Ни дня без мысли Жуховицкий Леонид
Любую одежку надо брать по мерке. И я, в легкой панике вспоминая, хватит ли денег в кармане на обещанный дар, автоматически задал девчонке вопрос: «What is the number of your cucumber»? Дурацкая рифма сама сорвалась с языка, я перепугался — ведь это означало — каков размер твоего огурца? Но англичанка не обиделась, а расхохоталась, и потом еще долго смеялась, прижимаясь к моему плечу. С этого все и началось, сработало великое правило: не обязательно за девушкой ухаживать, достаточно один раз ее как следует рассмешить.
Знал ли я, что ни о каких романах с иностранками не может быть и речи? Конечно, знал! Об этом нигде не писали, по радио не говорили, но ни для кого это не было тайной. Разумеется, фестиваль есть фестиваль, важнейшее международное мероприятие, и готовились к нему, как положено: в магазины подбросили продукты, на автобусы, развозившие гостей, нацепили яркие значки в форме цветка, чиновникам приказали не хамить, а милиционерам улыбаться. Однако и советскую власть никто не отменял. И те, чьей профессией была бдительность, утроили старание. В помощь органам мобилизовали комсомольский актив. Возле Большого театра я встретил Димку Ипполитова, симпатичного охламона, который жил в Столешниковом переулке и прежде постоянно хвастался драками с пацанами из Марьиной рощи. Теперь же он попал в помощники органов и с восторгом рассказывал, как их комсомольская бригада отлавливала девчонок, гулявших с иностранцами, отводила их в пятидесятое отделение милиции и в специальной комнате стригла наголо. Особую гордость вызвал у него случай, когда их команду послали патрулировать Пресню, и они застукали преступную парочку в самом неподходящем месте, в заросшей аллее Ваганьковского кладбища, прямо между могилами. Парень-иностранец мало что понял, и, застегивая штаны, смущенно бормотал: «Мир, дрюжба». А девчонка лет семнадцати, плача и натягивая трусики, уперто твердила: «Все равно рожу француза, все равно рожу француза»! Иностранца вежливо проводили к выходу с кладбища, а девчонку потащили в отделение составлять протокол и стричь.
Впрочем, в Димкиных откровениях не было надобности: тотальная слежка за строителями коммунизма была тогда привычным обстоятельством жизни, я, как и все, про нее знал, но не слишком боялся. Ну, следят, и что? Они ведь борются со шпионами, но я-то не шпион!
Конечно, умнее было не искать приключений на свое мягкое место. Но в двадцать пять лет, как и раньше, как и позже, если дело касалось женщин, никакие разумные соображения для меня цены не имели.
Короче, на второй день мы с Валери уже целовались, на третий вовсю обнимались, а вечером дня четвертого я повез англичанку на двадцатом троллейбусе в Серебряный бор.
Тут, наверное, надо сделать в сюжете паузу, чтобы объяснить, на каком фоне развивались события. И, в частности, причем тут Серебряный бор.
Дело в том, что Москва в середине пятидесятых была типичным городом трущоб. Не хрущоб — панельные пятиэтажки имени дорогого Никиты Сергеевича в ту пору только выходили из стадии проекта — а именно трущоб. То есть, бараков, подвалов, разваливающихся домов дореволюционной постройки, громадных коммуналок и старинных особняков, разгороженных фанерными стенками на убогие клетушки. Мы, например, жили тогда в самом центре, дом стоял на углу Красной площади и улицы Двадцать пятого октября (ныне Никольской) — но в полуподвальной квартире было девять комнат, и жило в ней тридцать три человека. Мы вчетвером — мама, папа, бабушка и я — обитали в восемнадцатиметровой комнате, и наш быт вовсе не считался нищенским: в соседней пятнадцатиметровой комнатушке жило пятеро: мать-одиночка с тремя дочерьми и стариком-отцом. Кухня в квартире, естественно, была одна, уборная одна, а в ванной хозяйки даже стирать брезговали.
Никакой трагичности в таком существовании я не ощущал. Когда мне исполнилось двадцать пять, в нашу комнату втиснулось то ли пятнадцать, то ли двадцать моих друзей, и все разместились, и всем было хорошо и весело. Среди гостей были, кстати, нынешние классики: Женя Евтушенко, Роберт Рождественский, Лина Костенко, Илья Глазунов. И все они жили не лучше меня — у Жени, например, с мамой и сестрой была комнатка в двухэтажном деревянном доме, стены которого снаружи наклонно подпирались столбами. Конечно, были в столице и иные дома, особенно вдоль улицы Горького, нынче их называют «сталинскими» — там селилась высокая партийная номенклатура. Но эти хоромы никакой зависти у моих друзей не вызывали, они существовали как бы в другой стране.
До фестиваля Москва казалась мне очень красивым городом: Кремль с башнями, Красная площадь, Большой театр, Елисеевский гастроном, Центральный телеграф, к праздникам украшавшийся цветными лампочками — что еще надо? Но когда по любимому городу мне пришлось чуть ли не сутками бродить вместе с юной англичанкой, я начал со стыдом замечать убожество московских переулков и бесчисленных развалюх в тесной близости от Кремля. Пришлось объяснять подружке, что все эти руины на самом деле ценнейшие памятники истории и культуры, которые вот-вот отреставрируют. Устав от вранья, я выкинул козырную карту: повез Вальку кататься в метро. Она смотрела, вежливо хвалила мраморные стены и мозаичные потолки, но потом осторожно поинтересовалась, зачем все это — ведь метро просто транспорт…
Теперь, видимо, надо объяснить, почему — Серебряный бор?
В те годы долгой московской зимой, мокрой весной и дождливой осенью перед молодежью угрюмо вставала неизбежная проблема. Есть он, есть она, есть нарастающий вал страсти — но где? Мне еще повезло: я жил рядом с Зарядьем, островком старой Москвы с извилистыми переулками, глухими дворами, приземистыми домишками, подъездами почти без квартир и загадочными наружными лестницами, которые вели только на чердак, а иногда не вели никуда, просто утыкались в кирпичную стену. Эта романтика была темной и пыльной — но от безвыходности и она годилась. Зато летом была лафа: Измайловский парк, Сокольники, закоулки Нескучного сада и, конечно же, великолепный Серебряный бор.
Тогда этот остров на окраине города был другим — не дачный поселок для московской элиты, а просто лесной массив с пляжем и узкими тропинками, едва видными среди густого кустарника. Последние городские фонари вечерами тускло светились лишь на конечной остановке троллейбуса. Идеальное место!
Девочка шла, куда я вел, на крохотной полянке села рядом со мной на траву — а потом вдруг заупрямилась. Причем, не притворно, а по-настоящему. Нет и нет! Я удивился — наши девчонки никогда так себя не вели. Уж если поехала, на ночь глядя, в Серебряный бор…
— Чего ты меня отталкиваешь? — спросил я почти возмущенно.
Она ехидно ответила:
— Потому, что у меня есть моральные принципы, а у тебя нет.
Мы вернулись в город.
На следующий день опять встретились и снова поехали в парк — на этот раз, в Сокольники. Увы, повторилось то же самое: безлюдная полянка, темнота — и тонкие ручонки, упершиеся мне в грудь.
Видно, физиономия у меня была очень уж обиженная, потому что Валька сказала:
— Завтра я к тебе приду.
Я изобразил на лице величайшее удовольствие, но не уверен, что удалось скрыть охвативший меня ужас. Придет ко мне — а куда? Я уже догадался, что в странах, еще не дозревших до социализма, к любви на лоне природы относятся с меньшим энтузиазмом, чем у нас. Тем более, Валери успела рассказать что ее семья из восьми человек не только имеет в Лондоне девятикомнатный дом, но и собирается купить еще один, так как Валькина старшая сестра недавно вышла замуж. А я про свою коммуналку даже не заикался.
Ну, что тут прикажешь делать?
Не имей сто рублей. Сто друзей у меня было. На счастье, Алла и Роберт Рождественские, у которых была четырехметровая комнатушка в подвале рядом с Садовым кольцом, после рождения дочки получили новую жилплощадь в том же дворе — тоже комнату, тоже в подвале, но уже в шестнадцать метров. Переезд пока не состоялся, но ключ ребятам уже выдали. Там и мебель была: железная койка, накрытая байковым одеялом…
Утром я не отказал себе в удовольствии попросить:
— А теперь расскажи мне, пожалуйста, о своих моральных принципах.
Англичанка расхохоталась. Как же мне нравятся девчонки с чувством юмора!
Все десять дней до конца фестиваля мы с Валери почти не разлучались. Только на ночь — Вальке твердо напомнили, что спать гостям фестиваля полагается в общежитии. Мы целыми днями бродили по разноцветной, веселой, непривычно свободной Москве, заглядывали в музеи. Я знакомил англичанку с друзьями. Познакомил и со своей тогдашней девушкой Ингой, красивой, взбалмошной и зверски ревнивой. К моему удивлению, к Валери она отнеслась вполне лояльно, даже с симпатией. Я спросил:
— Чего же ты к другим ревнуешь?
