Повесть о художнике Федотове Шкловский Виктор
– Поэтом.
– Ты будешь художником! Может быть, у тебя будет удача, может быть, у тебя совсем не будет успеха, но ты станешь художником. Я бы хотел тебе дать рекомендательное письмо в Петербург, но что значит письмо Каракалпакова? Все равно ты будешь художником! Когда будешь в Петербурге, побывай в Академии художеств. Ее легко найти. Стоит она на правом берегу Невы, говорят, у входа в нее два сфинкса. Когда я учился, сфинксы лежали на дворе академии. Кормили нас гречневой кашей. Мы хватали кашу ложками из большой общей чашки, обжигая руки. Мне хотелось есть, а еще больше хотелось рисовать. Для меня не было ничего выше рисунка. Я рисовал, забывая обо всем, и, видимо, делал успехи – мне дали две серебряные медали. Преподавал нам Иванов Андрей[5]. Со мной учился Александр Иванов, сын старика Иванова, и два брата Брюлло[6]. Я был товарищем младшего брата – великого рисовальщика… Отойдем и будем говорить тише… Нас всегда плохо кормили в академии, нас секли. Потом нас начали унижать: назначили нового президента, дали инспектора Васильева – глупого и строгого человека. Однажды ученика граверного класса Федора Алексеева обвинили в какой-то шалости. Его решили посадить в холодный карцер. Васильев приказал служителям стащить с нашего товарища куртку. Федор начал сопротивляться: карцер был очень, очень холодный. Мы долго до этого терпели, а тут не выдержали, начали кричать, вырвали товарища, а потом взбунтовались, выбили стекла в окнах. Инспектор убежал. Пришел гравер Кондратьев, хороший человек. Он сказал нам: «Ребята, среди вас мало дворян, вы дети ремесленников, солдат. Среди вас есть калмыки, киргизы. Ты, Алексеев, из крепостных. Вас могут отдать в солдаты… А если вы кончите академию, вам разрешат носить шпагу, а главное – вам дадут право рисовать». Мы ответили старику: «Уже поздно: доложено государю». – «Еще не поздно. Они его тоже боятся. Только подумайте, что будет! Среди вас много талантов. Вот Брюлло… Слушай, Брюлло, я смотрел твои рисунки „Гений искусства“ и „Нарцисс“. Это очень хорошо». – «Все равно меня исключат», – ответил Брюлло. «Не исключат, – сказал Кондратьев, – только послушайте меня. Когда на вас начнут кричать, встаньте сразу на колени». После ужина зовут нас в конференц-зал. На стене портрет императора Александра Первого. Весь совет сидит на своих местах, все в звездах, в лентах: так нам показалось. Президент встает, начинает говорить; неохотно мы становимся на колени. Оленин тронут, вынимает носовой платок, вытирает глаза и говорит: «Встаньте, дети! Только пускай выйдет зачинщик. Мы его не отдадим в солдаты, но проступок записан в журнал, и должна быть в журнале резолюция. Таков порядок, дети».
Мы тогда много читали «Римскую историю» и знали наизусть стихи о благородстве, верности. Я подумал о своих товарищах, которых собрались изгнать из академии. Среди них Карл Брюлло… Я встал, почистил колени и сказал: «Это я сделал, господин президент». Вместе со мной встал Слезенцов: «Нет, это сделал я, а не Каракалпак». Нас очень сильно высекли. Не отдали в солдаты, но и не позволили кончить академию. Слезенцов сейчас делает этикетки, меня исключили под фамилией Каракалпаков, а Брюлло послали учиться за границу, и ему тоже переменили фамилию: он теперь Брюллов.
– Вы поступили хорошо.
– Я поступил правильно. Карл находится в Риме, он пишет прекрасные портреты, а сейчас он нарисовал картину, достойную Микеланджело, – «Последний день Помпеи», что прославило нашу академию и Россию.
– Я не видел еще этой картины.
