Роман с Полиной Усов Анатолий
— Не надо, — возразил я.
Про себя я решил, что пойду в казино, выиграю побольше денег и сделаю напоследок что-нибудь путное: закуплю оружие и поеду куда-нибудь воевать — в Сербию за православных сербов или в нашу Чечню за Россию. Я не буду жалеть себя и скоро сложу там свою голову.
Я тупо смотрел на сукно и знал, что сегодня я проиграю, потому что в душе у меня не горел огонь. Я ушел из казино и пошел в бар, чтобы напиться до потери риз. В холле гостиницы висел телевизор, я застрял у него — передавали новости из Ирака.
Багдад пал на 2-й день, никто не хотел защищать его. Вчера на мосту через Тигр долго маневрировали два «Абрахамса», ни один из федаинов Саддама не подкрался к нему и не выстрелил из фаустпатрона, и все увидели: Багдад — не Грозный, иракцы — не чечены, Россия — не США. Все эти дни, что я смотрел шоу «Война в Ираке», я думал об этой разнице.
Она огромна и обидна для нас. Конечно, чечены такие мужественные бойцы именно потому, что они чечены, это не торгаши, это настоящие бандиты Кавказа, угонять стада, воровать людей — в этом их понятие лихой и красивой жизни, мужской доблести и красоты, которые ведут к главному в этом мире, к обладанию женщиной, ее полной сладкой самоотдаче. Плюс вековая нелюбовь к России, которая всегда считала их отношение к жизни неправильным и хотела поломать его, сменив на правильное.
Все это верно, как, увы, верна и разница в военной мощи России и США, такая же несравнимая, как несравнимо и отличие в отношении к самим военным действиям, закономерному венцу в проявлении этой самой мощи.
Но еще потому и, может быть, это даже главнее — что несла Россия Чечне? Российскую нищету? Что она может дать другим, кроме того, что есть у нее? И что есть, кроме вечной несправедливости и нищеты, у моей любимой, несчастной родины?
Благочестие, скажите вы? Ах, бросьте, это сказка для бедных, чтобы утешить их и удержать в узде.
Свой особый неповторимый российский путь? А в чем он выразился, кроме как в постоянном издевательстве над народом, с одной стороны, и безропотном терпении этих издевательств народом, с другой — кто хочет пойти этим путем? Милости просим, а то нам одним, знаете ли, скучновато тонуть в вине, деградировать и вырождаться.
Что несет Америка на восток? Она богата, с ее огромного стола даже объедков, которые не хуже для многих их праздничных яств, хватит на всех.
Они будут травить зарином своих новых подданных? Вряд ли. Кушать детей? Никто в это не верит. Зайчиков колотить прикладом по ушастым косым головам тоже не станут.
Молиться в мечетях не запретят. Работу не отнимут, платить за нее будут больше. Н у, какая разница для простых людей, как зовут того, кто стоит на самом верху, если с ним лучше — Хусейн или Буш?
Так думал я и знал, что это неверно. Но это есть, это правда, и она мне обидна, потому что это правда примитивного естественного отбора, по которому живут и амебы, и львы, и почему-то люди, и в котором только один закон — выживает и побеждает сильнейший.
А мне хотелось всегда, чтобы главный закон был другой — справедливость. Я не могу объяснить, в чем она, но знаю твердо — в другом. Например, в бескорыстной помощи слабому. Это примитивный пример, но другой почему-то не приходит в голову. Именно в бескорыстии, это, во-первых. Во-вторых… И тут я вспомнил, ведь это уже было сказано, и сказано одним словом — в любви.
В Любви, сказал Он, возлюби ближнего, как самого себя.
Как просто и как хорошо.
Но в самой главной молитве, которую Он заповедовал нам о Себе, мы молимся, обращаясь к Нему: «…Да будет воля Твоя и на земле, как на небе…» Мне всегда становилось обидно, когда я думал об этом, ведь это значит… неужели это значит то, что на земле нет его воли?.. А если так, тогда здесь возможно лишь то, что есть, и по тем законам, что действуют. И менять их на другие мы должны сами.
Мне стало тоскливо, как становилось всегда, едва я задумывался об этом. Потому что у меня не было и нет сил что-то изменить здесь. И не всегда я хотел что-то менять, потому что главным всегда оказывалось одно — выжить, и это при том, что я никогда особенно не дорожил жизнью, цепляясь за нее только в самый последний миг, который становился определяющим.
А выжить через любовь в мире, в котором нет ее, означает «НЕ ВЫЖИТЬ». Как оказывается все замкнуто, как кольцо… как в кольце, составленном из змеи, кусающей себя за хвост… и я подумал, может быть, это и есть человечество в сегодняшнем мире, который оно создает для себя — кольцо из змеи, кусающей сама себя. В этом его прошлое, настоящее и будущее — потому что змея ядовита.
С этими мыслями я спустился в бар и встретил там необыкновенно красивого капитана третьего ранга. Буфетчицы таяли от его красоты. Я никогда не видел, чтобы так таяли бабы. Он спрашивал кофе. Одна расхрабрилась и, покрывшись алыми пятнами от своей решительности, сказала: ну, какой тут может быть кофе, если вы, действительно, хотите хороший кофе, я могу предложить, у меня дома есть настоящий, изумительный кофе. Кап-три вздохнул и сказал: дайте тогда воды.
Я взял бутылку коньяка, два стакана, лимон и сел за его столик.
— Ты не понял, брат, — сказал я ему, — она тебя в гости зовет. Растеклась, как варенье по блюдцу.
Он поднял на меня взгляд глубоких, как впадина в океане глаз и опять вздохнул.
— Да ну ее, — сказал он устало, как, наверное, когда-то говорил мой красавец-дедушка и как никогда не вздыхать мне, его страшноватому внуку. — Я понял…
Теперь я уже знал, как мне жить дальше. Мне стало вдруг так легко на душе, будто я опять маленький мальчик, будто у меня опять есть папа и дедушка. Будто страна у меня сильная и большая, нет этой сраной войны, а у меня самого только хорошее впереди.
Я налил себе и ему по полному стакану замечательного дагестанского коньяка. Он принял его, как будто мы с ним давно знакомы и как будто мы с ним большие друзья. Стакан в его огрубевшей в соленых ветрах руке неуловимо дрогнул, коньяк плеснулся на стол, и мне показалось, что мой новый друг уже несколько выпивши, я присмотрелся, по морде не скажешь, вот что значит настоящий морской офицер! И дедуля мой был тоже, значит, такой.
Боже мой, как же я их всех, оказывается, люблю. Как хорошо, если бы их было так много, чтоб стояли ряды, без конца и без края, из красивых, сильных и надежных ребят в морской офицерской форме. Сказал бы мне кто сейчас, лопни за них и умри, честное слово, тут же бы лопнул.
— Сашку неделю искали, — поделился кап-три. — Ну, туман, н у, ночь, я все понимаю, опять же — мористо, но вертолет-то упал в трехстах метрах от БПК. А Сашка мне кореш, если б не он, меня бы крабы уже четыре года, как ели… Б…, когда кончится этот бардак?! Чего этот подполковник не телится… пехота, блин, КГБ…
— За флот, — сказал я ему.
