Комната страха (сборник) Левенталь Вадим

В досках, которыми заколочено окно первого этажа, подрагивает лист бумаги. Володя вытаскивает его. Это немецкая листовка. Бодрым русским языком победоносная германская армия обещает всех избавить от коммунистическо-жидовской своры. Володя идет с листовкой в руках. Он думает о том, что как бы всё это ни закончилось, город теперь останется таким навсегда. Будет ли он уничтожен или советские строители, после того как враг будет повержен, восстановят его еще более блистательным, чем он был, – всё это будет другое. Вымерший Ленинград с перечеркнутыми окнами будет теперь таким всегда, а то, что будет, – будет другое. Володя осторожно ступает по льду и бормочет себе под нос: «Совсем не то, совсем не то». Листовку он сует в карман шинели. Если найдут листовку – расстреляют, он помнит это и обещает себе сжечь бумагу в буржуйке. Не забыть, не забыть.

Володя доходит уже почти до угла с Международным. Он бормочет про себя:

  • J’allais. Quand je levai mes yeux vers l’horizon,
  • Le couchant n’tait plus qu’une lame sanglante.
  • Cela faisait penser…[6]

Не может вспомнить дальше. Повторяет еще раз с самого начала, не может вспомнить. Очень хочется вспомнить, как будто картина не встает на место без последних строк. Володя поднимает голову и видит прямо перед собой высокого мужчину в кожаном пальто и фуражке. На боку из кобуры выглядывает новенький ТТ. Рука подлетает ко лбу, Володя вытягивается. Мужчина смотрит на него, будто нехотя раздвигает рот и просит документы.

Володя торопливо сует руку в карман и холодеет: рядом с военным билетом, уже согревшаяся, лежит немецкая листовка. Секундного промедления капитану достаточно, чтобы почувствовать запах страха. Он разворачивает Володин билет, кивает, но отдавать не спешит, оглядывает Володю с ног до головы:

– К матери?

– Никак нет, товарищ капитан. Жена у меня. – Володя ничего не может сделать со своим голосом – он пресекается и трусливо подскакивает на стыках слов.

– Дети? – захлопывает военный билет и зажимает его в ладони.

– Никак нет, товарищ капитан.

– Когда на передовую? – Глупый вопрос, он же видел в билете.

– Сегодня вечером.

Володя не знает, как вести себя с ними, нервничает всё сильнее, понимает это, и от того – еще сильнее. Ему приходит в голову, что лучше всего сейчас достать листовку и предъявить ее капитану: случайно получилось, машинально сунул в карман. Он разлепляет пересохшие губы и, глядя в глаза человеку в пальто, говорит:

– Разрешите обратиться. Очень курить хочется, не угостите папиросой?

Капитан смотрит на Володю, проходит несколько секунд, потом он запускает руку в карман пальто и вынимает оттуда коробочку «Казбека». Протягивает Володе две папиросы и вслед за ними – военный билет. Потом он лениво вскидывает ладонь к фуражке и идет дальше. Володя отдает честь и шепчет:

– Служу Советскому Союзу.

Впереди – холодный Международный проспект. Над ним торжествует закатное солнце. Пустое небо над Ленинградом величественно и прекрасно.

* * *

Золоченая одежда пузырится на священнике – похоже, под золотом у него пальто. Купол сверкающей шапки еле держится на маленькой голове, сухое лицо распускается книзу круглой белой бородой. Пропев слабым голосом: «Кто из вас есть оглашенные, изыдите», он исчезает в алтаре.

Софья Павловна не знает, о чем речь, понимает только, что служба уже началась. В храме около ста человек: кто успел, стоит, прислонившись к колоннам. Перекрестившись, Софья Павловна встает поближе к людям. Старуха рядом с ней, держась за бок, опускается на колени и касается лбом каменного пола. На скамьях у стены сидят несколько замотанных в тряпье людей – лиц их не видно, и не понять, кто они. Софье Павловне приходит в голову, что, может, мертвые (у дверей, на улице, она уже видела десяток трупов). Впрочем, кто-то из них вскидывает иногда пальцы ко лбу: если и мертвые, то не все.

Служки носят свечи, то уходят, то появляются. Софья Павловна крестится вместе со всеми, смотрит на иконы: темные лица святых строги и потусторонни. Страдает на кресте Христос, рыдает над Его телом Богоматерь, ладони учеников устремлены к небу, где в сизом сиянии возносится тот же Христос, уже воскресший.

Служба продолжается, появляются и исчезают священники, с хоров доносится тихое пение, пять немощных голосов текут под низким потолком. Софья Павловна вдруг понимает, что забыла, с какой стороны ставить за упокой.

– Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, – начинает появившийся из алтаря священник, и по храму разносится слабое гудение, люди поют вслед за ним: – Видимым же всем и невидимым…

Колокол членит общее нестройное бормотание, резкий высокий звук на мгновение оглушает. Софья Павловна бесшумно двигает губами, только вспыхивают в памяти отдельные слова.

