Вдали от обезумевшей толпы Гарди Томас

Стол для ужина, который полагалось устраивать для стригачей по завершении стрижки овец, был накрыт на лужайке перед домом; конец стола перекинули через подоконник большого окна гостиной, так что он фута на полтора вошел в комнату. Здесь, у самого окна, в комнате сидела мисс Эвердин. Таким образом, она была во главе стола, но отделена от работников.

Батшеба в этот вечер была необыкновенно оживленна. Непокорные пряди пышных темных волос живописно оттеняли ее пылающие румянцем щеки и алые губы. Она, по-видимому, ждала кого-то, и по ее просьбе место на нижнем конце стола оставалось незанятым, пока не начали ужинать. Тогда она попросила Габриэля сесть туда и взять на себя обязанности хозяина на том конце, что он тут же и сделал с большой готовностью.

В эту минуту у калитки показался мистер Болдвуд, он прошел через лужайку к окну, где сидела Батшеба, и извинился за то, что он задержался: по-видимому, у них было уговорено, что он придет.

— Габриэль, — сказала Батшеба, — пересядьте, пожалуйста, а туда сядет мистер Болдвуд.

Оук молча пересел на свое прежнее место.

Джентльмен-фермер был одет по-праздничному, в новеньком сюртуке и белом жилете, что сразу бросалось в глаза, так как совсем не походило на его обычный строгий серый костюм. И на душе у него был тоже праздник, что проявлялось в необычной для него разговорчивости. И Батшеба тоже разговорилась с его появлением, хотя присутствие незваного Пенниуэйса, бывшего управителя, которого она прогнала за воровство, на некоторое время вывело ее из себя.

Когда кончили ужинать, Когген по собственному почину, не дожидаясь, чтобы его попросили, затянул песню:

  • Потерял я милушку, и ну ее,
  • Потерял я милушку, и ну ее,
  • Найду себе другую,
  • Подружку дорогую,
  • Потерял я милушку, и ну ее!

Сидящие за столом выслушали этот романс молча, уставившись на певца задумчиво-одобрительным взглядом, свидетельствующим о том, что эта излюбленная песня в хорошо знакомом исполнении всегда пользуется успехом у слушателей и, подобно книгам всеми признанных авторов, не нуждающихся в газетной рекламе, не требует никаких похвал.

— А теперь, мистер Пурграс, вашу песню! — сказал Когген.

— Боюсь, я захмелел… да и нет у меня таких талантов, — стараясь остаться незамеченным, отнекивался Джозеф.

— Глупости! Ну можно ли быть таким неблагодарным? Вот уж никогда бы о вас не подумал, — укоризненно вскричал Когген, прикидываясь, что он оскорблен в своих лучших чувствах. — А хозяйка-то как глядит на вас, будто хочет сказать: «Спойте сейчас же, Джозеф Пурграс!»

— И верно, глядит; похоже, теперь не отделаешься. А ну-ка, гляньте на меня, люди добрые, никак, меня опять в краску вогнало?

— Ничего, Джозеф, краснота ваша в самый раз, — успокоил его Когген.

— Уж как я всегда стараюсь не краснеть под взглядом красоток, — конфузливо признался Джозеф, — но так уж оно само собой получается, ничего не поделаешь.

— Ну, Джозеф, спойте нам, пожалуйста, вашу песню, — раздался из окна голос Батшебы.

— Да, право же, мэм, — сказал Джозеф, явно сдаваясь, — уж не знаю, что и сказать. У меня только и есть одна простая «боллада» собственного сочинения.

— Просим, просим! — закричали хором за столом.

Осмелев от всеобщего поощрения, Пурграс запел срывающимся голосом какую-то чувствительную песню про пламенную и вместе с тем высокодобродетельную любовь — мотив ее сводился к двум нотам, и певец особенно налегал на вторую. Пение имело такой успех, что Джозеф, не переводя духа, перешел ко второму куплету, но, споткнувшись на первой же ноте, несколько раз начинал снова первую строфу.

  • Я сеее-ял,
  • Я се-еял лю…
  • Я се-еял любви семена.
  • Когда наступала весна,
  • В апреле и в мае, в июньские дни,
  • Когда пта-ашки пели пе-е-сни свои.

— Здорово закручено, — сказал Когген после второго куплета, — и как ладно звучит «пе-е-сни свои». И еще вот это место про «семена любви» — такую руладу закатил, а ведь про любовь петь тоже надо уметь, надтреснутой глоткой не вытянешь. А ну, следующий куплет, мистер Пурграс!

Но во время исполнения следующего куплета с юным Бобом Коггеном приключился конфуз, обычная история с подростками — всегда с ними что-нибудь случается, когда взрослые настроены особенно торжественно: он изо всех сил старался удержаться от хохота и с этой целью запихал себе в рот угол столовой скатерти, но это помогло не надолго, смех, заткнутый герметически со стороны рта, вырвался носом. Джозеф, весь вспыхнув от негодования, сразу оборвал пение. Когген тут же оттаскал Боба за уши.

— Продолжайте, Джозеф, продолжайте, не обращайте внимания на сорванца. Такая замечательная «боллада», а ну-ка следующий куплет. Я вам буду подтягивать в дишкантовых нотах, ежели вы от натуги выдохнетесь.

  • Ах, ива зеленая ветвями сплелась,
  • Ива кудрявой листвой завилась…

Но певца так и не удалось уговорить. Боба Коггена за плохое поведение отправили домой, и за столом снова воцарились мир и благодушие с помощью Джекоба Смолбери, который затянул одну из бесконечных, изобилующих подробностями баллад, какими при подобных обстоятельствах достославный пьяница Силен услаждал слух юных пастухов Хромиса, Мназила и прочих повес того времени.

Вечер еще сиял огненно-золотым светом, но сумрак уже стелился украдкой по земле; закатные лучи, едва касаясь поверхности земли, не протягивались по ней и не освещали уснувших равнин. Словно в последний раз собравшись с силами перед смертью, солнце выползло из-за дерева и начало опускаться. Сгущающаяся мгла окутала сидящих за столом снизу до пояса, а их головы и плечи все еще нежились в дневном свете, залитые ровным золотым сиянием, которое, казалось, не поступало извне, а источалось из них самих.