— За флот, — ответил капитан третьего ранга Горбенко, — красу и гордость России, — и заплакал, будто и он ощутил себя маленьким мальчиком, которому еще можно плакать.
22 июня 91-го года, в последней раз при большой и безнадежно больной стране, я, в то время студент четвертого курса университета, провожал дедушку к мемориалу. Ему было уже за 80, он еле ходил. Я шел, брезгливо ощущая его сухонькую ладошку у себя под локтем, и скучал, думая, сейчас эти старые пердуны будут переливать из пустого в порожнее и хвалиться подвигами, которые не совершали. Я был молодой и острый на ум студент, я был убежден, все герои погибли в первые дни, а остались засранцы и трусы. Маршал Ахромеев — гавнюк, украл у казны холодильник «ЗИЛ», как говорила тогда пламенный трибун красотка Памфилова, борец за социальную справедливость. Мне заранее было стыдно за дедушку и за те глупости, которые я сейчас услышу.
Дедушка встал у памятника, проморгался слезящимися глазами и сказал народу, что он помнит страх, который охватил его, когда началась война, вот что он помнит главным образом…
Это сказал мой дедушка, который кем только не был в ту войну: и катерником, и морским пехотинцем-десантником, и захватывал острова в Финском заливе и сдавал их, и снова захватывал. Бабушка три раза получала на него похоронки, и три раза он оставался живым, только сильно израненным и один раз потерянным. Пиджак, если он навешивал на него свои ордена и медали, становился тяжелее на два килограмма.
И стыд, что у него есть этот страх, сказал тогда дедушка.
И страх, что товарищи, не дай Бог, узнают, что он боится…
Я тогда отошел за деревья, меня душили и очищали слезы, я радовался за дедушку и гордился им.
Я подумал, наверное, такие же слезы очищают сейчас Горбенко. Слезы о тоске по хорошему очищают душу, подумал я.
Все-таки Бог любил нас и для чего-то берег, думал я, глядя сейчас на Горбенко, так похожего на моего любимого старика… Вспомним хотя бы Таллинн — моей бабушке 21 год, папе 9 месяцев, дедушка где-то плавает на торпедном катере, защищая, кажется, о. Сааремаа, там наши морские летчики устраивали аэродром, чтобы взлетать с него на Берлин.
Уходя на задание, дед попросил товарищей не забыть о его семье, когда они будут эвакуировать свои семьи на «большую землю». Товарищи обещали, и дедушка строго наказал жене никуда не бегать, сидеть дома и ждать, когда за ней заедут на казенной машине.
Бабушка была скромной сельской учительницей начальных классов и ждала до тех пор, пока ей вдруг не показалось, что ждать уже нечего. Она подождала еще часок, потом взяла папу на руки и побежала в Кадриорг, за которым в Таллинне порт. Она говорила, Колинька такой глупый был, такой глупый, кругом война, какие-то пушки как-то странно хлопают невдалеке, потом она узнала, что это прорвались немецкие танки и уже въезжали в город как раз с ее стороны, самолеты бомбят порт, с чердаков местные жители почему-то стреляют по нам, улицы пусты, двери закрыты, спрятаться негде, а он, мой маленький дурачок, хохочет себе, закатывается.
Оказалось, папа не был таким дурачком, это дедушка бежал за ними, догонял жену с сыном, а папа думал, что это такая замечательная игра. Дедушкины товарищи, действительно, забыли про его семью, и уже полдня, как из порта ушел последний транспорт. Но, к счастью, был забыт еще один очень важный предмет — сейф с документами в штабе флота, и папин торпедный катер послали за ним.
Пока краснофлотцы грузили тяжеленную бронированную махину в какой-то брошенный грузовик, чтобы доставить его на пирс, дедушка решил сбегать домой, посмотреть, не оставила ли Настенька в спешке что-нибудь очень важное, например, паспорт. Подбегая к дому, он увидел вдалеке жену, которая уже вбегала в парк Кадриорг, и сына на ее руках с головою, обращенной к нему. Он очень удивился и побежал вдогонку.
Дедушка не обиделся на своих товарищей — во-первых, потому что хорошо понимал, в таких условиях все можно забыть. Во-вторых, он не мог не быть благодарен им — тот госпитальный транспорт, расписанный большими красными крестами в белых кругах, на котором эвакуировались раненые и на который захватили офицерские семьи, был торпедирован подводной лодкой, добит самолетами, с него практически никто не спасся, и папины товарищи вмиг осиротели.
Да, Бог, несомненно, любил нас тогда, любит ли он сейчас?
Чтобы не смущать Горбенко, я взял в руки бутылку и стал изучать наклейку. Коньяк был кизлярского завода. В моей зоне сидел осетин, он говорил: надо брать именно кизлярский коньяк, это настоящий коньяк, остальные разливы — говно, те заводы приватизировали дети его друга, настоящие суки и проходимцы. Коньяк, действительно, был неплохим.
Желая угодить красивому офицеру, буфетчица, приглашавшая его к себе домой пить настоящий кофе, пощелкала по программам и угодила — по НТВ заканчивался репортаж с американского авианосца. Горбенко застыл, как породистая и натасканная охотничья собака, которая ждет, когда крикнут «Пиль!»
У американских моряков тоже, оказывается, большая проблема: если они станут жирнее на 20 %, чем им положено Уставом корабельной службы, их отстраняют от службы, и плакали их денежки — так что выбирайте, ребятки: или 8 лишних гамбургеров и сидите на берегу, пока не похудеете, или 800 ежемесячных баксов плюс к основному окладу вместе с туристической прогулкой к берегам Ирака.
— Я знаю этот дерьмовый форт, — как-то вдруг опьянев, сказал мой кореш Славик Горбенко, — он у меня на перфокарте заложен, в двенадцать-ноль приду на борт, возьму у помполита второй ключ, заведу комп, и больше в мире не будет проблем, я тебе, Толян, обещаю.
— Не, Славик, нельзя, — почему-то возражал я, хотя мне нравился его нескрываемый патриотизм и в душе сильно хотелось, чтобы, наконец, кто-то очень крутой шандарахнул по беспредельным американам, чего они никому не дают жить, что за суета во вселенском масштабе, сегодня не нравится тебе Хусейн, завтра не понравится Путин, значит, завтра нас будешь выстраивать? Всех бы тупых ко мне на зону, мои пацаны популярно бы объяснили, что такое хорошо, а что такое плохо. И как надо жить в коллективе. Но Славику я сказал: — Ты — моряк, ты — не Бог… твое дело — маленькие проблемы, Его — Большие…
Ранним туманным утром мы шли на берег, тащили спортивную сумку с коньяками замечательного разлива, Славик рассказывал о своих проблемах и проблемах флота. Я слушал и думал, вот бл…, зае… нас всех эти долбаные проблемы, и что за проклятье висит над моей любимой Россией — сто лет назад вот здесь, неподалеку, в долбаном Цусимском проливе японцы долбали, как малолеток, роскошные броненосцы эскадры адмирала Рождественского, а те, как цуцики опустили лапки и не могли их загрызть! А почему? А потому, что наши доблестные генералы и адмиралы, чтобы набить свои жирные брюхачи, продали родину, закупили у англичан за хорошие комиссионные снаряды с начинкой, которая не взрывалась. Снаряды прошивали японов, как иголка тряпку, и плюхали где-то там в Японское море.