– Я тоже, но знаю ее описание. Картина полна любви и самоотвержения… Извергается Везувий, молния освещает бегущих людей фосфорическим светом, падают статуи на головы бегущих, сыновья спасают отца, мать спасает ребенка, ребенок тянется с любовью к птичке, новобрачные бегут, не забывая о том, что они любят друг друга… Тела людей как бы просвечивают при свете высокой луны, сами тени как бы прозрачны, фигуры как будто изваяны… Эта великая картина написана благородным человеком!
– Я хочу видеть эту картину.
– Картина куплена Демидовым и подарена им государю. Скоро будет в Санкт-Петербурге. Брюллов, говорят, едет в Грецию. Про него писал Вальтер Скотт, ему предлагали дворец в Италии, про него пишут поэмы…
– А вы?
– Ночью мне хочется сочинять картину, и вижу это сочетание света, фигуры отделяются от холста и бегут на меня, простирая руки. Я решил идти в театр. Я буду хотя бы заведовать лампами, театральными лампами, буду слугой у подножия искусства. Пускай надо мной прогремит голос гения! И сердце мое начнет тогда биться в полную силу, а я буду смотреть, чтобы лампы не коптили. Потому что, мальчик, искусство требует самопожертвования и труда, а здесь у меня испортился карандаш и штрихи стали металлическими, не передавая прелести натуры.
– Может, тогда не нужно становиться художником?
– Для нас с тобой это неизбежно. Лучше быть художником, хотя бы небольшим, чем директором корпуса или даже командиром полка.
– А я, может быть, стану физиком! Опыты с электрической машиной очень интересны.
– Да, ты не ленив в науках… Так вот, господин Федотов, я не могу дать тебе рекомендательные письма. Все забыли Каракалпакова. Кому нужно рекомендательное письмо от ламповщика! Поклонись от меня академии, а если увидишь Брюллова, не напоминай ему о Каракалпакове, не вызывай у него неприятных воспоминаний.
– Я не знаю Брюллова, никогда не видел его.
– Он невысок, широкогруд и красив, у него голова Венеры, руки Рафаэля. Ты его узнаешь из тысяч… Когда начнешь рисовать, рисуй каждый день, не отчаивайся и не поддавайся усталости. Я не прошу тебя, чтобы ты помнил о Каракалпакове. Федотов-первый, служи искусству хотя бы ламповщиком! Поезжай в Петербург, учись там, где учились Шубин, Левицкий, Тропинин, Кипренский, Брюллов! Учись там, откуда изгнали бедного Каракалпакова…
Финляндский полк
Усиливались создать для строя щеголеватую, механическую фигуру автомата, который мог бы по команде быстро и темписто манипулировать ружьем и педантически мерно передвигать ногами, так, чтобы впоследствии десятки, а потом сотни и тысячи ног ходили, как один человек…
…Исполнение таких задач требовало времени, но, право, можно сказать: слава богу, что его недоставало.[7]
«История Финляндского полка»
В декабре месяце 1833 года Павел Федотов получил чин прапорщика, имея от роду восемнадцать лет.
Имя Федотова было записано на мраморной доске золотыми буквами.
Павел Андреевич выбрал вакансию в Петербург, в лейб-гвардии Финляндский полк, казармы которого находились на Васильевском острове, близ Академии художеств. Начальство не препятствовало, потому что Федотов кончил корпус первым. Невысокий же рост при широкой груди сверх того почитался особо подходящим к форме егерского стрелкового полка.
Собрали прапорщиков, посадили по двое на одноконные санки.
За Валдаем все больше елей и болот, покрытых редким кустарником, за ними опять еловые леса… Все это было и печально и красиво.
Санки бежали на север, мимо строящейся на горе Пулковской обсерватории, мимо пустынных дач…
Вдали показались крутые купола соборов и высокие золоченые шпили. В золоте и коричневых дымах над красными крышами вставал город на серебряном горизонте.
Проехали через Триумфальные ворота.
На улицах дома стоят плотно, как книги на полках. Невский проспект. Вытянулся длинный, низкий Гостиный двор с плоскими аркадами и тупыми углами, за ним каланча и потом желтый камень – Казанский собор с колоннадой. Перед колоннадой статуи двух генералов в плащах.
В конце Невского проспекта углом, как волнорез, стоит куб с колоннами, над ним шпиль, и в обе стороны протянулась желтая стена. Слева строящийся Исаакиевский собор – посеревшие леса, забор и снег, изъезженный санями.
