское воинство, а береговая твердыня оставалась непоколебимой. Но это на первый взгляд… Удар за ударом, атака за атакой вода подтачивала базальт, придавая ему новую форму, отвоевывая у суши все новые и новые куски.
Извечное противостояние двух начал — земли и моря. Покоя и движения. Наглядный урок для любого философа…
Однако человеку, шедшему по берегу океана во главе небольшого, но до зубов вооруженного отряда, было не до философских обобщений. Его интересовали следы, оставленные на скалах тем, кого уже несколько дней преследовал он со своими людьми.
Говорят, что камни не хранят следов. Но Иннокентий Гузнищевский, побратим и правая рука атамана Креста, за годы скитаний узнал, что это не так, — следы остаются везде. Вот и сейчас вместе с одним из ватажников — коренастым, смуглолицым камчадалом — они, присев на корточки, осматривали камни на склоне, поросшие острой как бритва травой и кустами бурьяна. Взгляд следопытов сразу же усмотрел приметы, о многом рассказавшие им. Нитка грубого сукна, зацепившаяся за куст, засохшая капля крови на травинке, росчерк лошадиного копыта на кромке земли… Так и есть — обоз проходил здесь. Обоз, за которым давно охотился Иннокентий. Обнаруженные только что следы вкупе с отпечатками, оставленными путниками на последней ночевке, говорили, что обоз небольшой: три лошади с поклажей и четверо людей. Один из них, обутый в мягкие торбасы, очевидно, из местных — проводник. Трое других — в кованых сапогах — казаки или служащие. О том, что обоз компанейский, то есть принадлежащий злейшим врагам Креста и самого Гузнищевского, поведала Иннокентию еще одна находка — обрывок мешковины со звездной меткой. Такие он сам не единожды впечатывал на компанейскую тару, будучи приказчиком. А ежели так, то лучше ничего и не придумаешь! У Иннокентия в отряде — восемь человек. Все людишки проверенные, смертоубийством и разбоем повязанные. И не робкого десятка. При любом раскладе — двое на одного. Соотношение для нападающих немаловажное: обороняться всегда легче. Если же удастся подкрепить этот перевес в людях внезапностью, то победа будет обеспечена.
Чтобы исключить любую оплошность, помощник атамана вел отряд с необычайной осторожностью. Наверстывал расстояние между ним и преследуемыми только во время ночных переходов. Костры не жгли и старались поменьше вести разговоров. В пустынной местности и дым, и людской говор выдадут погоню с головой.
Теперь, если судить по свежим следам, их от обоза отделяло не более четверти часа быстрой ходьбы. Гузнищевский приказал ватажникам усилить бдительность, а сам, отрываясь от разглядывания камней, то и дело прикладывал к глазу дальнозоркую трубку — подарок давнего союзника Креста, иноземного капитана Барбера. Вскоре он увидел тех, за кем шел по пятам все эти дни. Верстах в полутора впереди них по горному кряжу двигались четверо путников, ведя на поводу трех груженых лошадей.
Иннокентий разглядел идущих с обозом старика камчадала и трех вооруженных казаков. Когда же один обернулся и посмотрел в сторону Гузнищевского, тот чуть было не потерял голову и не выпалил по этому человеку из ружья. Благо, вовремя спохватился, что на таком расстоянии оружие бессильно, а переполох наделать может.
Не зря говорят, ретивому охотнику добыча сама в руки идет! Ох, неспроста гнал ватажников по камням и болотам Иннокентий! Обозник, коего признал через волшебный окуляр помощник атамана, — Аброська Плотников, — стоил того!