Три революции были с тех пор и одна, конечно, контрреволюция, и все по-прежнему — опять в России жирные, мордатые генералы и солдаты-дистрофики, которым опять не за что воевать. А у американов, вот хохма, все точно наоборот — поджарые адмиралы и обожравшаяся матросня. Плюс к тому, им есть за что воевать, хотя бы за те же 8 гамбургеров и 800 долларов, кстати, неплохие деньги.
Я решил, пока шел: конечно, весь флот я не смогу содержать, но мои ребята будут довольны жизнью. Мне стало хорошо на душе — все нормально, я живу, у меня есть смысл в жизни, а значит есть смысл терпеть и жить.
Вечером в сопровождении командира корабля кап-три Горбенко и помполита или, как он теперь называется, заместителя командира по воспитательной работе капитан-лейтенанта Грюнвельда я шел в самое главное владивостокское казино. Славик дал мне ссуду в 80.000 рублей — все, что имелось в корабельной кассе. Увы, я тут же просадил их, и мы остались ни с чем. Мои друзья были разочарованы. Я продал свой новенький загранпаспорт с въездной американской визой какому-то не самому крутому чуреку за 5.000 долларов.
— Какая у вас странная фамилия — «Овод»? — удивился помполит Грюнвельд, заглядывая в мой документ. — Вы случайно не в родстве с известной… ммм… Элеонорой?
— Элеонора моя прабабушка, — скромно ответил я. — Даже еще дальше прабабушки, когда у мужиков «пращур», а у баб я что-то забыл кто.
С тех пор доверчивый помполит меня здорово уважал.
— А ты случайно не американец? — спросил я помполита, тепло вспомнив Полину, и мое сердце сладко заныло, как оно ноет всегда, когда я вспоминаю о чем-то очень хорошем, например, как я был маленьким мальчиком, жил у дедушки с бабушкой в Белоусове и мы ходили с дедушкой на болото смотреть, как растет камыш, и дедушка полез в болото, чтобы срезать один для меня, а я боялся, что он утонет…
Грюнвельд радостно поделился своим:
— Ты охерел?!. У меня двоюродный дядя — известный герой замполит Саблин, а ты меня оскорблять… — сообщил он, — вы слышали про такого?
Конечно, я слышал про этого легендарного замполита — во времена застоя, когда у нас был коммунизм, а мы еще не знали про это, он поднял бунт на своем большом корабле, то ли крейсере, то ли эсминце. Правда, я уже подзабыл, какие у него были цели и против чего бунтовал этот достойный политработник, кажется, против практики политбюро, которая казалась ему недостаточно ленинской, ах, если б он знал, товарищ Саблин, что Ленин детишек кушал, зайчиков сотнями прикладом насмерть бил…
5000 зелени у меня тоже ушли, как я ни изгилялся, как ни считал на бумажке математическую закономерность. Я посинел, мне было стыдно ребят, они мне поверили. Я заложил российский паспорт за 300 долларов.
Ребята уже сидели в уголке, курили, думали, где взять 80.000 рублей, недосягаемые для них деньги, чтобы вернуть в кассу и не стреляться в висок за разбазаривание казенных средств, ведь самоубийцы не простятся на страшном суде.
И вот поехало-покатило, да как! Под утро я взял на рулетке 100.000 долларов, а до этого прикрыл два одноруких бандита, получив с одного 2.700, а с другого 4.000. Менеджеры ходили за мной стеной, закрывая на ремонт игральные автоматы. А потом прибыл какой-то важняк и непререкаемо сделал заяву:
— Вам не надо сюда приходить.
— А ху-ху не хо-хо? — строго спросил помполит Грюнвельд.
— Вы неправильно меня поняли, — заизвинялся важняк. — Конечно, вы можете к нам приходить, но играть вам не следует. И это, как говорится, без протокола…
— Да пошел ты на х…, — сказал помполит, — я лично приду, он придет со мной, и будет делать здесь все, что захочет. Я — Грюнвельд, ты понял?!
— Я Вайсберг — и что?
— Давай, блин, забьем стрелку — я приду с командой, а ты, олигарх е…, с кем?!
— Славик, Славик, не надо, — успокаивал помощника кап-три Горбенко.
— Я — Грюнвельд, пусть помнит.
Они оба были Славиками, эти законные мужики. Вот такие у меня образовались под конец жизни друзья. Жалко, что мы не встретились раньше.
Мы сидели в кают-компании и рубали капитанский завтрак. Поскольку я уже собирался в тот Великий Путь, который в конце жизни выпадает каждому, я сильно переживал, что на завтрак в такой строгий пост яичница с колбасой и консервы лосося в своем соку, а не какая-нибудь овсянка на воде. Но помполит Грюнвельд меня утешил, объяснив, поскольку мы намерены идти в поход, мы относимся к категории путешествующих, которым разрешено не поститься. А мы, вдобавок, мы все в погонах, относимся еще и к категории воинов, а воины должны хорошо кушать, поскольку голодный воин не застрахован от поражения.
Я кивнул головой, вестовой в белых перчатках поставил передо мной яичницу на спецсковородке из спецметалла. Я тоже теперь носил погоны, мои ребята решили, чтобы не смущать команду присутствием на борту «пиджака», так они называют штатских, я буду контр-адмиралом, секретным представителем из Москвы. Славик Горбенко, с которым мы были примерно одного роста, подарил мне свою новую форм у, обстоятельный романтик Грюнвельд подарил адмиральские погоны, которые он носил в своем ранце, видимо, не сумев найти маршальский жезл.
Смышленое молодое лицо вестового выражало напряженную работу мысли — на форменных брюках Горбенко, в которых я сидел за столом, не было адмиральских лампас. Потом лицо успокоилось, он подумал, значит, в Москве опять ввели новую форму, а жаль… или ее ввели только для морского похода — опять заработало выразительное лицо.
Второй вестовой, уловив легкий кивок своего капитана, свинтил пробку с кизляро-дагестанской бутылки, протер горлышко белоснежным крахмаленым полотенцем и капнул в маленькую хрустальную стопку Горбенко. Командир корабля опробовал каплю, остался жив или доволен, видимо, что-то из этого означал ритуал, прикрыл пушистыми ресницами синие, как океан в ясную погоду, глаза, после чего вестовой наполнил мою адмиральскую стопку. Затем стопки старшего офицера и Грюнвельда.
Я смотрел по сторонам и не мог нарадоваться, как замечательно на корабле все устроено: крахмальная скатерть, японский телевизор с большим экраном, шкаф с книгами и видеокассетами, вестовые, маленькая кухня под боком — н у, совсем, как у меня на зоне.
Горбенко поднял стопку, посмотрел на свет, любуясь, какими красивыми живыми оттенками играет неприватизированный напиток, и вздохнул:
— За тех, кто в море.
Мы выпили, Славик включил телевизор. По московской программе мы услышали, что из Владика, рядом с которым в бухте у Русского острова мы стояли на банке, в сторону Персидского залива, где расположились, чтобы долбить этот несчастный Ирак, американские авианосцы, корветы, эсминцы и прочая шелупень, выходят с полным боекомплектом военные корабли Тихоокеанского флота — два БПК: «Шапошников» и «Неледин», танкер и атомная подводная лодка с ядерными боеголовками на борту, и увидели в мутном кадре на фоне заснеженных берегов какие-то корабли.