Переехали по льду через Неву. Стало тихо. Большое здание с колоннами – Академия художеств; перед ним на новых постаментах теперь действительно смотрят друг на друга сфинксы, и на головах у них сверх каменных капоров белые нахлобученные шапки из снега, а на плечах пушистые снежные белые воротники.
Васильевский остров нарезан линиями на совершенно ровные кварталы. Углами выходят на набережную дома. Врезались в землю короткие дорические колонны здания, на широкой лестнице которого борются голые гиганты. А слева мерзнут во льду застигнутые в Петербурге зимой корабли и скрипят полозьями по снегу тяжело груженные сани.
Вот казармы Финляндского полка. На железных крышах снег, у ворот солдат в тулупе с белым воротником, на голове у него клеенчатый кивер.
Открыли ворота, проехали через двор, вошли в казарму. Вновь начиналась строевая жизнь.
Жизнь офицера, который существовал на жалованье, была самая бедная. Шил он себе шинель, собирая деньги много лет, и долго приходилось ему думать, чем подбить шинель – коленкором или диверласом[8]. Диверлас называли также демикотоном. Стоил он немного дороже коленкора, но тот, кто хотел шить шинель на диверласе, перед этим месяц не пил чаю. Еще труднее жилось рядовым. Рядовой в год получал тринадцать рублей девяносто шесть с половиной копеек, а вместе с мундирными, амуничными и наградными – двадцать шесть рублей сорок три копейки ассигнациями в год. Но кормиться солдат должен был сам, съестная же артель брала у него восемнадцать рублей тридцать три копейки. Оставалось у солдата на руках восемь рублей десять копеек. На эти деньги он должен был мыться, чиниться, покупать кремень к ружью, бумагу для патронов, менять подметки у сапог, белить ремни воском, покупать портянки и белье.
По счету начальства у солдата образовывался в год дефицит в семнадцать рублей три четверти копейки. Как он солдатом покрывался, начальство не интересовалось.
Кроме того, солдат должен был покупать дратву, щетки, зеркальце, гребенки – тоже за свой счет. Так как эти вещи проверялись на смотру, то нужно было придавать им вид щегольской и единообразный. Назывались они смотровыми и помещались в особом свертке в виде несессера. Так как их проверял сам государь император, то они не употреблялись вовсе. Щетки, зеркальце, головная гребенка, портянки и кусочек мыла, фабра для усов, кремень и свинец делались миниатюрными, игрушечными, так что все солдатское хозяйство помещалось на ладони. А так как солдату были необходимы и дратва и портянки, то он тайно, под шинелью, носил и эти вещи.
Казармы лейб-гвардии егерского полка находились на Васильевском острове, за казармами – поля, кладбище, пустырь, взморье, кусты и где-то там могила казненных декабристов.
Полк ходил когда-то в Париж, но память о тех походах затерта, похоронена за Смоленским кладбищем.
В то время говорили, что война портит войска.
Войска улучшали обучением строю и парадами.
Стрелковое дело Николай не очень любил, но все же было обращено некоторое внимание и на стрелковое обучение. В лейб-гвардии Финляндском егерском полку поэтому приказано было в год выдавать каждому нижнему чину шесть патронов для обучения стрельбе. Оружейные приемы были перенесены из примечания к уставу в устав. Всего было восемнадцать оружейных приемов, из них вновь введены были приемы: ружье наперевес, на правое плечо, на молитву, рукавицы надеть, рукавицы долой. Выдержка между приемами была тройная – тихая, скорая и учащенная.
Правила военные начинались с правил об осанке: «Пристойная осанка не требует, чтобы солдат держался принужденно и казался одеревенелым; напротив того, он должен стоять и ходить ловко, свободно, сообразно естественному сложению тела, и стараться вести себя так, чтобы в разговоре, взгляде, всех действиях и движениях его выражалась некоторая относительно к собственному его званию пристойная смелость без наглости, твердость без самонадеянности и нахальства и, наконец, ловкость и вежливость. Кто на время разговора опускал глаза вниз, тот навлекал на себя подозрение в лукавстве, боязни и нечистой совести. Люди, с хладнокровием взирающие на смерть, должны смело смотреть в глаза каждому, какого бы звания он ни был, но при том не показывать наглости».
