Невеста зверя (сборник) Коллектив авторов
Воскресные вечера в Эдинбурге еще мертвее, чем воскресные утра. На парковке у магазина «Пигли-Вигли» стоял один автомобиль, похоже оставленный на ночь, и витрины тускло отражались в счетчиках и пустых тротуарах. Детворе удалось закинуть несколько пар кроссовок на кабель светофора на углу улиц Эш и Мейн – дул резкий ветер, и кроссовки болтались, выделывая па, словно в мрачном танце висельника. Мне это напомнило фильм о зомби: все выглядит нормально, но недоеденные горожане валяются на полу продуктового магазина и аптеки Уолгринз.
Какой-нибудь силач в три броска докинул бы бейсбольный мяч от одного конца города до другого, но мне понадобилось немало времени, чтобы доехать от моего дома на востоке до дома Дойля, который находился к западу от города, в миле от знака его границы.
Я стоял на светофоре рядом с бензозаправкой. Ветер хлопал сине-желтыми флажками между насосами, гонял по бетону бумажки и пыль. Я снова пытался разрешить проблему, которая мучила меня большую часть ночи. Рано или поздно, понимал я, Доун или кто-нибудь из ее подруг все расскажет Дойлю. Если я не успею раньше, то потеряю его дружбу. Но если я расскажу ему сам, то предам Доун. Вся эта история тошнотворно отдавала школьной мелодрамой. Зажегся зеленый свет. Я дал газу, но не включил передачу – мотор снизил обороты, я откинул голову на спинку сиденья и закрыл глаза. Хрен с ним, с Дойлем, подумал я. Ничего я ему не скажу. Поедем в «Снейдс», посидим на переднем крыльце с пивом и поговорим о футболе.
Сзади подъехал молочный фургон, я опустил стекло и махнул водителю, чтобы он проезжал вперед, но фургон не тронулся с места. Я оглянулся. Ветровое стекло было покрыто полосками птичьего помета. Водителя я не смог рассмотреть, хотя уловил движение в кабине. Я махнул снова – фургон ни с места. Меня это начало раздражать. Я вылез из машины и замахал обеими руками, как служащий аэропорта, который подводит самолет к терминалу. Ничего. Я хотел уже забарабанить в дверь фургона, но что-то в нем меня испугало. За полосками и потеками птичьего помета окна были словно замазаны черной краской, и снова мне почудилось внутри лихорадочное движение. У меня в памяти всплыли фильмы ужасов про призраков, поселившихся в автомобилях. Я вернулся в свою машину и рванул прочь, оставив фургон у светофора.
Дойль в своей куртке со спортивными эмблемами стоял на холмике в поле рядом с участком его отца, по пояс в бурых сорняках и травах. Штук шесть граклов кружило у него над головой. Я остановился на обочине, вышел из машины и позвал его, но он смотрел в другую сторону, и ветер унес мои слова. Я уже хотел перейти автостраду, когда на холме показался молочный фургон, который несся почти бесшумно, но на огромной скорости. Я прижался к машине, сердце куда-то рванулось у меня в груди – фургон пролетел мимо, к Таунтону, и исчез за следующим холмом. Потрясенный, я подошел к краю поля и снова позвал Дойля. Один за другим, граклы спустились со свинцового неба и скрылись в высокой траве, но Дойль все не двигался, словно по-прежнему не слышал меня. Я нашел дыру в изгороди из ржавой сетки, прошел по полю метров десять, но вдруг остановился: от присутствия птиц мне было не по себе.
– Дойль! – крикнул я.
Он повернулся, с неподвижным, бледным лицом, и секунду-другую смотрел на меня, как будто не узнавал. Затем махнул мне рукой, чтобы я подошел. Я старался обходить места, где на землю опустились граклы.
– Пошли, – сказал я.
Он обозревал пустое поле с явным удовлетворением, как будто планировал построить на этом участке большой дом с бассейном.
– Куда нам спешить? – откликнулся он. – «Снейдс» не убежит.
С минуту мы стояли молча, затем он сказал:
– Как думаешь, будет сегодня дождь?
– Какая на фиг разница? Пошли!
– Можем и пойти. Просто я думал, ты хочешь мне кое-что рассказать.
Я Дойля не боялся – у меня над ним было преимущество в пять дюймов и тридцать фунтов, – но ожидал, что набросится он на меня яростно. Я отступил на шаг и приготовился. Он усмехнулся и снова стал оглядывать поле.
Озадаченный его поведением, я спросил:
– Да что с тобой творится?
Он натянуто усмехнулся:
– Хороший вопрос от того, кто трахнул мою подружку.
– Она тебе рассказала?
– Не важно, кто мне рассказал. Тебе не об этом надо беспокоиться.
Дойль занес кулак, как для удара, но в последнюю секунду опустил руку и засмеялся над тем, как я, пытаясь увернуться, споткнулся и растянулся на земле. Он наклонился, упершись руками в колени и смеясь мне в лицо.
– Она шлюха, дружище, – произнес он. – Прикидывается не винной маргариткой. Мне странно только, что она тебя раньше не завалила.
Я вытаращился на него.
– Честно, – сказал он.
– Я думал, вы собираетесь пожениться.
Он фыркнул:
– Я скорее на туалетном стульчаке женюсь. Она мне никто – просто телка для потрахаться.
Туча граклов закружилась над холмом, за которым исчез молочный фургон, и суматоха в небе отразила смятение у меня в голове. Я вспомнил, как ласкова была Доун, как она нуждалась в нежности. После того, что сказал Дойль, мне захотелось в ней усомниться, принять его точку зрения… я и впрямь усомнился в ней на какое-то время, но его неуважение к девушке все же неприятно меня поразило. Я впервые понял, что, возможно, наша дружба не навсегда, и задумался, не будут ли все мои отношения такими же непрочными.
Вопреки голосу разума, я втянулся в лихорадочную суматоху Таунтонской недели. Да и как было остаться в стороне, если все население Эдинбурга твердило, что мы на волосок от победы, и давало тактические советы. В каждой витрине красовались плакаты «ПИРАТЫ, ВПЕРЕД!». Собрания болельщиков переросли в массовую истерию – одна танцовщица из команды поддержки сломала щиколотку, исполняя беспрецедентное тройное сальто, но, даже когда ее выносили из спортзала, она продолжала размахивать помпонами и выкрикивать речовки. Даже Кэрол, которая распустила обо мне слухи по всей школе, поцеловала меня в губы и сказала: «Порви их». Но к середине недели реальность достучалась до моего сознания, когда я посмотрел запись тренировки таунтонского внешнего лайнбекера, игравшего также за команду штата, – парня по имени Симпкинс, под номером пятьдесят пять. Тренер Татл планировал запустить меня через середину поля, где пятьдесят пятый был готов в любой момент разорвать меня надвое. Плечо мое еще не совсем зажило, и я серьезно подумывал о том, чтобы врезаться им в стену или дверь и выйти таким образом из игры. В четверг, после тренировки, я лег поспать, и мне приснился пятьдесят пятый. Он стоял надо мной в черной форме (Таунтон специально для игры с Эдинбургом заказал черную форму) и сжимал мое окровавленное плечо с оторванной рукой, как трофей.
После дневного сна я пошел прогуляться в центр города, чтобы отделаться от воспоминания о том, что мне привиделось, и наткнулся на Джастина Мехью, нашего квотербека, сбитого, мускулистого парня с каштановыми волосами до плеч. Он мрачно сидел на бортике тротуара перед дверью «Тейсти-Фриз». Я сел рядом, и он сказал, что беспокоится о том, выдержит ли линия нападения.