Мы кинулись к иллюминаторам — все нормально, за бортом никакой суеты.
Я спросил военморов, где, с какой целью и за кого проводят этот поход.
— Не понял, — не сразу ответил Горбенко. — Совсем не врубился. Я знаю, солярки на флоте нет — только ЭНЗЭ, на случай большой войны… приказа по флоту не было, или я все проспал? — он строго посмотрел на старшего офицера или, как он теперь по табелю, старшего помощника командира корабля капитан-лейтенанта Вячеслава Суровцева.
— Точно так, пока не было, — доложил службист старпом. — Допустим, в обстановке полной боевой секретности?
— А почему нас, мать-перемать, опять не берут?! Наша очередь — мы пять лет в море не выходили!
Мы опять прильнули к иллюминаторам; или секретность была совсем полной, или никакого большого выхода в дальний путь не предвиделось. Мы вызвали по трубе такси на причал, втроем, оставив старпома за старшего, сели в катер и пошли во Владик. Поверх адмиральской тужурки я надел свою штатскую куртку.
На берегу было тепло, плюс 9. Владивостокский мэр опять выгнал своих чиновников на уборку. Я остался в такси, один Славик пошел в штаб флота, другой в ПУР, там они дали кому надо десять тонн зелени; в поход нас не взяли, этот вопрос решался в Москве, но сделали все документы на выход в море и одиночное крейсерское плавание по морям Тихого океана с правом захода в порты, типа дружеского визита.
Вечером мы пошли в казино «Золотой Рог», так у них называется главная бухта, а заодно и всякие фирмы, банки, рестораны, сапожные мастерские и бюро ритуальных услуг. Там обо мне еще не знали, и я без помех взял с рулетки 50 штук.
Утром я пошел в церковь. Батюшка очень красиво говорил о Фоме. О вере, которая способна переменить в мире все, даже победить смерть. Я вспомнил отца Сергия 10 лет назад. Боже мой, почти в это самое время он говорил нам об этом… я все вспомнил — Господь пошел по морю, аки посуху и сказал ученикам: идите следом. И вот они пошли, кто верил, что может идти по воде, как по суше, раз сказал Бог, шел да шел, даже не промокая. Но вот один усомнился, что способен на это, и тут же ушел под воду. Господь спросил, почто не верил, Неверующий? Слаб ты… Я вспомнил, что тоже хотел походить по пруду. Но почему-то не походил…
Еще владивостокский батюшка говорил о любви, он сказал, кто не познал любовь, тот не познал Бога, потому что Бог — это любовь. А я познал любовь, Полина, оказывается, меня любила, и я, оказывается, любил ее. Как мне захотелось заплакать, но я на этот раз удержал себя.
Вдруг в углу храма заволновались: молоденькая девочка лет девятнадцати потеряла сознание. Два мужика в окружении обеспокоенных женщин вынесли ее на улицу, стали звонить по мобильникам, вызывать скорую. У девушки было красивое желтое лицо и синие губы. Близкая смерть сделала ее прекрасной. Девушке расстегнули ворот на глухом платье. Затолкали в рот валидол. Она что-то тихо шептала, отвечая на их вопросы. Они спрашивали о давлении, об ЭКГ, сетовали на неустойчивую погоду. Говорили о вегето-сосудистой дистонии. Я смотрел на нее и думал: в Храме Христа Спасителя девочка упала в голодный обморок, и я полюбил ее. Еще я почему-то подумал, меня нет для вас, я умер. А потом, что уже совершенно дико, подумал, я есть, я вернулся. Я дождался, когда девушка начала немножко соображать, и сказал, наклонившись к ее неживому лицу:
— Завтра первым же делом сдай кровь на гемоглобин, слышишь, сестренка?
— Слышу, — тихо прошелестела она.
— У тебя должно быть 130, а у тебя, судя по коже, 80, не больше. И обязательно ешь творог, гречневую кашу и вареное мясо.
Она подняла на меня глаза, прекрасные, как озера, и прошептала:
— Я не ем мясо.
Я знал, какая это болезнь, она называется голод, я сам от нее шесть лет назад чуть не умер и вылечился только когда стал вором в законе и начал нормально хавать бацилл. Наверное, студентка, подумал я, отец — бомж, мать — алкоголичка, или наоборот. В одиночку борется с судьбой за хорошее будущее. Я взял ее мизинец и пожал вокруг ногтя, чтобы боль отошла от сердца.
— Хороший парень, — оживились старушки, — познакомьтесь с ней… женитесь. Смотри, девочка какая красавица… в церковь ходит…
У меня на глазах почему-то опять чуть не навернулись слезы. Незаметно для всех я сунул в ее карман тысячу долларов, что у меня были с собой, и пошел в церковь, благо к храму подъезжала «скорая» и церковный сторож бежал перед капотом, показывая проезд.
В церкви я постоял у иконы Николая-Чудотворца, попросил за папу, которого звали Колей, за дедушку, который тоже был Коля, за того мальчика Колю, которого могла бы родить Полина — чтобы он там как-то уж не обидел, приютил своих тезок. Потом заказал панихиду на дедушку, потому что ему выпало умереть как раз на Николу 22 мая, который будет через 20 дней, объяснил, что звали его Николаем, поэтому прошу не забыть. Заодно заказал на папу и маму, она ведь не виновата, что была немножко стервозной. Потом записал в бумажку бабушку Анастасию и другого дедушку и другую бабушку, вспомнил, как звали крестную и записал ее, она наверняка тоже давно умерла, записал дядю Анатолия, погибшего при строительстве моста, в честь которого меня назвали и из-за которого, как я думал, у меня в жизни одни несчастья.
Потом вспомнил красавицу Саламониду, из-за которой мы стали Оссами, хотя не были ни немцами, ни евреями и не имели от такой фамилии никаких льгот, и записал ее. Потом вспомнил пращура, погибшего где-то неподалеку отсюда в Маньчжурии в сражении под Ляоянем в той давней русско-японской войне, с которой в Россию пришла настоящая катастрофа. Вспомнил печальный вальс, посвященный погибшим, слова — «тихо вокруг, только герои спят… плачет, плачет мать родная, плачет молодая жена…», и у меня самого из глаз так хлынули слезы, будто я не взрослый, помятый жизнью и вообщем-то злой мужик, а совсем маленький добрый мальчик.
Боже мой, Боже… это уже все… была жизнь, и нет ее, была родня, и нет никого. В одиночку я пришел в мир и в одиночку скоро уйду из него.
На колокольне ударили колокола. Подбор звуков был бесхитростный, но красивый. Верующие, которым не дали приложиться к кресту из-за атипичной пневмонии, пришедшей сюда, может быть, с тех самых маньчжурских пространств, где лежат разбитые снарядом кости моего пращура, потянулись из церкви.
Я шел за ними и думал, как все связано в этом мире и по времени и по пространству, и как лично я далек от того, чтобы понять эту связь. Коленька, может быть, сумел это сделать. Может быть, именно из-за этого Он, в чьей власти все, не захотел, чтобы он родился, — шевельнулось во мне.