Солдат должен был иметь усы и бакенбарды; они в правилах были регламентированы так: «Усы не должны быть длинны, так как таковые, напротив того, безобразят лицо и дают ему вид зверский и часто даже отвратительный».
Служба была тяжелая – барабанная.
Клеенчатый кивер зимой холодил, летом грел. Работа состояла в подготовке к параду. Парады же были весенние, летние, осенние и зимние. Армия обучалась красоте поворота, быстрому сниманию и надеванию ранца и темпистому шагу.
Существовали тогда художники, специально рисовавшие однообразную красивость парада. Первый дагерротипный снимок тоже сделан был в России с парада. Его принесли императору Николаю. Тот смотрел долго в лупу, потом вызвал к себе брата Михаила Павловича. Император был в гневе. Он поднес лупу к снимку и закричал:
– Это так меня принимают? И это парад в моем присутствии?
Михаил Павлович молчал. Николай Павлович перевел дух и сказал хрипло:
– Посмотри в лупу: у третьего солдата четвертой шеренги кивер криво надет.
Для царя смысл всякого изобретения и усовершенствования в том и состоял, что при помощи его можно было проверять однообразность исполнения правил.
Устав военный разработан был в форме катехизиса. Целью катехизиса было добиться того, чтобы в строю не происходило никаких случайностей.
В катехизисе не было предусмотрено, что солдаты в строю дышат; это хотя и не было запрещено, но не упоминалось.
Поручик Федотов быстро выучил катехизис, начиная с первого вопроса:
Вопрос: «В чем состоит исправный солдат?»
Ответ: «Исправный солдат ведет себя трезво, честно, порядочно; верен своему государю, знает твердо артикулы, послушен начальникам, содержит себя и амуницию во всегдашней чистоте и исправности, умеет правильно стоять, равняться, ворочаться, маршировать и ружьем своим действовать; знает, как именовать всех своих начальников, сроки всем вещам, сколько получает жалованья и провианта, притом должен быть бодр и расторопен».
Вопрос: «Как правильно стоять?»
Ответ: «Стоять вольно и непринужденно, голову прямо, плечи ровно, то есть не заворачивая и не опуская ни которого, грудь вперед, руки по ляжкам, мизинцы по шву, каблуки вместе, носки против выемки плеча».
Вопрос: «Как правильно равняться?»
Ответ: «В строю – в грудь третьего человека, держать при том свой корпус, как учили правильно стоять, не заворачивая ни в котором случае голову, плечи держать ровно и равняться в сторону, куда сказана дирекция».
Вопрос: «Как правильно ворочаться?»
Ответ: «Ворочаться на каблуках, левого каблука никогда с места не двигать, а правый к оному придвигать».
Вопрос: «Для чего левый каблук никогда с места не сдвигается?»
Ответ: «Чтобы всегда линия верная сохранилась».
Служил Федотов без неприятностей, тихо и скромно отбывая свои караулы, сохраняя дирекцию и линию, стараясь левый каблук с места не сдвигать.
Юность художника
…Вероятно, парадный, выпускной акт при собрании гостей, первая на нем роль уже возродили в ребяческой душе сознание собственной силы, а затем желание действовать.[9]
П. А. Федотов
Сохранять точную линию в строю помогли Федотову верный глаз и выдержка; он сперва даже не очень уставал.
Через два дня на третий получал Федотов из полковой канцелярии серо-голубую бумажку, сложенную пополам, в ней писарь сообщал его высокоблагородию о назначении на караул.
При исполнении нарядов караульных больше всего опасались великого князя Михаила Павловича: великий князь подкрадывался к командам на своей коляске, пользуясь, как прикрытием, вновь заведенными дилижансами, и выскакивал потом прямо на караул в тот момент, когда люди заваливали ружья в шагу или теряли каданс своего марша.
Поэтому караульные начальники относились к дилижансам с большим подозрением, а унтер-офицеры, нагибаясь, смотрели под колеса фургонов и дилижансов, разыскивая там строевого своего неприятеля.