– …чаю воскресения мертвых и жизни будущего века…

Наконец она вспоминает: слева. За упокой – слева. Успокоившись, она крестит трясущийся лоб. Пение, иконы, свечи – всё это действует на Софью Павловну. Она вдруг думает, что всемогущий Бог может прогнать немцев, если ему молиться: она чаще поднимает руку ко лбу, на глазах у нее выступают слезы. Она утирает их большим пальцем и по мокрому пальцу проводит губами. Оглядывается: на нее никто не смотрит. Некоторое время она мучается в нерешительности, потом все-таки опускается на колени и утыкается лбом в пол. «Господи, Господи», – шепчет. По полу тянет сквозняк, подниматься тяжело, Софья Павловна пугается: а ну как будет не встать. Встать ей, однако, помогают: какая-то женщина с заупокойным лицом подхватывает под локоть. «Спаси, Господи», – бормочет ей Софья Павловна. Наклонившись к ее уху, женщина шепчет:

– На исповедь идите, причащать будут только исповедовавшихся, – и отходит в сторону.

Софья Павловна не сразу понимает: причащать – значит хлеб дадут. С ложечки. С вином. Рот ее наполняется слюной, вина хочется так, что сводит скулы. Собирают деньги, и Софья Павловна кидает в тарелку рубль. Девушка рядом неодобрительно смотрит на нее и яростно шепчет:

– Больше кладите, на армию ведь собирают.

Испугавшись, Софья Павловна достает десятку. Женщина с тарелкой терпеливо ждет, пока Софья Павловна роется в карманах и теребит внутренность кошелька. Суровый голос поет:

– …и мужество с храбростью воинству нашему на сокрушение врагов и супостат наших и всех хитрообразных их наветов.

Когда Софья Павловна видит, что люди потянулись за колонны, она пристраивается с ними. Стоя в очереди, она думает, в чем признаться. Ничего не приходит ей в голову, она нервничает. Наконец она придумала. Когда священник (лицо у него пухлое, но Софья Павловна уже научилась отличать: это не от еды, а от воды) накрывает ееепитрахилью, она рассказывает ему, что взяла у мертвой Надежды Петровны хлеб. «Свечку вот пришла поставить за усопшую», – оправдывается. Это не грех, возражает ей священник, если она уже отошла. Софья Павловна взрывается рыданием: «Грешна, грешна, батюшка». Священник с досадой крестит ее, сует руку для поцелуя и отпускает.

Когда до нее доходит очередь на причастие, Софья Павловна старается поплотнее облизать серебряную ложку. Хлеба там – крошка, и кровь Христова похожа на воду, но запах вина кружит старухе голову. Вслед за всеми она подходит к столику, и маленькая кривая старушка сует ей просфору. Круглая бело-серая пуговица мгновенно растворяется на одуревшем языке.

Прежде чем уйти, она идет за колонны слева и сразу видит, где за упокой: целый лес разномастных свечей и целая стая дрожащих на сквозняке огоньков. Она прилепляет сбоку Светину свечку и несколько раз крестится, но этого кажется ей недостаточно. Софья Павловна бормочет под нос про Надежду Петровну: в Гражданскую… на работы… а тут вот и без всяких работ. Прости, Господи.

* * *

Света еще не вернулась. Когда Володя входит в комнату, Ефим Григорьевич сидит на кровати, согнувшись: на коленях у него тетрадь, он пишет. Складывая тетрадь, он будто оправдывается:

– Дневник пишу, Володенька. Я думаю, это важно. Мы живем в страшное время, было бы преступно не рассказать будущим поколениям. Я не для себя. Я, может быть, умру, но то, что должен сделать, – сделаю. Вы скажете, мало шансов, что дойдет дневник до кого надо. Дом может сгореть и так далее, но я все-таки должен. Если таких, как я, много, то хоть что-то дойдет. Даже если один из десяти дневников дойдет – и то будет хорошо.

Володя кивает.

– Света не возвращалась еще? – спрашивает он, хоть это и очевидно.

– Нет, Володенька, пока нет.

Володя садится на вторую кровать. Ефим Григорьевич подсовывает тетрадь под книги, лежащие на полу.

– Это, конечно, очень нехорошо. Отправили работать, а она же говорила, что у нее муж с передовой на два дня пришел. Могли бы и отпустить. – Володя молчит, и Ефим Григорьевич, вернувшись на кровать, продолжает: – Глупо, как глупо, господи. Вот вы – молодой ученый и, вместо того чтобы заниматься наукой, сидите в окопе. Светочка должна детей учить, у нее это хорошо получается, а вместо этого работает не то медсестрой, не то почтальоном. Я тоже – должен книги выдавать, а вместо этого прячу их. Кому это надо? Странное и страшное время. Удивительная, нечеловеческая война.

Ефим Григорьевич моментами поднимает голову на Володю, смотрит ему в глаза. Володя, чтобы ободрить старика, говорит:

– Всякая война нечеловеческая.

– Верно, Володенька, это очень верно. Я знаете, что думаю? Я и писал это вот сейчас в дневник. Нам выпало это страшное время, оно наше, и – в грохоте этой войны – у нас есть право на громкие слова, понимаете? Другие, кто после нас будут жить, в мирное время, в счастливое время, у них такого права не будет. Они не будут думать о хлебе, будут любить друг друга, у них будут свои проблемы, но если они захотят что-то важное сказать, им трудно будет. А нам легко, мы в любую минуту умереть можем, мы на краю стоим, и это нас оправдывает, нам пафос позволен. И надо говорить – если это наше право, то и обязанность тоже, понимаете? Потом поздно будет говорить всё как есть.