За церковной оградой стояли нищие с испитыми лицами.
Я опять вспомнил папу и дедушку. Дедушка рассказывал мне, когда мы с ним шли как-то на белоусовский пруд, что однажды они ехали в отпуск из Порккалла-Удда, это Финляндия, 20 км от Хельсинки, их столицы, дедушка служил там сразу после войны, и это был, кажется, 46-й год. Папа увидел на вокзале в Ленинграде нищих. Он каждую минуту подбегал к нему и просил денег, чтобы отдать им. Дедушка рассказывал мне об этом, наверное, в 75-м году, радуясь и смеясь, потому что казалось, уж чего-чего, а нищих у нас никогда не будет. И вот опять, в 2003 году их так же много, как было в 46-м.
Но Он сказал, пусть прежде вспотеет рука дающего. То есть надо хорошенько подумать, следует ли подавать этому человеку, на пользу ли пойдет подаяние, не на пьянство ли, не во вред?
Как изменить это? Что я могу? Я люблю их всех — слабых и честных. И ненавижу тех, кто насилует их, не боясь греха и не получая возмездия. Сказал бы мне Бог — делай так и так и будет все по-другому, так, как хотел я, когда создавал мир, и я бы делал и делал и не жалел бы себя. Однако любовь моя бездеятельна и никчемна — Он не сказал этого и не дал силы, сила почему-то всегда у тех, кто с другой стороны… Значит Он за них?
А что Он сказал про это?.. Он сказал, у тебя полная свобода выбора, ты можешь пойти вправо, а можешь и влево, как знаешь и хочешь…
Я шел в порт, чтобы отплыть на Русский остров на свой корабль, и старался вспомнить, что Он сказал об этом еще, но вспомнил почему-то только старый американский фильм «Однажды в Америке». Там мафиози обливали бензином профсоюзного лидера и грозили тут же поджечь, чтобы он не путался под ногами и не боролся за права простого народа.
Разве я бы хотел, чтобы меня обливали и жгли? Нет, честно говоря, не уверен; я, увы, не герой. А Коленька, если бы он родился и вырос? Он бы хотел и мог? Но он не родится… Значит, так и должно быть по Его Великому плану. Хотя и у нас, может быть, когда-нибудь, тоже кому-то придется бороться. Но уже не мне. Моя жизнь коротка. Она заканчивается. Да и в России почему-то издавна сложилась странная закономерность: побеждает тот, кого победили. Так, кажется, было всегда, сколько я ни пытался вспомнить другое, не вспомнил…
Значит ли это, что у нас любая борьба за хорошее бессмысленна? А плохое почему-то приходит само по себе, за него не надо бороться. Кто же об этом писал? — «Побеждает тот, кто зол. Добрый малый, ты осел. Не хвались, что ты силен, попадешься ты в полон. Не поможет острый нож, в дело пустят лесть и ложь. Лжи поверят, правде нет, и сойдется клином свет».
Я увидел перед собой этот печальный клин, и мне опять захотелось упасть и никогда не вставать. Но я удержал себя на ногах и только подумал — интересно, во всем мире так или только у нас это странное искривление понятий. Наверное, все же во всем, Соллогуб жил очень давно и наверняка часто бывал за границей. Жаль, если так.
Я вспомнил мою ласковую молодую маму из тех давних времен, когда время еще не обозлило ее, а я был маленьким добрым мальчиком, не обуреваемым дурными инстинктами. Она читала мне «Несжатую полосу» Некрасова, и мы плакали счастливыми слезами единения и молодости над несчастной судьбой русских крестьянок, ошибочно полагая, что уж с нами-то ничего такого плохого и быть не может, ведь мы не крестьяне, во-первых, и живем в такой справедливой стране, во-вторых. И не думали о том, что в каждой жизни бывает не только весна, но и осень. А «несжатые полосы» бывают в каждой судьбе… и может быть именно в этом и есть справедливость жизни…
— Команде вставать!
Утро на моем корабле начиналось в 5.30.
— Команде готовиться к построению!
— Команде построиться!
— На флаг и гюйс — смирно!
— Флаг и гюйс поднять!..
Капитан третьего ранга Горбенко, которого я своим приказом № 2 сделал капитаном второго ранга, маршировал ко мне с докладом. Команда смотрела на меня с любовью, она обожала меня.
— Товарищ командор флота Свободной России! — докладывал кавторанг Горбенко…
…Своим приказом № 1 я объявил команде, что по личному указанию Главнокомандующего, Президента России, я в порядке подготовки к постепенному переходу Флота на контрактную службу провожу на корабле эксперимент. Каждому матросу я положил жалованье в 350 $ USA, мичману 500, младшему офицеру 700 и т. д. Это было немного, в месяц у меня уходило бы на оклады всего 65.000 $.
Такой эксперимент людям понравился, лица у матросов с утра и до вечера были веселыми, глаза сияли, дедовщина отсутствовала, службу несли отлично.
Чтобы рацион у команды был нормальным, я зашел с дружеским визитом в южнокорейский порт Чемульпо, он же Инчхон и Канхваман, который когда-то принадлежал России и в котором команда «Варяга», чтобы избежать позора, потопила свой крейсер. Сама команда эвакуировалась и почти целиком осталась жива, но и это тогда считалось замечательным подвигом. Кто ж знал, что жизнь в России станет такой, что в ней всегда будет место подвигам и покруче.
Я люблю традиции, я считаю, что без традиций ничего не сделать. Мы купили в порту два венка — большой и малый — и спустили в воду на месте легендарной гибели. Оркестр играл «Гибель “Варяга”», матросы стояли с обнаженными головами, я приложил ребро ладони к виску. Во мне что-то происходило в эту замечательную минуту, мне казалось, еще немного, еще чуть-чуть продлится это странное состояние, и я пойму в жизни все и увижу связь Времен с Вечностью.
Сладко кружилась голова, темнело в глазах, я мчался по темному холодному коридору, звезды сияли со всех 10-ти сторон. Я был одинок и никому не нужен. Господи, прости меня, буди милостив мне, грешному. Я потерял сознание, а потом вернулся в него. Ах, как сладко терять сознание! И до чего обидно в него возвращаться. Никто не заметил, что я уходил, — здесь, на палубе корабля, прошла, наверное, только секунда. Я даже не падал…
Вечером я выдал каждому члену команды 200 $ на посещение публичного дома и приобретение сувениров. На следующий день все дембеля положили на стол капитана рапорты с просьбой оставить их на сверхсрочную службу.
Кстати, все матросы вернулись на борт, никто не попросил убежища. Только временно задержался на берегу старший матрос В. Холодок, у него оказался такой странный орган, которым он соединился с гейшей, а разъединиться уже не смог. Их отвезли в госпиталь, где замочили в молочной ванне, но и это не помогло, и тогда их разъединили хирургическим путем.
Холодок вернулся на борт именинником, заваленный подарками и газетами, в которых подробно описывался его мирный подвиг. Команда требовала, чтобы Холодок на баке спустил штаны и показал команде, чем он так знаменит. Холодок исполнил волю товарищей, с соседних судов и берега на него смотрели в морские бинокли. Я не пошел смотреть и ничего не видел. Правда, Горбенко ходил.
