Невеста зверя (сборник) Коллектив авторов
Все еще прижимая яйцо к груди, она спустилась в отцовскую спальню. Когда она дотронулась до его лба, он с трудом открыл глаза. Отец попытался что-то ей сказать, но сил не хватило.
Он никогда не рассказывал Одилии о смерти и горе – разве что однажды упомянул о том, что мать-пеликаниха оживляет детей собственной кровью. Вдруг Одилию охватила надежда, что отца исцелит ее любовь. Она складывала слова rara lingua с уверенностью, удивившей ее саму. Потом вспомнила иллюстрацию в ученой книге, и челюсть ее заломило. Во рту поселился соленый вкус океана. Она опустила взгляд на свои руки: там, куда капнул белок, выросли белые перья.
Одилия вскрикнула – голос прозвучал хрипло и странно, но он подходил к ее новому птичьему телу. В пеликаньем обличье она села на подушку отца. Она закинула голову, высоко подняв тяжелый, длинный, неуклюжий клюв, и вонзила его себе в грудь – раз, другой, пока не полилась кровь. Красные капли упали на бледные губы умирающего. Одилия запрыгала по кровати, брызгая кровью на его обнаженную грудь.
Борясь с болью, она не закрывала глаз, пока не убедилась, что на щеки его вернулся румянец, а грудь с каждым вдохом стала вздыматься ровней и сильней.
Он потянулся к ее груди, но она оттолкнула его пальцы. Ее рана уже начала затягиваться сама.
Вернувшись в человечье обличье, она коснулась своих верхних ребер и почувствовала плотный шрам. Нет, подумала она – это не шрам, а почетный знак, медаль, как у принца. Ей хотелось, чтобы его увидел весь мир.
– Мне позавидовал бы сам король Лир, – проговорил отец слабым, но внятным голосом. – Моя дочь настоящая пеликаниха.
Одилия засмеялась, но в глазах ее стояли слезы. Она не могла выразить чувств, которые вызвала его похвала. Усадив отца в постели, она подошла к его гардеробу:
– Мне пора идти.
Среди одежды Одилия разыскала странный наряд – куртку и брюки всех оттенков красного.
– Скажи, куда ты собралась?
– Учить новые уроки. Я научусь разговаривать с ибисами и побеждать чудовищ.
– Хорошо, доченька. – Отец улыбнулся. – Но сначала помоги мне подняться наверх.
На башне, в библиотеке, отец показал Одилии, как включать мудреный механизм, который опускал клетку гербового орла для кормления и сбора яиц. Орел захлопал крыльями, и комната наполнилась затхлым запахом.
– Когда придет время, ищи его на самых высоких горах.
Отец отворил замок белым пером и распахнул дверь клетки. Петли заскрипели – или это вскрикнул гербовый орел.
Сердце затрепетало у нее в груди, и она вцепилась в локоть попятившегося отца.
Орел расправил крылья и взлетел. Он пронесся мимо – перья, которые всегда казались Одилии жесткими и грубыми, коснулись ее нежно, как шепот. Вся башня затряслась. Когда гигантская птица вырвалась на волю, вместе с оконной рамой из стены вылетело несколько камней.
Снизу послышались крики и отчаянное ржание.
Отец обнял Одилию. Он показался ей хрупким, словно кости у него были по-птичьи полыми, но объятия были крепки. Она не могла найти слов, чтобы убедить его, что непременно вернется.
Выйдя из башни, Одилия увидела увязшую во рву королевскую карету. Кони уцелели и силились вытащить карету на берег. Просидев много лет на конине, гербовый орел, должно быть, стосковался по деликатесам. Кучера видно не было.
Она вошла в воду, где не плавало, как она заметила, ни одного лебедя. Дверь кареты была приоткрыта, внутри – никого. Выведя коней на берег, Одилия задрала голову, но не увидела в небе гербового орла. Наверное, он утолил свой голод. Одилия понадеялась, что король еще разбивает яйца в погребе.
Она оглянулась на башню: ей показалось на секунду, что из разрушенного окна выглянул отец. Она сказала себе, что еще придет время и для отца, и для книг. И, может быть, даже для лебедей. А затем вскочила на козлы, взяла поводья и отправилась в свою дорогу.
Стив Берман несколько раз отправлялся ночью понаблюдать за совами, но каждый раз засыпал, не успев выследить свою любимую птицу. Его роман «Винтаж» вышел в финал номинации премии Андре Нортона. Он редактор антологий «Волшебство в зеркальном камне», «Эти странные феи» и «Дикие рассказы». Гнездится он на юге Нью-Джерси.
Его сайт: www.steveberman.com.
Во всем виноват балет. Меня попросили написать рецензию на «Жизель» в исполнении балета Пенсильвании. Моя мать давно мечтала увидеть балет воочию, и я пригласил ее в старый Театр Мерриам. Об этом представлении мы оба вспоминаем, как о волшебстве – были минуты, когда балерины словно плыли в воздухе над сценой. Я понял, что хочу написать историю, основанную на этих впечатлениях.
Поэтому, когда Эллен и Терри прислали мне приглашение поучаствовать в этой антологии, я порадовался удачному совпадению и стал изучать «Лебединое озеро». К сожалению, в моем рассказе нет ни слова о балете – может быть, он появится в другой раз, в другой истории. Но роль Одилии, злого Черного лебедя, явно нуждалась в пересмотре. Я задумался, почему она помогала отцу в осуществлении его черных замыслов. Ведь не каждая девушка мечтает о принце и даже о короне.