Володя не знает, что сказать. Вместо этого он достает листовку и протягивает старику.

– Посмотрите, что на улице нашел.

Ефим Григорьевич берет листовку.

ВОЗЗВАНИЕ

Ко всем гражданам и гражданкам Советского Союза, честным командирам и бойцам Красной Армии

ПРОБИЛ ЧАС ОСВОБОЖДЕНИЯ для всех народов многонационального СССР. Победоносная Германская Армия сбросит цепи коммунистического и жидовского ига.

Активно помогайте Германскому командованию в создании нового строя.

Ваше счастие и жизнь в ваших руках.

Не верьте лживым словам коммунистическо-жидовской пропаганды. Коммунистическая партия и ее вожди, Ленин и Сталин, только на словах обещали вам свободную и счастливую жизнь и не выполнили ни одного из своих обещаний. Народы СССР превращены в рабов. Неужели вы хотите защищать это рабство?

Всходит заря новой культурной жизни и работы.

БРОСАЙТЕ ОБОРОННУЮ РАБОТУ И БЕРИТЕСЬ ЗА ОРУЖИЕ ПРОТИВ СВОИХ УГНЕТАТЕЛЕЙ-КОММУНИСТОВ И ЖИДОВ. Переходите на сторону Германии. Этим вы ускорите свое освобождение и прекратите бесцельное кровопролитие своего народа. Собирайте урожай. Не допускайте разрушения народного хозяйства, как это уже сделано в некоторых городах. Помните, что оно принадлежит вам, и плоды ваших трудов сохранятся за вами.

Германский и русский народ никогда не были врагами. Лживая коммунистическая и демократическая пропаганда толкнула вас в эту ни вам ни нам не нужную войну.

НА ПРОТЯЖЕНИИ ВСЕЙ ИСТОРИИ АНГЛИЯ ВСЕГДА БЫЛА ИСТИННЫМ ВРАГОМ РОССИИ, толкавшая ее на защиту собственных интересов.

Долой Сталина, жидовскую свору и коммунистов!

Долой Англию, истинного поджигателя войны.

За счастливую новую жизнь!

Да здравствует свобода и мир!

– Мне только говорили, что есть такие листовки, я не видел еще.

Володя смотрит в сторону, потом, решившись, говорит:

– Я с вами тоже своей фантазией поделюсь. Я вот шел по улице и что думал сейчас. Мы город защищаем, страну, ну и так далее. А здесь написано, что это не нужно, что бороться нужно против угнетателей-коммунистов, что там еще… что пропаганда лживая, что народ наш в рабстве. И мы понимаем, что это вранье, и защищаем, и будем защищать. А представьте, что это правда. Что правы не мы, а они. Что мы защищаем монстра. Что, если немцы в город войдут, всё лучше будет. Культурная заря, новая жизнь. Голодных накормят, больных вылечат. Люди перестанут пропадать. Здесь же миллионы людей, и все умирают. А если зря умирают? Если всё просто, и можно без этого? Не знаю, как еще сказать. Может быть, это из-за нас все умирают.

Ефим Григорьевич мнет дрожащие руки и опасливо смотрит на Володю. Володя видит это и досадливо машет ладонью.

– То есть я так не думаю. Я не о том. Я, кстати, не сомневаюсь, что мы победим и что вранье всё в листовке. Я только к тому говорю, что мы, как слепые. Должны воевать и будем воевать, но почему – не знаем. – Ефим Григорьевич отворачивает взгляд, и Володя, уже жалея, что начал говорить, пытается сгладить. – Ну, или с другой стороны. Они, – он дергает ладонью в сторону, – они ведь не знают, что зло делают. Если бы знали, наверное, не делали бы. И если бы задумались – тоже.

Старик всё мнет руки, и Володя замолкает. Минуту они сидят молча, потом Володя тихо говорит:

– Эту листовку сжечь надо, Ефим Григорьевич, ее нельзя хранить. В руки даже нельзя брать, что уж там.

Он открывает дверцу буржуйки.

– Отдайте ее мне, Володенька. Вы теоретически рассуждаете, я, не бойтесь, не стану ваши слова никому пересказывать. А я рассуждаю как библиограф, как историк, если хотите. Такие документы хранить надо. Всё закончится это, немцев прогоним – кто-то будет заниматься этим, историю писать. Ему все документы нужны будут. Я не могу документы уничтожать, это всё равно что книги.

Володя снова садится на кровать и заходится смехом. Ефим Григорьевич смотрит на него с опаской.

– Я теоретически, вы исторически, а на Литейном, Ефим Григорьевич, так не рассуждают. Там практически рассуждают. Если найдут – то всё.

– Да вот еще. Я в книги спрячу, и всё.

Старик вынимает одну из книг, пониже, складывает листовку пополам и просовывает между страниц.

– Вот и всё. А как закончится, я в отдел отнесу. Мне еще спасибо скажут. А если не доживу, так тем более всё равно.

Володя машет рукой и отворачивается.

– Как хотите. Имейте в виду, я забыл об этом.

Ефим Григорьевич прячет книгу обратно.