– Восемьдесят седьмой меня в прошлом году чуть не убил.
– Расскажи, – попросил я и признался, что тоже тревожусь насчет пятьдесят пятого. – Если увидишь, что он на меня наступает, не делай мне передачу – я сначала буду защищаться, а только потом вспомню о том, что надо мяч ловить.
– Если что-нибудь увижу за этими жирдяями защитниками, так и сделаю. – Он харкнул и выплюнул мокроту. – Татл – придурок бестолковый. Ни хрена не умеет планировать игру.
Разговор замолк. Потом Джастин что-то вякнул насчет не пойти ли нам в «Снейдс», и тут мимо прошаркал мистер Пеппер, бывший школьный уборщик. Шел он медленнее, чем обычно, и казался каким-то потрепанным. Мы окликнули его: «Добрый день, как дела?» Хотя он был старичок разговорчивый, он на нас и не оглянулся. «Эй!» – позвал я громче. Не оборачиваясь, он проговорил тихим, хриплым голоском: «Да пошел ты!»
Мы провожали его взглядом, пока он не повернул за угол.
– Что он, правда меня послал? – Я не мог прийти в себя от изумления.
– Наверное, опять запил. – Джастин поднялся на ноги. – Ну так что, пойдем в «Снейдс»?
– Почему бы и нет, – согласился я.
Когда я пришел на игру, прожекторы горели, а трибуны на поле «Пиратов» были уже наполовину заполнены. Среди зрителей были в основном болельщики Таунтона, и они уже начали праздновать победу, горланя и задираясь; их отделили от болельщиков Эдинбурга цепью, но, когда страсти разгорелись, толку от нее было мало. Они всегда приводили больше народа, чем могло поместиться на трибуны, и лишние отправлялись на боковую линию, за скамью «Бойцов». Для них этот матч был все равно что в родном городе. Доска счета была украшена чернобородым пиратом с саблей, и после каждого забитого мяча веселая улыбка на его физиономии сменялась гримасой комичного испуга.
Мы переоделись в закрытом закутке типа бункера на задних рядах трибун, и атмосфера там стояла, как в камере смертников перед расстрелом: парни сидели перед своими шкафчиками с обреченным выражением на лицах. Только Дойль был, похоже, в хорошем настроении – он насвистывал себе под нос, ловко прилаживая наплечники. Его шкафчик был рядом с моим, и, когда я спросил, почему он такой веселый, он подался ко мне и прошептал:
– Я сделал, как ты сказал.
Я офигело уставился на него:
– Чего?
Он осмотрелся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто, и сказал:
– Я им автобус «починил».
Я сразу представил себе, как Дойль над разбросанными по автостраде телами признается полицейскому: «Я просто сделал все, как Энди сказал». Прижав его спиной к двери шкафа, я спросил, что конкретно он сделал.
– Ну ты, полегче! – Он вырвался, двинув мне локтем в подбородок. – Я им шланг подачи топлива перерезал, понял?
– Тогда они просто вызовут другой автобус.
– Вызвать-то они могут, – сказал Дойль. – Но у всех остальных шины порезаны… как мне говорили. – Он со значением подмигнул. – Расслабься, чувак. Дело в шляпе.
Паранойя у меня сменилась облегчением, и мне сразу полегчало. Мы пошли на разминку. Команда Таунтона еще не приехала, и с трибун доносился беспокойный гул. Пока мы разминались, тренер Татл переговорил с администрацией. Я пробежался, поймал несколько закрученных подач Джастина. Поле под прожекторами было ярко-зеленым, мягкая свежеподстриженная трава пахла свежестью, линии белели ярко и четко – нависший надо мной призрак пятьдесят пятого отступил. Издалека доносилось чириканье наших черлидеров: «Силен и отважен каждый Пират! Пираты Эдинбурга всех победят!»
Татл отослал нас в раздевалку и снова отправился на переговоры с администрацией.
В раздевалке ребята спрашивали друг друга: «Что случилось? Засчитают техническое поражение?» Дойль только улыбался. На лицах игроков засветилась робкая надежда, когда до всех дошло, что мы, возможно, поедем на региональный матч. Но тут вернулся Татл, упер руки в бедра и сказал:
– Они приехали.
И все сдулись.
– Приехали, – уныло повторил он. – И разминаться не хотят. Слышите? Они считают, что победят нас, даже не разогревшись. – Он вгляделся в наши лица. – Докажите, что они неправы.
Похоже, он строил из себя генерала Паттона, пытаясь мотивировать нас несколькими правильно подобранными словами вместо обычной своей проповеди, но эта затея провалилась. Всех словно оглушило – особенно Дойля, и несколько пламенных призывов нам бы как раз не помешали. Молитва перед игрой была особенно истовой. Когда мы выбежали на поле, за свистками болельщиков Таунтона было не слышно ни приветствий Эдинбурга, ни звонких голосков нашей команды поддержки. Таунтонский автобус был припаркован за западными трибунами, и их три капитана ждали посреди поля с рефери. В своих черных формах и шлемах они казались огромными кусками тьмы. Мы с Джейсоном Кумбсом вышли к ним, чтобы бросить монету. Номер пятьдесят пять стоял рядом с квотербеком Таунтона и одним из тех защитников, которые нас сделали в Кресент Крике, восемьдесят седьмым. С прошлого года он, похоже, стал еще страхолюднее.
– Джентльмены, – обратился рефери к капитанам. – Вы гости. Выбирайте первыми, орел или решка.
Он подбросил серебряный доллар, и пятьдесят пятый сказал слабым, хриплым голосом:
– Решка.
– Решка и есть, – подтвердил рефери, подбирая монетку.
– Подача наша, – проскрежетал пятьдесят пятый.
Они не пожали нам руки – Эдинбург и Таунтон руки друг другу не подают.
– Тебе не кажется, что пятьдесят пятый какой-то странный? – спросил я Джейсона по пути к боковой линии.
– Не знаю, – буркнул Джейсон, погруженный в свои мысли.
После этого все завертелось, как обычно в последние минуты перед свистком к началу игры. Я знал, что папа с мамой дома, слушают трансляцию – мама не могла смотреть, как я играю, потому что слишком волновалась, – но все равно поискал их глазами на трибунах. Крики и краски слились воедино. В тяжелом воздухе висел странный, кислый запах. Татл пробежал вдоль боковой линии, отвесив нам несколько шлепков, затем крикнул группе ответной подачи: «Справа отбивайте! Справа!» И игроки побежали занимать позиции.
Таунтонцы уже выстроились в ряд вдоль сорокаярдной линии: одиннадцать черных монстров. Я ожидал, что они будут действовать с обычной для них четкостью автоматов, но игрок подковылял к мячу вразвалку и ударил едва-едва; остальные даже с места не сдвинулись. Один из наших перехватил онсайт у сорок шестой отметки Таунтона.
– Они что, над нами издеваются? – прорычал оскорбленный тренер Татл. – Показывают, что им на нас наплевать?
Он велел Джастину провести серию коротких пассов, но Джастин собрал нас в углу поля и нацелился сделать мне длинную обманную передачу.
– Тренер этого не говорил, – сказал наш тейлбек Тик Роббинс.
– Да пошел он! – отозвался Джастин. – У меня это последняя игра, я делаю, что хочу. Этот кретин еще будет указывать мне, что делать.