Караулы поэтому были неравны по своему достоинству: различались спячки и горячки.
Трудны были караулы в театре и в цирке, где бывало и начальство, а легкими караулами считались караул у Петропавловской крепости, в Галерном порту и на заставах.
На заставах в караульных помещениях висели списки людей, которым запрещен въезд в город. У шлагбаума стоял солдат, который подскакивал ко всякому проезжающему и провозглашал:
– Стой! И позвольте спросить, откуда и куда изволите ехать?
На это проезжий или отдавал свой письменный вид, или сам шел в караульный дом расписываться.
Затем солдат возвращался с проезжающим и командовал часовому:
– Бом двысь!
Шлагбаум поднимался.
Экипаж проезжал.
Не нужно было задавать вопросов проезжающим на городском извозчике, а также не надо было спрашивать вида у того, кто говорил, что он едет на дачи.
Служба поэтому на заставах была спокойная, потому что никто себя опальным именем не называл и отводить на гауптвахты не приходилось никого.
Спокоен был караул и на Галерной гавани.
Был там, впрочем, один лесок, куда солдаты зимой боялись становиться, уверяя, что там по ночам выходит нечистая сила.
Сравнительно спокоен был караул в Зимнем дворце, особенно во время высочайшего отсутствия государя императора.
Кормили во дворце удовлетворительно, в помещении было тепло.
На стене дворцовой гауптвахты висели великолепные английские часы, очень старинные. На циферблате их стрелки обозначали час, минуту, секунду, год, фазу луны, месяц и даже затмение солнца.
Часы эти отличались звонким отчетливым ходом, были редкостью мировою и на гауптвахту попали случайно.
Часы стояли прежде в собственном кабинете императора Павла Первого, но государь император, опоздав однажды на вахтпарад, на часы разгневался и отправил их на гауптвахту.
Вскоре после этого государь был задушен.
Дать распоряжение о возвращении часов позабыли, и часы остались на гауптвахте под вечным арестом.
Тяжелые караулы были в Адмиралтействе, в Арсенале, на Сенной площади. Офицеры ночью здесь не раздевались, а только ослабляли шарф. Солдатам же ничего ослаблять не полагалось.
Караулили неизвестно кого и неизвестно что. Один караул стоял у сарая, в котором, по преданию, была заперта паровая машина, приобретенная еще Петром Первым.
Машина эта сдавалась караулом смене под названием «железные вещи».
Но железа за запорами не было, потому что оно соржавело.
На чистом обороте бумаги с вызовом на караул писал Федотов свой дневник.
Записи его однообразны: «играл на флейте», «пил кофе», «рисовал».
Рисовал он еще слабо, рисовал портреты товарищей. Однажды, когда ему стало очень грустно, нарисовал он себя молодым офицером под плакучей березой или ивой, облокотившимся на урну.
Шел год за годом.
К флейте присоединил Федотов гитару.
При гитаре хорошо петь.
Пение поощрялось.
Один из старших офицеров, генерал А. Марин, сам писал романсы.
Солдату из всех развлечений также больше всего рекомендовалось пение.
Так как оно «сокращает приятным образом свободное время, облегчает тягость похода и заменяет другие удовольствия жизни».
Пение солдатское должно быть темпистое и ухватистое.
Песни должны были быть приноровлены к шагу – тихому, скорому и вдвое более скорому, чем скорый.
Для облегчения службы Федотов сам написал темпистые стихи.
Песня Федотова возбудила, впрочем, некоторое неудовольствие за возвеличивание в ней стрелкового дела, и обнародована она была только впоследствии господином Мариным.
Впрочем все признавали, что песня приспособлена к самым скорым маршировкам.
- Конный молодец с конем,
- А ссади-ка, прах ли в нем!
- На своих,
- На двоих,
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
- Знать, что мы таки не просты,
- Ведь не шлют на аванпосты
- Мушкетер,
- Гренадер.
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
- На параде назади,
- А чуть драка – впереди,
- Поскорей
- Егерей.
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
- То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
В то время за ничтожную плату давали билеты на право посещения Академии художеств, и каждый желающий мог в академии копировать классиков, рисовать натуру, пользуясь советами профессоров.