Когда я писал рассказ, меня также по-матерински поддерживала Энн Зеддис, ведь замечательный читатель – лучший друг любого писателя. Если бы не проницательность Энн, история Одилии была бы куда более трагичной. Благодарен я и Келли Линк – за то, что в один прекрасный вечер она раскрыла мне секрет: ловкость рук не так уж отличается от писательского мастерства.
Люциус Шепард
Стая
Мы с Дойлем Миксоном тусовались под трибунами на футбольном поле Кресент Крик Хай – покуривали косяк, слушали стрекот зеленых кузнечиков и дышали теплым воздухом бабьего лета. И тут у обочины остановился школьный автобус с бойцами Таунтона. Дойль как раз затянулся и задержал дыхание, глаза его закрылись, а лицо поднялось к небу – со своими длинными бакенбардами он был точь-в-точь горец за молитвой. Увидев, что команда выгружается из автобуса, он захихикал и сразу подавился дымом. Почему он развеселился? Да потому что трое нападающих в команде были один жирнее другого и выкатились из автобуса в своей фиолетовой в черную полоску форме, как сливы на ножках.
Один из них, переваливаясь, направился к нам, его товарищи по инкубатору держались в фарватере.
– Какие-то проблемы, парни? – спросил он.
Дойль слишком окосел, чтобы встать, и ответил сквозь хохот:
– Все в порядке, друган.
Тут они выстроились в ряд и, злобно глядя на нас сверху вниз, отгородили нас от остального мира. Их стрижки больше смахивали на щетину борова, а красные от загара физиономии напоминали три полновесные порции ванильного пудинга. Круглые головы торчали между наплечниками, как шишки – ну прямо жирные рэперы в подтанцовке какого-нибудь старого чудилы с МТВ типа Буббы Спаркса.
– Чего ржете, ушлепки? – спросил второй, и мы с Дойлем ответили: «Ничего», практически хором.
– Что я вижу? Да у нас тут парочка торчков, – сказал первый и сунул Дойлю под нос кулак размером с монстер-бургер. – А это покурить не хочешь, урод?
Я держал рот на замке, но Дойль, наверное, подумал, что мы в безопасности на нейтральной территории, а может, просто не заморочился по этому поводу.
– Ребята, – сказал он. – Если бы пивная отрыжка была человеком, он был бы похож на вас – жирный, фиолетовый и вонючий.
Третий нападающий не сказал ничего – может, он вообще не обладал даром речи. Зато слышал хорошо. Он поднял Дойля с земли и засветил ему локтем в челюсть. И все трое на нас набросились. Тренер подоспел секунд через десять, но за это время они много успели. У Дойля была рассечена бровь и разбита губа. Мне досталось меньше, но скула болела, а рубашка была порвана.
Тренер Канлиф был приземистый дядя с брюхом, как у лягушки, и спрятанным под фиолетовой бейсболкой зачесом на лысине.
– А ну разойдись, – расталкивал он своих подопечных. – Кому говорю?
Впрочем, им его удары были, что комариные укусы. Один громила сказал что-то – что именно я не расслышал из-за звона в ушах, – но тренер вдруг успокоился. Он встал над нами, уперев руки в бока, и сказал:
– Если вы, парни, об этом доложите, нам тоже есть что о вас рассказать. Уж вы поверьте.
Дойль унимал хлещущую из губы кровь, а я понятия не имел, что этот Канлиф имеет в виду.
– Если я выверну вам карманы, как вы думаете, что я найду? – спросил Канлиф. – Может быть, запрещенные законом вещества?
– Только пальцем до меня дотронься, – сказал Дойль, – и я расскажу полицейским, что ты меня за яйца хватал.
Канлиф мигом вытащил мобильник.
– Впрочем, мне и искать не надо. Просто вызову шерифа и пусть сам проверит. Как вам это? – Мы не ответили, и он спрятал телефон. – Тогда ладно. Квиты, о’кей?
Дойль что-то буркнул.
– Говоришь, нет? – Канлиф опять полез в карман за мобильником.
– Да не, все нормально. Только держи своих придурков от меня подальше.
Придурки сделали шаг вперед. Канлиф вскинул руки, останавливая их.
– Ты ведь двадцать второй номер в команде Пиратов, – сказал он Дойлю. – Я тебя с прошлого года помню. Крайний правый защитник, верно? – Он покосился на него, потом на меня: – Вы, парни, подглядывать за нами, что ли, пришли?
Дойль выплюнул кровь, а я ответил:
– Не-а.
– Шпионство вас не спасет! – сказал один из нападающих, и его дружки гнусаво заржали.
Канлиф на них шикнул и подступил к Дойлю:
– В прошлом году ты забил несколько красивых голов, двадцать второй. Думаешь, марихуана улучшит твои результаты?
– Скорее у твоих говнюков от выпивки яйца отвалятся, – парировал Дойль.
Нападающие зарычали, но Канлиф подтолкнул их к полю, и они растворились в сгущающихся фиолетовых сумерках.
– Полечи лучше глаз, – на прощание посоветовал он, – чтобы к следующему месяцу все прошло. Мои парни, что акулы – учуют кровь, и пиши пропало.
– Жирные у тебя акулы, – подвел итог Дойль.