Тик все еще возражал, и Джастин сказал:
– Если будем делать короткие передачи через середину, они Энди просто убьют. Ну все, пошли. Раз, два…
Мы разошлись, и я встал напротив таунтонского корнербека. Он смотрел в небо, будто надеялся получить инструкции от Господа Бога. На счет «два» я сделал обманное движение, как будто собирался побежать к центру поля и ринулся вдоль боковой линии. Никто меня не прикрыл, и, когда мяч полетел ко мне сверху, из света прожекторов, я подумал, что тут и настал момент сатори. Я поймал мяч, но ребята малость перестарались с передачей, и я, потянувшись за мячом, потерял равновесие и упал за двадцаткой.
Это защитников Таунтона не остановило. Они и ухом не повели, когда я поймал мяч, но теперь бросились ко мне на невероятной скорости. Их контуры расплылись, словно они не бежали, а летели над травой. На меня набросились целых трое, но ударов я почти не почувствовал – только укол. Пытаясь высвободиться, я заметил, как в груди парня, прижавшего меня к земле, открылся лимонно-желтый глаз – подмигнул и снова пропал, – а еще вопли толпы перекрыл характерный крик: «Пи-ип!» Я вскочил на ноги, испуганный и ошеломленный. Моя форма была испещрена мелкими дырочками.
Рефери показал таунтонцам флажок за необоснованную жестокость и отчитал игроков, обещая удалить их с поля. Не обращая на него никакого внимания, они тяжело поднялись с земли и отошли на негнущихся ногах. Я показал рефери свою форму, но он был зол на весь мир и сказал, чтобы я заткнулся и шел играть. Я сказал ребятам, что происходит что-то непонятное, но Джастин был весь в мечтах о голе и пропустил мои слова мимо ушей. После штрафного мы завладели мячом на таунтонской девятиярдовой линии – Джастин, вопреки инструкциям Татла, передачи делать не стал. И тут Тони Баджен, наш правый такл, ахнул: «Ни фига себе!»
Таунтонские воины, игроки на поле и боковой линии, рассыпались – разлетелись на хлопающих крыльями граклов. Костюмы, шлемы, тела – все до последней мелочи состояло из птиц, невероятным образом слепившихся в самые сложные формы, и теперь они распались. Шлем раскрылся блестящими крыльями, как цветок. Цифры 3 и 6 оторвались от фуфайки, расправились и превратились в двух летящих ко мне птиц – из открывшегося проема вылетели и другие; обезглавленный «воин» обратился в ничто, распадаясь от шеи, как в ускоренной и запущенной в обратной прокрутке видеозаписи строительства небоскреба; четыре передних защитника взорвались птичьей шрапнелью.
Испуганные, но завороженные этим зрелищем, мы отступили к центру поля, а граклы взмыли в воздух, окончательно рассеяв останки наших противников. Некоторые птицы сели на таунтонский автобус, облепив его бока и крышу, как ряд сгорбленных, молчаливых зрителей, а остальные взлетели выше фонарей, присоединившись к стае, смерчем кружившей по небу. С трибун послышались крики. Группы болельщиков в толпе тоже растворялись, оставляя на рядах пустые проплешины, – люди заработали локтями, отчаянно проталкиваясь к выходу. Мне захотелось последовать за ними, но я словно прирос к месту, уставившись в кружащийся мрак над полем. Стало темно и душно, как будто на голову натянули одеяло, и причина этого вскоре выяснилась.
Смерч над полем был стаей граклов – несметные тонны перьев, полых костей и жилистого мяса, – когда он снизился до фонарей, воздух загустел от их кислого запаха. Они опускались все ниже и ниже, кружась и кружась, заслоняя свет, так что прожекторы тускло мерцали сквозь черные крылья, как солнце сквозь мутную воду.
Мне уже было не видно вывески на Тодл Хаусе над восточным краем поля, и я понял, что стая отделила нас от остального мира. Зрители высыпали с трибун на поле. Музыкальные инструменты команды поддержки рассыпались по траве. Кто-то наступил на валторну, раздавил колокольчики. Чирлидер Бет Паг проползла мимо нас, пряди волос прилипли к ее перекошенному лицу – когда я попытался помочь ей встать, она с визгом оттолкнула мою руку. Люди упали на колени, плача и молясь. Некоторые, прикрываясь от падающего сверху помета, косились на птиц.
Их были миллионы. Плотная, вонючая, многослойная стая, похоже, поднималась до самого неба. Крылья плескались, как волны в океане, птичьи крики терзали уши, как скрежет ржавого железа, так что человеческие вопли ужаса было едва слышно. Граклы спустились еще ниже, накрыв поле крышей из черных, клубящихся тел, полностью заслонили свет, и я растянулся на траве лицом вниз, уверенный, что меня растерзают, раздавят или унесут, как дочь Эмми Карлайл, и сбросят с высоты.
Но когда я снова поднял голову – всего через минуту-другую, – стая уже поднялась над прожекторами и продолжала отдаляться, пока совсем не исчезла из виду, осталась только горстка граклов, кружащих в небе, и еще несколько птиц сидело на крыше таунтонского автобуса. А потом сам автобус взорвался и исчез в круговороте фиолетово-черных крыльев, лимонных глаз и острых клювов, из которых он состоял, и мы остались одни, меньше тысячи человек, забрызганных птичьим пометом. Еще не оправившись от пережитого ужаса, мы бродили по полю в поисках друзей и родных. Мне искать было некого, кроме Дойля, но его нигде не было видно.
Мы выиграли, потому что Таунтону засчитали техническое поражение, а через неделю проиграли региональный матч. Никто не хотел играть, и, несмотря на болтовню тренера Татла, что мы ради памяти нашего погибшего друга должны сплотиться перед лицом трагедии и что человек проверяется в горе, команда единогласно решила признать поражение без боя.
Вообще-то наши потери оказались не столь значительными, как мы думали вначале. Тренера Канлифа и всю таунтонскую команду нашли невредимыми, хоть и в шоке, в поле в трех милях от Эдинбурга, в целом и невредимом автобусе, а те, кто и впрямь пропал – по окончательному подсчету, их оказалось четырнадцать, – были люди незначительные, старые или никому не нужные, такие как мистер Пеппер и Салли Карлайл.
Погиб и Дойль. Я пришел на похороны, получил слюнявый поцелуй от одной из его беременных сестер и объятие отца, для которого смерть сына стала новым законным предлогом для пьянства; но я был не слишком удивлен, когда через несколько месяцев услышал, что его видели в Кроуфорде, городке с лесопильным заводом менее чем в сотне миль от нашего города. Как-то вечером я поехал туда, собравшись расспросить его о том, какие у него были дела со стаей граклов, сознательно он пошел на это, по принуждению или еще по каким-то причинам – я знал, что у него с ними был уговор, иначе он бы не сбежал.
Я разыскал его в придорожной закусочной на окраине Кроуфорда и следил за ним, притаившись в шумном углу. Он был под руку с депрессивного вида блондинкой лет на десять его старше, и подленькое выражение, которое раньше временами просвечивало у него на лице, теперь, похоже, поселилось там постоянно. Я ушел, так и не заговорив с ним: я сомневался, что ему есть, что мне сказать, и понимал, что в любом случае не поверил бы ему.
Футбол, как любит говорить тренер Татл и его братья по разуму, совсем как жизнь. Наверное, они имеют в виду, что в этой игре люди пытаются упорядочить хаос с помощью системы правил и ограничений. Даже если согласиться с этой метафорой, напрашивается вопрос: а на что тогда похожа жизнь?