Солнце скрылось в охряной пелене, а они сидели, беседовали и пировали, словно Гомеровы боги. Батшеба по-прежнему восседала во главе стола у окна, в руках у нее было вязанье, от которого она время от времени отрывалась и поглядывала в меркнущую даль. Медленно подкрадывающийся сумрак разливался все шире и, наконец, поглотил и сидящих за столом, а они все еще не собирались расходиться.

Габриэль вдруг обнаружил, что фермер Болдвуд исчез со своего места в конце стола. Оук не заметил, когда он скрылся, но решил, что он, должно быть, пошел бродить по саду. Только Габриэль успел подумать об этом, как Лидди принесла свечи в комнату, и веселые язычки пламени брызнули ярким светом, который выхватил из темноты стол, фигуры сидящих и затонул в темной зеленой гуще, сомкнувшейся сзади.

Фигура Батшебы, сидевшей на прежнем месте, снова отчетливо выступила в окне между огнями свечей, и глазам сидящих за столом в саду и в освещенной комнате стало видно, что и Болдвуд сидит там рядом с ней.

Тут все подумали, не пора ли кончать вечер. А не споет ли им мисс Эвердин, прежде чем разойтись по домам, ту песню, которую она так чудесно поет, — «На берегах Аллен-реки».

Батшеба, немножко подумав, согласилась и поманила к себе Габриэля, который только о том и мечтал, чтобы очутиться поближе к ней.

— У вас с собой ваша флейта? — шепотом спросила она.

— Да, мисс.

— Так вот, я буду петь, а вы аккомпанируйте мне.

Батшеба стала в нише окна, лицом к людям, освещенная горевшими сзади свечами, Габриэль — справа от нее снаружи, у самого окна. Болдвуд — в комнате, по левую ее руку. Она начала тихим, дрожащим голосом, но скоро распелась, и звуки полились ясные, чистые, звонкие. Одну из строф этой песни, в связи с разыгравшимися вскоре событиями, вспоминали потом многие из собравшихся здесь, и она надолго сохранилась у них в памяти.

  • Солдат сулил на ней жениться,
  • Речами свел ее с ума.
  • На берегах реки Аллен
  • Она пригожей всех была.

Мягким звукам Габриэлевой флейты Болдвуд вторил густым басом так низко и тихо, что это отнюдь не походило на дуэт, а создавало некий своеобразный мелодический фон, который только оттенял голос Батшебы. Стригачи, привалившись друг к другу, сидели тесным кругом плечо к плечу, как когда-то, сотни лет тому назад, сиживали за трапезой наши предки; они слушали, как завороженные, и все так притихли, что иногда, казалось, слышно было дыханье Батшебы. А когда баллада кончилась и последний томительно долгий звук незаметно замер, послышался восхищенный шепот, а это и есть самое лестное одобрение.

Стоит ли говорить, что поведение фермера по отношению к хозяйке дома не могло не привлечь внимания Габриэля. Сказать по правде, ничего особенного в его поведении не было, кроме того, что оно не совпадало во времени с поведением других. Он смотрел на Батшебу только тогда, когда на нее не смотрел никто другой; когда глаза всех были устремлены на нее, взгляд его блуждал по сторонам; когда все другие громко благодарили ее или рассыпались в похвалах, он сидел молча, а когда они, заговорившись, не обращали на нее внимания, он благодарил ее шепотом. И вот это расхождение со всеми и придавало особое значение каждому его слову и жесту, хотя ничего особенного и значительного в них не было; но ревность, которой не могут избежать влюбленные, не позволяла Оуку пренебречь этими знаками.

Наконец Батшеба пожелала всем спокойной ночи и скрылась в глубине комнаты. Болдвуд закрыл окно, опустил ставни и остался с Батшебой в гостиной. Оук пошел по тропинке и скоро исчез в безмолвной, насыщенной благоуханием чаще деревьев. Стригачи, очнувшись от приятного оцепенения, в которое их погрузило пенье Батшебы, стали один за другим подниматься, чтобы идти домой. Когген, отодвигая скамью, чтобы выйти из-за стола, повернулся к Пенниуэйсу и уставился на почтенного вора с таким видом, словно перед ним было какое-то редкостное произведение искусства.

— Приятно похвалить человека, коли есть за что, — наконец выговорил он, — позвольте воздать вам должное.

— А я, прямо сказать, гляжу и глазам не верю, пока мы все в точности не сосчитали, — прерываясь на каждом слове от икоты, вмешался Джозеф Пурграс, — все до единой кружки и парадные ножи и вилки, все пустые бутылки, все, как было, так и осталось целехонько, ничего не украдено.

— Ну я, пожалуй, не заслуживаю и половины ваших похвал, — мрачно ответствовал добродетельный вор.

— А вот уж что правда надо сказать к чести Пенниуэйса, — добавил Когген, — так это вот: коли уж он в самом деле задумает поступить по-хорошему, чтобы все было честно да благородно, — а так оно с ним нынче и было, — я это по его лицу видел, когда он за стол садился, уж тут он себя выдержит. Я, люди добрые, с радостью могу подтвердить, он нынче в самом деле ничего не украл.

— Стало быть, он поступил честно, наше вам за это спасибо, Пенниуэйс, — сказал Джозеф, и все остальные единодушно поддержали его.

А тем временем в гостиной, откуда через закрытые ставни пробивалась наружу лишь узенькая полоска мягкого света, разыгрывалась бурная сцена.

Мисс Эвердин и Болдвуд были одни. Она сознавала, что в жизни ее наступил серьезный момент, пышущий здоровьем румянец сбежал с ее щек, но глаза ее сверкали торжеством, радостным чувством победы, не столько желанной, сколько заранее задуманной.

Она стояла за спинкой низкого кресла, с которого она только что вскочила, а он на коленях в кресле, перегнувшись к ней, держал ее руку в обеих своих. Он весь дрожал от того, что Китс так тонко называет переизбытком сладостного счастья. И то, что этот человек, у которого чувство собственного достоинства было его отличительной чертой, вдруг предстал перед ней лишенный своего главного качества — до такой степени его умалила любовь, — было так неожиданно, что это тягостное своей нелепостью зрелище несколько отравляло ее горделивую радость от сознания, что ее боготворят.