Города Таунтон, Кресент Крик и Эдинбург стоят треугольником в северо-восточном углу графства Калливер, не более чем в пятнадцати милях друг от друга. Мама называет эти места «Бермудский треугольник Южной Каролины», потому что здесь наблюдаются всякие странности – привидения, таинственные огни в небе и все такое. Теперь, когда мне довелось попутешествовать, я понимаю, что эти необъяснимые явления – словно жила, которая проходит по всему миру, но я все же верю, что в графстве Калливер она залегает выше, чем в иных местах, и чертовщина, которая началась в тот вечер в Кресент Крике, это подтверждает.
У нас с Дойлем и в мыслях не было шпионить за бойцами Таунтона – мы знали, что у нас против них нет шансов. В старшей школе Эдинбурга к футболу были пригодны всего девяносто шесть мальчиков. Наша команда по большей части состояла из сыновей фермеров, которые выращивали табак, и многие не могли посещать тренировки, потому что их припахивали помогать по хозяйству. А в команде Таунтона играли сыновья рабочих с завода, и работали они слаженно, как станки. Каждый год они отправлялись на местный финал, а пару раз даже чуть не выиграли чемпионат штата. Не дать таким забить больше тридцати голов – уже моральная победа, но нам и это не удавалось лет десять. Так что мы с Дойлем всего-навсего искали двух девушек, с которыми познакомились неделю назад на вечеринке в Кресент Крике. Искали мы не особо тщательно – у меня имелась постоянная подружка, а Дойль вообще был без пяти минут помолвлен. Но когда нас отделали нападающие, мы в залитых кровью футболках и с разбитыми рожами решили лучше пойти выпить.
Мы взяли две упаковки по двенадцать банок пива в «Снейдс Корнерс», универсальном магазине на 271-й автостраде, где никогда не проверяют документы, и помчали по грунтовой дороге к озеру Уорнок, грязнющей луже, вокруг которой росли сосны да кусты, а еще на берегу торчал засохший дуб, как трехпалая рука скелета.
Между озером и кустами была полоска земли, замусоренная сплющенными пивными банками, обертками от презервативов и бутылками с выцветшими ярлыками. Вдоль берега стояло с полдюжины испачканных, помятых диванов и кресел. Я подумал, что черный диван слева – недавнее пополнение; во всяком случае, выглядел он поновее, чем остальные.
На пруду немало девушек из Эдинбурга, не говоря уже о девушках из Таунтона и Кресент Крика, потеряли свою девственность. Но для парочек было пока слишком рано – весь берег оказался в нашем распоряжении. Мы сидели на черном диване, пили «Блю Риббон» и разговаривали о телках, футболе и о том, как свалим на фиг из Эдинбурга, – в общем, на обычные темы. Все подростки в тех местах только об этом говорили – ну еще, может, о сигаретах и телике. Дойль еще некоторое время кипятился насчет драки и клялся отомстить, но не стал на этом особо зацикливаться – в конце концов, нам не первый раз надрали задницы. Я сказал, что, если учесть размеры этих нападающих, для мести ему потребуется базука.
– Самое отстойное, это то, что мы каждый год им продуваем, – сказал Дойль. – Если бы хоть один матч выиграть!
Я открыл банку пива и одним глотком выцедил половину.
– Ну, это вряд ли.
– Конечно, тебе-то по фиг. Ты играешь, только чтобы снять бабу получше.
Я рыгнул:
– Ты же знаешь, за красно-серебряных жизнь отдам.
Он раздраженно пихнул меня в плечо:
– А я бы взаправду отдал. Мне нужна всего одна победа! Я больше ничего не прошу.
– У меня какое-то странное чувство… – начал я.
– Заткнись!
– Знаешь, даже мурашки по коже забегали. Сдается мне, Бог услышал твои молитвы. Он прислушался к твоим словам, и сейчас, в эту самую секунду…
Дойль швырнул в меня пустой банкой.
– …собирается вселенское воинство, которое вот-вот вплетет твою искреннюю молитву в Его великолепный замысел.
– Если бы, – буркнул Дойль.
Вокруг нас сгустилась тьма, спрятав корявые сосны. Хотя днем было пасмурно, на небе во множестве высыпали звезды. Дойль свернул косяк, и мы покурили, потом выпили пива, потом еще покурили, и когда мы допили первую дюжину банок, сухой дуб показался еще более зловещим, звезды нависли так низко, что их запросто можно было сорвать с неба, а тихий пруд, мерцающий отраженным светом, словно сошел с иллюстрации к сборнику сказок. Я подумал, не сообщить ли об этом Дойлю, но сдержался – он бы сказал, чтобы я перестал нести чепуху, как гомик.
С востока приползли тучи и скрыли звезды. Мы замолчали. В тишине был слышен только собачий лай да далекий гул обычной американской ночи. Я спросил Дойля, о чем он думает, и он ответил:
– О команде Таунтона.
– Да господи, Дойль. Вот, возьми. – Я сунул ему в руку свежеоткрытую банку пива. – Забудь об этом, ладно?
Он покрутил банку в руках:
– Меня это гложет.
– Слушай, мужик, мы их обыграем, только если у них автобус по пути на матч сломается.
– Что ты имеешь в виду?
– Если они опоздают, то им засчитают техническое поражение.
– А… ну да, – мрачно отозвался он, похоже, не удовлетворенный такой перспективой.
– Так что выброси это из головы.
Он хотел ответить, но его прервал пронзительный крик, похожий на скрип калитки: «Пи-и-ип!», а затем хлопанье десятков крыльев.
– Что это? – встрепенулся я.