Федотов проходил высокими сводчатыми коридорами, в коридорах висели барельефы, покрытые пылью. Здесь разговаривали не о строе, а об искусстве: о том, что купол Исаакиевского собора слишком высок и весь собор не похож на русскую церковь. Рассказывали об успехах Карла Брюллова, который путешествовал по Греции и Востоку. Доставали и рассматривали старые рисунки и акварели Брюллова.
Федотов увлекался рисунками и акварелью, изучал перспективу, которой интересовались все после статей Венецианова, и начал серьезно заниматься живописью.
Сам Федотов писал про свои занятия:
«…близкое соседство на Васильевском острове Академии… дало возможность походить иногда в свободные дни в вечерние рисовальные классы Академии поучиться. Тут очутился в совершенно новом мире: рядом сидит сын лавочника, по другую сторону камер-юнкер Вонлярлярский, впереди конногвардеец Вуич, рядом с ним ученик Академии – мальчик в курточке; там сзади – чиновники, опять академисты, там опять офицер, опять какой-то драный уличный замарашка, разные по летам и нарядам, но с одинаковым соревнованием все, углубляясь на свой лист, хлопочут не поддаться друг другу…»[10]
Кроме академических рисунков и портретов, Федотов еще рисовал на продажу портреты великого князя Михаила Павловича.
Дело, которым он занимался, часто как будто выглядело рукодельем: он вырезал из фольги, делал рамки; казалось, что он один из многих офицеров, которые дома играют на флейте и рисуют. Даже командир полка Михаил Александрович Офросимов писал романсы. Среди его романсов знамениты были «Коварный друг» и «Уединенная сосна». Музыку к романсам писал господин Н. Титов – тоже уже генерал.
Федотов служил в Финляндском лейб-гвардии полку, и казалось ему, что все товарищи у него были милые и симпатичные люди, хотя и читают они мало, а больше играют в карты.
Федотов и сам играл: это была та самая игра, которая не стоит свеч.
Свечи молодые офицеры доставали на службе. Если свечей не хватало, то посылать за новой свечой должен был выигравший.
Бывали и такие разговоры:
– Пошли за свечой! Ты в выигрыше!
А выигравший отвечал:
– Нет, ты пошли, а я тебе очищу долгу пятьдесят тысяч.
Федотов играл и в коммерческие и в азартные игры; иногда выигрывал даже по двадцати рублей, иногда проигрывал рублей десять, но больше играл на мелок и на мелок однажды проиграл восемьдесят тысяч; лег спать банкротом и спал крепко.
Небо в том году над Васильевским островом было голубое, с барашками, и если сегодня дождь, то можно играть в карты, а если нет денег играть в карты, то можно играть на флейте или переписывать романсы из старого песенника. Можно пойти в гости: в гостях все девушки чудесны, дамы еще чудеснее, но к ним страшно подходить.
Все женщины любят молодого прапорщика-гвардейца, учат его танцевать кадриль и просят нарисовать в альбом что-нибудь потрогательнее и помеланхоличнее или сделать узор для вышивания гарусом.
В двадцать лет люди еще идут гурьбою; еще неизвестно, кто пойдет дальше всех, кто отстанет.
Пока все хорошо, и даже анекдоты, над которыми другие не смеются, смешны до слез, потому что они услышаны в первый раз.
На картины почти что страшно смотреть. Тоскливо и интересно: хочется делать самому так, только по-другому и про другое – про свое.
Вечерами Федотов играл на флейте; звук флейты был слышен на улице далеко-далеко, особенно если день был летний.
Идет по мосткам старая дама в шумящих юбках, или служанка с плетеной корзинкой, или старик в картузе с раздвоенным козырьком.
Лето. Летает пух от тополей. Тепло. Уже вечер. Нежарко. Слышна флейта.
Идет человек по деревянным мосткам, остановится, вздохнет. На флейте играют… Должно быть, офицер молодой… Неопытный…
Приказано ездить на балы; на бал надо надевать короткие штаны и шелковые чулки; очень красиво выглядит нога в шелковом чулке. Правда, шелковые чулки стоят двухмесячного жалованья – сорок рублей.