У Гузнищевского аж в глазах позеленело — ему есть за что поквитаться с новоявленным приказчиком. И здесь не одни лишь старые счеты… За последнее время ох и много напаскудил ватажникам плотниковский отпрыск. Под руководством недоброй памяти комиссионера Хлебникова, объединив усилия с гренадерами капитана Федотова, он наставил лесным людям столько рогаток, что и черт ногу сломит. Одним словом, удача все чаще стала изменять крестовской ватаге. Стали встречать разбойники отпор даже в самых отдаленных факториях. Не проходило месяца, чтобы ватажники не попадали в засады, не теряли товарищей в кровавых стычках. За каждый тюк с пушниной приходилось теперь платить жизнями заединщиков. Ватажники начали роптать. И атаман Крест — конечно, не без подсказки побратима Гузнищевского — стал подумывать, что пора искать угол потеплее и понадежнее, чем Камчатка. Тем паче уже и возраст не тот, чтобы по тайге, аки зайцы от гончих, прятаться, да и добра от трудов многолетних накоплено немало — можно подумать об отдыхе.
Правда, тут разошлись во мнении атаман и его побратим. Крест мечтал при помощи капитана Барбера податься на какой-нибудь южный островок, чтобы скоротать остатние годы в кругу покорных туземцев и ласковых темнокожих жен. Иннокентий же сговаривал друга осесть на родной матерой земле. Погулять еще пару-тройку лет вдоль Сибирского тракта, чтобы опосля, разжившись пашпортами, перебраться куда-нибудь в центр России или же в какую-нибудь европейскую страну — с большими деньгами нигде не пропадешь!
В один из долгих вечеров, когда вели они с Крестом споры-разговоры, и получил Гузнищевский весточку от своего верного соглядатая — петропавловского кабатчика: дескать, вышел намедни обоз, который направляется на юг полуострова. Испросив у Креста семерых ватажников, пустился Иннокентий в погоню, словно волк, почуявший запах добычи. И если для кого-то такое сравнение могло бы показаться обидным, то для помощника атамана оно — в самый раз. И чутье, и повадки у Гузнищевского действительно волчьи. Даже улыбка похожа на оскал. Вроде лыбится, лыбится, миг — и зубы на глотке сомкнет! Звериное чутье еще в начале гона подсказало Гузнищевскому, что предприятие, которое он затеял, — необычное, решающее для него.
Солнце стало клониться к закату, когда обоз, уже хорошо различимый и без зрительной трубки, углубился в прибрежный лес.
«Неужели заметили погоню?» — встревожился Иннокентий. Преодолевать открытое пространство от кромки океана до опушки под стволами трех ружей ему не хотелось. Тут и перевес отряда может превратиться в комбинацию из трех пальцев… Потому помощник атамана приказал своим людям залечь и направил вперед камчадала и одного из ватажников на разведку.
Не прошло и часа, как разведчики вернулись с доброй вестью: неподалеку от опушки на берегу небольшой речки обозники устраиваются на ночлег. Погони они, видимо, не обнаружили.
В подтверждение этих слов вскоре над лесом поднялась тонкая струйка дыма. «Вечерять готовятся», — подумал Иннокентий, вдруг вспомнив, что с рассвета маковой росинки во рту не держал. «Авось похлебка обозная до нас остыть не успеет…» — криво усмехнулся он и, кивнув ватажникам: «Пошли!» — упруго зашагал к темнеющему впереди лесу.
Для чего дана нам эта жизнь?
Для того только, чтобы, полюбовавшись короткое мгновенье белым светом, исчезнуть в вечной тьме, не ведая, что оставляем за плечами… Есть ли смысл во всех деяниях человеческих, сменяющих друг друга тревогах, печалях и радостях, когда никому не избежать грядущей разлуки со всем тем, что так дорого живому?
Может, спасаясь от приступов отчаяния, и придумало себе человечество игрушки-утешения, дав им звонкие, завораживающие имена: Вера, Надежда, Любовь, Долг, Честь… Имена эти обрели власть над людскими душами и умами, скрасив миллионам Homo sapiens последние мгновенья в этом мире.
«Но первой из них была любовь…» — сказано в Священном писании. Не святотатствуя, заметим: первой, но не единственной! Дружба — вот величайшее изобретение разумных существ, единоутробная сестра любви.
Друзьями делаются случайно и незаметно, не давая определения соединяющей родственные души симпатии, не болтая о ней непрестанно, ничего не требуя друг от друга во имя дружбы, а просто совершая один для другого все, что возможно.