— Но эта же уедет, — резонно ответила Инга.
Да, она уехала. Прощались мы долго и трогательно, обменялись адресами, даже условились о будущих встречах. Валери нарисовала план их лондонского дома и объяснила, как ночью через крышу крылечка можно забраться к ней в комнату. Я никогда еще не был за границей, и ничего мне в этом смысле не светило. Но почему-то казалось, что фестиваль все вокруг изменил, что старая жизнь ушла, и началась новая, которая теперь и будет всегда.
Недели полторы после фестиваля Москву качала волна эйфории, потом улеглась. Газеты напечатали последние статьи о замечательном празднике прогрессивной молодежи мира. С автобусов сняли значки в форме цветка. Милиционеры перестали улыбаться, чиновники начали хамить. И стало ясно, что на деле все наоборот: новая жизнь кончилась и началась старая, которая теперь и будет всегда.
Но тут пришло письмо в непривычном синем конверте, с чужой маркой и обратным адресом по-английски. Валька писала то, что обычно и пишут девушки своим дружкам. Именно тогда я впервые узнал модное нынче слово «бой-френд». Я тут же ответил, тычась в словарь, чтобы не оказаться безграмотным. Пришло еще письмо. Я снова ответил. Перед третьим посланием пауза вышла почти в месяц, я разобрал дату на штемпеле и понял, что Валькины письма читаю не только я. Впрочем, ничего неожиданного в этом не было.
А потом мне пришла повестка из райвоенкомата: явиться тогда-то, во столько-то, в комнату такую-то, к майору такому-то. Зачем я понадобился родине, не указывалось.
Я пошел, куда звали. Майор такой-то разговаривать со мной не стал, а проводил на второй этаж, в комнату без таблички. Там сидел штатский мужчина лет пятидесяти, плотный, седоватый, с простым и вполне добродушным лицом. Он поинтересовался, где я учусь, как учусь, занимаюсь ли общественной работой. И лишь потом спросил, знаю ли я такую фамилию — Валери Цвайг. К вопросу я был готов и ответил, что, конечно, знаю и даже с ней переписываюсь.
— Ну-ка, Леонид, честно, по-комсомольски, — спросил мужчина, — что у тебя с англичанкой было?
— Да все было, — сказал я.
— Совсем все?
— Совсем.
— А ты не знал, что с иностранками — не рекомендуется? — уже построже спросил собеседник.
Я ответил с вызовом:
— Конечно, знал. Но что, их парням наших девчонок можно, а нам ихних — нельзя?
Мужчина в штатском удивился, помедлил — и сделал вывод:
— А что? Пожалуй, патриотично!
Насколько помню, это был первый серьезный патриотический поступок в моей жизни.
Вот только письма из Лондона до меня больше не доходили.
ДО САМОЙ СУТИ
ВЕРУЮЩИЙ, НО НЕ ЦЕРКОВНЫЙ
А сам-то я верующий?
Вопрос куда сложней, чем кажется.
Не атеист, это точно. Атеизм — по сути, та же вера. Твердая вера в то, что Землю и все живое и неживое на ней не создал Бог, а природа каким-то образом управилась сама. Вот такой веры у меня нет.
Наверное, наиболее точный ответ будет такой: верующий, но не церковный.
Почему верующий?
Никакого знамения или, тем более, откровения я не удостоился. Просто логика, просто мысль, которую, как известно, остановить нельзя. Элементарная система аргументов в пользу того или иного предположения.
Теория эволюции Дарвина и его последователей, конечно же, очень талантлива, умна и убедительна. Но на многие вопросы она ответа не дает.
Приведу простой житейский пример.
Вот я с любимой женщиной и любимым нашим ребенком лечу из Москвы в Анталию, две недели покупаться, поиграть в теннис и подышать чистым воздухом над чистым морем. Весь полет — два с половиной часа.
Так вот, земля под нами — чудо. И самолет наш — чудо. И сильно ношеный мой костюм со всеми его пуговицами и «молниями» — чудо. И сам я — чудо, а любимая женщина, уж точно, чудо. И ребенок, стремительно умнеющий — безусловное чудо. И способ, которым он появился на свет, начиная с первой вспышки двух взглядов и кончая рождением — чудо из чудес.
Могу ли я поверить, что наша планета создалась сама по себе, что из мертвого камня, песка и воды почему-то возникла живая клетка, что эта клетка, каким-то образом развиваясь, превратилась в человека со всеми его хромосомами и генами, с удивительным механизмом наследственности, с чудесно организованным мозгом, возможности которого если и не беспредельны, то предел их даже в дальних далях не просматривается?
Пожалуй, проще принять другое предположение: что сложный и прекрасный мир был кем-то сознательно сконструирован и создан. И что этот кто-то превосходил нас по возможностям примерно так же, как мы превосходим амебу. Трудно утверждать, что Бог — это сидящий на облачном троне старец с седой бородой, резонней назвать его Всемирным Разумом или чем-то вроде… Хотя, с другой стороны, почему бы и не старец с бородой? Ведь мы счастливы, что у нас рождаются похожие на нас дети, а не поросята или ящерицы — так почему же Создателю не сотворить свое лучшее и любимое произведение по своему образу и подобию, то есть, похожим на себя?
Во всяком случае, это предположение кажется мне более убедительным, чем человек, выросший из амебы.
Впрочем, все это двести с лишним лет назад куда короче и ярче сформулировал мудрый мыслитель Уильям Пали, написавший, что мир похож на продуманно сконструированные часы, а часы предполагают часовщика…
Теперь второй вопрос: почему я не церковный?
Я прекрасно понимаю огромное значение церкви, мечети, синагоги, дацана и даже языческого капища в истории человечества. Именно в храмах люди собирались, чтобы послушать умные речи и провести чистку собственной души. Именно в расчете прежде всего на храм создавалась великая живопись и гениальная музыка, да и наука зарождалась и развивалась в монастырях — университеты появились много позже. В столицах расцветала архитектура, строились богатые дворцы, разбивались парки — а вот в малых городах и тем более в селах самым красивым, а то и единственно красивым зданием была церковь. Именно храм, прекрасный, бескорыстный и с житейской точки зрения бесполезный мощно будил воображение Галилеев и Ломоносовых.
Не говорю уже о том, что у порядочного священника (не дурака, не жулика, не фанатика, не извращенца, не тайного человеконенавистника) существует в человеческом обществе вполне земная и очень достойная роль: он и советчик, и мировой судья, и психоаналитик, и психотерапевт, и посредник в далеко зашедших спорах между политиками.
И, тем не менее, я человек не церковный.
Причин на то довольно много. И, опять-таки, идут они не от эмоций, а от разума, от логики.
Многое зависит от церкви.
Вот самое главное. Бог один. Почему же в мире столько религий, а в каждой религии столько конфессий? Почему каждая уверяет, что только она знает дорогу к спасению? Почему они так агрессивны, так враждуют между собой? Ведь религиозные войны унесли миллионы жизней — и продолжают уносить уже в третьем тысячелетии. Даже нынешний международный терроризм силен прежде всего религиозной подоплекой.
Бог один, а церквей множество. Если выбирать, то какую?
При прочих схожих условиях, наверное, ту, что ближе к дому. Очень трудно представить себе, что для Бога имеет значение, из какого здания исходит обращенная к нему молитва и на каком языке она звучит. Неужели для Него важно, два или три пальца прикладывает верующий ко лбу и груди, два или три раза в конце проповеди священнослужитель произносит слово «аминь»?
Да и язычники, они-то в чем виноваты? В темноте, в детском страхе перед непознаваемым миром, в том, что не свечки ставят перед иконой, а вешают цветные ленточки на ветки ритуального дерева, мало, впрочем, отличающегося от остальных?
Не могу поверить, что те или иные обряды, придуманные самими же людьми, важней для Всевышнего, чем доброта, любовь к себе подобным, сострадание, забота о старых и малых, пунктуальное следование великой заповеди «Не убий»!
Любопытно, что авантюрист, жесткий прагматик и, безусловно, очень умный человек Владимир Ильич Ленин полагал, что после победы революции церковь должен заменить театр. То есть, он и церковь считал чем-то вроде театра. Если брать прежде всего сторону внешнюю, в здравом смысле вождю революции не откажешь. Ведь что такое католический или православный храм? И картинная галерея, и концертный зал, и лекторий, и, конечно же, театр, с заранее написанными текстами, хотя и с возможностью импровизации, с хором и солистами, которым, как и на любой сцене, чтобы овладеть аудиторией, необходим актерский талант. В этом нет ничего унизительного для церкви: ведь едва ли не все великое искусство выросло из ее ритуалов. Но любовь к театру, как и равнодушие к нему, вовсе не определяет уровень духовности в человеке: Священное Писание остается Священным Писанием независимо от того, читает ли его кто-то дома или слушает в церкви толкование священника.