В следующие недели после матча с Таунтоном из Эдинбурга уехали все, кто мог себе это позволить. Доун Купертино, например, закрутила с агентом по продаже бумажных полотенец, и после бурного, хоть и непродолжительного, романа они заключили помолвку и переехали в его родной город Фолс-Черч в Вирджинии. Большинство горожан, в том числе и мои родители, уехать не могли: им пришлось пережить попытки озадаченной полиции хоть в чем-то разобраться, расследование ФБР, опросы Государственного бюро по живой природе и рыболовному хозяйству и вопросы бесчисленных исследователей паранормальных явлений (они до сих пор не оставляют город своим вниманием). Все это не дало результатов, которые бы могли объяснить появление стаи, но бесконечные разговоры помогли снизить градус напряженности, и мы снова вернулись к старой рутине, и в хорошем, и в плохом смысле.
Снова начались занятия в школе. Мы с Кэрол Энн попробовали снова сойтись, но любовь наша выдохлась, как шампанское, и мы отдалились друг от друга. У мамы случился очередной роман, и она ругалась с папой чуть ли не до утра. Если подумать, жизнь, с ее бесплановостью и бесцельностью, с периодами однообразия и скуки, взрывами горя и радости, слишком долгими или слишком быстротечными, совсем не похожа на футбол, во всяком случае, как это понимал тренер Татл… хотя, может быть, эдинбургский футбол она и напоминает.
Как-то апрельским утром мне позвонила Доун. Она тосковала по дому и не могла придумать, с кем поговорить, кроме меня. Я сказал ей, что меня приняли вне конкурса в Университет Вирджинии и что у меня все в порядке после тех странных событий. Она спросила, не замечали ли в наших краях граклов, я ответил, что графство Калливер можно объявлять свободной от граклов зоной, потому что все население открыло сезон охоты на дьявольских птиц, так что их и след простыл.
Разговор стал затухать, и Доун сказала, что ей пора идти, но все не вешала трубку. Я спросил, чем она занимается, она сказала, что Джим, агент по продажам, хочет завести с ней ребенка.
– Для него это очень важно, – добавила она. – Я боюсь, что, если не соглашусь, он меня выгонит. А я не готова заводить детей. И не знаю, буду ли вообще когда-нибудь готова.
– С этой проблемой я тебе не помощник, Доун.
– Я знаю. Просто… Ох, черт!
Я подумал, что она, наверное, плачет.
После паузы она сказала:
– Помнишь, как мы с тобой, Дойлем и Кэрол Энн поехали на дальний берег и танцевали на дюнах под радио в машине?
– Ну да.
– Хотелось бы мне оказаться там сейчас. – Она вздохнула. – Тогда это казалось таким будничным, но теперь, когда вспоминаешь, становится понятно, что это были прекрасные моменты.
– А я думал совсем о другом. Ну, знаешь… Иногда что-то кажется важным, а со временем оказывается, что это ничего не значило.
– Да, – согласилась она. – И так бывает.
Люциус Шепард родился в Линчберге, Вирджиния, вырос в Дейтона-Бич, Флорида, и теперь живет в Портленде, Орегон. Его произведения завоевали премии Небула и Хьюго, Международный приз писателей ужасов, Национальную премию журналов, премию «Локус», премию Теодора Старджона, премию Шерли Джексон и Всемирную премию фэнтези.
Его последние книги – крупномасштабная творческая ретроспектива «Люциус Шепард: избранное» и сборник рассказов «Виатор Плюс». В 2010 г. вышел сборник из пяти повестей «Экстра». Шепард заканчивает работу над большим романом, название и сюжет которого держит в тайне.
Его сайт: www.lucius-shepard.com.
В юности я полгода прожил в городке, подобном тому, что описан в «Стае», и учился в крохотной провинциальной сельской школе, где мальчиков едва хватало, чтобы укомплектовать футбольную команду. Впервые оказавшись в этой школе, я подумал, что ребята – типичная деревенщина, но когда я вернулся в городскую школу, то понял, что они были умнее, чем мне казалось. Мне всегда хотелось написать что-нибудь, что отразило бы их неотесанность, основательность, упорство и нежданные озарения мудрости. Я не думал, что мне это удастся, но потом вспомнил историю о Черной бороде и дьявольских птицах.
Питер С. Бигл
Дети Акульего бога
Стояла на острове деревня, и хозяином этой деревни был Акулий бог. Все мужчины деревушки были рыбаками, а женщины готовили их улов, чинили сети и красили лодки. А Акулий бог присматривал за тем, чтобы на его священном острове всегда в изобилии водились рыба и тюлени за коралловым рифом, и защищал деревню от огромных серых тайфунов, которые каждый год затапливали лагуны, вырывали с корнем деревья и разрушали дома на других островах. Поэтому дети в деревне росли крепкими и сильными, а женщины были красивыми и сильными, а рыбаки – отважными и сильными, даже в старости.
В благодарность за свои благодеяния Акулий бог у своего народа мало что просил – только приносить ему в жертву по козе в начале каждого года. Под музыку и песнопения козе надевали на шею гирлянду из свежих цветов и привязывали ее у лагуны на восходе луны. Утром она исчезала, только цветочные лепестки плыли по воде, а Акульего бога никто не видел – во всяком случае, в виде акулы.
Надо сказать, что Акулий бог умел изменять свое обличье по собственному усмотрению, как и любой из богов, но никогда не показывался на суше больше, чем один раз за жизнь поколения. Появлялся он обычно в виде красивого юноши, легконогого и обворожительного. Только одна женщина узнала божество под человеческой маской. Ее звали Мирали, и сказка это о ней и ее детях.
Когда Мирали появилась на свет, родители ее были уже немолоды и давно отказались от надежды завести ребенка – имя ее означало «долгожданная». Ее отец был калекой – мачта лодки переломилась в шторм, упала на него и раздавила ему ногу. Если бы не дочь, трудно бы пришлось пожилым супругам. Мирали, конечно, не могла сама удить рыбу в открытом море, хоть и мечтала об этом, потому что, сколько себя помнила, любила море всем сердцем. Но она выполняла всяческие работы для многих семей на острове – убирала дома, делала покупки, присматривала за детьми и даже помогала повивальной бабке при трудных родах или когда на свет должны были появиться близнецы. Она также прославилась как умелая швея и кухарка, а еще никто лучше нее не умел чинить крышу из пандануса, хотя это обычно было мужской работой. Ни капли дождя не просачивалось сквозь кровлю, уложенную руками работящей Мирали.
При этом Мирали никогда не жаловалась на усталость, потому что гордилась тем, что заботится о матери и отце не хуже сына. За это ее уважали и почитали в деревне, и многие молодые люди ухаживали за ней так, словно она была писаной красавицей. А красотой она как раз не отличалась – маленького роста, приземистая, с прямыми бровями, что большинство считали непривлекательным, и узкими бедрами, не обещавшими плодовитости. Но у нее были добрые, глубоко посаженные, глаза и волосы, такие же густые и черные, как у всех женщин на этом острове. Многие даже завидовали ей, но об этом Мирали ничего не знала. У нее самой не было времени ни на зависть, ни на ухажеров.
И случилось так, что деревенский жрец часто выбирал Мирали для уборки в храме бога-Акулы. Это была не только великая честь для девушки, которой едва исполнилось семнадцать, но и серьезная ответственность, потому что акулы чистоплотны, и, оставив духовное жилище бога в беспорядке, она могла бы оскорбить и разозлить его. Поэтому Мирали убирала храм с особой тщательностью, чтобы после службы не осталось ни молитвенных свитков, ни обгоревших палочек благовоний. Так Акулий бог и узнал о Мирали.