Истинно, герой проверяется сражением, а друг — бедой.
…Абросим Плотников, привалившись спиной к стволу огромной лиственницы, некогда поваленной ураганом, полулежал с закрытыми глазами, как мертвяк. Только подрагивающие ресницы говорили, что человек жив и, вероятно, просто спит — безмятежно, как младенец. Но и это впечатление тоже было обманчивым. Блаженно вытянув натруженные за дневной переход ноги, закрыв глаза, Абросим не спал, а предавался своим думам: мечтал и вспоминал одновременно.
Струившаяся неподалеку речушка, негромкий пересвист вечерних птах, перешептывание ветерка с кронами деревьев немало споспешествовали неторопкому течению его мыслей.
Нынешние размышления приказчика словно оттеняли ту поспешность, с которой собрался он в путь, простился с надежным другом Кириллом и погнал доверенный ему компанейский обоз к крепостце Озерской на южной оконечности полуострова.
Движение обоза по местному бездорожью походило то ли на бегство, то ли на погоню. Да так оно и было. Абросим, несмотря на уверения Хлебникова, что сам губернатор взял его под свое покровительство, опасался, не веря ни барской ласке, ни офицерскому благородству, погони сыскарей капитана Федотова и в то же время не хотел опоздать на пакетбот, который должен отправиться из Озерской гавани на матерую землю через две недели. Капитаном на судне был старый знакомый Хлебникова, мичман Штейнгель, человек добропорядочный и честный, что должно было способствовать планам, которые составили для Абросима друзья. Опоздание же на пакетбот заставило бы Плотникова остаться на полуострове до следующей навигации и, значит, начисто лишало его возможности попасть на компанейский корабль «Юнона», идущий на Кадьяк еще до наступления осенних штормов.
Нет, никак не мог Абросим опоздать на «Юнону». Ведь от Кадьяка, при попутном ветре, всего неделя-полторы плавания до Ситхи, куда, по словам всесильного государева посланника Резанова, должна вскоре отправиться военная экспедиция на шлюпе «Нева», чтобы отбить у восставших индейцев Архангельское заселение и весь архипелаг. Если будет на то Господня воля, Абросим непременно окажется в экспедиции, где, конечно, нужны люди, знающие острова. А кто, окромя его, лучше знает Ситху и окрестности бывшего русского заселения? Значит, непременно попадет Абросим в экспедицию и у него появится надежда встретиться с Айакаханн — замечательной девушкой с огненными волосами. Это к ней, единственной из всех женщин после смерти суженой его Насти, тянется сердце Абросима. О ней одной мечтал он два долгих года, проведенных на Камчатке… И пускай Плотникову неведомо, какая баталия случится на островах, сумеют ли одолеть воинственных колошей русские поселенцы, не о том сейчас его думы. Абросим верит, что обязательно отыщет Подругу Огня. Сердце подсказывает ему, что Айакаханн тоже ждет встречи с ним, что она — жива, что с ней ничего не случилось. Да, их новая встреча с Айакаханн будет прекрасной!
Абросим представил, как навстречу ему рванется любимая, забыв о свойственной индейцам сдержанности, как взметнутся на бегу ее огненные волосы, заслоняя собой весь белый свет…
Мысли эти так захватили Плотникова, что ему почудилось: открой он глаза и — увидит Подругу Огня прямо перед собой. Поддавшись иллюзии, Абросим размежил ресницы, и тут несколько вспышек блеснуло из-за деревьев, окружавших поляну. И прежде чем до Плотникова донесся гром залпа — последний из звуков его земной жизни, — что-то яркое, как волосы Айакаханн, вспыхнуло у него перед глазами. И мир погрузился во тьму.