– Вы не забывайте, – возражает он. – Если я умру, то вы ее найдите. И дневник мой тоже, хорошо? Отнесите всё в библиотеку. Нельзя ничего забывать. История бывает только если обо всем помнить. История ведь не в книгах, Володенька. История только здесь. – Старик указывает пальцем на свой лоб. – Если здесь не помнить, то книги – только бумага, а без истории народ превращается в племя.

– Хорошо, Ефим Григорьевич. – Володя серьезно смотрит на старика. От нежности к нему на глазах выступают слезы, и голос приходится сдерживать, чтобы не дрожал. – Хорошо, не забуду.

* * *

Двор завален снегом пополам с дерьмом. Света до сих пор не привыкла к этому: в некоторых домах ведра выносят и вываливают прямо во дворе, на снег. Каждый раз возмущение захватывает ее, ей хочется встать, крикнуть: люди, да что же вы! Останавливает ее только то, что она знает: голоса ей не хватит, получится не крик, а писк. Она осторожно проходит по вытоптанной тропинке до парадной. Внутри – тьма и вонь: кто-то не донес свое ведро до двора. Света, стараясь не дышать, поднимается по лестнице.

Женщина, полоумная старуха (в Ленинграде все, кто старше тридцати, – старухи), из тех, к которым она ходит, объясняла ей удовлетворенно, что и хорошо, что сваливают. Дерьмо лежит – мухи будут, а мухи, так и крысы. Крыса – тоже мясо. Света горячо доказывала ей, что мухи зимой не заведутся, да и связи никакой между мухами и крысами нет, но старуха ей не поверила, осталась при своем.

Здесь она еще не была. Пятая квартира. Звонок сломан, дверь открыта. Она заходит в квартиру, прикрывает за собой дверь, петли туго скрипят. «Здравствуйте», – Света старается говорить громко и бодро, но получается не так. Ее приветствие в пустой коридор звучит, как крик о помощи. Первая комната, в которую она заходит, пуста. На кровати свалено тряпье, лежит на боку буржуйка.

Во второй комнате на кровати кто-то лежит. Света еще раз здоровается; реакции нет. Скорее всего, труп, но Света все-таки подходит и трясет за плечо. Тело на кровати поворачивается и открывает глаза. Это мальчик лет пятнадцати, у него высохшее пустое лицо, глаза, огромные и круглые, кажутся отдельными существами, осторожно выползшими из-под шапки.

– Привет, – говорит Света. – Я из райкома. Меня Света зовут, а тебя?

– Вова. – Мальчик открывает рот, и то, что губы на мертвом лице еще могут двигаться, кажется дикостью.

– В квартире еще есть кто-нибудь?

– Нету. Семен Андреевич еще в ноябре умер, и баба Люба тоже. Мамы второй день нету, ушла куда-то. Умерла, наверное.

– Значит, ты один остался. – Света оглядывается по сторонам. – А дрова есть какие-нибудь?

– Не знаю.

– Я сейчас посмотрю. Ты только не засыпай.

Света выходит из комнаты. Коридор пуст и грязен. Света проходит на кухню. Две плиты, раковина, ничего деревянного нет. Света возвращается к третьей двери и толкает ее. Страшный трупный запах толкает в нос, Света задыхается, старается не смотреть на кровать, но здесь ее ждет удача: в углу стоит тумбочка. Света выталкивает ее в коридор и закрывает дверь. Сломать тумбочку непросто, но Свете удается. В комнату к Вове она возвращается с шестью досочками.

– Вова, ты не спишь? – из-под шапки на Свету смотрят два глаза. – Ну и хорошо. Сейчас буржуйку растопим.

Света ставит одну из досок углом к стене и нажимает ногой. Запихивает обломки в буржуйку, достает из кармана пальто спички. Через минуту по дереву уже пляшет красноватый бесенок.

– Сейчас потеплее будет, подожди. Ты в школе учишься? – Света придвигает к кровати железную табуретку и садится.

– Да. В девятом классе.

– А у меня мужа зовут так, как тебя. Тоже Вова. Но он взрослый, он в университете учится. А сейчас на фронте. То есть вообще-то на фронте, а сейчас на два дня ко мне пришел.

– Ты его любишь?

– Очень люблю. Мы в мае поженились.

– А как ты его называешь?

– Володенька.

Мальчик отворачивает лицо в сторону.

– А я из райкома, – говорит Света. – Хожу по квартирам и помогаю, если кому надо. Бывает, кого-то в больницу надо. Бывает, кто-то за хлебом сходить не может, я хожу. А теперь, получается, тебе помогать пришла.

Мальчик снова поворачивает к ней голову, но молчит. Света продолжает:

– Так просто нельзя лежать. Кто просто лежит, умирает. А дела много в городе. Заводы работают, больницы. У меня сосед в библиотеке работает. Даже в университете доклады читают. Мальчишки очень многие на крышах зажигалки сбрасывают. – Света замолкает, дальше говорить трудно, и она понижает голос. – Твоя мама если два дня не возвращается, то, скорее всего, уже не вернется. Тебя можно в детский дом устроить. Там обед дают каждый день. И дела тоже много. Хочешь?

Глаза мальчика смотрят на нее прозрачно, губы складываются в тень улыбки.

– У меня ног нету.

Света вздрагивает и смотрит на пальто, которым укрыт мальчик.