— Я постараюсь полюбить вас, — говорила она дрожащим голосом, совсем непохожим на ее обычный самоуверенный тон, — и если только я почувствую хотя бы некоторую уверенность в том, что я буду вам хорошей женой, я охотно выйду за вас замуж. Но в таком серьезном деле, мистер Болдвуд, колебания женщины нужно уважать, и я не хочу ничего обещать вам сегодня. Я хочу попросить вас подождать несколько недель, чтобы я могла хорошенько разобраться в моих чувствах.

— Но вы думаете, что к тому времени…

— Я очень надеюсь, что через месяц или полтора, считая от сегодняшнего дня до сбора урожая — а вы говорили, что будете в отъезде это время, — я смогу обещать вам стать вашей женой, — закончила она твердо. — Но запомните хорошенько, сейчас я еще не обещаю.

— С меня этого достаточно. Большего я сейчас не буду просить. Я могу ждать, положившись на эти милые моему сердцу слова. А пока до свиданья, доброй ночи, мисс Эвердин.

— Доброй ночи, — мягко, почти нежно ответила она, и Болдвуд удалился с блаженной улыбкой на губах.

Батшеба теперь лучше знала его; он открыл ей всю свою душу, не утаив ничего, не подозревая, что он много потерял в ее глазах, уподобившись этакой большой горделивой птице, которая, лишившись своего пышного оперенья, утратила всю свою величавость. Батшеба теперь содрогалась, вспоминая свою дерзкую выходку, и всячески старалась загладить ее, не задумываясь над тем, заслуживает ли ее проступок той кары, которой она собиралась себя подвергнуть. Ее охватывал ужас при мысли, что она натворила, но в то же время в этом было что-то захватывающее. Удивительно, как легко даже самую робкую женщину может привлечь страшное, когда к этому примешивается некоторое чувство торжества.

Глава XXIV

В тот же вечер. Еловая роща

Среди многочисленных обязанностей, которые взяла на себя Батшеба, отказавшись держать управителя, был обход владенья перед сном, чтобы потом спокойно лечь спать, зная, что на ночь все остается в полном порядке. Габриэль почти каждый вечер неуклонно совершал до нее этот обход, опекая ее хозяйство с не меньшей рачительностью, чем любой специально нанятый для этого досмотрщик, но эта заботливая преданность в большинстве случаев оставалась неведомой для его хозяйки, а то, что до нее доходило, принималось как должное, без особой благодарности. Женщины вечно жалуются на мужское непостоянство, а к постоянству они относятся пренебрежительно.

Поскольку обходить дозором лучше, оставаясь невидимой, Батшеба обычно брала с собой потайной фонарь и время от времени, поднимая заслон, заглядывала во все тупики и закоулки с хладнокровием столичного полисмена. Такое хладнокровие свидетельствовало не столько о ее бесстрашии перед лицом опасности, сколько о полном отсутствии подозрения, что ей может что-то грозить; самое худшее, на что она могла наткнуться, — это оставленная без соломы лошадь, курица, которая не попала в курятник, или непритворенная дверь.

В этот вечер она, как всегда, обошла все дворовые службы и пошла на пастбище осмотреть загон. Здесь тишину нарушало только мерное чавканье множества ртов и шумное дыханье, вырывавшееся из невидимых ноздрей; эти звуки вдруг прерывались храпом и пыхтеньем, похожим на шум медленно раздуваемых мехов. Затем чавканье возобновлялось, и при некоторой живости воображения можно было различить там и сям розовато-белые ноздри, похожие на входы в пещеры, влажные, липкие и для непривычного человека малоприятные, если их коснуться рукой; губы под ними так и норовили ухватить какой-нибудь краешек одежды Батшебы, оказавшейся в пределах досягаемости их языка. Чуть повыше, при особенно остром зрении, можно было разглядеть темно-бурый лоб и два вытаращенных, но отнюдь не сердитых глаза, а еще выше — два белесоватых рога, изогнутых серпом, словно два ободка только родившихся месяцев; раздающееся время от времени степенное «мму-у» не оставляло ни тени сомнения, что все эти атрибуты представляют собой характерные и неотъемлемые черты почтенных особ Дэзи, Белоножки, Красотки, Резвухи, Пеструшки, Кареглазки и прочих достойных представительниц девонской породы, являющихся собственностью Батшебы.

Обратно, домой, Батшеба возвращалась тропинкой через рощу островерхих елок: их посадили здесь несколько лет тому назад для защиты от северного ветра; ветви их так густо переплелись вверху, что в самый ясный полдень здесь царил полумрак, на исходе дня — густой сумрак, в сумерки — мгла, как в полночь, а в полночь — сущая тьма египетская. Чтобы получить представление об этой роще, вообразите себе просторный, с низкими сводами зал, созданный самой природой; ветвистый потолок покоится на стройной колоннаде деревьев, а пол устлан мягким, коричневым ковром сухой хвои, побуревших от сырости шишек и пробивающихся кое-где пучков травы.

Когда Батшеба, возвращаясь из своего обхода, вступала в эту рощу, ей всегда становилось немножко жутко, но поскольку, выходя из дому, она не испытывала никаких особенных опасений, она не считала нужным брать кого-нибудь в провожатые. Двигаясь бесшумно и незримо, словно время, Батшеба вдруг насторожилась — ей послышалось, что кто-то идет ей навстречу, с другого конца тропинки. Да, совершенно ясно — шаги. Ее собственные сразу затихли, стали совсем беззвучны, как падающие хлопья снега. Вспомнив, что здесь через рощу ходят все, она успокоилась и решила, что это, наверно, кто-нибудь из поселян возвращается домой, но все-таки ей было неприятно, что они столкнутся в таком месте, в самой чаще, хотя всего в нескольких шагах от дома.

Шаги приближались, вот они уже совсем рядом, какая-то фигура поравнялась с ней и уже почти шагнула мимо, как вдруг что-то рвануло Батшебу за подол и точно пригвоздило ее к земле. Она пошатнулась и едва удержалась на ногах от этого внезапного рывка. Невольно раскинув руки, чтобы обрести равновесие, она уткнулась ладонью в суконную одежду с пуговицами.