…Все остальное происходило уже без него. Сраженные выстрелами, упали казаки. Из всего обоза после первого залпа остался в живых только проводник. Раненный в плечо, старик камчадал нашел в себе силы уползти в ивовые заросли, пока люди в лесу перезаряжали ружья. Притаившись в кустарнике, проводник увидел, как те, кто напал на них, дали еще один залп по лежащим обозникам. Потом на поляну, держа оружие на изготовку, вышли несколько бородачей и один немолодой мужчина с лицом гладким, как у юноши. Он показался старику знакомым, да вот не вспомнить с перепугу, где и когда встречались. Этот человек без бороды, которого старик про себя назвал Гололицым, вел себя как хозяин. Когда он говорил, остальные молчали. Никто из нападавших не прикоснулся к тюкам, пока безбородый не осмотрел их и не пошарил в сумках и за пазухами убитых.
Старый камчадал прижал к ране ладонь, не отрывая глаз от Гололицего.
Тот подошел к телу приказчика, неожиданно ударил убитого сапогом, поднял и повесил себе на плечо его сумку, даже не заглянув в нее. Потом сплюнул и отвернулся, словно хотел отойти прочь. Вдруг снова наклонился над телом и рванул с шеи приказчика шнурок. Поднес к глазам добычу, издали похожую на амулет. Сплюнул еще раз и зашвырнул трофей в заросли, где притаился проводник.
То, что случилось потом, еще больше напугало старика. По приказу Гололицего разбойники притащили на поляну охапки валежника, крест-накрест сложили на них мертвецов и подожгли хворост. Огонь набрал силу и озарил поляну, уже начавшую погружаться в вечернюю мглу. Проводник отполз подальше в заросли, продолжая осторожно наблюдать за разбойниками.
«Неужели они будут их есть? Но ведь белые не едят своих людей!»
…Когда-то, в далеком детстве, отец Уягала — шаман родного острожка — рассказывал ему, что есть в тайге оборотни, которые питаются человеческой кровью и поедают тела путников, попавших им в лапы. Уягал слушал отцовские сказки, затаив дыханье, и верил каждому слову. Когда он стал охотником, убедился — таких чудищ в лесу нет. Есть звери, и есть люди. Некоторые из людей сами похожи на зверей, но все же сохраняют человечье обличие. А вот сегодня, много лет спустя, к Уягалу снова вернулись детские страхи. Старому камчадалу показалось, что вот-вот появятся у Гололицего волчьи клыки и он покроется звериной шерстью.
Но не превратились безбородый и его спутники в лесных чудовищ, не стали они есть поверженных врагов… Дождавшись, пока тела почернеют в пламени и по округе поползет сладковатый запах горящей человеческой плоти, Гололицый что-то громко сказал подручным. Те сноровисто навьючили лошадей, подняли ружья убитых и покинули поляну, двигаясь в сторону, обратную той, куда направлялся обоз.
Трясущийся от пережитых страхов и обессиленный от потери крови, Уягал подождал, когда совсем стемнеет и страшный костер начнет затухать, и наконец выбрался из укрытия. Он передвигался сначала ползком, потом на четвереньках, стараясь опираться больше на здоровую левую руку. Простреленное правое плечо кровоточило, но кость, похоже, была не задета.
Переползание на карачках давалось старику с трудом. Неожиданно его пальцы наткнулись на что-то твердое. Он поднял его из травы и в бликах догорающего костра увидел крест с обрывком шнурка. Крест был из металла, и скорее ощупью, чем зрением, Уягал определил, что на нем изображен человек с раскинутыми руками. Старик видел такие кресты у белых людей. Он даже знал имена человека, изображенного на них. Белые люди называли его то Иисусом, то Христом, и был этот человек с двумя именами для них такой же Бог, как для людей его рода живущий за тучами Пихлач.
Должно быть, этот крест и снял Гололицый с убитого приказчика. Снял и бросил, как ненужную вещь. Но почему он выбросил своего Бога в траву? Или Гололицый не верит никаким богам?
Напоминание о Пихлаче словно сдернуло с глаз камчадала пелену. Уягал вспомнил, где встречал Гололицего прежде.
Несколько зим назад он ходил со шкурками речного бобра в факторию торговой компании, и Гололицый брал у него шкурки, давая взамен огненную воду и суконные одеяла. Уже тогда Гололицый вел себя, как змея, извивался, хитрил и дал одеял меньше, чем обещал.