– То есть они есть, но их уже нету. Я за водой ходил на Неву, ведро набрал, а потом поскользнулся и вылил всю воду на ноги. До дома целый час шел, и они почернели. Сначала только внизу, а потом до колена. Мама в больницу ушла, сказала, врача приведет. Умерла, наверное.

Света опускает голову, ей страшно смотреть на мальчика. Мальчик уже умер, это ясно как день.

То, что он еще жив, – этого не может быть.

– Тогда я в больницу пойду, – говорит она. – Тебя в больницу положат.

Глаза мальчика распахиваются еще шире, в них ворочается ужас.

– Света, не уходи, а? Мне не надо в больницу, я вот сейчас умру, подожди немного.

Света смотрит в пол. Дома ее ждет Володенька. В три он уйдет. Идти четыре часа. В семь он должен быть в части. Света сжимает кулаки и говорит (рот ее будто наполнен резиной):

– Я правда не могу. Я тебе доски оставлю, и врача пришлю. Я им не скажу, что у тебя ноги. Они обязательно приедут.

– Мне страшно, – тихо говорит мальчик.

Света поднимает на него взгляд и тут же прячет лицо в ладони – больше не может сдерживать себя, плачет.

– Подожди меня. Пожалуйста.

Света судорожно кивает.

– Спасибо.

Потом они долго молчат. Шумит буржуйка, в комнате становится теплее. Света ломает еще одну стенку и пропихивает обломки в дверцу. Мальчик следит за каждым ее движением, поворачивая глаза. Когда Света садится, он спрашивает ее:

– А ты веришь в Бога? – Света теряется, не знает, что ответить, но мальчик не настаивает. – Моя мама не верила. И в школе тоже. А я бы хотел в церковь.

Света смотрит мальчику в глаза и понимает, что нужно серьезно. Она начинает говорить. Это сложнее, чем ломать тумбочку.

– Мне кажется, это неправильно. Если человек не ходил в церковь, когда всё было хорошо. А как только стало плохо, тогда молиться, тогда это… не знаю, не честно.

– Я думал об этом. Вот эти два дня думал. Я сначала про маму думал, а потом про Бога. Бабушка говорила, она еще до войны умерла, говорила, что Бог людям несчастья посылает, чтобы они про него помнили. Получается, что война – специально. И совсем не стыдно тогда в церковь пойти. Если Он Сам, ну… всё это делает.

У Светы перед глазами – разрушенные дома, аэростаты над городом, мертвые люди по обочинам улиц.

– Что же это за Бог такой? – В ее голосе – обида. – Если бы был Бог, всего этого не было бы, понимаешь? Я не хочу, чтобы был такой Бог.

Мальчик задумчиво сжимает губы.

– Я знаю. Нам в школе то же самое говорили. Что если бы Он был, тогда несправедливости в мире не было бы. Но думаю, что это разные вещи. Одно дело – Бог, а другое дело – добрый Бог. Когда человек верит в Бога, это значит, что он… ну, просто верит, и всё. Но это один только шаг. Нужно сначала поверить, что Он есть, а потом – что Он добрый. А люди не замечают и делают два шага как один. У меня по математике пять. Когда теорему доказываешь, нельзя ничего пропускать.

Свете кажется, что таких мальчиков не бывает, ей страшно и неуютно.

– То есть Бог может быть и злой? Тогда зачем в церковь идти? Зачем злому Богу молиться?

– Не знаю. Не обязательно, что злой. Может быть, Он слов таких не знает – зло, добро. И молиться не надо. Если Он – просто есть. Как закон какой-нибудь физический. Ты же не скажешь, что закон всемирного тяготения добрый или злой. Или что молиться ему надо. Если кирпич на голову падает, то плохой. А если дом стоит и в воздух не взлетает, то хороший.

– А в церковь тогда зачем?

– Не знаю. Жалко, я не ходил никогда.

Света прикладывает ладонь ко лбу мальчика. Лоб горячий. Мальчика начинает трясти. Сначала ему удается унять дрожь, но скоро она уже не отступает. Лицо краснеет, как уголек, когда на него дуешь. Света прячет глаза.

– Сейчас, сейчас, подожди, не уходи. Ты не уйдешь? – Губы мальчика подпрыгивают, как на стыках рельсов.

– Не уйду. – Вместе со словами из Светиной груди вырывается стон.

– Расскажи мне что-нибудь, мне кажется, ты очень хорошая. Я бы хотел такую девушку, как ты.

Чудовищным усилием воли Света успокаивает свою тоску (зубы сжимает до скрипа). Сначала она не знает, что рассказывать, у нее в голове только Володенька, который уже не дождется ее, уйдет. Но с течением слов ей становится всё легче. Она рассказывает, как они познакомились, как Володя встречал ее с курсов, какие цветы ей дарил и писал стихи, стеснялся, приглашал в театр, в кино, гулял с ней по набережным и, наконец, проводив до дома, прощаясь, вдруг окликнул и смешным ломаным голосом сказал, что любит ее. И как она плакала.

* * *

На Профсоюзов Света пробирается мимо занесенных снегом троллейбусов. От голода она потеет, но другое сильнее – ярость, которая хватает ее за горло и больно сжимает мышцы лица. В городе, по которому она ходит ногами, в домах, на которые она смотрит, – люди едят людей, матери продают за пачку крупы детей, дочери выгоняют матерей умирать на улицу, начальники складов и директора булочных за кусочки хлеба скупают драгоценности и старинные вещи. Света шипит от ненависти.