– Просто гракл, – ответил Дойль.
Я огляделся в темноте. Может быть, мне это привиделось, но ночное небо отливало блеском, как крыло скворца. Граклы мне никогда не нравились – эти пернатые разбойники грабили чужие гнезда и поедали птенцов. А еще рассказывали… Холодные мурашки побежали у меня по позвоночнику.
– Городской ты, – пренебрежительно сказал Дойль, намекая на то, что первые десять лет жизни я провел в Айкене, который по сравнению с Эдинбургом и впрямь мог сойти за крупный город. – Что, Энди птичек испугался?
Крылья захлопали снова, раздалось еще несколько криков. Со всех сторон чувствовалось движение невидимых существ.
– Пошли отсюда, – сказал я.
– Тебя за руку подержать?
– Ну давай, идем уже! Заедем к Доун, может, она захочет куда-нибудь прошвырнуться.
Дойль недовольно фыркнул и встал:
– Черт, какая-то пружина мне всю задницу исколола. – Он дотронулся до джинсов и осмотрел ладонь. – Ах ты зараза, прямо до крови. Меня кто-то укусил! – Он пнул диван. – Еще не хватало инфекцию подцепить от этой гребаной рухляди!
– Спорим, Доун отсосет тебе яд? – бросил я, торопясь к машине.
Когда мы тронулись, фары мазнули по берегу, осветив ряд отслуживших свое диванов и кресел. Я мог поклясться, что одного среди них не хватало. Чем больше я думал об этом, пока мы тряслись по ухабистой проселочной дороге, тем сильнее мне казалось, что недостает того самого дивана, на котором мы сидели.
Если бы не футбол, в старшей школе я был бы диким и озлобленным аутсайдером, которому бы по праву досталось звание самого унылого задрота. Мне говорили, что я пошел в мать – у меня тоже были высокие скулы, прямые черные волосы и карие глаза. Она была на четверть чероки и в свои сорок с гаком оставалась красавицей, а еще она была умница и насмешница, которая своим острым, как бритва, языком могла с кого угодно в два счета сбить спесь. Мать была куда живее, чем мой папаша, которого скорее можно было назвать замкнутым стоиком, – да что там, характер у нее был слишком бойкий, чтобы надолго задержаться в таком болоте, как Эдинбург. Иногда вечерами она выпивала лишнего, и отцу приходилось укладывать ее спать, а иногда уходила одна и возвращалась, когда я давно спал. В такие вечера я слышал, как они спорили и ссорились, но во всех спорах последнее слово оставалось за ней. Когда я был в восьмом классе, я понял, какая у нее репутация. По слухам, она часто торчала в барах и переспала с половиной мужчин в Таунтоне. На школьном дворе я раз десять начинал драку с теми, кто такое о ней говорил. Мне казалось, что она меня предала, и некоторое время мы практически не общались. А потом отец усадил меня за стол для разговора – до тех пор он никогда со мной серьезно не разговаривал.
– Я знал, на что шел, когда женился на твоей маме, – сказал он. – У нее есть эта дикая жилка, которая иногда просится на волю.
– Но ведь все смеются за твоей спиной, а ее называют шлюхой… Как ты это терпишь?
– Потому что она нас любит, – уверенно произнес он. – Она любит нас больше всех на свете. А люди пускай болтают. У мамы были загулы, и пойми правильно – мне это больно. Но зато ей приходится терпеть меня и весь этот город, так что мы квиты. По правде, не место ей в Эдинбурге. Со здешними женщинами ей скучно, они только и болтают, что о местных ярмарках и рецептах. Ты единственный, с кем ей есть о чем поговорить, потому что она воспитала тебя как своего друга. Вы с ней можете болтать о книгах и искусстве, о том, в чем я ни рожна не понимаю. А теперь, когда ты ее избегаешь, ей и душу отвести не с кем.
Я прямо спросил отца, спал ли он с другими женщинами, – он ответил, что было дело, но только из мести.
– Мне никогда никто не был нужен, кроме твоей мамы, – проговорил отец торжественно, как будто давая клятву. – Она единственная женщина, на которую мне не плевать. Только я это не сразу понял.
Он меня не вполне убедил, и я не смягчился, пока в девятом классе отец не записал меня в футбольную команду. Хотя от этого я родителей лучше понимать не стал, игра позволяла мне выпускать пар, и мало-помалу мои отношения с мамой улучшились.
К выпускному классу мы с Дойлем были лучшими игроками в команде, и футбол помогал мне очаровывать девушек и отвлекал внимание сверстников от того, что я читал стихи ради удовольствия и без труда выбился в отличники, а большая часть класса в это время смотрела «Американского идола» и не одолела еще основ алгебры. Моя тощая фигура раздалась в плечах, и я стал не последним ресивером. Я еще не дотягивал до команды колледжа, да и для Таунтона был недостаточно хорош, но мне на это было наплевать. Мне нравилось ощущение, когда я высоко подпрыгивал и мяч ложился мне в руки в тот самый момент, когда едва различимые лилипуты внизу пытались его достать; нравилось вырваться вперед и бежать вдоль боковой линии – такое случалось нечасто, но из всех моих переживаний это было ближе всего к сатори.
Дойль ростом не вышел, зато отличался быстротой и упорством в борьбе за мяч. Им заинтересовалось несколько колледжей, в том числе Университет Южной Каролины. Сам Стив Сперьер, бывший игрок, а ныне знаменитый футбольный тренер, посмотрел один из наших матчей и потом пожал Дойлю руку и сказал, что будет за ним следить. Но Дойль был не уверен, что хочет поступать в колледж.