— Что за чертовщина! — произнес чей-то мужской голос высоко над ее головой. — Ушиб я вас, что ли, дружище?

— Нет, — отвечала Батшеба, пытаясь шагнуть в сторону.

— Похоже, мы чем-то зацепились друг за друга?

— Да.

— Да это, кажется, женщина?

— Да.

— По-видимому, из местных дам, леди, я бы сказал.

— Это не имеет значения.

— Но я-то мужчина.

— Ах! — Батшеба снова сделала попытку шагнуть, но безо всякого успеха.

— У вас, кажется, потайной фонарь в руке, если я не ошибаюсь? — спросил мужчина.

— Да.

— Разрешите, я открою дверцу и отцеплю вас.

Рука незнакомца схватила фонарь, дверца откинулась, луч света вырвался из плена, и Батшеба с изумлением увидела, в какой она очутилась западне. Мужчина, с которым ее что-то сцепило, был военный. Он весь сверкал медью и пурпуром. Это видение среди полной тьмы было подобно трубному гласу, пронзающему мертвую тишину. Мрак, неизменно царивший здесь как genius loci[1] во все времена, был сейчас побежден полностью не столько светом фонаря, сколько тем, что озарил этот свет. Это видение настолько отличалось от того, что она ожидала увидеть — ей представлялась какая-то зловещая фигура в темном, — что этот разительный контраст подействовал на нее, словно какое-то волшебное превращение. При свете фонаря сразу выяснилось, что шпора военного зацепилась за кружевную оборку ее платья. Он успел кинуть взгляд на ее лицо.

— Я сейчас отцеплю, мисс, сию секунду, — сказал он сразу изменившимся учтивым тоном.

— Ах, нет, я сама, благодарю вас, — поспешно ответила она и присела, чтобы отцепить подол.

Но отцепить его было не так-то просто. Колесико шпоры за несколько секунд так обвилось крученым шелком гипюра, что надо было изрядно повозиться, прежде чем выпутать его.

Он тоже присел, а луч света из открытой дверцы фонаря, стоявшего меж ними на земле, скользил среди еловых игл, в густой траве, наподобие большого светляка. Он освещал их лица снизу и отбрасывал чуть ли не до половины рощи громадные тени мужчины и женщины; падая на стволы деревьев, тени искажались, принимая чудовищно уродливые формы, а дальше постепенно сливались с темнотой и исчезали.

Он посмотрел ей прямо в глаза, когда она на секунду подняла их, но Батшеба тут же опустила взгляд, потому что не могла состязаться с этим пристально-настойчивым взглядом. Все же мельком она успела заметить, что он молод и строен и что у него три нашивки на рукаве.

Она снова потянула свой подол.

— Вы в плену, мисс, не приходится закрывать на это глаза, — насмешливо сказал он. — Я вынужден буду отсечь этот кусок подола, если вы уж так торопитесь.

— Да, пожалуйста, — беспомощно воскликнула она.

— Но в этом нет необходимости, если вы способны минутку потерпеть. — И он раскрутил и снял с колесика одну шелковую петельку. Батшеба убрала руку, чтобы не мешать ему, но он все же нечаянно или умышленно успел коснуться ее. Батшеба была возмущена, а почему — она сама не знала.

Он продолжал распутывать, но конца этому не было видно. Она снова подняла на него глаза.

— Благодарю вас за то, что вы даете мне возможность любоваться таким прелестным личиком, — бесцеремонно сказал молодой сержант.

Батшеба вспыхнула от смущения.

— Эта возможность предоставляется вам против моей воли, — сухо процедила она, стараясь сохранить чувство собственного достоинства, что плохо удавалось ей в ее пригвожденном положении.

— Вы нравитесь мне еще больше за такую отповедь, мисс, — отвечал он.

— А мне бы еще больше понравилось… я бы хотела, чтобы вы никогда не попадались мне на глаза и не ходили здесь. — Она дернула платье, и кружевная оборка на ее подоле затрещала, как ружья лилипутов.

— Я заслуживаю кару, которой вы подвергаете меня вашими словами. Но с чего бы это у такой красивой и воспитанной девушки такое отвращение к полу ее отца?

— Идите, пожалуйста, своей дорогой.

— Ого, красавица моя! И потащить вас за собой! Вы только взгляните. В жизни своей не видывал такой путаницы.

— И вам не стыдно! Вы нарочно запутали еще больше, чтобы задержать меня здесь! Да, нарочно!

— Да нет, право же, нет, — отвечал сержант с лукавой усмешкой.

— А я вам говорю, что да! — вскричала, разозлившись, Батшеба. — Я требую, чтобы вы распутали сейчас же. Ну-ка, пустите, я сама.

— Пожалуйста, мисс, конечно, разве я могу противиться. — И он вздохнул с таким явным притворством, какое надо ухитриться выразить вздохом. — Я благодарен за возможность смотреть на красивое личико, даже когда эту возможность швыряют мне, как собаке кость. Этим мгновеньям — увы, так быстро наступит конец.

Она решительно сжала губы и упорно молчала.

У нее мелькнула мысль, а что, если она рванет изо всех сил, удастся ли ей вырваться, хотя бы с риском оставить здесь кусок своего подола? Но как это ужасно! Платье, в которое она нарядилась для этого ужина, было украшением ее гардероба, из всех ее нарядов ни один так не шел ей. Какая женщина на месте Батшебы, отнюдь не робкой от природы, а тем более когда до дома было рукой подать, и, стоило ей только крикнуть, сюда сбежались бы ее слуги, пошла бы на такую жертву, чтобы избавиться от дерзкого военного.

— На все нужно время. Я вижу, вы скоро распутаете, — продолжал хладнокровно ее товарищ по несчастью.

— Ваши шутки возмущают и…

— Зачем же так жестоко!

— И оскорбляют меня!

— Я позволил себе пошутить только затем, чтобы иметь удовольствие попросить прощения у такой очаровательной женщины, что я готов сделать сию же минуту со всем смирением и почтительностью, мадам.

На это Батшеба просто не знала, что сказать.