— Что да то да, но не ой-е-ей, — рассказывал он потом.
Мы уходили из Чемульпо любимцами. Корабли салютовали нам своими сиренами.
Ночью нам здорово повезло. У нас сломался генератор, сел аккумулятор, испортилась аварийная станция, мы шли без габаритных огней, поэтому Славик сам дежурил на вахте.
Мне вообще не спалось, я ходил вокруг рубки, смотрел на утыканное близкими звездами незнакомое черное небо, бескрайнее черное море, вспоминал, как Полина приехала за мной за Полярный круг, как смеялась, когда я прочитал в документах «Овод», как мы мчались на «ниссан-террано» сквозь тьму и пургу — ах, как здорово нам было тогда — тосковал и думал, как она там, в раю. Что она именно там у меня не было никаких сомнений — где же еще находиться таким замечательным людям? — это с одной стороны. Даже если с другой — во-первых, она убита, значит, она страстотерпица. А во-вторых, она ушла в Великий Пост. Почти как и мой дедушка, которого не стало во время послепасхальной пятидесятницы. Те, кто умирают в эти святые дни, избраны, они идут в рай вместе с Иисусом Христом. От этих мыслей мне было хорошо и душевно, я почти не чувствовал, как у меня болит все внутри.
И тут нам опять повезло. В свой ночной бинокль Славик увидел, что происходит в море, и дал посмотреть мне. Два маленьких юрких катера прыгали вокруг огромного корабля. Они были как осы, кидавшиеся на медведя. С этих ос лезли на корабль люди и пускали веером строчки из своих автоматов.
— Это гоп-стоп. Пираты, — сказал Славик Горбенко. — Какой будет приказ?
— Полный вперед, — сказал я.
— В смысле?
— Пиратов на дно, корабль на свободу.
Когда мы подошли, судно было уже захвачено, и нам случилось немного повоевать. Один катер пришлось потопить, там была базука, она стреляла в нас, я шарахнул в нее из шестиствольной установки «Каштан».
Как сказал капитан освобожденного нами судна, согласно страховке Ллойда нам должны были выдать награждение в 678.000 $ USA.
Газеты Юго-восточной Азии написали о прекрасном эксперименте, который проводит с нами молодой Президент России, наш Верховный Главнокомандующий. Они опубликовали мою фотографию, интервью со мной, в котором я рассказал, что родился и вырос в Санкт-Петербурге, служил в западной группе войск в Германии. На вопрос, знаком ли я с Президентом, ответил:
— Конечно, нет, — но в связи с предыдущей информацией все решили: «конечно, да».
Один находчивый журналист сделал тонкое предположение, что именно потому я иду в независимом походе на корабле, изучая изнутри морскую жизнь, что в ближайшее время должен занять пост Командующего ВМФ России.
Другой выдал известную ему тайну о намерениях английской королевы (спасенное нами судно принадлежало Великобритании) присвоить мне звание лорда и наследственного пэра Англии, а Славику Горбенко — воинское звание адмирала. И что это событие решено приурочить к визиту Президента России в Англию, который должен произойти в конце июня этого, 2003 года.
Я, как дитя, всегда верю в хорошее. Чтобы не отставать от королевы, своим приказом № 3 я присвоил Горбенко внеочередное звание капитана 1 ранга, а приказом № 4 всех матросов произвел в гардемарины с тем, чтобы по окончании плавания по старой русской традиции они могли быть произведены в офицеры. В связи с этим в приложении к приказу я повысил им оклад содержанье до 400 $ USA. Они так обрадовались, что кричали «ура!», а накричавшись, решили образовать партию моего имени, чтобы потом выдвинуть меня в президенты. Они же не знали, что жить мне осталось всего месяц.
Только наши по своему обыкновению пропустили все мимо ушей, будто ничего не случилось. Правда, дважды над нами пролетал СУ-33, ведомый морским летчиком, Героем России, асом полковником Верхотко; он пообщался с Горбенко по рации, помахал крыльями и улетел — они были со Славиком дружбаны, учились вместе в Нахимовском.
Вечером я взял Славика Горбенко, помполита Грюнвельда, трех крепких ребят из команды и пошел в город. Славик что-то говорил мне, рассказывал про эту японскую местность, он читал о ней вроде у Пикуля, но я ничего не слышал и не понимал, я весь замирал, уже ощущая, что я играю. Красные и почему-то зеленые цифры вереницами мелькали в моих глазах. Падали на сукно и рассыпались столбики чипов.
Я велел всем идти в штатском; ребята надели такую дешевку, что я подумал, надо одеть команду. Из-за этих цветастых гаваек их не хотели пускать в казино, но это были такие спокойные и такие надежные парни, что, если они шли, их невозможно было остановить. Где они родились? В какое такое время? Я был уверен, что такой народ жил только лет двести тому назад, когда природа была не отравлена, а промышленность еще не внесла в жизнь подчинение и суету.
Я без всяких колебаний выбрал поле, где крупье была очень красивая и очень чистенькая японка. Я подумал, она чиста, как багульник, как японская вишня сакура, она приходит домой перед рассветом и умывается росой с крошечных березок и яблонь в своем маленьком японском саду.
Я смотрел на ее тоненькие прозрачные пальцы — она была хорошим крупье, каждая ручонка хватала ровно 20 чипов — и думал: «если гейши были такими кроткими и прекрасными, как же было морякам оторваться от них и не тосковать потом всю жизнь». Я смотрел на нее и видел, как она, не вынимая своих глаз из моих, расстегивает этими пальчиками пуговку за пуговкой на моей рубашке, легко задевая кожу.
Она испуганно глянула на меня, и краска залила ее нежное личико, я уверен, она увидела то, что увидел я.
Наконец я пришел в себя и вник в ситуацию. Я вычислил инспектора зала, шулеров и увидел, что с двумя из них инспектор был заодно, что редкость даже в Москве, уж на что, кажется, воровской город. Методы у шулеров были такие же, как у нас, видимо, мозги у этой породы устроены интернационально и не слишком зависят от менталитета.
Шулерство в казино несколько примитивно. Обычно у каждого крупье несколько методик бросания шарика, каждый чередует их по своему усмотрению. Важно сбить его, поломать настрой, заставить работать в одной манере, тогда с довольно большой долей точности можно рассчитать, куда упадет шарик. С этой целью шулеры встают с разных концов стола, начинают шуметь, отвлекать крупье. Один кричит: я сюда ставил, сюда! И, конечно, врет. Другой кричит, что делает ставку, когда шарик уже упал. Зная особенности круга, можно угадать число с долей вероятности 98 %.
Этот инспектор явно хотел поиметь крупье. В чем-то она, видимо, не угодила ему. И она это знала. Она глянула на меня, в ее прекрасных черных глазах я увидел даже не саму жалобу, а тоску по тому, что ей и пожаловаться-то было некому. Конечно, я им не Дед Мороз, но я сказал:
— Потерпи чуть-чуть, Чио-Чио-Сан, — я сказал по-русски.
Я стал ждать, сам не зная чего. Где-то через полчаса я увидел своего прадеда. Он смотрел на меня голубыми, как у Василиска, глазами, улыбался заросшим сивыми волосами ртом.
— Пошли ночевать в Волгу, — позвал он меня.