Больше всего смущает (точнее, удручает) до сих пор идущая война церквей и конфессий, в основном, «холодная», но временами переходящая в «горячую» — силовой захват церковных зданий в Западной Украине, «православные» погромы в музеях и т. п. О какой любви, кротости и всепрощении может тут идти речь! Да и «холодная» война католиков, православных, лютеран, баптистов и т. д. слишком уж напоминает пресловутый «спор хозяйствующих субъектов»: ведь борьба идет не за истину, а за цифру прихожан, за монополию на «своей» территории, за власть, влияние и, в конечном счете, деньги. Кстати, это опять-таки напоминает театр, особенно при коммунистах, когда бездарные режиссеры с помощью идеологического начальства добивались запрещения самых популярных спектаклей у конкурентов. Раздражает и постоянные, с нажимом, уверения, что только данная религиозная контора обладает эксклюзивным правом на спасение души, а все прочие — нет, что вне церковной общины спасение невозможно вообще. Чем подтверждены эти претензии на роль посредника между человеком и Богом?
Во всем этом так много земного, что для небесного места почти не остается…
При всех этих сомнениях я люблю бывать в храме. В любом. Потому что практически в каждый вложено что-то от человеческого таланта, мечты и уж, конечно, любви. Почти все на земле построено либо для бытовой надобности, либо ради денег. А в храмах живут души их создателей. Почему и люблю приходить не во время службы с ее многолюдьем и строгим распорядком, а когда в церкви тихо и пусто. Почти всегда ставлю свечки — за покойных родителей и ушедших друзей. Не уверен, что эти восковые символы нужны Богу — но мне самому нужны. Слишком много не додано близким при их жизни, и сердце за это болит — а свечки успокаивают, как и цветы, положенные на могилу. Есть крохотная надежда, что они там все-таки что-то видят, как-то узнают, что их помнят и любят, и эта память и любовь непостижимым для нас способом продолжает их земную жизнь.
Когда родители были живы и болели, я просил Господа продлить их дни. Чтобы за себя молился — не помню. Странно было бы чего-то просить у Бога для себя. Ведь и так получил сверх всякой меры!
Мои беспартийные родители даже при Сталине не сидели. А сам я сколько раз мог угодить в камеру — и не угодил. Не печатали, ругали в газетах — подумаешь, беда! Писательскую судьбу пытались сломать — но ведь не сломали. Мало того, практически, всю жизнь занимаюсь любимым делом, да еще и деньги за это платят. Да, бывали голодные периоды, уже при седой голове калымил ночами, возил бандитов и проституток. Ну и что — зато какой материал собрал для повести! Мама прожила восемьдесят пять, отец девяносто три. Женщины любили — спасибо им всем. Друзья не предавали (или почти не предавали), и я никого не предал, Бог уберег от этого убийственного греха. Книги и пьесы обошли всю страну, переводились на сорок языков. До тридцати с лишним лет не выпускали за границу — зато объездил и облетал всю свою огромную родину, от Камчатки с Сахалином до Прибалтики и Молдавии. Впрочем, пятнадцати лет свободы хватило, чтобы посмотреть мир, поездить на зарубежные премьеры, на презентации переведенных книг, поплавать в теплых морях, покидать камешки во все четыре мировых океана.
Уж если обращаться к Богу — то только с благодарностью. Вот с нею довольно часто и обращаюсь. Но странно было бы для этого идти в церковь: все равно, как передавать письмо родному отцу через секретаршу.
Опять-таки, хочу быть справедливым: у миллионов людей нет гуманитарного образования или гуманитарной одаренности, и красивая молитва, созданная талантливым профессионалом, лечит им душу, давая надежду, что такие проникновенные слова лучше дойдут до Господа. Дай Бог всем им счастья! Но мне легче разговаривать с Отцом Небесным напрямую, и слова находить свои.
Я надеюсь, что в Двадцать Первом веке, великолепно оснащенном технически и потому особенно опасном, влияние церкви будет постепенно уменьшаться, а влияние Бога возрастать. Почему надеюсь именно на это? Да потому, что слишком много зла в последние годы творится с опорой на церковь — взять хотя бы тот же международный терроризм. Ведь не Аллах же обещает убийцам детей царствие небесное — обещает священнослужитель, в данном случае фанатик, бесконечно далекий от учения Мухаммеда. Но разве мало христианских священников страдают той же ксенофобией, пусть и не в столь изуверском варианте? Разве среди тех же российских фашистов не встречаем мы людей в черных рясах?
Я понимаю — нельзя требовать от служителей церкви (мечети, синагоги, дацана), чтобы они были лучше общества, в котором живут. Какие мы, такие и они. Мы вместе болеем и вместе долго и трудно выздоравливаем. Просто надо видеть разницу между Божеским и человеческим.
Иногда, когда у меня возникает потребность встретиться с какой-нибудь важной персоной, умный начальник дает свой прямой телефон. Если же попадаешь на секретаршу, начинается тупое и нудное выяснение: кто, с какой целью, и не лучше ли мне позвонить пятому помощнику. Пусть не воспринимается это сравнение как кощунственное, но Бог ведь дал зачем-то каждому из нас свой прямой телефон — нашу совесть. А мы упорно рассчитываем, что через секретаршу оно получится вернее. Может, и так — но сомнений много.
Мне нравятся люди, чей путь к Создателю лежит через церковь: я им сочувствую и желаю успеха в их благом деле. Но не думаю, что этот путь обязательный и единственный. У нас есть и иная возможно: почаще прислушиваться к собственной совести. Кто-то ведь ясно дает нам понять, хорошо мы поступаем или плохо. Может, и не Он. Но тогда — кто?
Вот на совесть и надеюсь прежде всего.
КАРТЫ ПРАВДУ ГОВОРЯТ?
По легенде, цыганка нагадала судьбу троим известным шахматистам. Было это, кажется, в Вене, что, впрочем, неважно. Шли после тура по парку, увидели даму в цветастом платке и за скромные деньги купили пророчество. Дама посмотрела на три ладони, помрачнела и продавать прогноз отказалась. Шахматисты настаивали, даже удвоили плату. Тогда она сказала, примерно, следующее: один из вас умрет через месяц, другой через год, третий через три года. Шахматисты, люди умные и образованные (один из них был знаменитый гроссмейстер Рети) поблагодарили цыганку и пошли дальше, обмениваясь шуточками. Однако через месяц умер один из них. А через год — второй. Третий, правда, не умер в обещанный срок, но тоже попал в неприятности, тяжело болел.
Автор статьи, где об этом рассказывалось, ничего не комментировал — мол, такой вот загадочный факт. Бывает.
По легенде, цыганка нагадала Пушкину, что ему надо опасаться высоких белокурых людей. Дантес был высокий и белокурый. Александру Сергеевичу он понравился, и поэт, смеясь, вспомнил предсказание. Чем кончилось — известно.
Как всякого нормального обывателя, пророчества меня интересовали всегда. Что-то старался понять, что-то понял, во что-то не вдумывался. Теперь пришла пора вдуматься.
Повод — документальный телефильм о Вольфе Мессинге, человеке, который умел очень многое. А если проще — был гений. Уникум.
При угрюмо тупой советской власти штатное расписание составлялось так: сперва наверху чертили схему, а после уминали в нее людей. Куда девать Мессинга, было совершенно не понятно, и его утрамбовали в ячейку под названием «эстрадный артист», бок о бок с фокусниками, исполнителями чечетки и мастерами художественного свиста. (К слову скажу, что не так уж далеко мы ушли от совка: живущий ныне мой друг Юрий Горный, по своим удивительным способностям тоже уникум и гений, по профессии — кто? Ну, конечно же, эстрадный артист!). Так вот, эстрадный артистизм Мессинга формулировался как чтение мыслей на расстоянии. Это он тоже мог — я сам свидетель. Был на его концерте и видел, как, взяв за руку гражданина из публики, Мессинг, выполняя его молчаливое задание, быстро шел, почти бежал по залу и в заданном ряду на заданном месте у заданного Васи вытаскивал из кармана расческу. Еще писал на листе бумаги десяток цифр и просил случайного зрителя одну из них зачеркнуть. Тот зачеркивал. После чего листок переворачивали — там рукой Мессинга была написана именно зачеркнутая цифра. Никаких «подсадок» при этом не было: еще до меня на сеанс угадывания мыслей ходила мама, сама давала эстрадному артисту задание, и он все точно исполнил.
Про Мессинга ходили легенды: якобы он без всякого пропуска сквозь бесконечные ряды охранников прошел в Кремль прямо в кабинет к Сталину. А когда вождь изумился — «Как вас пропустили?», Мессинг ответил — «А вот вас не выпустят». И точно — перед всесильным диктатором охрана встала стеной.