— Много я женщин видел на своем веку, — теперь уже мечтательно, шепотом продолжал молодой человек, глядя оценивающим взглядом на ее опущенную головку, — но такой красивой, как вы, я еще не видал. Верите вы мне или нет, приятно вам это или неприятно — мне все равно.

— А кто вы такой, что можете позволить себе пренебречь мнением других?

— Я не чужой здесь. Сержант Трой к вашим услугам. Живу здесь неподалеку. А! Наконец-то распуталось, вот видите. Ваши легкие пальчики оказались проворнее моих. Ах, лучше бы это был такой мертвый узел, чтобы его никак невозможно было распутать.

Что он только позволяет себе! Она вскочила, и он тоже. Теперь у нее была только одна мысль: как бы уйти так, чтобы это выглядело благопристойно. Держа фонарь в руке, она незаметно отступала от него боком, пока не перестала видеть красный мундир.

— Прощайте, красавица, — сказал он.

Она не ответила и, отойдя на двадцать-тридцать шагов, повернулась и опрометью кинулась в калитку.

Лидди только что пошла спать. Поднимаясь к себе, Батшеба приоткрыла ее дверь и задыхающимся голосом спросила:

— Лидди, есть у нас какой-нибудь военный в поселке, сержант… или нет, не знаю, слишком у него джентльменский вид для сержанта и собой недурен, в красном мундире с синей выпушкой?

— Нет, мисс… Нет, что я говорю, может быть, это сержант Трой в отпуск приехал, только я не видела его. Он как-то приезжал сюда, когда его полк стоял в Кэстербридже.

— Да, так он и назвался. Усы у него, а бороды и бакенбардов нет?

— Да, да.

— Что это за человек?

— Ах, мисс, стыдно сказать — беспутный он человек. Знаю, что способный, смышленый и тысячное состояние мог бы нажить не хуже иного сквайра. Такой образованный, джентльмен. Докторским сыном числится — фамилию его носит, кажется, чего больше надо; а родом-то он — графский сын.

— А вот это куда больше. Подумать только! Да правда ли это?

— Правда. И воспитывали его как нельзя лучше, сколько лет в кэстербриджской школе учился. Все языки там изучил, говорят, будто даже по-китайски мог понимать, читал и писал; ну про это я, конечно, не знаю, много чего рассказывают. Только он свою судьбу сам загубил, записался в солдаты; правда, он и там быстро в гору пошел, не успел оглянуться — уже стал сержантом. Великое это счастье в благородной семье родиться. Будь ты хоть солдатом в строю, все равно тебя отличат. А это верно, мисс, что он домой вернулся?

— По-моему, да. Спокойной ночи, Лидди.

В конце концов, может ли беспечная юная особа в юбке долго обижаться на мужчину? Нередки случаи, когда молодая девушка склада Батшебы охотно прощает некоторую вольность в обращении; чаще всего это бывает, когда ей хочется, чтобы ее хвалили, а еще, когда она жаждет, чтобы ее покорили, — это тоже бывает, и, наконец, когда она хочет не пустого флирта, а чего-то большего, но это уже редкий случай.

Из этих трех ощущений в Батшебе сейчас сильнее всего говорило первое, второе только примешивалось слегка. Но сверх того — был ли это просто случай или, может статься, козни лукавого, но виновник происшествия, оказавшись красивым незнакомцем, явно знавшим лучшие дни, уже успел пробудить в ней интерес.

Поэтому она никак не могла решить, следует ли ей считать себя оскорбленной или нет.

— Вот уж поистине необыкновенное происшествие, — наконец воскликнула она после долгого раздумья у себя в комнате. — И как я могла так глупо поступить — скрыться, не сказав ни слова человеку, который проявил по отношению ко мне только учтивость и внимание. — Ясно, она уже не считала оскорблением его бесцеремонное восхваление ее внешности.

Вот это-то и было роковым упущением со стороны Болдвуда — он ни разу не сказал ей, что она красива.

Глава XXV

Описывается новый знакомый

Некоторые свойства натуры и плюс к этому превратности судьбы сделали сержанта Троя существом не совсем обычного склада.

Это был человек, для которого вспоминать о прошлом казалось обременительным, а задумываться о будущем — излишним. Живя непосредственно ощущением, он устремлял свои помыслы и желания на то, что было у него перед глазами. Чувства его откликались только на настоящее. Время для него было чем-то таким мимолетным, что, не успеешь и оглянуться, оно уже мелькнуло и прошло. Мысленно переноситься в прошлое или заглядывать в будущее — эта игра воображенья, в которой слово «жаль» становится синонимом минувшего, а «осмотрительность» знаменует будущее, была чужда Трою. Для него прошлое — это было вчера, будущее — завтра, а никак не послезавтра.

В силу этого он в некотором отношении мог бы считаться счастливейшим из смертных. Ибо можно весьма убедительно доказать, что предаваться воспоминаниям — это не столько дар, сколько болезнь, а единственное отрадное чаяние, то, что зиждется на слепой вере, — это нечто нереальное, тогда как ожидание, вскормленное надеждой или какими-то другими смешанными чувствами — терпением, нетерпением, решимостью, любопытством, — сводится к непрестанному колебанию между радостью и мучением.

Сержант Трой, которому были совершенно неведомы такого рода чаяния, никогда не испытывал разочарования. Этому отрицательному выигрышу, пожалуй, можно было бы противопоставить некий неизбежно связанный с ним положительный урон — утрату некоторых тонких восприятий и ощущений. Но для человека, лишенного их, отсутствие этих свойств отнюдь не представляется лишением: в этой категории моральное или эстетическое убожество резко отличается от материального, ибо люди, страдающие им, не замечают этого, а те, кто замечает, вскоре перестают страдать. Нельзя считать лишением способность обходиться без того, чем ты никогда не обладал, и Трой вовсе не чувствовал лишения в том, чего не испытывал, зато он отлично сознавал, что испытывает многое такое, чего недостает людям умеренного склада, поэтому его способность чувствовать, на самом деле более ограниченная, казалась ему гораздо более богатой.

В своих отношениях с мужчинами он был более или менее честен, но с женщинами лжив, как критянин, — правило этики, рассчитанное главным образом на то, чтобы завоевать расположение милых дам с первого же момента, а то, что успех мог оказаться преходящим, — это его не беспокоило, ибо относилось к будущему.