Но увидел он ее только в тот день, когда она справилась со всей работой, так что у нее чудом не осталось никаких дел до завтра, когда ей предстояло начать все сначала. В такие дни, хоть выдавались они и редко, Мирали всегда выходила к воде, брала у кого-нибудь на время каноэ с выносными уключинами или долбленку и отплывала от берега, дрейфуя по воле волн по лагуне, и даже заплывала за риф, любуясь облаками, предвещающими погоду, или косяками рыб в волнах, или предаваясь своим юным мечтам. И если ей выпадала удача увидеть черный, серый или коричневый плавник, бороздящий волны неподалеку, она не пугалась, а ласково окликала огромную рыбу и просила ее передать Акульему богу почтительные приветствия. Ибо в те времена дети знали, чего от них ждут родители и боги.
Мирали заснула в каноэ своего дяди, когда сам Акулий бог приплыл взглянуть на нее – конечно, в облике мако, самой красивой и грациозной из всех акул. Лишь только он увидел девушку, как ему сразу захотелось сбросить рыбье обличье, вспрыгнуть в лодку, разбудить ее и осыпать ласками. Но он знал, что если так сделает, то испугает ее хуже всякой акулы. И поэтому, неохотно оставив свои мечты, он проплыл вокруг ее лодки трижды (ведь три – волшебное число), фыркнул по-акульи и исчез.
Пробудилась Мирали с большой неохотой, потому что во сне ей снился влюбленный юноша, который шел за ней на почтительном расстоянии по краю ее сна, не смея с ней заговорить. Она со вздохом пришвартовала каноэ и пошла домой готовить родителям ужин. Но в ту ночь, и во все последующие ночи, она видела тот же сон снова и снова, пока не начала просто с ума сходить от любопытства, пытаясь догадаться, что же он значит.
Ни жрец, ни знахарка не смогли ей сказать ничего вразумительного, хотя большинство односельчан и подозревало, что в этом деле замешан кто-нибудь из бессмертных. Одни слали ее в храм помолиться, другие советовали заварить чай из трав или коры для крепкого, спокойного сна. Но Мирали была совсем не уверена, что хочет избавиться от своего сновидения и робкого юноши – ей хотелось только понять их.
Несколько дней спустя она услышала на рынке пение какого-то юноши, а когда обернулась, сразу узнала того, кто следовал за ней в ее снах. Она подошла к нему прямо на рыночной площади, смело посмотрела ему в лицо и спросила:
– Кто ты такой? По какому праву ты преследуешь меня?
В ответ юноша улыбнулся. У него были черные глаза, гладкая смуглая кожа, едва заметно отливающая в тени синевой, и прекрасные белые зубы, которые показались Мирали чуть заостренными. Он мягко сказал:
– Ты не дала мне допеть.
Мирали хотела ответить: «Ну и что? Ты уже столько ночей не даешь мне спать», – но не успела, потому что в этот момент узнала Акульего бога. Она склонила голову, преклонила правое колено в знак почтения, как было принято у жителей того острова, и прошептала: «Ялак… ялак», что значит «Боже».
Юноша взял ее за руку.
– То имя, которым называет меня мой народ, ты произнести не сможешь, – сказал он Мирали. – Но для тебя я не ялак, а твой верный олохе. – Это слово на языке тех мест означало «слуга». – Обращайся ко мне только по этому имени. Повтори его.
Миранда была так испугана тем, что Акулий бог сначала явился ей, а затем попросил называть его слугой, что ей удалось выговорить это слово лишь после нескольких попыток. Акулий бог сказал:
– Теперь, если хочешь, мы пойдем к морю и поженимся. Но обещаю, что не будет от меня ни зла, ни мести – ни твоей дерев не, ни этому острову, если ты не захочешь выйти за меня замуж. Не бойся, скажи, чего желает твое сердце, Мирали.
Люди на рынке спешили по своим делам, покупая и продавая, а еще больше болтая друг с другом. Лишь немногие оглядывались на Мирали, беседовавшую с красивым певцом, а к словам их тем более почти никто не прислушивался. Мирали приободрилась и сказала уже увереннее:
– Я всем сердцем хочу выйти за тебя замуж, дорогой ялак – то есть, мой олохе, – но как мне жить с тобой на дне моря? Я даже на время свадьбы не смогу задержать дыхание, разве что церемония будет совсем короткой.
И тогда Акулий бог громко засмеялся, чего он еще ни разу не делал за всю свою долгую жизнь, и смех был такой звучный и веселый, что цветы попадали с деревьев, непрошеными вплелись в волосы Мирали и гирляндой легли ей на грудь. Смеху вторили морские волны, когда Акулий бог поднял Мирали на руки и побежал на берег лагуны, где на мелководье уже собрались акулы и дельфины, тунец, черный марлин и барракуда, и целые косяки ярких губанов, рыб-клоунов и рыб-ангелов, окрасив воду золотом утра и зеленью заката. Приплыл даже огромный глубоководный осьминог, которого никто, кроме кашалота, никогда не видел. Рассказывали – правда, те люди, которые там не были и в то время еще не родились, – что были там и русалки, и водяные, и даже страшный Пайки, огромный, как остров, повелитель всех морских чудовищ, который благоразумно остался за рифом. И все они явились на свадьбу Мирали и Акульего бога.
Акулий бог поднял Мирали высоко над головой – она ахнула от удивления, но не от страха – и заговорил сначала на языке народа Мирали, чтобы она его поняла, а потом на языке всех морских и речных жителей.
– Это Мирали, которую я беру сейчас в жены и которую вы будете с этого дня любить, защищать и почитать так же, как меня самого, и будете чтить детей наших и их детей – на веки веков.
И в ответ из воды раздался звук, который нельзя описать словами.
Через некоторое время, когда лагуна снова опустела, а муж и жена поклялись друг другу в любви и доказали ее под тенью мангровой рощи, она сказала ему тихо-тихо:
– Возлюбленный, любимый мой олохе, теперь, когда мы поженились, увижу ли я тебя когда-нибудь снова? Возможно, я всего лишь глупая островитянка, но я знаю, чем часто оборачиваются браки между богами и смертными. К тому времени, когда ты снова придешь за тем, что принадлежит тебе по праву, на свет появятся твои дети – я уже чувствую это. Я выкормлю их и воспитаю, чтобы они чтили свое происхождение, как и подобает… но ты тем временем уплывешь далеко от нас и, возможно, зачнешь других детей, а о нас забудешь. Воля твоя. Ты бог, а боги не растят детей. Я не такая дура, чтобы этого не знать.
Но Акулий бог приподнял пальцем подбородок Мирали, заглянул ей в лицо и сказал:
– О моя супруга, я так же не могу забыть, что ты моя жена, как не могу забыть, кто я такой. Пойми, нам невозможно жить вместе на твоем острове, как людям, потому что живу я в море и морем, а это мое обличье, которое ты обнимаешь, – всего лишь тень, не более чем мечта в сравнении со мной настоящим. Но я буду приплывать к тебе каждый год, в день, когда явлюсь на остров за своей жертвой, – раз в год мы будем встречаться здесь, на этом самом месте. Помни, Мирали.
И он закрыл свои черные, как у акулы, глаза и заснул в ее объятиях, и ни одна женщина не может сказать, что чувствовала Мирали, лежа под манграми и широко открытыми глазами глядя на луну.