Она всё еще видит лицо мальчика, которому она закрыла глаза. И, хоть он уже умер, она хочет ему что-то объяснить. Она рассказывает ему о людях, к которым она приходила. Несчастные маленькие женщины и старики, полумертвые, потерянные, их жалко, их должно быть жалко. Рассказывая, Света иногда взмахивает руками. Одна женщина полчаса рассказывала ей, как готовить свинину с орехами. Чем она плоха? Зачем ее в церковь? Она хотела есть. Она вся была в той свинине с орехами, которую любила, как саму жизнь. И когда Света принесла ей хлеб, она несколько минут, прежде чем съесть его, водила им по губам и трогала языком. Зачем такое унижение? Твой Бог похож на злого мальчишку. У нее был такой в школе – за конфеты он требовал, чтобы мальчики называли себя по-всякому. Сильный и злой мальчик. Если кто-то в классе взбрыкивал, он бил его до полусмерти. Мелкий гнусный карлик.

Ненависть, прокипев, отступает. Света пуста, как мешок. Больше всего ей хочется оказаться дома, свернуться клубочком на кровати, чтобы никто не трогал, и просто лежать, рассматривая узор обоев на стене. На Дзержинской, по которой она проходит, у дверей магазина топчется толпа. Двери еще закрыты, люди ждут, кто-то бубнит чуть слышно. Со спины тарахтит мотор, очередь оборачивается на него: привоз. Машина притормаживает, чтобы завернуть во двор. Водитель не попадает в проем между сугробами, заезжает одним колесом на лед, мотор глохнет. Очередь молчит. Кряхтение, машина откатывается с сугроба и чуть качается. Задняя стенка отхлопывается со звоном, и на снег вываливается хлеб. Лотки валятся друг на друга, ломаются, десятки буханок шлепаются об лед, подпрыгивают и замирают. Мотор замолкает, и из кабины выпрыгивает водитель. Взгляд у него затравлен, толпа, человек пятьдесят, смотрит на хлеб. Света стоит вместе со всеми. Смотрит. В голове у нее вихрем пролетает: все будут хватать, если успеть тоже хоть одну схватить, ничего не будет, а – целая буханка. Люди молчат, но от этого только страшнее. Света кожей чувствует напряжение вокруг, как будто кто-то с усилием сжимает тугую пружину. Водитель делает осторожный шаг к рассыпавшемуся хлебу; он знает, и все знают, что его расстреляют. Минута без движения кажется Свете долгой, как целый день.

Из молчащей толпы вперед ступает мужчина в шинели. Скрип его сапога, как удар, гремит по ушам. Он медленно, как будто боится кого-то разбудить, подходит к рассыпавшемуся хлебу, нагибается, поднимает одну буханку и так же медленно подходит к машине. Тихо кладет хлеб в лоток. Нагибается еще за одной. Кладет в лоток. Потом к нему подходит водитель и помогает ему. Из очереди один за другим выходят люди и складывают хлеб в машину. Переворачивают лотки, кулаками сбивают разъехавшиеся доски. Наполняют лотки хлебом и составляют их в кузов. Всё это делается в пронзительной тишине, будто такое условие игры. Дзержинская молчит, и ветер сдувает с крыш снежную пыль. Света обходит толпу, машину и идет домой. Голод толкает ее в живот, но пустота внутри нее чем-то заполнена. Теперь ей хочется пить.

* * *

Наконец Володя понимает, что дольше ждать не может. Ефим Григорьевич старается не смотреть на него. Когда все-таки взглядывает, в глазах у него тоска. Сбивчиво он уговаривает Володю не волноваться: тревоги не было, Света не пропадет, у нее бывает, работа такая. Софья Павловна сидит, покачиваясь, на кровати. Голову она поднимает, только когда Володя прощается с ней.

– Идите, Володенька, идите, Бог вам в помощь.

Ефим Григорьевич провожает Володю до двери.

– Берегите себя, мы будем вас ждать.

Володя пожимает старику руку и делает шаг за дверь. Спустившись на пролет, он оборачивается: старик из дверного проема следит за ним. Тени перерезают его лицо, глаза набухают слезами, и Володя понимает, что в свои утешения Ефим Григорьевич не верит: Света не пришла, и слишком может быть, что и не придет. Это очень просто.

Володя спускается медленно, еще надеясь, что Света может взбежать по лестнице ему навстречу. Дверь парадной поддается с трудом, как пробка туго идет из бутылки, и вдруг отскакивает; в грудь толкает порыв ветра. Володя стоит у парадной и всё не может заставить себя двинуться: кажется, стоит ему уйти, из-за угла сразу появится Света. Под ногами катится снежная пыль, твердая, как металлическая стружка. В мертвом городе должны жить мертвые. В его воображении – Света лежит в снегу: упала и не смогла подняться. Где? С ослабевшей Светы снимают пальто и сапоги. Она бормочет «пожалуйста, пожалуйста», и мимо нее тенями проходят пустые люди. Володя не может заставить себя не воображать всё это: Свету разделывают, чтобы съесть ее. Как ее убивают? Может быть, перерезают горло. Чушь, чушь, Володя мотает головой. Проще было бы, если бы можно было в кого-то вцепиться и рвать на куски. На боку у него ТК, и ярость наполняет его мышцы неподдельной горячей кровью, но бессилие сильнее: делать нечего. Город свистит ветром и зенками битых окон слепо лыбится Володе в лицо. Ничего нет страшнее тишины. Володя вспоминает, что здесь, у этой парадной, год назад сказал «я люблю тебя». Она была в коротком зеленом пальто, глаза ее были больше неба и полнились счастьем. Когда он увидел это, он всё понял, что будет. Было, наверное, так же темно.