Он никогда не переступал черты, за которой веселое беспутство переходит в безобразный порок, и хотя нравственные его качества вряд ли удостаивались одобрения, их порицание нередко сопровождалось смягчающей улыбкой. Это отношение подстрекало его к бахвальству, он частенько приписывал себе чужие похождения, разумеется, не для того, чтобы воздать должное нравственному превосходству своих слушателей, но чтобы повысить свою репутацию беспутника.

Его ум и склонности, давным-давно размежевавшись по обоюдному согласию, редко влияли друг на друга; поэтому если у него иной раз и бывали благие намерения, его поступки не только не вязались с ними, но резко оттеняли их своим неожиданным контрастом. В своем беспутном поведении сержант Трой подчинялся импульсу, а в добродетелях — трезвому размышлению, причем добродетельность его отличалась такой скромностью, что о ней чаще доводилось слышать и редко кому случалось ее наблюдать.

Трой был полон энергии, но энергия его была не столько движущего, сколько дремлющего свойства. Лишенная какой-либо самостоятельно выбранной побудительной основы, ничем не направленная, она растрачивалась на то, с чем сталкивал ее случай. Так, он иногда блистал в разговоре, ибо это получалось непроизвольно, само собой, и оказывался далеко не на высоте в действии из-за неспособности направить и сосредоточить свои усилия. У него был живой ум и достаточно силы воли, но он был неспособен согласовать их, поэтому ум его цеплялся за пустяки, тщетно дожидаясь приказа воли, а воля, пренебрегающая умом, растрачивалась впустую. Он был хорошо образован для человека среднего класса, а для простого солдата — исключительно хорошо. Он умел поговорить и мог говорить сколько угодно. И в разговоре умел казаться таким, каким ему хотелось, а не таким, каким он был на самом деле. Так, например, он мог говорить о любви, а думать об обеде; прийти навестить мужа, чтобы повидать жену; делать вид, что хочет вернуть долг, а намереваться занять еще.

Неотразимое действие лести, когда добиваешься успеха у женщин, — это настолько распространенное мнение, что оно чуть ли не вошло в поговорку, которую произносят машинально, нимало не задумываясь над тем, какие чудовищные выводы напрашиваются из подобного утверждения. Уж не говоря о том, что, поступая согласно ему, действуют отнюдь не на пользу и не на благо объекту лести. Большинство людей держат в памяти подобные поговорки с разными другими затасканными изречениями, и только когда какая-нибудь катастрофа вдруг неожиданно вскроет их страшный смысл, тут он впервые по-настоящему доходит до их сознания. Когда такое мнение высказывают более или менее всерьез, то в подкрепление ему добавляют, что льстить надо с умом, чтобы достичь цели. К чести мужчин можно сказать — мало кому из них удавалось проверить это на опыте, и, должно быть, их счастье, что им не приходилось за это расплачиваться.

Тем не менее искусный притворщик способен вскружить голову женщине немыслимым враньем и обрести над ней такую власть, которая может даже и погубить ее, — эту истину случалось постигнуть многим в самых непредвиденных, мучительных обстоятельствах.

И есть люди, которые хвастают тем, что они почерпнули из своего опыта, и беспечно продолжают эти опыты — иной раз с чудовищными результатами. Сержант Трой принадлежал к числу этих людей. Рассказывали, что он как-то обронил словцо насчет того, как надо обращаться с женщинами; с ними можно управиться двумя способами — либо лестью, либо руганью, говорил он. Третьего способа нет. Стоит подойти к ним по-хорошему — и ты пропащий человек.

Сей философ, прибыв в Уэзербери, не замедлил появиться на людях. Как-то недели через две после стрижки овец Батшеба, чувствуя неизъяснимое облегчение оттого, что Болдвуд уехал, пошла на сенокос и остановилась у плетня посмотреть, как работают косцы. Они двигались рядами, состоящими примерно из равного числа угловатых и округлых фигур; первые принадлежали мужчинам, вторые — женщинам в надвинутых на лоб чепцах, покрытых сверху косынками, спускавшимися им на плечи. Когген и Марк Кларк косили на ближнем лугу, и Кларк, махая косой, что-то напевал в такт, а Джан даже и не пытался поспевать за ним. На первом лугу сено уже начали грузить. Женщины сгребали его и складывали в стоги, а мужчины подхватывали и бросали в фургон.

Внезапно за фургоном выросла какая-то ярко-алая фигура и тоже стала деловито грузить вместе с другими. Это был бравый сержант, который для собственного удовольствия пришел поработать на сенокосе; и нельзя было отрицать, что в такое страдное время он своим добровольным трудом оказывал хозяйке фермы поистине рыцарскую услугу.

Едва только Батшеба вышла на луг, Трой тотчас же увидел ее; он воткнул вилы в землю и, подхватив свой стек, пошел к ней навстречу. Батшеба вспыхнула то ли от смущения, то ли от досады, но не опустила глаз и продолжала идти прямо на него.

Глава XXVI

Сцена на краю скошенного луга

— Ах, мисс Эвердин, — сказал сержант, прикладывая руку к козырьку. — Как это так я не сообразил, что это вы, когда говорил с вами в тот вечер. А ведь если бы я только подумал, то должен бы догадаться, что «Королева Хлебной биржи» (правда — она ведь правда в любой час дня или ночи, а я только вчера в Кэстербридже слышал, что вас так называют!) — это вы, и не может быть никто иной. Я поспешил вам навстречу и приношу вам тысячу извинений за то, что, поддавшись своим чувствам, осмелился так откровенно выразить вам свое восхищение, не будучи с вами знаком. Но, правда, я в здешних краях не чужой — я сержант Трой, как я вам уже говорил, на этих самых лугах я всегда, еще мальчишкой, помогал вашему дядюшке. И вот сегодня пришел поработать для вас.

— Полагаю, я должна поблагодарить вас за это, сержант Трой, — холодным тоном промолвила Королева Хлебной биржи.

Сержант явно обиделся и огорчился.

— Да нет, мисс Эвердин. Зачем же думать, что это уж так обязательно.

— Очень рада, что это не так.

— А почему, если не сочтете за дерзость, позвольте спросить?