Еще ходила легенда попроще. Якобы Мессинг с кем-то из знакомых ужинал в ресторане, а из-за дальнего столика на него пару раз взглянула молодая дама. Уже уходя, Мессинг на пару секунд задержался у того столика и вполне дружелюбно спросил: «Неужели я действительно так похож на обезьяну»? Дама охнула и чуть под стол не свалилась — именно так она и подумала.
Было, не было — не знаю. Сам Мессинг вспоминал, что о своем даре узнал случайно: мальчишкой ехал в поезде зайцем, в вагон вошел контролер, и перепуганный пацан, подняв с пола какую-то бумажку, протянул ее грозному начальнику вместо билета — а тот бумажку прокомпостировал.
Позже, на встрече писателей с учеными, я слышал, как суровый кандидат наук Мессинга разоблачал: мол, он не мысли читает, а угадывает задание по дрожанию руки заказчика. Но на концерте, где я был, Мессинг в одном из номеров никого за руку не держал — просто шел позади человека из публики, неотрывно глядя тому в затылок. Все было чисто!
Впрочем, о Мессинге — потом, особо.
Существуют разные виды гаданий: по руке, по кофейной гуще, по картам. На провинциальных рынках попугай тащит из шапки билетики с судьбой. В старину деревенские девушки гадали на суженого: еще Василий Андреевич Жуковский описал, как в крещенский вечерок бросали за ворота башмачок — вдруг кто поднимет. Самое экзотическое девичье гадание происходило в бане: ночью, попарившись и пробормотав соответствующее заклинание, красавицы по очереди выставляли в окно голую попу — кто, проходя, шлепнет по ней, тот и станет женихом.
Меня не раз спрашивали, верю ли я в гадание, а если верю, то в какое. Так вот я почти во все гадания верю, хотя бы потому, что и сам нередко могу разглядеть будущее: до сих пор угадывал часто, ошибок не помню. Только политические гадалки вызывают у меня стойкое отвращение в силу их корыстной лживости: всякий кандидат в спасители России уверяет, что все в стране будет плохо, а вот если он придет к власти — тогда все сложится хорошо. Но о политиках не будем, сейчас разговор не о них.
Так вот чему и почему я верю?
«Карты правду говорят», утверждает в мультике про бременских музыкантов атаманша разбойников голосом моего друга детства Олега Анофриева. Так вот с атаманшей и другом детства я не согласен — карты не говорят ни о чем. И кофейной гуще не верю. И попугаю не верю. Зато гадалке, хоть с картами, хоть с гущей, хоть с попугаем — верю.
Ведь что такое карты или попугай? Аксессуар, деталь рабочего костюма, вроде золотых погонов на плечах у воинского начальника. Кто он без наплечников? Да никто, толстый близорукий старик. А в погонах — маршал, стратег, всякое слово которого закон для подчиненных. Если гадалка сама вытащит из шапки билетик, цена ему будет нулевая. А попугай другое дело — вещая птица, полномочный представитель судьбы.
Совсем еще пацаненком, в войну, я увидел на толкучке в Томске гадателя, одноногого слепого инвалида в драной гимнастерке. Выписали из госпиталя, никого нет, а жить надо. Вот и сидит на земле, подстелив грязный ватник, предсказывает судьбу, зарабатывает на черствый сухарь. А перед ним баба, по тогдашним моим понятиям очень взрослая. Слепому карты без пользы, клиентку тоже не видит, на ватнике разбросаны в малом количестве костяшки домино. Задает два вопроса: как зовут и сколько лет. Имя не запомнилось, а лет, сказала, тридцать. И вот инвалид, перебирая пальцами доминошки, начинает предсказывать. Говорит, что она добрая и хорошая, но не все вокруг ценят, что живет трудно, но в будущем видится облегчение, потому что встретит пожилого человека, тоже хорошего, не пьющего, который ей поможет, и жизнь постепенно наладится. А тетка слушает, кивает, и в глазах ее что-то вроде робкой надежды…
Уже тогда мне показалось, что инвалид не столько угадывает ее судьбу, сколько придумывает. А теперь понимаю: как же он мудро придумывал! Ну, нагадал бы ей молодого красавца, бравого лейтенанта, да где же его взять? Бравые красавцы на фронте, в окопах, в грязи — пока руки-ноги да глаза не потеряют, никто их домой не отпустит. А если такой и вырвется в отпуск — на фига ему тридцатилетняя задерганная баба, когда все подряд девчонки будут затаскивать в постель и готовить на утро пайковую, по карточкам взамен сахара, поллитровку. И гадатель, так дорого заплативший за понимание жизни, дает женщине реалистичную установку: приглядывайся к пожилым, если что приличное и обломится, так только среди таких. Слепой был, зато толковый, стоило его уважать.
А я, что могу видеть судьбу, не хвастался — действительно, могу. И не так уж это сложно. Стоит к человеку приглядеться, перекинуться десятком фраз, пяти минут хватит, и его прошлое с настоящим обрисуется очень четко. Из какой семьи, городской или деревенский, состоятельный или бедный, трудяга или бездельник, умный или болван, умеет себя вести или отталкивает привычным хамством — и вся его судьба, все возможности словно в книжке выделены жирным шрифтом. Вот он перед тобой, со всем своим настоящим. А настоящее отбрасывает в будущее четко очерченную тень, надо только грамотно ее прочесть. Так что опытные гадалки не слишком рискуют, предсказывая грядущее. Только надо формулировки давать поэластичней. Скажем, три года будут тяжелые, зато потом образуется. Конечно — притерпится к потерям, и образуется. Или — угроза тебе от хитрых людей, опасайся! Тоже хорошее предсказание, жизненное: ведь хитрец всегда норовит дурака объегорить…
Я, впрочем, предсказываю точней — просто потому, что опыта больше. Вот уже много лет знакомые девочки приводят ко мне своих парней, чтобы я определил, как оно сложится. Пока обходилось без рекламаций.
Кстати, безусловное доверие вызывает у меня попа в банном окошке — очень достоверное гадание! Вот почему. Наверняка деревенским парням не трудно было заранее сообразить, в какой бане какие девушки станут пытать судьбу. И кто мешал настырному ухажеру ночью, при звездах, подкрасться к нужному окошку? А заклинание всего лишь идеологически оправдывало щекочущий нервы приятный обычай. Правда, могли случаться и накладки: при нескольких девушках в одной бане потенциальный жених вполне мог отвесить судьбоносный шлепок не той попе. Но хочется думать, что тогдашние парни хорошо ориентировались в местных кадрах, да и девушки узнавали милого по походке, на чужого кавалера не зарились и мягкое место подставляли именно тому, кому надо…
Ну, ладно, тут все понятно. Но как быть со страшным предсказанием знаменитым шахматистам? С трагическим предостережением Пушкину? Это разве не мистика, не за пределами разума?
Нет — не мистика.
Рядом с нами живет множество людей, которые ежемесячно, а то и ежедневно с большой точностью предрекают чью-то смерть. Это печальная сторона их профессии — они врачи. Правда, цыганка, встретившаяся шахматистам в венском парке, медицинских институтов не кончала. Но ведь есть огромные регионы и целые страны, где ни одного дипломированного врача — но людей-то лечат. Нет учебников, лабораторий, томографов — но есть вековой, из поколения в поколение, опыт, более ценный, чем отметка в зачетке, добытая с помощью шпаргалки. Индийская медицина древнее европейской — так стоит ли удивляться, что иная цыганка как диагност глубже участкового терапевта, который слова не скажет, пока не сунет нос в бумажку с анализом мочи. В России у земских врачей лаборанток тоже не было — но ведь диагноз ставили снайперски.
Гадание по руке не стоит, мне кажется, относить к шарлатанству. Мы же знаем, например, что людей в мире множество, но отпечатки пальцев у каждого свои. Линии на ладони у каждого тоже свои. Меня на этот счет просветил мой хороший приятель Володя Финогеев — лучший хиролог страны. Он считает ладонь чем-то вроде компьютерной дискеты, на которую выведены данные о состоянии внутренних органов человека. О том, что сердце его, скажем, рассчитано на шестьдесят лет, печень, если запьет, не выдержит больше сорока, а внимательность, к сожалению, ослабнет к пятидесяти — и, значит, после этого юбилея берегись автомобиля, не то зазеваешься и собьет. Прав ли Володя, не знаю, но звучит убедительно. Мы же не удивляемся, если толковый механик на автосервисе точно предсказывает, через сколько километров порвется ремень генератора, когда лопнет передний скат и отвалится глушитель…
Пушкина, думаю, цыганка предостерегала не наобум, а потому, что умела анализировать увиденное. Человек был известный, могла что-то про него слышать, скажем, что жена юная красавица. Сам поэт был маленький, темноволосый и некрасивый. С малорослыми и чернявыми мог конкурировать легко, а вот высоких и белокурых стоило опасаться. Ну а, допустим, не дошло бы до дуэли, и наш гений остался в живых — что тогда? Тогда цыганское гадание просто забылось бы, как забылись тысячи не оправдавшихся предсказаний. Вот характерный пример: перед последним первенством Европы по футболу самые знаменитые пророчицы указывали вероятных победителей — но греков не назвала ни одна. Кто сейчас об этом вспоминает?