Володя запускает руку в карман за ключом: забыл, нет ключа. Но возвращаться он не будет. Рыскает взглядом вокруг: в двери торчит тяжелый ржавый гвоздь. Володя пробует вытащить его, идет плохо. Тогда он достает пистолет, спусковой скобой подцепляет шляпку и вытаскивает его. На облупившейся краске, чтобы она поняла, что это он – ей, выцарапывает по-французски: je t’aime. Гвоздь он прячет в карман и шагает в сторону. Прежде чем свернуть за угол, он оборачивается, но улица всё так же пуста. Никого нет.

Улицы, по которым он идет, похожи на извилистый коридор. Сугробы двумя складками тянутся вдоль: по сторонам от них натоптаны тропы, в центре – колея с узорами шин. Что за машины ездят здесь – понятно: собирать мертвых. Редко он встречает людей. Чаще всего они шарахаются от него и успокаиваются, только когда видят погоны и пистолет. Иногда Володе кажется, что из темных свистящих арок за ним следят жадные глаза.

Володя проходит мимо обвалившегося наполовину дома: в разрезе холодеют прямоугольники квартир. Кажется, где-то лежит мебель. Битые яйца квартир – жизнь была только скорлупой. Володе страшно. Страшнее, чем в окопе. Так страшно, как в детстве, когда оставался в доме один и дом наполнялся голодными чудовищами. Если долго думать о них, становится понятно, что ничего нет страшнее, чем держать в голове: тело – это скорлупа. Что-то похожее Володя видел и на передовой. Когда человек держится за разорванный живот, и сквозь пальцы утекает кровь пополам с мякотью. Человек нежен.

Тень, которую догоняет Володя, похожа на все тени в этом городе. Не то мужчина, не то женщина, старик или подросток – всё равно. Руку оттягивает ведро. Обойдя тень, Володя мельком оборачивается. Приглядывается. Останавливается. Под шапкой – лицо профессора.

– Павел Иосифович!

Старик останавливается, и взгляд его будто возвращается в мир.

– А, здравствуйте, Володенька. – Его глаза высверкивают радостью встречи.

Володя не знает, что сказать.

– Я не знал, что вы здесь живете.

– Похоже, что живу.

Володя оглядывает профессора. С бородой он его еще не видел. С ведром тоже. Ведра взгляд касается случайно, и Володя жалеет об этом. Павел Иосифович видит неловкость.

– Простите, что поделаешь, приходится носить.

В ведре – дерьмо и кровь. Если Павел Иосифович выносит за собой – это значит, что ему осталось несколько дней.

– Вы к Московскому?

– Да, в часть. Я в увольнении был, теперь возвращаюсь.

– Ну так пройдем вместе немного, вы не торопитесь?

Володя торопится, но:

– Нет, – говорит.

Они идут вместе. Володя думает, не предложить ли профессору помощь, но тот идет с таким видом, будто несет портфель с рукописями, а не ведро. Помощь ему не нужна.

– Это очень радостно, очень по-домашнему, когда выходишь из дома и встречаешь вдруг знакомого. Без этого будто и не в Петербурге живешь. – От слова Петербург Володя вздрагивает. – Вы туда? Мы с вами дойдем до угла. Там есть дом разбитый, я туда отношу. Напомните мне, Володенька, я, кажется, забыл, вы Гюго занимаетесь?

– Да, патриотической лирикой.

– Это хорошо. Как продвигается работа?

Володя думает, не сошел ли профессор с ума, и не знает, что говорить.

– Только не говорите мне, что сейчас война и вам не до Гюго. Вы не можете писать и работать с литературой, но голова всегда при вас, и думать вам никто не мешает.

Павел Иосифович поднимает сложенные пальцы вверх на уровень груди. Володя чуть не рыдает от несвоевременности: жест, привычный в аудитории, шутники-студенты в курилке ухмыляются, складывая пальцы («вы, молодые люди, должны знать…»), этот жест – здесь.

– Держите в голове пример Сократа. Он наверное знал, что сегодня умрет, но это не повод остановить мысль.

– А вы?

– Вы видели, что я. – Павел Иосифович мотает головой в сторону ведра. – Привожу в порядок архив. Дописываю статью о Малларме.

– Малларме?

– Что, не напечатают? Мне всё равно теперь, что Ленин его не читал. Жалею только, что раньше не начал.

Идти недалеко, но они идут медленно, старик еле передвигает ноги. Иногда они поднимают глаза друг на друга, и в какой-то момент их взгляды пересекаются. Взгляд Павла Иосифовича поражает Володю. Он абсолютно разумный и живой. Голод (он не может не чувствовать голод) загнан куда-то, где ему место. В глазах – не место.