— Потому что я не хочу быть вам обязанной ни в чем.

— Боюсь, что я так навредил себе своим языком, что теперь мне уже ничто не поможет, и я обречен вечно каяться. Подумать, в какое ужасное время мы живем, — что только не обрушивается на человека, который от чистого сердца осмелился сказать женщине, что она красива. Ведь это самое большее, что я посмел, — это вы не можете не признать, скромнее я не мог выразиться, в этом я сам признаюсь.

— Все это болтовня, без которой я отлично могла бы обойтись.

— Так, так. А по-моему, вы просто уклоняетесь от темы.

— Нет. Я только хочу сказать, что место, на котором вы стоите, для меня было бы гораздо приятнее без вас.

— А для меня ваши проклятья были бы приятнее поцелуев любой женщины в мире, поэтому я не сдвинусь с места.

Батшеба на секунду опешила. И в то же время она чувствовала, что не может обрезать его, ведь как-никак он действительно пришел помочь на сенокосе.

— Ну, хорошо, — продолжал Трой. — Я готов допустить, бывает похвала, которая граничит с дерзостью, и, может быть, в этом и есть моя вина. Но бывает обхожденье, которое явно несправедливо, и уж в этом, безусловно, повинны вы. Подумать только, простой, прямодушный человек, которого никогда не учили притворяться, высказал напрямик то, что он думает, и, может, у него вырвалось это нечаянно, а его за это карают, как нечестивца.

— Это совсем непохоже на наш с вами случай, — сказала Батшеба, поворачиваясь, чтобы уйти. — Я не позволяю незнакомым людям никакой развязности и бесцеремонности по отношению ко мне, даже если они восхваляют меня.

— А, так, значит, вас оскорбляет не самый факт, а, так сказать, форма выражения, — спокойно сказал он. — Ну что ж, мне остается с грустью удовлетвориться сознанием, что я сказал чистую правду, приятны или обидны показались вам мои слова. Или вы хотели бы, чтобы я, поглядев на вас, сказал бы своим знакомым, что вы дурнушка, чтобы вы при встрече с ними не боялись, что они будут глазеть на вас. Ну, нет, я не способен так глупо оболгать красоту, и только затем, чтобы поощрить излишнюю скромность у такой единственной в своем роде женщины в Англии.

— Все это выдумки, то, что вы говорите, — невольно рассмеявшись его хитрой уловке, сказала Батшеба. — Вы просто на редкость изобретательны, сержант Трой. Почему вы не могли просто молча пойти своей дорогой в тот вечер — вот все, что я ставлю вам в вину.

— Потому что не мог. Половина удовольствия от любого ощущения состоит в том, что вам хочется тут же его высказать, я это и сделал. И то же самое было бы и в противном случае — будь вы уродливой старухой, — наверно, у меня также вырвалось бы невольное восклицание.

— И давно вы страдаете такой чрезмерной впечатлительностью?

— О, с раннего детства, как только научился отличать красоту от уродства.

— Надо полагать, что это чувство различия, о котором вы говорите, не ограничивается только внешностью, а распространяется и на душевные качества?

— Ну, о душе или религии, своей или чьей бы то ни было, я не берусь говорить. Хотя я, пожалуй, был бы неплохим христианином, если бы вы, красивые женщины, не сделали меня идолопоклонником.

Батшеба прошла вперед, чтобы скрыть невольную улыбку и предательские ямочки на щеках. Трой, помахивая стеком, двинулся за ней.

— Мисс Эвердин, вы прощаете меня?

— Не совсем.

— Почему?

— Вы говорите такие вещи…

— Я сказал, что вы красивы, и повторю это и сейчас, потому что… ну, боже ты мой, ведь это же правда. Провалиться мне на этом месте, клянусь вам чем хотите, я в жизни своей не видывал женщины красивей.

— Перестаньте, перестаньте. Я не желаю этого слушать, что это еще за клятвы! — вскричала Батшеба в полном смятении чувств.

Возмущение тем, что она слышит, боролось в ней с неудержимым желанием слушать еще и еще.

— А я опять повторяю, что вы самая обворожительная женщина. И что удивительного в том, что я так говорю? Ведь это же, само собой, очевидная истина. Вам просто не нравится, что я так бурно выразил свое мнение, мисс Эвердин, и, конечно, оно мало убедительно для вас, потому что ничего не значит в ваших глазах, но оно совершенно искренне, почему же вы не можете меня простить?

— Потому что… это… это неверно, — как-то очень по-женски прошептала она.

— Ну-ну, не знаю уж, что хуже — грешить против третьей заповеди или против страшной девятой, как это делаете вы?

— Но мне кажется, это не совсем правильно, не такая уж я обворожительная, — уклончиво ответила она.

— Это вам кажется. Ну, так позвольте мне, со всем уважением к вам, мисс Эвердин, сказать вам, что виной этому ваша излишняя скромность. Да не может быть, чтобы вам все этого не говорили, потому что все же это видят, другим-то вы можете поверить?

— Они так не говорят.

— Не могут не говорить.

— Во всяком случае, не говорят мне в лицо, как вы, — продолжала она, постепенно втягиваясь в разговор, который она сначала твердо намеревалась пресечь.

— Но вы знаете, что они так думают?

— Нет, то есть я слыхала, конечно, от Лидди, что обо мне говорят, но… — Она запнулась.

Сдалась… Вот что означал, в сущности, несмотря на всю его осторожность, этот наивный ответ, сдалась, сама того не подозревая, признала себя побежденной. И ничто не могло выразить это более красноречиво, чем ее беспомощная, неоконченная фраза. Легкомысленный сержант усмехнулся про себя, и, должно быть, дьявол тоже усмехнулся, высунувшись из преисподней, ибо в эту минуту решилась чья-то судьба. По лицу, по тону Батшебы можно было безошибочно сказать, что росток, который должен взломать фундамент, уже пустил корни в трещине: остальное было делом времени и естественного хода вещей.

— Вот когда правда вышла наружу! — воскликнул сержант. — Ну, как может быть, чтобы молодая леди, которой все кругом восхищаются, так-таки ничего об этом не знала. Ах, мисс Эвердин, уж вы простите мою откровенность, но ведь вы, в сущности, несчастье рода человеческого!