Пророчества философов или поэтов меня, вообще, не удивляют. Они постоянно вглядываются в жизнь и видят в ней ту малость, что станет явлением лет через пятьдесят, а то и сто. Маркс, гениальный экономист, был пророком, предвидевшим в грядущем освободительные пролетарские революции. Но пророком был и Толстой, великий знаток человеческой психологии, считавший, что Маркс наивен, потому что революция вовсе не покончит с тиранией — тиранами и деспотами станут руководители восставших рабочих.
Вообще, любой крупный профессионал в чем-то пророк. Великие писатели, художники, композиторы, в гроб сходя, обычно благословляют самых талантливых: Державин Пушкина, Тургенев Толстого, Толстой Чехова, Чехов Бунина, Саврасов Левитана, Ходасевич Набокова, Ахматова Бродского. Даже элементарные особенности организма порой помогают предвидеть грядущее — у стариков кости ломит к непогоде. Или вот такой не слишком серьезный случай: двое идут по степной дороге, и один жалуется на ее тоскливую пустынность, а другой утешает — мол, не горюй, минут через десять догоним чабанов с отарой овец. Бьются об заклад. И точно — догоняют. Но никакой мистики тут нет. Просто один из путников маленький и близорукий, а другой высоченный и дальнозоркий — сочетание этих качеств позволяет ему видеть гораздо дальше неудачливого сотоварища.
Кстати, нечто подобное происходит с животными, которые мечутся, мычат или скулят, предупреждая о землетрясениях. Конечно же, они не предсказывают грядущий катаклизм — они сигналят о землетрясении, которое уже началось: их ощущения острее наших, и подвижки глубинных пластов собаки и овцы замечают раньше, чем их хозяева.
А теперь снова о Мессинге. Восприятие чужих мыслей как-то можно понять, хоть приблизительно. Прошел в Кремль сквозь охрану — гипноз. Но люди, хорошо знавшие Мессинга, утверждают, что он иногда описывал будущее не в общих чертах, а в деталях, которые просто невозможно вычислить — например, с точностью до часа предсказал собственную смерть. Как понять такое?
Причем, Мессинг в этом уникальном даре не одинок. Был ведь Нострадамус, видевший будущее даже не на годы вперед, а на века — что-то списывают на приблизительность катренов, но ведь не все! Была не так давно умершая Ванга, предсказавшая известному российскому писателю пожар в домашней библиотеке, Людмиле Живковой беду, которая свела ее в могилу, а себе, подобно Мессингу, дату собственной смерти.
Интересно, что все трое не могли объяснить, откуда у них этот дар — появился, и все. Мессинг даже просил на его же деньги организовать лабораторию по изучению своих загадочных способностей. Естественно, в стране Советов это никого не заинтересовало: научные учреждения по исследованию артистов эстрады пятилетними планами предусмотрены не были. Вангу в Болгарии пытались изучать, но скорее дилетантски, на уровне журналистики. Тайна осталась тайной.
Остается предположить, что некий Высший Разум, создавший Вселенную, вполне мог осознанно или случайно наделить пророческим даром кого-то из людей. Возможно, таких, как Нострадамус или Мессинг, в мире не единицы, а десятки, даже сотни — но или мы о них ничего не знаем, либо они сами слишком мало знают о себе. Строго говоря, не исключено, что из тысяч малограмотных, вороватых и корыстных цыганок, промышляющих гаданием на всех перекрестках планеты, какие-то не просто умны и наблюдательны, но действительно способны видеть будущее.
Авось, когда-нибудь человечество, завороженное космосом, на время отвлечется от загадок Марса и Плутона, чтобы наконец-то разобраться в самом себе.
МЫ ВСЕ — МЕНЬШИНСТВО
Похоже, наше общество постепенно не только цивилизуется, но и просто умнеет…
Некоторое время назад в каком-то телевизионном ток-шоу обсуждался очередной животрепещущий вопрос: можно ли доверять лесбиянке воспитание детей или нужно срочно лишить ее родительских прав, даже если ребенок собственный? Дискуссия была горячая, либералы призывали оставить женщину, тридцатилетнюю фабричную работницу, в покое, радикальные патриоты требовали ребенка отобрать, а само позорное явление искоренить — при этом с вожделением вспоминали славные времена диктатуры, когда за однополую любовь давали шесть лет лагерей. Главный аргумент был тот, что постельных нарушителей порядка в стране меньшинство, то ли три, то ли десять процентов, и пусть либо трахаются, как все достойные граждане, либо — к ногтю. Аудитория, включая телезрителей, голосовала.
Поразительным было то, что большинство поддержало права «розового» меньшинства и на своих, и на приемных детей. Лет пять назад в схожих случаях результат всегда был противоположным. Меняется Россия!
Почему меня, типичного и безусловного представителя сексуального большинства, волнует соблюдение прав чуждого мне меньшинства?
Дело не только в терпимости, человеколюбии, элементарной справедливости по отношению к ближнему и дальнему. Думаю, у всех телезрителей, выступивших в поддержку нестандартной фабричной работницы, помимо добрых душевных качеств, неосознанно сработало и чувство самосохранения. Проще — эгоизм. Защищая от унижения и травли незнакомую женщину, они отстаивали и свои права.
Сегодня самые беспринципные из наших политиков пытаются в той или иной форме решить свои карьерные проблемы за счет какого-нибудь меньшинства. Можно — сексуального. Можно — этнического. Можно — социального. Можно — политического. Но эти изворотливые ребята, прагматично живущие сегодняшним днем, не учитывают, что уже завтра их демагогия без пощады ударит по ним самим.
Не случайно во всех развитых странах выстроена жесткая система защиты прав меньшинства. Любого! И чем надежней такая защита, тем сильнее и богаче страна, потому что все ее граждане уверены в своем будущем. А бесправие меньшинства — любого! — лишает всех граждан державы веры в стабильность, в закон, в будущее.
Ведь жизнь устроена так, что каждый из них тоже представитель меньшинства. Не того, так иного.
Вот самый простой пример.
В нашей стране около ста восьмидесяти народностей. Соответственно, сто семьдесят девять из них — меньшинства. И если ущемят наимельчайшее из меньшинств — хоть тофаларов или юкагиров, которых всего-то по пятьсот человек — все прочие встревожатся: кто следующий?
Ну, а мы, русские — нас ведь три четверти, нам то чего опасаться?
Увы, есть, чего: в шестимиллиардном человечестве нас, вместе с зарубежными соотечественниками, всего-то два процента. И, если станем вести себя не по-людски, найдется много способов напомнить нам, что на планете мы всего лишь жалкое меньшинство. Даже в родной нашей Евразии, где, как полагают некоторые честолюбивые политики, России удастся спрятаться от западных ветров, нас может ждать немало сюрпризов: а что, например, если Китай и Индия, объединившись, на правах евразийского большинства потребуют удовлетворения своих разнообразных, в том числе, и территориальных, амбиций? И когда полуграмотные подростки, вслед за толстощеким и горбоносым парламентарием, кричат на митингах «Россия — для русских», думают ли они, что продают задешево своих этнических братьев, что их агрессивные выкрики тут же отзовутся громогласным эхом сразу за границами страны схожими лозунгами: «Латвия — для латышей» или «Грузия — для грузин». Ведь в бывших братских странах, где русских хватает, они все-таки меньшинство.
В свое время Гитлер решил, что немецкое большинство может себе позволить обрасти жирком за счет славян, евреев и цыган. Результат был плачевен: Германия развалилась на несколько ошметков, которые лишь полвека спустя вернулись в прежние общие границы, да и то не полностью…
Сегодня некоторые политики, надеясь снять неплохой навар с религиозных проблем, требуют объявить Россию православной страной: ведь больше половины наших граждан в той или иной мере унаследовали именно православную традицию. Но, увы, рядом с миллиардным католическим миром православные — меньшинство. Да и все христиане, вместе взятые, меньшинство на планете: четверть, не больше.
Какой критерий ни возьми, надежды на приоритет минимальны, если, вообще, существуют. В том числе, и среди социальных категорий. Олигархи — меньшинство. Бомжи — тоже меньшинство. Интеллигенты — безусловно, меньшинство, о чем им постоянно напоминают хитроумные чиновники. А сами чиновники — большинство? Куда там — они абсолютное большинство только среди взяточников! И рабочие нынче в меньшинстве, их от силы процентов пятнадцать. И крестьяне меньшинство. И приезжие в городе. И горожане в деревне.