А вокруг бушевала гроза и кипел ливень, мне было очень страшно, потому что за миг до нашего противостояния даже тучки не было в небе, и от края до края сверкали звезды. Но я посмеялся над ним, когда он сказал, что может перейти Волгу по жердочке, которую будет класть перед собой.
Я навсегда запомнил, какого это было числа, какого месяца и какого года. Я умножил это число на сумму чисел клеток рулетки, которые, как известно, есть число дьявола — «666» и разделил на 32, столько, сколько мне сейчас полных лет. Получилось с дробью. Я давно решил, если дробь больше 0,5, я увеличиваю число на единицу, если меньше, то уменьшаю. Но что-то меня не устраивало в этой цифре, и я отнял от нее число раз, которые я был с Полиной. Девочка моя, вспоминаешь ли ты обо мне? Придешь ли меня встречать, когда настанет и мой черед? Едва я подумал это, старинные английские часы начали бить время.
Надо ли говорить, что число их ударов было равно тому числу, что после этих всех вычислений осталось в моей голове. Этот бой был командой. Я замешкался, вспомнив скорее из-за часов, чем из-за чего-то другого, командира американского броненосца, проигравшего в позапрошлом веке в Монте-Карло не только свои собственные деньги, но и полтора миллиона казенных баксов. Отчаявшись, он пригрозил снести из корабельных пушек весь Монте-Карло и потребовал вернуть деньги. Ему поверили и вернули.
Я из своих пушек мог снести весь этот остров. Правда, у меня не было казенных денег. Стоп, были, 90 тысяч американских долларов, за которые сегодня утром мы продали пиратский катер. Горбенко так дорожил ими, что носил с собой в специальной краге на левой голени.
Я назвал вычисленное число и поставил эти 90 тысяч.
Мои коллеги не поняли, что я сделал. Они даже не поняли, что я выиграл два миллиона и то ли 28, то ли 37 тысяч, я почему-то не сумел точно запомнить. Наверное, из-за того, что девочка-крупье мне сильно нравилась, я оставил ей на чай этот маленький хвостик. Она смотрела на меня, я читал в ее серных, с косинкой, глазах: «Возьми меня лучше с собой». На военные судна нельзя брать женщин.
Я сказал по-английски:
— У тебя и на родине найдется человек, который сможет испортить тебе всю жизнь, — я поцеловал ее холодную фарфоровую щечку и подумал: «Я прав, ей со мной будет нехорошо».
Если бы кто-то спросил меня, почему я так выбрал число, а не по-другому, я бы не смог объяснить. Более того, у меня нет никакой специальной системы, и если бы она была, я вряд ли когда-нибудь что-то выиграл. Я просто знал, что в этот момент, в этом месте я должен именно так вычислять те две цифры, на которые следует ставить.
Вы скажете, это произошло потому, что в этот важный момент я увидел прадеда, который был у меня колдуном. Конечно. Но не только поэтому. Просто я знал, что надо так и нельзя по-другому.
Я думаю, наверное, так же хорошие поэты пишут свои стихи. Они знают, что надо писать именно так: «Выткался на озере алый свет зари…» А то, что можно писать какие-то другие слова, им даже в голову не приходит. Более того, и не может придти.
Забирая деньги, я вдруг понял, это мой последний выигрыш, и отныне, хоть расшибись, я не выиграю ни копейки — слишком легко я использовал то, что было связано с прадедом, слишком малую сумму взял за это. Но что сделано — сделано, прошедшее — в прошлом…
Забирая в кассе свои миллионы, я вдруг почувствовал, что страшно, невыносимо устал, что сейчас упаду и никогда не встану. Болезнь, видимо, уже захватила кости, в последнее время мне стало больно ходить, больно стоять. А сейчас стала болеть даже кожа. Я понял, это мои последние дни, нельзя больше терять время, надо спешить.
Вход в залив Святого Владимира был довольно широк, но мы шли, прижимаясь к левому берегу, так, как когда-то вел свой «Изумруд» капитан второго ранга остзейский барон Ферзен. Совсем близко по левому борту поднимались сопки на мысе Орехова, чуть дальше за тонким перешейком мыса синело Пресное озеро, где когда-то купался и резвился с товарищами длинноногий голубоглазый мальчик, который потом стал моим папой.
Мы вышли на место градус в градус, минута в минуту, секунда в секунду. На камнях совсем на небольшой глубине громоздились некие груды, обросшие водорослями и ракушечником. Прошло почти сто лет с тех пор, когда они были самым лучшим в Российском флоте крейсером.
— Скажи что-нибудь команде, — попросил меня Славик Горбенко, тоже командир корабля, как Ферзен, только очень спокойный и очень красивый и совсем не барон.
— Ребята! — сказал я команде. — Девяносто восемь лет назад с Россией случилось несчастье, которое в русской жизни перевернуло все. Россия захотела показать себя великой и сильной и начала воевать. Враг был маленький, он жил на крошечных островах, которые все вместе были меньше какой-нибудь одной российской губернии. Над ним потешались и думали, взбодрим свою вялую кровь хорошей быстрой победой. Казалось, слишком спокойно и сонно живем, хотелось подвига, славы, влюбленных глаз женщин — из-за чего, как известно, в мире совершается все… Под Цусимой огромная, хорошо оснащенная эскадра адмирала Рождественского в двухдневном бою была сокрушена неказистым смешным противником… А какие были там корабли! Броненосцы! Каждый, как город… Там утонула надежда России на достойное будущее. Потому что после этого пошли революции, реформы, войны и все то, что мы имеем и еще долго будем иметь… Вы простите меня, моряки, я в Чемульпо купил двадцать больших венков и двадцать малых, чтобы опустить их в Цусиме, да из-за этих пиратов как-то разволновался и все забыл… Можно сказать, там, под Цусимой, Россия сама потопила свое будущее, как возможно топит сейчас, воюя с таким же маленьким и совсем не смешным народом в горах… Как потопила Америка, напав на Ирак и разгромив его — ибо очень часто победа это и есть поражение… Здесь, в заливе Святого Владимира, у мыса Орехова лежит единственное, что сохранилось от того, что было и могло стать истоком развития, но стало началом конца. Здесь лежит — вот эти вот груды — самый лучший и самый быстроходный крейсер российского флота «Изумруд»… Из всех кораблей эскадры уцелел только он один, и только он не сдался в плен… Он пошел на прорыв, прорвался, ушел от погони, а что случилось потом — это вопрос вопросов. На него может ответить только Шекспир, но Шекспира среди нас нет. Я расскажу только факты, которые я, скорее всего, не могу понять. Видимо, страх, который они пережили в сражении, был слишком велик и оказался им не под силу. Он догнал их и утопил здесь — на родном берегу, вдали от всякой опасности, за сто верст от противника. Везде мерещились им японские корабли, везде казалась погоня. В этом месте они сели на каменную гряду и совсем потеряли головы. Я штатский человек, пиджак, и совсем не моряк, но даже я понимаю, что можно было, во-первых, дождаться прилива, который бы приподнял корабль. А если бы они и тогда не сошли с гряды, можно было бы разгрузить судно. Но если бы и тут не получилось, можно было бы из Владивостока вызвать буксир, и уж он-то бы стащил их. Я правильно рассуждаю?