Когда он сказал мне об этом, я ответил:
– Ты что, с ума сошел?
Он с горечью покосился на меня, но промолчал.
– Чтоб тебя, Дойль! – продолжал я. – У тебя есть шанс играть за университет, и ты его профукаешь? Футбол – твой единственный выход из этой дыры.
– Никуда я отсюда не выберусь.
Он сказал это так безапелляционно, так буднично, что я на секунду ему поверил, но все же напомнил, что он лучший угловой в округе и посоветовал не пороть горячку.
– Ни хрена ты не понимаешь! – Он толкнул меня в грудь с жесткой усмешкой на лице. – Думаешь, ты самый умный? Думаешь, у тебя от этих твоих книг ума прибавилось? Да на самом деле ничего ты не знаешь.
Я подумал, что драки не миновать, но он просто ушел, ссутулившись, опустив голову и засунув руки в карманы спортивной куртки. На следующий день он снова был таким, как всегда, ухмылялся и сыпал острыми словечками.
Но чаще Дойль бывал угрюмым. Он стыдился своей семьи – все в городе смотрели на его родных сверху вниз, и каждый раз, когда я заезжал за ним, я видел, что он ждет на дорожке, как будто надеясь, что я не замечу, какая убогая у него жизнь: дом-развалюха с крышей из рубероида, свора собак бегает по неухоженному участку, тут же болтается какая-нибудь из сестер, беременная неизвестно от кого, и старик отец, от которого за версту разит крепленым вином. Я думал, что его пораженческие настроения из-за этих жизненных обстоятельств, но не понимал, как глубока его рана и как важны для него даже самые мелкие победы.
В ту осень в графстве Калливер только и говорили, что об исчезновении трехнедельного младенца, Салли Карлайл. Полиция арестовала мать девочки, Эмми, за убийство, потому что объяснения были откровенно бредовые – она клялась, что ее дочь унесли граклы, пока она развешивала белье, но также свидетели припомнили, как Эмми говорила, что никогда не хотела ребенка. Люди качали головами, пеняли на послеродовую депрессию и вспоминали, что Эмми всегда была сумасбродкой, ей вообще не стоило заводить детей, и двоим старшим повезло, что они выжили. Я видел ее фотографию в газете – ничем не примечательная, пухленькая женщина в наручниках и кандалах, – но не мог вспомнить, попадалась ли она мне на глаза когда-либо раньше, хоть и жила всего в паре миль от города.
В последнюю неделю про граклов пошли и другие слухи. Житель Кресент Крика рассказал, что утром по небу летела стая, такая огромная, что закончилась она только минут через пять. Три девушки лет восемнадцати клялись, что граклы облепили их машину так плотно, что они даже друг друга не могли разглядеть, пока не включили свет.
Ходили и другие истории менее надежных свидетелей, и самая поразительная и невероятная – рассказ пьяницы, который лег проспаться в канаве близ Эдинбурга. Он отрубился рядом со старым сараем без крыши, а когда проснулся, увидел, что здание чудом покрылось блестящей черной черепицей. Пока он чесал в затылке, дивясь этой неожиданности, крыша взлетела вверх, хлопая крыльями, и распалась на тысячи и тысячи черных птиц, к которым присоединялись все новые, – он утверждал, что граклы заполнили весь сарай. Они выстроились в колонну, широкую и темную, как торнадо, которая поднялась в небо и исчезла. Хозяин фермы подтвердил, что нашел в сарае несколько десятков мертвых птиц, и некоторые выглядели раздавленными, но, узнав о предположении, что граклы в таком количестве набились в сарай, только усмехнулся. Я тут же вспомнил о черном диване на озере Уорнок, но сразу списал это на действие пива и травки. Однако пересуды не смолкали.
В нашем уголке Южной Каролины граклов называют дьявольской птицей, и не только за то, что они грабят гнезда. Это крупные птицы примерно в фут длиной, с блестящими черными с фиолетовым отливом перьями, глазами лимонного цвета и острыми клювами. Издали их часто принимают за воронов. Говорили, что большая стая граклов скрывается на островах Барьер, ожидая распоряжений дьявола; рассказывали также, что их завезли в наши края капитан Черная борода со своими пиратами. По преданию, Черная борода, посол Сатаны на Земле, сам управлял стаей, а когда он умер, каждой птице перепал клочок его бессмертной души, а вместе с ней – и различные злодейства. Лишившись его руководства, они творили зло бессистемно, не соблюдая рационального закона причины и следствия.
Говорили, что у них ядовитые клювы, что они умеют подражать человечьему голосу, да и на более мудреные штучки способны. Библиотекарша послала в газету письмо с выдержкой из книги восемнадцатого века, в которой говорилось о том, как путешественник набрел в этих диких краях на старую мельницу и увидел, как она задрожала и исчезла, рассыпавшись на стаю граклов, «построивших ее подобие из мириадов своих тел, которым словно великий скульптор придал оттенок и форму потемневших от времени досок». Ее письмо разоблачил профессор колледжа, представив свидетельства того, что автор книги был известным курильщиком опия.