Когда-то неизбежной раздробленностью общества лукаво воспользовались большевики: сперва, якобы во имя интересов народа, уничтожили помещиков и капиталистов, потом священнослужителей, потом кулаков — самых работящих крестьян, потом вообще крестьян, потом мало-мальски думающих рабочих, потом, за несколько лет до войны, кадровых военных. Спохватились, было, в конце тридцатых, когда пошла обвальная охота на них самих. Но к кому им было обратиться за защитой — огромное, забитое, запуганное репрессиями большинство с трусовато-злорадным любопытством наблюдало, как каратели истребляли сами себя…
Сегодня коммунисты, маленькая парламентская фракция, сетуют, что их довели до полного политического ничтожества «Медведи» со своим конституционным большинством голосов в Госдуме. Им ехидно напоминают: а сами-то, когда семьдесят лет монопольно правили, хоть с кем-нибудь считались? Любопытно, как заговорит нынешняя партия власти, когда со временем новые победители спихнут ее в оппозицию?
А ведь кроме политических, этнических и социальных меньшинств, существует огромное количество не столь заметных, но ничуть не менее достойных. И никто из них не лучше. И никто из них не хуже. Да, нынче у нас тридцать миллионов автовладельцев — но значит ли это, что им позволено давить велосипедистов? И не приведи Господь дожить до времени, когда бесчисленные поклонники попсы получат возможность стереть с лица земли классическую оперу или органную музыку.
Разного рода политические проходимцы обожают говорить от имени родины, отечества, народа. Врут. Хотя бы потому, что никакого единого народа не существует в природе. Народ — это конгломерат бесчисленных меньшинств, каждое из которых имеет законное право на уважение и защиту своих интересов, посягать на которые не только подло, но и неосторожно: камень, брошенный в соседа, рано или поздно срикошетит в тебя.
Так что со всех точек зрения лучше относиться к другим так, как хочешь, чтобы относились к тебе.
ВЫ НАМ НУЖНЫ ЖИВЫЕ!
На первенстве мира по легкой атлетике в Токио наши выступили средне, хуже, чем ожидали. Несколько запланированных медалей ушло в другие страны. Есть объективные причины: уж очень было жарко, да и к смене часовых поясов не успели приспособиться. Ничего, учтут к Пекинской олимпиаде.
А я пытаюсь вспомнить, какие места занимали наши сборные на разных прошлых играх — и ничего не получается. Очень многое помню. Ну, например, фантастический финиш Юрия Борзаковского, когда он на своей любимой средней дистанции скромно шел где-то в серединке, а метров за сто до финиша рывком обошел соперников так легко, будто бежал он один, а они стояли. Помню уникальную улыбку Алины Кабаевой, такую безоблачную, словно художественная гимнастика не тяжкий труд, а девчоночье развлечение, вроде прыгалок во дворе. Помню умные, точно по месту, удары волейболистки Кати Гамовой и хитрейшие подачи Семена Полтавского, которые, вроде бы, как у всех, но их почему-то не берут. Уже несколько десятилетий помню неповторимые финты Игоря Нетто, когда он вел мяч через все поле, а защитники противника словно бы разбегались от него. Прекрасно помню головоломные комбинации Михаила Таля, который и был-то чемпионом мира всего один год. А вот результаты, очки, голы, секунды, довольно быстро забываются.
Как-то так получилось, что итоги состязаний в последнее время стали цениться значительно больше, чем сам процесс. Неужели так и должно быть? Неужели красота спорта имеет смысл только тогда, когда сполна оплачена золотом, серебром или хотя бы бронзой?
Мне кажется, что-то тут не так.
Конечно, спорт — это азарт, мышечная радость и счастье победы. Но еще и сочувствие тем, кому победы не досталось: ведь и солисты, и статисты участники одного спектакля, и все заслуживают благодарности. Похоже, спортсмены понимают это лучше зрителей — не зря ведь боксеры по-братски обнимаются по окончании боя. Помню, я смотрел по ящику хоккейный матч, в котором наши девушки проиграли канадкам с ужасным счетом. Зато потом вовсю выкладывались на льду в матче всего-навсего за пятое место. Стоило ли стараться — медали-то все равно уплыли? А они старались, и выиграли, заняли это ничем не награждаемое пятое место — а меня, зрителя, наградили веселым бесстрашием на люду, бескорыстной борьбой за неоплачиваемый результат.
Хочется мне, чтобы наши ребята на всех соревнованиях, тем более, олимпийских, становились первыми? Да конечно хочется! Но миллионам болельщиков в десятках стран тоже хочется, чтобы победили их соотечественники. Так, может, не так уж плохо, что общий паек радости, хоть и не в равных долях, делится на всех? Если медали все время будут уходить в одни руки, игры потеряют всякий интерес.
Когда-то во время олимпиад учитывались только личные достижения. Потом началась борьба между командами, между странами, и, что совсем уж паскудно, между идеологиями. Тон в этом далеко не спортивном соревновании задавали два диктатора — сперва Гитлер, потом Сталин. Гитлер впал в истерику, когда темнокожий американец Джесси Оуэнс на довоенной олимпиаде в Берлине взял все золото в спринте, нокаутировав дебильную теорию об изначальном превосходстве арийской расы. А в пятьдесят втором, после олимпиады в Хельсинки, Сталин за проигрыш югославам просто расформировал одну из лучших советских футбольных команд того времени.
Слава Богу, время диктаторов позади. Но, увы, никуда не ушло провинциальное стремление опять превратить спорт в департамент политики, а противника на футбольном поле или в гимнастическом зале во врага. Не могу забыть раздраженное брюзжание нашей прессы во время Афинской олимпиады: в газетах уверяли, что команда на играх провалилась, заняв всего лишь третье место…
Я безусловный сторонник рыночной экономики — хочу, чтобы мои сограждане жили не хуже американцев или шведов. Но не слишком ли много рынка в нашем восприятии спорта? Мы уже привыкли, что в рецензиях на новый фильм пишут, прежде всего, не об игре актеров, а о том, сколько денег в прокате картина собрала за неделю. Вот и олимпиады научились смотреть с калькулятором. Может, отбросим на время умную машинку? Азарт, радость, восторг не калькулируются…
Иногда мне кажется, что мы слишком задергали спортсменов. Без конца твердим, что их победа — это честь страны. А поражение что — бесчестье? Если один фанат слалома съехал на ура, а второй сверзился на полдороги, то этот второй вовсе не обязательно негодяй и предатель родины, а, может, просто зацепился одной лыжей за другую.
Я спорт люблю, слежу за ним постоянно, но собственные мои достижения настолько скромны, что не ощущаю за собой права учить конькобежцев, как бегать спринт, тренеров как тренировать, а спортивных начальников как командовать теми и другими. И в данном случае меня интересуют не столько герои мяча, клюшки и ракетки, сколько миллионы людей по нашу сторону телевизионного экрана. Мы-то чего хотим и к чему стремимся?
Когда-то родоначальник современных олимпиад барон Кубертен произнес великие слова: «Главное не победа, главное участие». Эту формулу мы изредка уважительно вспоминаем, но куда чаще увлекаемся деятельностью чисто бухгалтерской — подсчитываем очки. И если славим, то победителей, а тем, которые участвовали, разве что не плюем в физиономии. Не оправдали! И такой подход, если честно, изрядно противен. Говорят, что мертвый хватает живого — вот и нас до сих пор держит за горло советская диктатура со всем ее корыстным лицемерием. И порой сами у себя крадем радость, когда нет к тому ни малейших объективных причин.
Помню поразительный случай. После не слишком удачного Кубка Кремля художник-реставратор Савелий Ямщиков жестоко приложил в печати наших теннисисток — мол, проиграли из-за недостатка патриотизма. Тонкое наблюдение! А когда те же самые девчонки впервые в истории нашей великой державы выиграли Кубок Девиса и три турнира Большого шлема из четырех, тут что было причиной — избыток патриотизма? Неужели так трудно понять, что люди не машины, что у спортсменок и травмы бывают, и головные боли, и, простите, пресловутые «критические дни», на которые, увы, никак не влияет даже пламенная любовь к родным березкам? И что наши хоккеисты иногда остаются без медалей не потому, что их недостаточно накрутили непреклонные политруки, а потому, что участников турнира гораздо больше, чем наград, и каждая команда так и норовит запулить гнутой палкой скользкую шайбу в наши ворота, и порой этим умельцам везет больше, чем нам.