– А у меня, – говорит Володя, – жена пропала. Ушла сегодня утром, должна была вернуться через пару часов и не пришла.

Они продолжают молча идти. Наконец, вместо утешений, старик говорит:

– Очень надеюсь, Володенька, что ваша жена найдется.

Павел Иосифович бесхитростен, и простое «надеюсь» – Володя понимает – оно и есть лучшее, что можно было бы сказать.

– Вы знаете, Володенька, как делают коньяк?

Володя мотает головой.

– Нет.

– Коньячный спирт, полученный из вина, заливают в дубовые бочки и плотно закупоривают. Проходит много лет, прежде чем из спирта получится коньяк. Но когда бочку вскрывают, из десяти ведер, что туда залили, остается только шесть. Четыре ведра бесследно исчезают. Они должны исчезнуть, испариться, чтобы получился коньяк. Это называется part des anges, доля ангелов. Четыре ведра выпивают ангелы.

Они уже дошли до угла. Проспект тянется слева направо. Павел Иосифович ставит свое ведро на снег.

– Страшное время и страшная война. Ваша жена, может быть, жива, а может быть, и нет. Неделя-другая – и не будет меня. Вы – на передовой. Может быть, пройдет всего несколько дней, и не станет ни меня, ни вас, ни вашей жены. Не будет ни одного человека, который знал бы нас, знал бы ваше беспокойство и что я вам сейчас говорю. Всё будет другое и все другие. Это доля ангелов, если вы понимаете, о чем я. Чтобы история обретала смысл, люди умирают. Тот, кто будет ходить по этим мостовым спустя много лет, будет ходить по городу, наполненному смыслом.

– Жалкое утешение. – Володя скрашивает возражение улыбкой.

– Нет, Володя, не жалкое. Совсем нет. Это и не утешение. Зачем нам утешаться? В пространстве мысли человек бессмертен. Если выживете, не забывайте об этом. Ну, идите, идите, я и так задержал вас.

Они прощаются. Через несколько шагов Володя оборачивается: Павел Иосифович смотрит ему вслед, взмахивает рукой, поднимает ведро и скрывается в груде камней. Володя идет, в голове у него – как будто он пьян. Огромный и величественный мир окружает его. В этом мире французы закупоривают бочки, Сократ держит чашу с ядом, немцы загружают бомбы в самолеты, Малларме пишет стихи, американцы заворачивают консервы, и где-то – бессмертная Света. Проспект убийственно широк. Со спины раздается кряхтение мотора. Володя оборачивается и взмахивает рукой. Трехтонка останавливается.

– До «Электросилы» могу подбросить. Подойдет, служивый?

На широком морщинистом лице шофера Володя различает любовь. Он кивает, забирается в кабину и говорит:

– Спасибо.

4

Софья Павловна протягивает ладони к буржуйке и отдергивает их – горячо. Она одна в квартире. Света ушла за водой, а Ефим Григорьевич – она не может вспомнить, куда. Горячие ладони она прижимает к щекам, они немного согреваются, тогда она снова подносит ладони к буржуйке, терпит до последнего и снова к щекам. Щеки горят – это ощущение кажется Софье Павловне необыкновенно прекрасным. Медленный ритм этих движений успокаивает и завораживает. Губы разлепляются и высвобождают слова:

– Куда ушел. Может, в библиотеку, а может, и нет. Куда мог уйти. Розочки тоже вот нету. Поди узнай где. Когда же я ее последний раз видала? Надежда Петровна еще жива была.

Мысли путаются в старухиной голове. Ей кажется, будто она забыла что-то важное. Кто-то о чем-то просил ее. То ли Роза Семеновна, то ли Надежда Петровна. Щеки вспыхивают и снова холодеют. Где-то вдалеке воет сирена.

– Надоели уже летать-то, нехристи. Гитлер этот небось от пуза жрет, собака.

От беспокойства Софья Павловна сильнее дрожит и крутит головой. По комнате прыгают тени. Темнеет кровать с наваленным тряпьем. Бледные полосы очерчивают прямоугольник окна. В углу что-то навалено и прикрыто простыней. Софья Павловна не может вспомнить, что это. Беспокойство становится сильнее и толкает ее изнутри. Она встает, подходит в угол и сдергивает простыню: книги. Корешками, обрезами – молчат. Софья Павловна вспоминает.

– Книги носит. Что за книги? Может, нельзя такие книги носить. Зачем? Может, сейчас вообще книги нельзя.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

13 авторов.13 рассказов и повестей.13 серийных убийц и маньяков.Создатели антологий-бестселлеров «Са...
Сталкер Рекс не помнит, кто он, откуда и как оказался в Зоне. Вокруг него гибнут люди, происходят ст...
«Все любят негодяев… хотя иногда жалеют об этом всю оставшуюся жизнь.Подлецы, ловкачи и прохвосты. Л...
«В этих историях все странно, неожиданно, но при этом парадоксальным образом достоверно. От этого де...
Пособие содержит методические рекомендации по курсу литературного чтения в 3 классе, а также тематич...
Пособие предназначено учителям, работающим по учебнику Г. М. Грехнёвой, К. Е. Кореповой «Литературно...