Когда настало утро, она одна вернулась в родительский дом.
Со временем стало ясно, что Мирали беременна, но никто не обвинял ее и не насмехался над ней, потому что ее очень любили в деревне, а семью ее высоко чтили. Но, однако же, большинство островитян сочли это несчастьем, а иные и бесчестьем, хотя на некоторых прочих островах так бы не подумали. Хотя в глаза ей дурного слова не говорили, но кумушки судачили вечерами за готовкой, стиркой или у источника. И Мирали об этом знала.
Она держалась осанисто и гордо, и все, даже те, кто шептался у нее за спиной, были согласны, что она хорошеет с каждым днем, хоть живот ее и раздувается, как паруса рыбачьей лодки. Повивальная бабка тревожилась из-за ее узкого таза, считая, что на свет появятся близнецы, и Мирали испугала ее еще сильнее, решив рожать в одиночестве. Мать и отец тоже волновались; в дело вмешался даже старый жрец, утверждавший, что роды должны происходить в храме Акульего бога. О таком никто и подумать никогда не мог, но у жреца были собственные подозрения о неизвестном возлюбленном Мирали.
Мирали почтительно улыбалась и, как обычно, ни с кем не пререкалась. Но ночью, когда настало ее время, она отправилась на берег лагуны, где прошла ее брачная ночь, потому что знала, что там ее место. И под нежный шепот волн родились, без лишних страданий, ее дети – у Мирали и правда оказались близнецы, мальчик и девочка.
Мирали назвала мальчика Киауэ, в честь своего отца, а девочку – Кокинья, что значит «рожденная при луне». С любовью глядя на двух крохотных, горластых, вечно голодных созданий, которых они сотворили с Акульим богом, она вспоминала о его прощальных словах и улыбалась.
Киауэ и Кокинья росли любимцами семьи – дети были не только красивыми, но и сильными, шустрыми и от природы добрыми. Последнее было удивительно, если учесть, с каким едва скрытым презрением смотрели на них большинство других детей в деревне, наслушавшихся родительских разговоров. Однако, хотя некоторые и заметили легкий голубоватый оттенок кожи Киауэ и то, что белые зубки Кокиньи были чуть наклонены внутрь, об этих их особенностях никто ничего не говорил.
И брат, и сестра научились плавать раньше, чем ходить, и все твари морские берегли их, как и обещали. Не раз маленький Киауэ, который в два-три года уже считал волны и приливы своими слугами, возвращался на берег невредимым, держась за хвост дельфина, или ласт тюленя, или даже спинной плавник рифовой акулы. А у Кокиньи любимым товарищем игр был осьминог, и она так же доверчиво засыпала в объятиях его восьми щупалец, как на руках у матери. Сама Мирали научилась верить открытому морю так же безоговорочно, как и дети, – таков был дар ее мужа.
Величайшей радостью для нее было смотреть, как дети становятся все более на него похожи (хотя она всегда думала, что Киауэ больше напоминает ее отца, чем своего собственного) и приближаются к полному расцвету сил и красоты в невинности, которая ограждает их от всякого тщеславия. Как и многие близнецы, брат и сестра понимали друг друга без слов лучше родной матери. Это радовало Мирали: глядя, как они тихо играют друг с другом, она думала: «Когда меня не станет, у брата будет сестра, а у сестры – брат».
Акулий бог видел своих детей каждый год, когда приходил навещать жену, но только когда они спали. В человечьем обличье он тихо стоял между спящими детьми, подолгу рассматривая их своими черными, непроницаемыми глазами, а затем уходил. Как-то раз он тихо сказал Мирали: «Хорошо, что я вижу их не чаще. Очень хорошо». В другой раз она услышала, как он пробормотал про себя: «Акулам проще…»
Что же до самой Мирали, любовь Акульего бога защитила ее от жестокости проходящих лет: она казалась лишь немногим старше собственных детей. Они поддразнивали ее этим, говоря, что она их смущает, но на самом деле гордились и понимали, что мать сохраняет привлекательность для деревенских мужчин. Некоторые из них начинали за ней робко ухаживать, но Мирали всех отвадила с такой учтивостью, что они сами едва поняли, что были отвергнуты, и уж тем более не заподозрили, что предмет их тщетных воздыханий – замужняя женщина, которая видится с мужем только раз в год.
Когда Киауэ и Кокинья были чуть младше, чем сама Мирали в то время, когда услышала пение юноши на рыночной площади, она позвала их с берега лагуны, где они по своему обыкновению играли, и сказала им просто: «Ваш отец – сам Акулий бог. Пора вам об этом знать».
Многие годы она представляла себе этот момент и, как ей казалось, предугадала все возможные реакции детей на ее слова. Удивление, благоговение, гордость, страх (ведь есть много сказок о том, как боги пожирают своих детей)… даже смех и недоверие – она давно уже была готова ко всему этому. Но ей никогда не приходило в голову, что и Киауэ, и Кокинья могут разгневаться на отца за то, что он – как им казалось – бросил свою семью и удостаивал детей лишь взгляда раз в год, когда являлся на остров за ежегодной жертвенной козой. Киауэ крикнул ветру:
– Уж лучше быть сыном самого презренного пьянчуги на этом острове, чем этого… бога, который снисходит до своих жены и детей только раз в год. Да, гораздо лучше!
– Но этот день освещал мне весь год, – тихо сказала мать. Она повернулась к Кокинье. – А ты, дитя мое…
Но Кокинья перебила ее уверенными словами:
– Может, у Акульего бога и есть дочь, но у меня и вчера отца не было, и сегодня он не появился. Однако если я и впрямь дочь Акульего бога, то завтра отправлюсь в море и буду плыть, пока его не найду. А когда увижу его, то о многом расспрошу – о да, у меня накопились к нему вопросы. И пусть только попробует мне не ответить. – Она откинула со лба волосы, черные, как у Мирали, и сверкнула глазами, черными, как у родичей ее отца.
У Мирали глаза наполнились слезами: глядя на свою почти взрослую дочь, она вспомнила крохотную девочку, которая топала ножкой и кричала: «Хочу и буду! Хочу и буду!»
«Ах, в том, что они говорят, столько правды, – мысленно сказала она мужу. – Ты и впрямь не представляешь, кого ты породил».
Кокинья выполнила свое обещание: утром она поцеловала на прощание Мирали и Киауэ и отправилась в открытое море, на поиски Акульего бога. Брат-близнец был ужасно удивлен, когда понял, что его сестра собирается сдержать свое слово, и умолял ее хорошенько подумать, хотя и не пытался воспрепятствовать. Но Мирали знала, что Кокинья чувствует себя в открытом море так же уверенно, как любое создание с жабрами и хвостом, а еще она знала, что никто из морских жителей не причинит Кокинье вреда, потому что они обещали это в день свадьбы. Поэтому она не стала отговаривать дочь, а только сказала ей:
– Если кто и может указать тебе, где сейчас Акулий бог, так это великий Пайки, который был на нашей свадьбе. Счастливого пути, да смотри не простудись.
Много раз за эти годы Кокинья заплывала за изогнутый коралловый риф, который больше тысячи лет назад создал эту лагуну, и боялась открытого моря не больше, чем речки, из которой всю жизнь черпала воду. Но на этот раз, когда она остановилась над стайкой мелких красно-черных рыбок, сновавших вокруг трещины в рифе, оглянулась и увидела, что брат Киауэ машет ей рукой, сердце у нее сжалось и глаза затуманились. Однако, смахнув слезы, она сразу помахала Киауэ в ответ и направила лодку мимо рифа вперед, в море. Когда она оглянулась в следующий раз, и риф, и остров давно уже исчезли из виду.