Наши строгие спортивные идеологи очень любят сравнивать нынешних бойцов с прошлыми — дескать, тогда и вода мокрей была, и результаты выше. То, что вода была мокрей, может, и верно. А вот насчет результатов — это, извините, вранье. Да, полвека назад на олимпиаде в той же Италии мы здорово выиграли у канадцев. Но ведь в следующий раз они нас разгромили 5:0 — и такое было! Спорт тем и хорош, что непредсказуем, что в этом театре роли не раздаются заранее, а творятся здесь и сейчас, прямо на наших глазах. И интрига с каждым годом запутанней, и борьба труднее. Когда-то в тот же хоккей профессионально играли лишь три страны: Канада, СССР и Чехия. Потом в ледовые дворцы стали вкладывать большие деньги, и число профессионалов резко возросло. Сегодня любой турнир вполне могут выиграть и американцы, и шведы, и финны, и словаки, и даже швейцарцы. Зато в иных видах спорта столь же неожиданно для соперников выстреливают россияне. Ну, кто мог при советской власти предполагать, что наши ребята и девушки окажутся во главе рейтинговой лестницы в теннисе, что олимпийским чемпионом по бегу станет российский средневик, что наши парни увезут домой олимпийские медали в бобслее?
После Афинской олимпиады я не поленился, подсчитал, что новые государства, еще недавно входившие в общую страну (так сказать, сборная экс-СССР) вместе по всем показателям далеко обогнали и США, и Китай. И по золоту (45 против 35 у Штатов и 32 у Китая), и по серебру, и по бронзе. Общее число медалей просто фантастично: 162 против 103 у США и 63 у Китая. Спортивным боссам советских времен такие оглушительные победы даже не снились. И шестьдесят с лишним процентов наград этой суперсборной пришлись бы на долю одной России. И это вовсе не остатки былой роскоши: двадцать лет назад, когда начала разваливаться тоталитарная система, минимум две трети нынешних олимпийских героев разве что ходили в детский сад.
Нынешним нашим футболистам часто ставят в пример героев прошлого — они, мол, сражались за честь страны, потому и гоняли мяч так здорово. Да, здорово! Но ведь чемпионами мира не становились ни разу. Потому что дело это предельно трудное. Есть у проблемы еще одна сторона. Вспомним королей советского футбола — Федотова, Боброва, Стрельцова, Воронина, Яшина. Как божественно играли! Но почему все так рано ушли? Умирали на поле для нашего удовольствия, а потом просто умирали: от бедности, от плохих лекарств, от равнодушия недавних высокопоставленных болельщиков. Да, сегодняшние мастера мяча и клюшки научились требовать деньги — не потому ли, что помнят судьбу своих предшественников и понимают, что в жизни после спорта о них не позаботится никто. Горько, но факт.
Те, кто тоскует по мокрой воде времен диктатуры, часто требуют от наших спортсменов — умрите на поле, на льду, на помосте, на корте, но подарите нам победу. Я по натуре не флегматик, и болею за Россию яростно. Но перед Пекинской олимпиадой и перед всеми будущими хочу сказать футболистам, гимнастам, пловцам: ребята, мы все вас любим, мы за вас болеем, мы желаем вам высоких пьедесталов и красивых медалей. Но даже во имя славных побед — не умирайте! Вы нам нужны живые, здоровые, счастливые. Стройте дома, сажайте деревья, растите детей. Низкий поклон тем, кто победил. И — низкий поклон тем, кто только участвовал. Вы все доставляете нам колоссальную радость. И ничье брюзжание эту радость у нас не отнимет.
СТО ПРОЦЕНТОВ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО
Ненавижу диктаторов — ничего хорошего человечеству они никогда не приносили. Но как быть с диктатурой гена — этого крохотного властителя нашей жизни?
Говорят, против судьбы не попрешь. Люди веками убеждались в могуществе рока, иначе не передавали бы из поколения в поколение грустную пословицу. Современная биология подвела научный фундамент под фольклорный афоризм: ученые утверждают, что наша судьба на три четверти зависит от генов. Проще говоря, что досталось от родителей, то и определит нашу долгую или не очень долгую жизнь.
Три четверти, что и говорить, очень много. Но это, на наше счастье, вовсе не означает, что все заранее предопределено, и нам остается только покорно брести по дороге, проложенной загадочным механизмом наследственности. Да, мы здорово зависим от судьбы. Но не стоит прогибаться под диктатуру гена — двадцать пять процентов свободы, которые оставляет нам наследственность, в нашей судьбе куда важнее, чем неизбежные три четверти.
Ведь из чего эти три четверти состоят?
Прежде всего, из самого элементарного. Из того, например, что у людей рождается человек, а не жираф или крокодил. Родители были китайцы? Вот и у детишек будут черные жесткие волосы и раскосые глаза. Мама с папой баскетболисты с ростом за два метра? Гены определят, что дочке ни акробаткой, ни фигуристкой не бывать — зато на волейбольной площадке наша Машенька или Дашенька сможет лупить поверх тройного блока, как Катя Гамова. У папы родинка на правой ноздре — значит, сынок не потеряется и в Африку не сбежит, милиция среди множества ребятишек отыщет малолетнего путешественника именно по этой особой примете. Это плюс, но есть и минус: из парня никогда не получится шпион, поскольку любая контрразведка тут же ухватит злоумышленника за пятнистую ноздрю. Грустно, если отец алкаш — есть шанс, что и сынуля в любую свободную минуту будет бежать за «клинским». Мамаша вдоволь погуляла по койкам — не исключено, что и дочура станет менять любовников, пока шестой или сорок шестой не убьет ее подручной лопатой в припадке жесточайшей ревности: присяжные посочувствуют и дадут условный срок, особенно, если окажется, что родитель убивца был по натуре настоящий Отелло и передал наследнику свою подозрительность и жестокость. Доходит до смешного: именно механизм наследственности во многом определяет наши гастрономические предпочтения, хотя сами люди редко могут объяснить, почему один любит айву, а другой репу.
Но гены, хоть и могущественны, не всесильны: яблоко может очень далеко откатиться от яблони. Часто сын безнадежного алкаша, насмотревшись в детстве на грязь и блевотину, не может видеть водку даже в закупоренной бутылке, а дочь шлюхи, настрадавшись от временных отчимов, вырастает несгибаемой однолюбкой. Так что четверть свободы вполне может оказаться сильнее трех четвертей наследственности.
Цирковые артисты знают и принимают как должное, что дети канатоходцев, вырастая, становятся канатоходцами. Все так! Но ведь и приемные дети канатоходцев тоже становятся канатоходцами! И зятья с невестками, ради близости к любимым людям, овладевают древним искусством дрессировки, эквилибристики, клоунады. И случайные подростки, взятые таскать веревки и подавать шесты, вдоволь набегавшись по манежу, тоже со временем приобщаются к старинному цирковому ремеслу.
Величайший россиянин всех времен был правнуком знаменитого крестника Петра Великого, генерала Ганнибала. От прадеда он унаследовал железное здоровье, немалую физическую силу, могучий характер и редкую работоспособность. Почему он-то не вышел в генералы? Ведь какую карьеру мог бы сделать с его умом и энергией! Видимо, двум ярко одаренным родственникам хватило для поиска жизненного призвания той четверти натуры, которая, в отличие от трех наследственных четвертей, давала им свободу выбора. Чернокожий воспитанник царя не видел для себя судьбы, кроме престижной военной. А на жизнь Пушкина решающее влияние оказали не гены, а либеральные преподаватели Лицея и вольнолюбивые однокашники, которые азартно состязались в стихотворчестве, поначалу не слишком понимая, чем именно смуглый курчавый мальчишка отличается от Дельвига, Кюхельбекера и Соболевского.
Куда вела наследственность хилого мальчика Сашеньку? Скромное поместье, безрадостное общение с докторами, карты с соседями, в лучшем случае служение хитроумной государыне по статской части. Но Александр Васильевич сполна использовал возможности четвертой четверти судьбы, став тем самым Суворовым, величайшим полководцем России за всю ее историю.
Я не ученый, никакой статистики у меня нет, только личные наблюдения. Иногда — любопытные. Например, отчетливо вижу, как с течением времени меняются писательские жены. Многие из них, живя с талантливыми людьми, сами становятся талантливыми. Я говорю, естественно, не о тех случаях, когда сходятся уже начавшие свой путь литераторы, тут все ясно. Но вот случай, поразительный по яркости. Девочка познакомилась с известным поэтом, закрутился роман. Дальше — рядовая советская судьба: поэта сослали, и девочку с ним, поэта посадили, и он безвестно пропал в зоне, а повзрослевшую девочку на долгие годы загнали в лагерный барак. Выжила. Вышла. И написала поразительную книгу воспоминаний, один из лучших образцов русской прозы Двадцатого века. Да, Осип Эмильевич Мандельштам был великим поэтом. Но как вышло, что и Надежда Яковлевна Мандельштам стала автором великой книги, не только глубокой, честной и точной, но и почти безукоризненной по стилю?