Потом еще раз встречался Уягал с этим злым человеком — когда провожал белого комиссионера к одному из острожков. Тогда у священного камня Гололицый, тоже шедший с ними, хотел унести дары, которые люди оставили для Камака. Комиссионер не разрешил. Гололицый был очень сердит. Уягал сказал доброму комиссионеру: надо бояться беды. Тот не услышал Уягала, и вот беда нашла обоз, который повел он в ту сторону, куда летят осенью птицы. Теперь еще большая беда грозит и самому старику, и тому белому комиссионеру, и всем добрым людям, потому что злой дух вселился в Гололицего. Спастись от него трудно… Может быть, крест с изображением Бога белых людей защитит от беды?
Камчадал с трудом поднялся с четверенек и побрел вслед за ушедшими ватажниками. Лучше идти по следу врага, если не хочешь быть им обнаруженным.
Некоторое время спустя, когда угли почти догорели и лишь кое-где вспыхивали синими и красными огоньками, с шумом разодрав ветки, на поляну вышел хозяин здешних урманов — медведь исполинских размеров. Оглушительным рыком он объявил о своем первенстве на этой земле. Прислушался, не раздастся ли ответный рык соперника. Тихо. Даже ночные птахи замолкли от этих жутких звуков. Некому спорить с исполином.
Зверь неторопливо направился к пепелищу. Принюхался: пахнет гарью и человеком. Гарь — это огонь, но огонь, уже утративший силу. Человек — это добыча, еда. Вообще-то медведи на Камчатке предпочитают лососей и оленей, крайне редко нападая на людей. Но этот, видать, уже когда-то попробовал человечинку. Потому он попытался лапой зацепить обгорелую конечность одного из казаков. Это почти удалось зверю, но тут он ступил на еще горячий уголь и заверещал, как медвежонок. Обошел костровище. Сделал еще попытку дотянуться до останков. Снова неудачно. Это привело лесного хозяина в ярость. Он поднялся на задние лапы во весь свой могучий рост и снова зарычал, словно пытаясь запугать неведомого врага.
И вдруг чуткий медвежий нюх уловил другой знакомый запах — запах свежей крови. Так пахнет подранок. Такая добыча показалась медведю предпочтительней горелого мяса. Он опустился на четыре лапы и двинулся в ту сторону, куда недавно ушел раненый камчадал.
В петропавловском кабаке этим вечером было оживленно. От горящего, несмотря на душный вечер, очага и от десятка раскуренных моряками трубок шел синий дым. Рекой лились разбавленное ключевой водой дешевое вино и с одной кружки опрокидывающая неопытного выпивоху «казенка». В тесном для такого количества народа помещении перемешались запахи жареной оленины и запеченного лосося, крепкого табака, винных паров, мужского пота и душистой воды, коей пользуются господа. Раздавались то тут, то там взрывы хохота, перебранка, речи на французском и отборные российские ругательства. В этом шуме и гвалте никому и дела не было до двух таких же, как все вокруг, хмельных посетителей, стоящих у стойки с кружками в руках. Тому же, кто обратил бы на них внимание, вполне могло бы показаться, что это два старинных приятеля, забредших на огонек, хотя до нынешнего вечера эти двое ни разу не встречались.
Один — гладковыбритый мужчина средних лет с неестественной улыбкой и пронзительным взглядом, одетый, как дворянин, но вряд ли принадлежавший к этому сословию. Второй — более молодой, с обликом, в котором чувствовалась настоящая порода, не искаженная даже чертами завсегдатая питейных заведений.
Старший доверительно произнес:
— Да, перевелись на Руси по-настоящему усердные слуги, преданные роду и племени своего господина до конца дней… Всяк норовит обмануть, обокрасть! Продажные людишки… А все эти французы, с их вольтерами, робеспьерами… Просвещение, братство…
— Adandon — вот истинная причина бед, — на языке этих самых «робеспьеров» согласился с улыбчивым собеседником молодой человек. — Суть в том, что господа перестали верить в свою власть, а слуги — в подчиненность…
— Абсолютно с вами согласен, милостивый государь. Взять хотя бы наши кабаки да трактиры… Ведь сама возможность для низкого человека очутиться здесь за соседним столом с человеком чести порождает распущенность, вседозволенность… Вы посмотрите: какой сброд вокруг!