Надо еще сказать, что Кокинья, будучи дочерью морского бога, плавала не так, как люди. В первое же свое купание на мелководье лагуны она научилась плавать, как рыба или дельфин. Плавая, она обгоняла и рыбу-парусника, и марлина, и тунца; и даже если бы барракуду не связывала клятва перед Акульим богом, ей все равно и близко не удалось бы подплыть к его дочери. Только морская чайка и большой белый альбатрос при попутном ветре могли поравняться с фигуркой далеко внизу, одиноко маячащей на фоне горизонта, упорно плывущей вперед и вперед под темнеющим небом.
Но не только в этом милосердно было море к Кокинье. Рыбы словно знали, когда ей случалось проголодаться: косяки лосося или макрели всплывали тогда из глубины, чтобы плыть с ней рядом, и она, сердечно поблагодарив, пожирала одну из рыб, словно акула, прямо на плаву. Устав, она или засыпала прямо на укачивающих ее волнах, как тюлень, или обнимала встреченную морскую черепаху и мирно дремала на ее панцире – самыми удобными были кожистые черепахи, – а та аккуратно плыла по волнам, не ныряя на глубину, чтобы ее пассажирка могла дышать. Если на пути Кокиньи попадался остров, она по-тюленьи вылезала на песчаный берег и спала там целый день, а затем ныряла в воду и продолжала путь.
Только гроза могла застигнуть ее врасплох – гроз она вначале пугалась, когда они налетали с востока или севера и жестоко терзали море. Рыбой она все же не была, поэтому не могла уйти глубоко под волны, которые то играли даже ею, дочерью Акульего бога, трепля, как косатка свою жертву, то вдруг уходили, так что она проваливалась в бездну, отчаянно давясь и задыхаясь, как никогда резко осознавая свою человеческую слабость и уязвимость. Но она твердо решила, что не умрет, пока не выскажет отцу все, что о нем думает, и мало-помалу научилась смеяться над молнией над головой, даже когда она била по воде, как будто кто-то там наверху знал, что она плывет одна в волнах. Кокинья смеялась и кричала, хоть голос ее и заглушали ветер и гром: «Опять мимо! Да-да, ты уж прости, опять мимо!» Ведь она была не только покоряющей волны дочерью Акульего бога, но и упрямой девочкой – дочерью Мирали.
У сына Мирали, Киауэ, характер был не такой, как у его сестры. Хотя он и разделял ее гнев на Акульего бога за то, что тот бросил их, своих детей, он решил просто жить дальше так, как будто отца у него вовсе не было – ведь, собственно говоря, так он всегда и думал. Хоть он и волновался за Кокинью, скитавшуюся в открытом море, и иногда мечтал уплыть вслед за ней, еще больше он тревожился за мать. Как и многие взрослые дети, он думал, вопреки очевидности, что если они с Кокиньей покинут дом, то Мирали оголодает, исхудает, зачахнет и умрет. Поэтому он остался дома и пошел учеником к Ухиле, корабельщику, делавшему каноэ, а матери сказал, что построит лучшее судно в мире и когда-нибудь привезет в нем домой Кокинью. Мирали ласково улыбнулась и промолчала.
Ухила был известен как человек жесткий и раздражительный, но Киауэ учился прилежно и быстро перенял у старого мастера все секреты его ремесла – умел он не только выбирать дерево, готовить ткань для парусов и плести веревки, не только строить разные лодки для разных целей, не только гнуть бамбуковые поплавки, ама, и связывать длинные мачты, яка, так, чтобы они не отрывались от корпуса даже в самый сильный шторм. Ухила научил его, что еще важнее, понимать дерево, и воду, и древнюю связь между ними – их союз и вражду. В конце ученичества угрюмый Ухила благословил юношу и подарил ему свои собственные инструменты, чего не делал никогда на памяти даже старейших жителей деревни.
Но еще он сказал своему ученику:
– Ты любишь корабли не так, как я, не ради них самих и радости от их постройки. Это я понял в первый же день, когда ты пришел ко мне. Ты связан целью – тебе нужна не простая лодка, и, чтобы ее построить, ты построил много других. Скажи, угадал ли я?
Тогда Киауэ склонил голову и ответил:
– Я никогда не хотел обмануть тебя, мудрый Ухила. Моя сестра уплыла далеко, дальше, чем может доплыть обычное каноэ под парусом, и моя цель – построить такой корабль, который сможет ее вернуть. Для этого мне нужны были все твое знание и вся твоя мудрость. Прости меня, если я сделал что-то не так.
Но Ухила оглядел лагуну, где на якоре порхало новое каноэ, прекраснее и великолепнее всех прочих в гавани, и сказал:
– Твое судно слишком велико для одного человека – в одиночку на нем нельзя ни грести, ни идти под парусом. Где ты найдешь команду?
– Команда найдется, – произнес спокойный голос. Мужчины оглянулись и увидели улыбку Мирали. Она обратилась к Киауэ: – Никто другой тебе не понадобится. Ты это знаешь.
Киауэ и правда это знал, потому и не думал набирать команду. Он только сказал матери:
– Для тебя я устроил удобное место на носу – ты будешь грести и смотреть вперед. А я сяду сзади и займусь штурвалом и парусами.
– Договорились, – согласно кивнула Мирали и подмигнула Ухиле, который был глубоко шокирован одной мыслью о том, что женщина поплывет на судне, уже не говоря о подмигивании.
И поплыли Киауэ с матерью на поиски Кокиньи, а значит – хоть об этом они и не говорили между собой, – и Акульего бога. Им всегда нравилось проводить время вместе. Киауэ пел песни, которым Мирали научила его с сестрой в детстве, а Мирали, в свою очередь, рассказывала старые сказки о старых временах, когда боги еще были молоды и все было возможно. В те дни, когда ветер был попутный, а море спокойное, они поднимали красивый желтый парус, пускали каноэ по воле волн и отдыхали в молчании – каждый думал о своем и не задавал вопросов. Когда им случалось проголодаться, Киауэ нырял в море и быстро возвращался с сытным уловом. Когда шел дождь, они, хоть и везли с собой больше воды, чем еды, собирали воду в парус, потому что на море много пресной воды не бывает. Спали они по очереди, а лодку вели по звездам и по вращению Земли, как птицы, а курс держали, никуда не сворачивая, к закату, куда уплыла Кокинья.
Временами, когда мать провожала глазами летающую рыбку, чуть не попавшую в парус, или оглядывалась на провожающих лодку дельфинов, смеясь и откидывая со щеки прядь ничуть не поседевших волос, Киауэ думал: «Бог мой отец или нет, но он большой дурак». Однако, в отличие от Кокиньи, он думал об этом скорее с жалостью, чем с гневом. А если за ними случалось увязаться акуле, лениво плывущей вслед за лодкой, он шутил про себя: «Ты моя тетя? А может быть, двоюродная сестра?» – ведь с юмором у него всегда было лучше, чем у сестры. Однажды, когда большая серо-голубая акула плыла рядом с ними целый день, от восхода до заката, и держалась все время очень близко, делая круги и фыркая, а временами кося на них черным глазом, он прошептал: «Отец, это ты?» Но такое случилось лишь раз, и на закате акула исчезла.