Отец Джейсона Кумбса – его сын, афроамериканский гигант, почти такой же внушительный, как таунтонские нападающие, был в нашей команде сильнейшим теклом – проповедовал в негритянской церкви рядом с кафе «Неллис», на западе города, и каждый год произносил проповедь, поминая «дьявольскую птицу» с драматическими восклицаниями, притопами и прихлопами. Завывая и рыча, он напоминал, что зло всегда на страже, всегда готово нанести удар, спланировать вниз, как птицы-мстители, и наказать невинных за грехопадение слабым духом, намекая на то, что зло – побочный продукт моральной распущенности общества, причем этому излюбленному евангелистами приему преподобный Кумбс, сам того не ведая, придавал марксистскую окраску, на середине проповеди заменяя слова «братья и сестры» словом «товарищи». С обвинением Салли Карлайл в убийстве дочери на его улице настал праздник. После тренировки Джейсон развлекал нас, изображая своего папашу («У Сатаны стая, ха! У Иисуса ангелы! Восхвалим Иисуса!»). В ответ на это представление тренер Татл, тридцатипятилетний фанатик христианства и фитнеса, прочел нам выговор за издевательство над богобоязненным человеком. Он отправил нас пробежать несколько лишних кругов по стадиону, и вообще пахали мы в тот день на износ.
– Вот что я вам скажу, парни: выкиньте из головы все, кроме футбола, – наставлял он нас. – У нашей команды большой потенциал, и я вас буду до седьмого пота гонять, но чтоб отыграли, как надо.
Я был не так глуп, чтобы поверить в наши потенциально великие достижения, но для нашей команды и впрямь настал звездный час. Впервые за четыре года нам светила победа в сезоне. Мы с рекордным счетом 6:2 победили в матче в Кресент Крике, а это значило, что матч с Таунтоном будет решающим – если выиграем и его, то поедем на региональные игры в Чарльстон.
Я как мог пытался сосредоточиться на футболе, но именно тогда мне впервые не повезло в любви. Моя девушка, Кэрол Энн Бехтол, бесила меня выяснениями насчет того, есть ли у наших отношений будущее, и, мягко говоря, держала меня на голодном пайке. Она хотела, чтобы я более серьезно относился к нашим отношениям. Я завидовал городским парням – в городе девушки без комплексов, с ними можно тусоваться, заниматься сексом, и никто тебя не захомутает, а в Эдинбурге у нас все было по старинке – если уж встречаешься, то с кем-нибудь одним, так что при ссоре все летело кувырком. Мама меня предупреждала, чтобы я не попадался в ее ловушку.
– Ты же понимаешь, для чего Кэрол Энн старается, – сказала она. – Она знает, что ты в следующем году поедешь в колледж, вот и хочет тоже уехать у тебя на хвосте.
– Не так уж это и плохо, – заметил я.
– Неплохо, если ты ее любишь. А ты любишь?
– Я не знаю.
Она вздохнула:
– Свой ум никому в голову не вложишь, так что я не стану тебя учить. Разбирайся сам. Но подумай хорошенько, каково Кэрол Энн придется вдали от Эдинбурга и кем она тебе будет – обузой или партнершей? Станет она тащить тебя обратно или радоваться, что оставила эту жалкую дыру?
Я знал ответы на ее вопросы, но молчал, потому что не хотел их слышать даже от самого себя. Мы сидели за столом в кухне. В окно упорно стучал дождь, горели фонари, тихо играло радио, и мне казалось, что серые тучи и неприютный город где-то далеко от нас.
– Она девушка неплохая, – сказала мама. – Она тебя любит, потому и манипулирует тобой. Но не только из-за того, что отчаялась: она искренне считает, что здесь тебе в итоге будет лучше. Может, она и права. Но тебе надо самому встать на крыло и решить, можешь ли ты вообще оторваться от земли, если потащишь с собой Кэрол Энн.
– С тобой ведь тоже такое произошло? – спросил я. – То есть с папой.
– Что-то в этом роде. У меня были сожаления, но я их пережила и научилась довольствоваться тем, что имею.
Она положила на стол вытянутые пальцы с длинными ногтями, глядя на них так пристально, словно они были подтверждением сожалений, любви и еще чего-то, не поддающегося определению, и я на минуту увидел, что за дикое и прекрасное создание приручил когда-то мой папа. Потом зазвучало радио, и неведомое существо снова превратилось в маму.
– О чем я иногда задумываюсь, Энди, – произнесла она, – так это о том, стоит ли так рано учиться довольствоваться тем, что имеешь.
Я порвал с Кэрол Энн в среду перед матчем в Кресент Крике, в обед, в углу тренировочного поля. Она стала меня обвинять в том, что я ломаю ей жизнь и использую ее только для секса. Я, боясь наговорить лишнего, выслушивал ее оскорбления молча, только прятал горящие щеки, опустив голову. Мне хотелось сказать что-то такое, чтобы она замолчала, обняла меня и крепко поцеловала, скрепив этим поцелуем наши жизни, но я не мог найти слов. Кэрол в слезах убежала к своим подругам, а я пошел на историю Америки, где слушал, как миссис Кемп врет про славное прошлое Южной Каролины, и рисовал в тетради взрывы.
В пятницу вечером я играл, как никогда. Я играл с ненавистью в сердце, обидой на нее и на себя, я бросал свое тело в стороны, с садистской радостью лупил по углам Кресент Сити и вопил во все горло, когда противники падали. Я забил три гола, два на коротких передачах и один на грани фола, в самом начале игры, когда в общей суматохе проскользнул среди таклеров и плечом сшиб с ног последнего игрока между мной и воротами. Потом в раздевалке тренер Татл от воодушевления даже выругался, что с ним редко случалось.