— Увы, у каждого удовольствия есть своя неприятная сторона… За возможность забыться в этом диком краю приходится платить тем, что закрываешь глаза на подобное соседство… Тем паче после второй кружки все эти рожи не кажутся такими отвратительными… Сказать по совести, меня куда более задевает отсутствие здесь карточного стола и подходящих партнеров…
— Ну, это, сударь, не проблема. Было бы желание… Что касается меня, так я с превеликим удовольствием составлю вам партию… Однако, чур, не пасовать, ставки будут высоки!
— Извольте.
По кивку гладковыбритого кабатчик освободил стол в углу заведения, вышвырнув за шиворот пьяного матроса. Смахнул рукавом рубахи остатки пищи. Затеплил спермацетовую свечу — редкую роскошь для здешних мест — в потемневшем шандале и, неумело кланяясь, пригласил господ к отведенному для них месту.
Те расположились за столом. Улыбчивый достал из кожаной сумки колоду карт. Поначалу вокруг игравших собралось несколько зевак, пытаясь уследить за ставками и прикупами. Но по мере того, как удача, благоволя то одному, то другому игроку, неоднократно передвинула с угла на угол стола пачку ассигнаций, а ендова была опорожнена несколько раз, круг зрителей распался. Одни предпочли зрелищу чужих побед и поражений общение с бутылкой, другие просто устали следить за выкрутасами чужих удач.
Когда же далеко за полночь кабатчик, ворча под нос, заменил вдругорядь оплывшую свечу и в заведении не осталось никого, кроме упомянутых игроков да двух мертвецки пьяных мужиков, заснувших на заплеванном полу, стало очевидно, что везет нынче все-таки больше молодому.
Проиграв почти сразу своему сопернику три тысячи рублей, он понемногу стал отыгрываться и к этому моменту не только вернул свои деньги, но и записал улыбчивому игроку еще двенадцать тысяч долгу.
Тот, к видимому удовольствию молодого человека, не выходил из игры, а невозмутимо продолжал проигрывать, точно задавшись целью испытать судьбу до конца. Ассигнации в его кожаной сумке вскоре закончились, но игра продолжалась под честное слово. Когда же на счету проигравшего оказалась сумма в двадцать тысяч, молодой игрок призвал партнера к расчету.
— Я не заплачу, — продолжая пьяно улыбаться, неожиданно трезвым голосом сказал тот.
— Это почему? Ежели у вас нет наличности, пожалуйте расписку…
— Нет-с, я не заплачу из принципа…
— Не понимаю…
— Вы все время передергивали, милостивый государь!
Тут молодой человек задумался, очевидно решая, как поступить: оскорбление было недвусмысленным. Потом усмехнулся:
— Да, черт вас подери, я передергиваю! Но очень не люблю, когда мне об этом говорят… Я выиграл двадцать тысяч, и ежели вы тотчас не пошлете полового за пером и чернилами и не дадите мне вексель, я размозжу вам голову этим шандалом! — Подтверждая свои намерения, молодой игрок протянул руку к подсвечнику, но взять его не успел, остановленный не столько насмешливым взглядом своего визави, сколько холодом двух стволов, упершихся ему в затылок.
— Что сие значит? — уже другим тоном спросил он.
— Ах, сударь, вы же давеча пытались убедить меня, что на счастье играют одни дураки… Так вот, я себя к их числу не причисляю. А посему привык исправлять ошибки фортуны, — улыбка на губах старшего игрока стала еще шире. — Разве ваш батюшка не наказывал вам никогда не садиться за игру с незнакомцами?.. Ну-ну, давайте без глупостей, — заметив нервное движение соперника, жестко произнес он. — Сила не на вашей стороне. А я вовсе не заинтересован в том, чтобы с вами случилось что-то неприятное…