В своем плавании Кокинья не встретила никого, кто бы мог – или хотел – сказать ей, где найти Акульего бога. Она, разумеется, спрашивала об этом каждую встречную акулу, но акулы народ скрытный, и ни акула-молот, ни рифовая акула, ни серо-голубая акула мако, ни тигровая акула не дали ей и намека на то, где искать ее отца. Скаты и рыбы-пилы были разговорчивее, но красавцы скаты глупые, как пробка, а слушать рыбу-пилу всегда рискованно – зная о своем уродстве, она наболтает что угодно, чтобы показаться хотя бы умной. Что до трески, она плавает огромными стаями и косяками, в которых все рыбы мыслят как одна, и если задашь вопрос одной рыбе, то получишь ответ – правильный или нет – от тысячи, десятков тысяч, сотен тысяч. Кокинью это обескуражило.
Так что она плыла и плыла, день за днем – немного усталая, чуть-чуть соскучившаяся по людям, сильно повзрослевшая, но полная решимости не поворачивать назад, пока не найдет Акульего бога и не выпытает у него правду. Кто ты такой, если моя мать приняла тебя на предложенных тобой условиях? Как ты сам мог вынести то, что видел ее – да и нас, своих детей, – всего раз в год? Неужели боги так представляют себе любовь?
Как-то ночью, когда вода сделалась теплой, спокойной и шелковой, Кокинья качалась на волнах, видя во сне свою лагуну, и проснулась, только мягко ткнувшись в то, что показалось ей берегом острова. Его темная громада возвышалась над ней, заслоняя луну и половину звезд, но она не видела даже очертаний деревьев, не слышала птиц и не чуяла растений. Зато то, что она почуяла, разбудило ее окончательно – она нырнула на глубину боком, как испуганный краб. Она чуяла наполовину запах рыбы: холодный, мокрый и соленый, но было в нем и что-то змеиное – тоже холодное, хотя и сухое, а исходил он от острова – полно, да остров ли это? – посреди моря. Этот запах был ей незнаком, но в то же время ей казалось, что где-то она его уже встречала.
Кокинья отплыла в полосу лунного света, что ее немного успокоило, и начала осторожно плыть вокруг острова – и тут он пошевелился. Глаза, большие и светло-желтые, как огни маяка, медленно повернулись, не теряя ее из виду, а огромное, бесформенное туловище стало вовсе не похоже на остров: чудовище поднялось на дыбы, показав передние лапы с когтями невероятной величины. Между ними виднелись две лунно-белые клешни, способные оторвать голову даже кашалоту. Рычание чудовища было слишком низким, чтобы Кокинья могла разобрать слова, но оно явственно донеслось до нее по воде.
И тогда она поняла, кто это, и понадеялась, что голос ее долетит до ушей этого существа, где бы они ни находились. Она крикнула:
– О великий Пайки, я Кокинья. Я очень маленькая и никому не желаю вреда. Скажи, пожалуйста, где мне найти моего отца, Акульего бога?
И тут глаза-фонари испугали ее не на шутку – все они обратились на нее, но ни головы, ни лица за ними не было. Она поняла, что глаза находятся на длинных, как кнуты, стебельках, а ромбическая голова Пайки укрыта под пунцовым панцирем, усеянным десятками мелких, острых шипов. Кокинья испуганно застыла, а Пайки заговорил с ней из воды, и она почувствовала его слова даже кожей:
– Не двигайся, дитя мое, чтобы я видел тебя и не перекусил надвое по ошибке. А то со мной такое бывает.
В ту минуту Кокинья, которая уже проплыла пол-океана, подумала, что, возможно, теперь никогда уже не сдвинется с места.
Она долго ждала, когда громадная тварь заговорит снова, но была совсем не готова к следующим словам Пайки.
– Я мог бы показать тебе дорогу к отцу – мог бы даже доставить тебя к нему, – но не стану этого делать. Ты еще не готова.
Когда Кокинья пришла в себя от его слов, она закричала:
– Не готова? Ты кто такой вообще, чтобы говорить, что я не готова видеть своего собственного отца?
В этом ее выпаде Мирали и Киауэ сразу бы узнали Кокинью, которая атаковала все, чего боялась.
– Ты еще не готова услышать то, что твой отец может тебе сказать, – отвечал голос в море. – Останься со мной ненадолго, дочь Акульего бога. Я не такой, как твой отец, но, может быть, как учитель я лучше, чем он. – Когда Кокинья заколебалась и ясно было, что она склонна отказаться, Пайки продолжал: – Дитя мое, тебе больше некуда плыть, только домой, – и думаю, к этому ты тоже еще не готова. Залезай ко мне на спину, и поплыли вместе.
Даже Кокинья поняла, что это приказ.
Когда она проделала долгий и трудный путь от когтя Пайки вверх по его ноге на гору плеча, к глубокой впадине в твердом панцире, которая была словно специально создана для испуганной наездницы, он отвез ее на остров (на этот раз островок был настоящим, хоть и значительно меньше, чем родной атолл Кокиньи) с яркими птицами, цветами и фруктами. Когда птичий щебет ненадолго прерывался, ей было слышно, как в глубине острова ласково журчит ручеек, а с пальм, растущих вдоль пляжа, время от времени падают кокосовые орехи. Это был одинокий остров, совершенно необитаемый, но очень красивый.
Там Пайки оставил ее, сказав на прощание только: «Отдыхай». Так она и сделала – спала в зарослях бамбука, просыпаясь, только чтобы поесть и попить, и снова засыпала, всегда видя во сне мать, брата и родной дом. Сны были все живее, а Мирали и Киауэ все ближе, и Кокинья плакала, стараясь отсрочить пробуждение. Но, когда Пайки вернулся через три дня, она храбро спросила:
– Что за правда у тебя есть, которую бы я не хотела услышать от отца? Я не боюсь ничего, что он может мне сказать.
– Страха у тебя действительно нет, или ты сюда бы не доплыла, – заметил Пайки. – Ты, кажется, боялась меня при первой встрече, но после двух ночей хорошего сна явно справилась с этим. – Кокинье показалось, что она различила хихиканье, донесшееся до нее через волны. – Но храбрость и внимательность – разные вещи, – продолжал Пайки. – Слышать – не то же, что слушать. Тут я не ошибаюсь, можешь быть уверена, потому что я знаю все.
Это было сказано так буднично, что Кокинья чуть было не расхохоталась. Она сказала со всей невинностью, какую только могла изобразить:
– Я думала, это мой отец все знает.
– Нет-нет, – серьезно ответил Пайки. – Единственное, что Акулий бог знает и умеет, – это быть Акульим богом. Ни для чего другого он не предназначен – он не учитель, не мудрый хозяин и уж точно не отец и не муж. Но с богами ничего не поделаешь – их хлебом не корми, только дай надеть человечью личину. С этого неприятности и начинаются, потому что никто из них человеком быть не умеет – да и откуда им этому научиться, скажи пожалуйста? – Глаза на стебельках вдруг подались к ней, как будто Пайки и впрямь ожидал внятного ответа. – Я всегда благодарил Создателя за то, что я такой безобразный, не могу замаскировать свое уродство и меня не тянет скрыть его за обличьем покрасивее, сделав вид, будто верю, что я и впрямь такой. Уверен, что если бы я мог, то так бы и сделал. Когда знаешь все на свете, иногда чувствуешь себя одиноким.
Кокинья снова чуть не расхохоталась, но на этот раз ей было легче удержаться, потому что Пайки явно хотелось, чтобы она его поняла. Она поборола желание рассмеяться и запальчиво спросила великана:
– Ты что, правда считаешь, что нам с братом лучше было не родиться на свет?