– Видели, как Энди сыграл? – спросил он собравшихся игроков. – Показал всем настоящий футбол! Вот кто постарался для победы!
Игроки одобрительно заревели, как медведи с мясом в зубах, и захлопали меня по наплечникам, чувствительно напомнив о ноющем синяке на плече.
– Знаете, с кем мы играем на следующей неделе? – спросил тренер, и команда в один голос гаркнула:
– С Таунтоном!
– Если все сыграете, как сегодня Энди, а я знаю, вы можете… – Он сделал эффектную паузу. – Эти таунтонские молокососы месяц задницу подтереть не смогут без маминой помощи!
Дойль с другими парнями приглашали меня на вечеринку, но я отговорился тем, что надо приложить к плечу лед. Дома я сказал родителям, что мы победили и я сыграл нормально.
Отец посмотрел на меня как-то странно:
– Мы слушали репортаж, сын.
– Понятно, – огрызнулся я. – Да, я гребаный герой. Ну и что с того?
Отец помрачнел, но мама положила руку ему на плечо и сказала, что у меня усталый вид и мне надо отдохнуть.
Я засел в своей комнате, нахлобучил наушники и стал слушать новый альбом «Грин Дей», но он был мне не в настроение, недостаточно мрачный. Я сел за компьютер, чтобы проверить почту, но не проверил, а просто сидел, тупо пялясь в черный экран. Только в те минуты я понял, что по-настоящему порвал с Кэрол Энн, и матч, полный безжалостного насилия, был для меня в некотором роде ампутацией, отречением. Если бы плечо так не болело, я бы залепил кулаком в стену. Посидев так некоторое время, я включил компьютер и стал играть, заливая на экране городские руины кровью гигантских насекомых, пока мой гнев не иссяк.
На следующее утро мне позвонила Доун Купертино, невеста Дойля. Она сказала, что беспокоится за Дойля, хочет со мной поговорить, и пригласила меня зайти. Доун училась на класс старше нас и бросила школу в шестнадцать лет, когда забеременела, но у нее случился выкидыш на раннем сроке. Она так и не вернулась в школу, а нашла работу официантки во Фредрикс Лондж и квартиру в Кресент Сити, на втором этаже старого панельного дома. Это была худая, голубоглазая девчонка с пепельными волосами, на два года старше Дойля и почти на три года старше меня, с молочно-белой кожей, красивыми ногами и остреньким личиком, которому суждено было сохранять привлекательность еще года три-четыре, а потом стать сухим и желчным. Впрочем, Доун, скорее всего, и не ожидала от жизни больше, чем еще три-четыре хороших года.
Хотя Дойль и хвастался своим романом с женщиной старше его, плюс со своей квартирой, по-моему, на самом деле он с ней закрутил, потому что у нее были такие же скромные ожидания от жизни, как и у него, но она по этому поводу не унывала. «Наслаждайся тем, что есть, беби, больше все равно ничего не получишь», – бывало, говорила она, сопровождая свой комментарий усмешкой, как будто даже посидеть за пивом или посмотреть фильм воспринимала как приятные сюрпризы, на которые никак не рассчитывала.
В то утро Доун встретила меня у дверей в джинсах и старом свитере, который был ей велик размера на три-четыре, с волосами, собранными в конский хвост. Она устроилась с ногами на диване в гостиной, а я сел рядом, разглядывая ее коллекцию безделушек из стекла и фарфора, выставку старых футбольных вымпелов и картинок с пушистыми котятами и грозными драконами на стенах, школьный альбом с фотографиями на кофейном столике. Это был музей ее жизни – до того дня, когда ребенок дал о себе знать. По-видимому, с тех пор не произошло ничего особенного. Я почувствовал себя неуклюжим, как будто одно движение моего локтя или колена может разбить эту иллюзию вдребезги.
Доун поставила кофейник, и мы поболтали о том о сем. Она выразила свои соболезнования насчет Кэрол Энн и поинтересовалась, как она переживает разрыв.
– Злится до чертиков, – ответил я. – Надеюсь, что это ее поддерживает.
Доун нервно хихикнула, как будто не поняла моих слов.
– В чем дело? – спросил я ее.
– Ты просто… так смешно это сказал. – Она откинула со лба пряди волос, дотронулась до моего плеча и спросила с преувеличенной заботливостью: – А ты как?
– Со мной все в порядке. Так что случилось с Дойлем?
Она тяжело вздохнула:
– Не знаю, что на него нашло. Он какой-то странный, и… – У нее задрожал подбородок. – Как ты думаешь, он собирается меня бросить?
– С чего ты взяла?
– Он на меня больше не обращает внимания. – Она смахнула слезу. – Я подумала, вдруг, раз ты бросил Кэрол Энн, он тоже собрался со мной расстаться. Дойль ведь тебя любит, Энди. Иногда мне кажется, сильнее, чем меня.
– Ерунда, – сказал я.
– Нет, правда. Он только о тебе и говорит: «Энди то, Энди се…» Если бы ты стал красить губы и носить платье, он бы непременно так же нарядился. – Она расправила плечи. – Может, нам и правда стоит расстаться. Мне почти двадцать лет. Пора перестать встречаться с мальчишкой.
– Так ты считаешь его мальчишкой?