— Как, почему? — спросила она, широко раскрывая глаза.

— Да вот так выходит. Знаете, есть такая старая народная поговорка, не бог весть какая мудрая, но для грубого солдата годится: «Коль петли не миновать — правду нечего скрывать»; вот я вам сейчас правду и выложу, не заботясь о том, понравится она вам или нет, и не надеясь получить ваше прощение. И вы сами поймете, мисс Эвердин, каким образом ваша красота может наделать больше бед на земле, чем принести добра. — Сержант задумчиво уставился вдаль глубокомысленно-критическим взором. — Ну вот, скажем, какой-нибудь мужчина влюбляется в обыкновенную женщину, женится на ней; он доволен, ведет полезную жизнь. А вот такую женщину, как вы, жаждут заполучить сотни мужчин, глаза ваши будут пленять все новых и новых, и сколько несчастных будет терзаться неутоленной любовью, — ведь вы можете выйти замуж только за одного. Ну, скажем, человек двадцать из этого множества будут пытаться заглушить вином горечь отвергнутой любви, другие двадцать будут влачить жизнь без всяких целей, не делая попыток добиться чего-либо, потому что, кроме привязанности к вам, у них нет ничего, никаких иных стремлений; и еще двадцать, и среди них, пожалуй, и моя уязвимая персона, вечно будут ходить за вами следом, вечно стараться быть там, где можно хотя бы поглядеть на вас, и ради этого совершать любые безумства. Мужчины ведь такие неисправимые глупцы! Ну, а остальные, скажем, будут пытаться преодолеть свою страсть, кто с большим, кто с меньшим успехом. Но все это будут пришибленные люди. И не только эти девяносто девять мужчин, но и девяносто девять женщин, на которых они, может быть, женятся, тоже будут несчастны с ними. Вот вам моя притча. И вот почему я говорю, что такая очаровательная женщина, как вы, мисс Эвердин, вряд ли создана на благо рода человеческого.

Лицо красивого сержанта в то время, как он говорил, было сурово и непреклонно; он был похож на Джона Нокса, поучающего свою веселую молодую королеву. Видя, что она не отвечает, он спросил:

— Вы по-французски читаете?

— Нет. Я только начала заниматься, дошла до глаголов, и папа умер, — простодушно ответила Батшеба.

— А я почитываю, когда предоставляется возможность, что в последнее время бывает не так-то часто (у меня мать была парижанка). Так вот есть у французов такая пословица: «Qui aime bien, chatie bien». Кто крепко любит, тот строго карает. Вы понимаете меня?

— Ах! — вырвалось у нее, и ее обычно спокойный голос чуть-чуть дрогнул. — Если вы умеете сражаться хотя бы наполовину так же увлекательно, как говорите, то вы способны доставить удовольствие штыковой раной. — И тут же заметив, какую ошибку она допустила, сделав такое признание, бедняжка Батшеба поспешила исправить ее и только еще больше запуталась. — Не думайте, впрочем, что мне доставляет удовольствие то, что вы говорите.

— Я знаю, что нет, знаю прекрасно, — отозвался Трой, и на лице его выразилась проникновенная убежденность, которая тут же сменилась горькой иронией. — Если толпы мужчин всегда готовы расточать вам любезности и восторгаться вами так, как вы этого заслуживаете, не предостерегая вас при этом должным образом, то моя грубая, откровенная правда — хвала, смешанная с порицанием, — вряд ли может доставить вам удовольствие. Может быть, я и глупец, но не такой же я самоуверенный дурак, чтобы претендовать на это.

— А мне кажется — вы все-таки самоуверенный человек, — промолвила Батшеба, глядя вбок на стебель осоки и судорожно теребя его одной рукой.

Искусная тактика сержанта повергла ее в какое-то смятение — не потому, что она принимала за чистую монету его хитрые любезности, а потому, что она растерялась от такого решительного натиска.

— Я не признался бы в этом никому другому — да и вам, собственно, не совсем признаюсь. Но, возможно, в тот вечер в моем безумном самообольщении, пожалуй, и была какая-то доля самонадеянности. Я понимал, что, высказав вам невольно свое восхищение, я лишний раз заставил вас выслушать то, что вы слышите со всех сторон, и вам это уже надоело и, конечно, не доставляет удовольствия, но я все-таки надеялся, что вы добрая и не осудите меня слишком строго за нечаянно вырвавшиеся слова, а вы осудили; я надеялся, что вы не подумаете обо мне дурно, не будете бранить меня сегодня, увидев, как я работаю, не щадя себя, чтобы сберечь ваше сено.

— Ну, не будем об этом вспоминать, может быть, вы и правда не хотели быть дерзким, высказав то, что вы думали, я верю вам, — с истинным огорчением в простоте душевной оправдывалась жестокая женщина. — И я очень благодарна вам за то, что вы помогаете на сенокосе. Но только не надо говорить со мной так, чтобы больше этого не было, и вообще не надо заговаривать со мной, пока я сама не обращусь к вам.

— О мисс Батшеба! Это слишком жестоко!

— Нисколько! Что тут жестокого?

— Вы никогда сами не заговорите со мной, ведь я здесь недолго пробуду. Я скоро опять погружусь в унылую скуку казарменного ученья, и, возможно, наш полк отправят куда-нибудь дальше. А вы хотите лишить меня единственной невинной радости, какая только и есть в моем безотрадном существовании. Что ж, видно, великодушие нельзя считать отличительной чертой женщины.

— А когда вы уезжаете отсюда? — с интересом спросила она.

— Через месяц.

— А почему для вас такое удовольствие разговаривать со мной?

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Стратегия региональной инновационной политики в Концепции 2020 предполагает многополярное развитие т...
Сравнение Калужской и Нижегородской областей показывает, что технологическим инструментом государств...
Процессуальное предназначение политических и государственных составляющих полиархической демократии ...
Учебное пособие в двух томах предлагает подробный обзор материалов и комплектующих российского рынка...
Москва, Париж, Мадрид, Рио-де-Жанейро… в любых обстоятельствах Алиса старается остаться собой и найт...
Если бы Алиса Льюиса Кэрролла жила в наше время и говорила по-русски, то её звали бы Саня и попала б...