— Так точно, — подтвердил Горбенко.
Что странно, матросы, мичманы и офицеры слушали меня, как хорошие ученики на уроке. А некоторые даже переживали. Золотая мне попалась команда.
— Можно было бы, — продолжал я. — Можно было придумать что-то еще, ведь они все были классными моряками… Но они… все, что можно было расклепать и снять, расклепали и сняли, все это полетело за борт… все, что горело, полетело в топки… Вон там, где поглубже, утопили мелкие пушки и пулеметы, замки от больших орудий… Разбивали кувалдами механизмы, приборы. Потом выгрузились на берег. Корабль взорвали… Наверное, в каждой войне бывает своя глупость, которая подчиняет себе волю людей и не дает поступить разумно… Герои превратили себя в трусов и даже в преступников… Несчастного барона, если мне не изменяет память, потом даже судили… Но мы не будем к ним так жестоки, ибо было сказано: пусть бросит камень в меня тот, кто лучше меня… Я сейчас подумал, может быть, они были уверены, что японцы устроили погоню и могут захватить в плен корабль, может быть, у них уже не было боеприпасов, чтобы дать им последний бой… Не знаю, не помню, и не будем судить, может быть, тогда и сами не будем судимы… Сейчас мы на то, что осталось, возложим венки, дадим салют из всех орудий их смелости, их лучшей минуте, которую они все-таки пережили, и дай нам Бог тоже пережить такую.
Мы опустили венки и, подняв с акватории Пресного озера каких-то непонятных рыжих уток, хорошенько постреляли из всех орудий. Может быть, это казарки. Жалко, Полины не было с нами, она бы тут же сказала, что это за утки, ведь она биолог.
— Товарищ Командор, разрешите матросам завести невод, что-то хочется всем ухи? — спросил меня кавторанг Горбенко.
— Разрешаю, — как же давно я научился говорить это властное слово, хотя всегда знал и знаю, что никто из нас не имеет права что-то разрешать или запрещать другому такому же человеку, как он. — А мне дайте, пожалуйста, лодку, хочу съездить на берег.
— Спустить гичку для Командора! — отдал приказ кавторанг.
К нам подошел интеллигентный матрос — фельдшер корабельной амбулатории.
— Товарищ Командор, еще на гражданке я вроде где-то читал, что командующий Тихоокеанской эскадры адмирал Рождественский приказал перегрузить на крейсер «Изумруд» всю казну эскадры в два миллиарда долларов золотом…
Я не слышал об этом и нигде не читал, хотя версия была интересной и могла бы как-то объяснить всю нелепость поведения Ферзена.
— …и что якобы это золото затоплено здесь и до сих пор не поднято, — договорил фельдшер. — Может, поэтому Ферзен так странно повел себя. Его расстреляли или типа того?
— Расстреливать стали позднее, через 13 лет. Разрешаю спустить водолазов и проверить версию, — сказал я Горбенко. — Хотя уверен, здесь ничего нет. А возможно и не было, хотя версия не лишена интереса…
Пока ребята заводили невод, а водолазы опускались к останкам крейсера, я взял гичку, он же «тузик», он же маленькая лодочка для одного человека, и пошел на берег. Моряки, оказывается, всегда говорят «пошел» и никогда не говорят «поплыл», что немножко странно для непосвященных.
Я причалил к перешейку, который соединяет мыс Орехова с остальной землей и одновременно отделяет Пресное озеро от соленой воды залива и всего Тихого океана. Сегодня он тоже был Тихим, как в дни Магеллана, когда он открыл его. Интересно, тогда тоже была весна? Что-то у меня плохо становится с памятью. И совсем отвратительно с нервами — я ступил на старую, заросшую высоченной дикой травой дорогу, и заплакал. Как же мне хотелось идти и выть. Я огляделся, я был один. Я шел и выл. Я ни в чем себе не отказывал. Я выл во весь голос. Хорошо, что матросы не видели, какая я в общем-то слякоть.
Я шел по местам, где сорок семь лет назад был счастлив мой папа, молод мой дедушка, и плакал, потому что прошлого не вернуть и все в жизни происходит совсем не так, чтобы мы были счастливы.
Это было прекрасное место, сопки светились нежным розово-сиреневым цветом. Надо спросить у Горбенко, как называются эти сказочные кусты. Наверное, это багульник, вид таволги, или ивы, или как там еще. Моя любимая девочка, конечно, знает, что это за куст. Ведь она биолог. Интересно, как там она сейчас, в Америке? Что рассказала обо мне Роберу? Что сказала Деборе? Что думает обо мне сама…
Мне стало жарко, будто я опустился в горячий гейзер — я сошел с ума?.. Полина не в Америке. Полину убили, когда мы ехали на экскурсию в заповедник имени Комарова, и сопки светились точно таким же розово-сиреневым цветом. Как я мог забыть про это? Я еще спросил ее, что это такое? Она ответила, дикая вишня, которую зовут сакура. А здесь это не вишня, нет, это совсем не вишня… это просто багульник…
Сегодня утром я едва встал. Из меня фонтаном шла темная кровь, значит, процесс идет и осталось совсем недолго… Хорошо, что Полина не увидит меня таким. Хорошо, что в моей адмиральской каюте есть гальюн, и никто не знает, что я разлагаюсь. Я подумал, что, может быть, когда я стану совсем плох, мне надо будет как-то ускорить процесс, например, упасть в море, чтобы никто не видел и не мог спасти. И чтобы я сам не мог выплыть.
Эти шкурные мысли о самом себе высушили мои слезы.
Вот здесь был пляж, здесь мой веселый, любимый юным народом пятнадцатилетний папа купался с друзьями. В этом месте, на глубине, стояла вышка. К ней от берега вели мостки. Как-то на спор папа прыгал с нее ночью в кромешную тьму. Он говорил, что здесь очень глубоко, около пятидесяти метров.
Я посмотрел на тихое спокойное озеро, и оно почему-то стало казаться враждебным. Наверное, в таких озерах водятся всякие Несси. Папа говорил, что как-то он с одной девочкой переплывал через озеро вон в том диком месте, и им обоим весь путь чудилось, что кто-то следит за ними из глубины и вот-вот схватит за ноги.
Я подумал, может быть здесь? Вдруг оно схватит меня…
Я разделся догола, аккуратно свернул одежду и сложил ее кучкой на тоненькой полоске песка. До чего холодной показалась вода. Тогда тоже был май, когда папа прыгал в темноту с вышки. Хорошо, что вода ледяная, вполне может свести ноги, и тогда, если даже не попадется Несси, я не выплыву. Главное, чтобы это не было самоубийством, потому что самоубийц ни за что не оправдают на страшном суде. Я вспомнил, что письмо я еще не написал, и вернулся на берег.
…Эта девушка была старше папы на год, в 56-м она окончила десять классов, получила золотую медаль и 7 июля уехала в Свердловск, теперешний Екатеринбург поступать в политехнический институт.
Папа уехал с родителями в Горький, теперь Нижний Новгород, который всегда вспоминал как очень тяжелый и неудачный, по-настоящему горький для него город. Там у папы на берегу затона им. 25-летия Октября в деревянном одноэтажном доме жил дедушка, мой прадед.