– А ты разве нет? Дойль во многом остался тем десятилетним поросенком, который всегда пытался задрать мне юбку палкой. И теперь, когда он уже давно и взаправду мне под юбку залез, он относится к сексу, как к какой-нибудь прикольной штуке, которую только что нашел в сарае и которой его так и подмывает похвастаться перед дружками.
Кофе был готов, и Доун внесла поднос с кофейником, двумя чашками, сливками и сахаром. Когда она нагнулась, чтобы поставить поднос на стол, широкий ворот свитера опустился, так что мне стало видно ее грудь. Я ее уже не раз видел, когда мы все вместе купались голышом в Кресент Крике, но никогда она не поражала меня так, как теперь. Я уже три недели не был с Кэрол Энн и ощутил сильное желание.
Я попросил Доун рассказать, что в поведении Дойля кажется ей странным. Она ответила, что он стал какой-то рассеянный и все время огрызается – я заметил, что тут виновата не она, а матч с Таунтоном – он не может о нем забыть с тех пор, как их нападающие надрали нам задницы, и ходит как в воду опущенный. Услышав это, она вроде приободрилась и вернулась к разговору о нас с Кэрол Энн. Я открылся ей и рассказал обо всем, что чувствую. Она сочувственно взяла меня за руку. Я знал, что происходит, но запрещал себе осознать это полностью – я говорил и говорил, признаваясь в страхах и слабостях, думая о ее груди, ее свежем запахе, пока она наконец не придвинулась и не поцеловала меня в щеку, одновременно засовывая мою руку к себе под свитер. Потом она чуть отстранилась, позволяя мне решить самому, но не отводя взгляда – впрочем, выбора у меня уже не оставалось.
Потом, в постели, она крепко, молча обняла меня. Я вспомнил, что Дойль рассказывал о том, какая она в сексе. Болтает без умолку, говорил он. Когда ты с ней, секс превращается в трансляцию матча. «Ах, ты делаешь это, а теперь ты делаешь то», – и не заткнешь ее, как будто она ведет репортаж для радиослушателей, которые не видят поля. Но со мной Доун и слова не промолвила – вся ушла в себя и, когда мы закончили, не огласила ни результатов игры, ни лучших моментов или голов. Она погладила меня по щеке и поцеловала в шею. От этого я почувствовал себя виноватым, что не помешало нам усугубить преступление, повторив его. Только после этого, когда я сел на край кровати, застегивая рубашку, Доун подала голос.
– Наверное, ты думаешь, что это я во всем виновата, – сказала она.
– С чего ты взяла?
– Ну, ты сидишь и молчишь.
– Нет, – ответил я. – Это было взаимно.
– Ага, для разнообразия.
Она, шлепая босыми ногами, убежала в ванную. Я услышал, как она спустила воду в туалете, и затем вышла в халате с узором из французских слов: «Oh La La», «Vive la Difference» и тому подобное.
– Не вини себя в этом, ладно? – Доун снова села рядом со мной.
– Я и не виню.
– Нет, винишь. Беспокоишься, что скажет Дойль. Не волнуйся, я ему ничего не скажу. Между нами все кончено… Ну, или почти все.
Я покосился на нее и стал надевать носки. Вид у нее был не веселый и не грустный, скорее стоический.
– Это, вообще-то, я виновата, – снова заговорила она. – Мне нужно было, чтобы кто-то был рядом. Дойль меня к себе не подпускает, и я подумала, может, ты… хотя бы один раз. – Она покосилась на меня, ожидая ответа, затем толкнула локтем в бок: – Ну, развеселись же!
– Со мной все в порядке. Просто вспомнил про маму. Про то, как я ее презирал, когда в средних классах узнал, что она погуливает от папы.
Медленно-медленно прошло несколько секунд, и Доун сказала:
– Мы, девочки, в средних классах не намного умнее вас, но вот так судить людей уж точно не станем.
Она предложила сготовить мне обед, и я согласился, потому что никуда не торопился. Мы сидели у нее на кухне и молча ели. Небо за окном было непроницаемо серое. На сухом мирте в углу двора сидело четыре-пять граклов, некоторые то взлетали, то снова опускались на ветки. Ни прохожих, ни машин – как будто конец света уже наступил и уцелели одни птицы. Я проглотил два сандвича с беконом, салатом и помидором, и Доун принялась готовить мне еще один. Поджаривая полоски бекона, она напевала, как молодая жена, готовящая обед для мужа. И вдруг мне отчаянно захотелось войти в ее жизнь, чтобы мы осуществили фантазию, которую так и не удалось реализовать моим родителям.
Доун положила сандвич на стол, протянула мне чистую салфетку и села напротив, глядя, как я ем, запивая сандвич колой. Она ласково улыбалась каждый раз, когда я поднимал глаза. Я спросил, о чем она думает, а она ответила:
– Да так, о всяких разностях.
– И о чем же это?
В глубине души я надеялся, что она выразит словами то, что витает в воздухе, и у нас начнется бредовый роман, который конечно же будет ужасной ошибкой. В ту минуту мне нравилась мысль о том, чтобы эту ошибку совершить. Закрутить с Доун было бы самым простым решением. Нет, не бегством из Эдинбурга, да и вообще не выходом. Но с Доун и парой орущих детей в домике, построенном на родительском участке, мои планы хотя бы четко определятся. Доун, однако же, была для этого слишком умна.
Она сверкнула броской улыбкой официантки, той самой улыбкой, которую подавала у Фредрикса к жареному цыпленку с оладьями, и ответила:
– А что, девушке уже нельзя оставить свои мысли при себе?