Понять можно. Классик, еще не знавший, что он классик, не учил любимую женщину литературному ремеслу. Но изо дня в день, из года в год рядом с ней бормотались, записывались, многократно правились, читались вслух, одобрялись или отвергались строки, ныне вошедшие в антологии. Слова, прошедшие огранку мастера, полностью заполняли квартиры и каморки, в которых жила их любовь.
Когда поэта погубили, а рукописи изъяли, вдова поняла, что, кроме нее, некому сохранить для русской культуры стихи, заменить которые нечем. А как их сберечь, когда за ней наверняка вот-вот придут (вскоре и пришли)? Где хоть относительно безопасное место для рукописей? Надежда Яковлевна такое место нашла — в собственном мозгу. Стихи мужа она выучила наизусть, и все бесконечные лагерные годы, чтобы ничего не забылось, ежедневно повторяла в уме. Без всяких оговорок, это был подвиг. Но еще и потрясающая школа работы над словом. Думаю, человек, способный прочесть напамять «Медного всадника», «Демона» или «Анну Снегину», просто не сможет писать плохо. А ведь Надежда Яковлевна удерживала в памяти не десять, не двадцать — сотни стихотворений мастера.
Меня часто удивляло, как находчивы в слове жены талантливых писателей, никогда не стремившиеся к литературному творчеству. Но творчество было воздухом, которым они дышали. И яркость языка приходила к ним так же естественно, как привычка мыть руки с мылом в чистоплотной семье.
Моего друга, знаменитого прозаика, врачи обязали много ходить — он же предпочел передвигался от кресла к дивану и назад. Жена, озабоченная его здоровьем, однажды раздраженно пожаловалась, что он после семидесяти стал «аксакалить». Какой роскошный неологизм! Вошедшее в школьные учебники «громадье» Маяковского не идет ни в какое сравнение.
Другой писатель ехал с женой по Подмосковью, поверили карте, решили срезать угол и заблудились: разбитая полоска асфальта привела в деревню со странным названием Дыдылдино.
— Видно, помещик был Дыдылдин, — предположил муж, — не повезло человеку с фамилией.
— Мало того, что дылда, — тут же отозвалась жена, — так еще и заика…
С наукой не спорят — раз умные люди говорят, что наша участь на три четверти предопределена генами, значит, так оно и есть. Но самое главное в нашей судьбе заключено в четвертой четверти: призвание, радость освоения мира, азарт познания, дружба, любовь, роскошь человеческого общения, столь ценимая Антуаном де Сент-Экзюпери. Если суммировать, получится примерно вот что: биологическим в нас командуют гены — а человеческое? А человеческое в себе создаем мы сами. На все четыре четверти. На все сто процентов.
СВОИ И ЧУЖИЕ
Недавно был в гостях у знакомого, пили чай и не чай, причем под телевизор, поскольку как раз шли новости. Показывали разное, в том числе, актуальный сюжет — о том, как из Москвы выдворяют нелегальных мигрантов. Самолетом, да еще за наш счет, вывозили гостей столицы, то ли китайцев, то ли вьетнамцев: небольших, сухощавых, узкоглазых. Подавалось это как возросшая активность органов и торжество закона.
На этот, в общем-то, рядовой репортаж хозяин дома прореагировал со странной эмоциональностью и обильным использованием искрометной народной речи. Причем энергичная лексика была направлена не на несчастных мигрантов, а в адрес тех, кто во имя закона с возросшей активностью их выдворял.
Сам я отношусь к приезжим с симпатией, всегда готов отстаивать их права, но для этого мне, как правило, вполне хватает цензурных выражений. Поэтому я не сразу понял горячность приятеля.
Оказалось, причина ее не идеологическая, а чисто бытовая.
Мой знакомый много лет проработал в техническом вузе, профессор со стажем, даже член-корреспондент какой-то из многочисленных новых академий, то ли информатики, то ли энергетики, то ли всех скопом естественных наук. Однако в данный момент, к сожалению, пенсионер со всеми понятными последствиями. Бывшие коллеги дают подработать по мелочи, но денег все равно в обрез, так что из московских торговых роскошеств он всегда выбирает оптовые рынки и распродажи. Как раз на распродаже ему недавно повезло: купил за малые деньги вполне приличные брюки, как раз по мерке, разве что немного длинны. Вот профессор и пошел в ближайшую мастерскую по мелкому ремонту одежды.
К нему вышла приветливая женщина, померила брючины, отметила мелком нужную длину, сказала, что заказ будет готов через три дня, а потом предупредила:
— У нас это стоит двести пятьдесят рублей.
— Двести пятьдесят? — изумился профессор.
— Ну да. Но можно сделать и завтра, пятьдесят процентов за срочность, всего триста семьдесят пять.
— Да я за брюки отдал четыреста! — возопил мой приятель.
— Тогда подшивайте сами, — пожала плечами приемщица.
Выручила бедолагу соседка, посоветовавшая съездить на ближайший, в полутора остановках, вьетнамский рынок. Съездил. В крохотном закутке у входа две улыбчивых узкоглазых девушки управлялись со швейными машинками, третья орудовала утюгом. Вся процедура, включая две примерки, до и после работы, заняла пятнадцать минут и стоила ровно пятьдесят рублей. Поэтому высылку узкоглазых мигрантов профессор посчитал покушением на его право подшивать брюки за полтинник.
Я патриот родной Москвы, мне бесконечно дорога ее вековая культура, я не хочу, чтобы столица России превращалась в проходной двор. Но как мне объяснить интеллигентному пенсионеру, почему за одну и ту же работу он обязан платить соотечественникам в семь с половиной раз дороже, чем улыбчивым уроженкам экзотической южной страны? Почему с коренных москвичей за поддержку отечественного сервиса взимается столь непомерный налог?
О проблеме мигрантов в последние годы все чаще говорят и на страницах газет, и на домашних кухнях. Даже на телевидении тема стала одной из модных. Политкорректность, еще недавно считавшаяся в подобных случаях обязательной, все чаще отходит в тень.
В криминальной хронике постоянно фигурируют лица загадочной «кавказской национальности», особенно выделяющиеся обилием преступных наклонностей на фоне безгрешных лиц «славянской национальности» — во всяком случае, такое этническое происхождение не подчеркивается никогда, даже если речь идет о зверском насильнике или серийном душегубе. Политики, сильно отставшие в рейтинге, регулярно порываются защитить коренных избирателей от наглых чужаков — недавно появилось даже специальное движение по борьбе с незаконной миграцией, хотя осторожное определение не более чем фиговый листок на весьма прозрачной ксенофобской сути.
Да и чем, собственно, законные мигранты отличаются от незаконных? Первые регистрируются в милиции, вторые нет. Первые, принято считать, платят налоги, вторые нет, хотя на практике не платят ни те, ни другие: заработки большинства приезжих настолько жалкие, что взимаемые с них гроши вряд ли покрывают расходы на содержание налоговых инспекторов.
В чем же, все-таки, существо проблемы?
Любопытно, что мигрантом называют не каждого, приезжающего в Москву на заработки. Сейчас, когда в городе полно инофирм, тысячи немцев, англичан, французов, шведов или американцев живут в столице годами. По-русски едва понимают, в быту сохраняют свои привычки, но их никто не именует мигрантами: джип с водителем и галстук ценой в мотоцикл снимают все вопросы. Совсем иное дело таджик, торгующий дынями, или азербайджанец, стоящий за прилавком с горкой мандаринов. Мало того — вологодского мужичка или девушку из рязанской глубинки, прибывающих в город не с деньгами, а за деньгами, встречают немногим приветливее, чем уроженца Сумгаита или Гудаут.
Вряд ли ошибусь, если скажу, что проблема приезжих это прежде всего проблема культуры. Человека, свободно говорящего по-русски, выросшего на Чехове и Булгакове, вряд ли примут за чужака. Кого, кроме озлобленных неудачников и клинических идиотов, волнует этническое происхождение Бориса Пастернака, Булата Окуджавы, Юрия Темирканова, Беллы Ахмадулиной, Николая Цискаридзе, Марата Сафина, Кости Цзю — или самых рядовых инженеров и врачей, отличающихся от нас с вами разве что жесткой фактурой волос да легкой смуглостью кожи? Зато быструю популярность приобретают слухи о гостях столицы из мусульманских республик, якобы пять раз в день совершающих намаз прямо на рабочем месте и в честь праздника режущих баранов на лестничных площадках. Грубо говоря, «старые чужие» воспринимаются как свои, и только «новые чужие» — как подлинно чужие, самим фактом своего существования посягающие на наш образ жизни, на наши обычаи, на нашу культуру, в том числе бытовую.
Ревнители этнической чистоты время от времени проводят опросы коренных граждан с такими, например, вопросами: хотели бы вы, чтобы вашим соседом по дому был приезжий из Средней Азии, а ваш ребенок ходил в школу, где половина учеников дети мигрантов? Ответы угадать легко.
Вот только неплохо бы в опросных листах отразить и другие, не менее острые темы.