Однажды из дома прислали пятьдесят рублей – вот и чулки и еще десять рублей – приехать в карете ко дворцу: на извозчике ко дворцу не подпускают.
Но этот живой мальчик в шелковых чулках, хотя он и смотрел веселыми глазами на танцующих и сам танцевал, был беднее любого уличного замарашки. И все же интересно на балу во дворце: сколько женщин, какие платья, как выглядят плечи и шелк при свечах!
Везде хорошо. Даже в карауле весной хорошо.
Однажды с караула на Выборгской стороне молодой офицер решил пройти проселками на другой караул – в Старую Деревню. Вдали Петербург с веселым блеском окон и лиловыми дымами. Федотов шел, смотрел в лужи, как в зеркало: в лужах отражаются весенние облака и веселое лицо.
«А усы еще не выросли. Надо попробовать бриться».
Федотов саблей прокапывал бороздки у краев луж; журчал ручеек, лужи темнели, просыхая.
Хорошо проселком идти весной, когда жаворонок кругами с веселым усилием вкатывает вверх свою песню!
Вечером на флейте можно насвистывать, вспоминая жаворонка. Завтра на обед будут, наверно, щи с крапивой, как на Огородниках.
Письма из дома невеселые: отец постарел, скоро будет отставка; сестры опять робко просят, не может ли он им денег прислать.
Вечером играл на флейте, читал «Физику» Павлова. Решил тратить меньше: дома летом носить халат, зимой можно носить тулуп. Обыкновенное дело: сестрам помочь надо.
Андерманир
Удовольствие педанта – чужое удовольствие.
Удовольствие таланта – есть его собственное.[11]
П. А. Федотов
Главной, но еще не достроенной достопримечательностью в Петербурге того времени был Исаакиевский собор; его готовили на удивление векам и народам.
Собор заложили при Петре, но он сгорел.
Екатерина начала его заново.
Собор строился долго; нетерпеливый Павел приказал достроить его кирпичом, а тщеславный Александр велел разломать павловскую постройку.
Такова была первоначальная судьба этого здания, которое больше ломали, чем строили.
При Александре приехал из Парижа белобрысый француз с письмом от знаменитого часовщика Брегета. Фамилия его была Рикар, но, понимая вкусы столицы, он принял пышное наименование Монферан в честь местности, где учился.
Приняли его сперва на службу рисовальщиком.
Монферан скоро выставил огромный рисунок, на котором с приятностью были расположены все достопримечательности древнего Рима. В то время искали, кому поручить перестройку Исаакиевского собора. Архитекторы были, но все их проекты казались недостаточно торжественными и парадными.
Монферану поручили подготовить материалы к проектировке. Монферан взялся составить рисунок. Он сделал двадцать четыре рисунка – в греческом стиле, в византийском, в китайском, в индийском и в других стилях – и все это переплел в прекрасную папку.
Работа понравилась, и Монферана назначили придворным архитектором, но постройку ему еще не поручили. Тогда он сделал деревянную модель: купол был вызолочен золотом, лакированное дерево можно было принять за гранит и мрамор. Модель раздвигалась надвое, и была видна внутренность храма: иконостас из белого мрамора, мраморный пол, цоколь из розового и зеленого мрамора, вызолоченные статуи ангелов, малахит и порфир.
Рядом была поставлена небольшая модель старого храма грубой работы.
В монферановской модели, разрезанной, как арбуз, пополам, света хватало. Новый храм совмещал в себе все, что только мог вспоминать человек, занимающийся старой архитектурой. В этом здании были скульптуры и фронтоны, колокольни и коринфские колонны, портики и балюстрады.
Посередине крыши храма задуман был стилобат, сложенный из мрамора, а над ним на высоте двадцати саженей от земли колоннада из двадцати четырех колонн с бронзовыми капителями и базами. Эти колонны окружали главную башню собора, одетую снаружи медными, окрашенными под мрамор листами. В башне двенадцать больших окон. Выше колоннады, вокруг башни, перистиль, завершенный бронзовой балюстрадой, и двадцать четыре бронзовые фигуры ангелов. Над перилами – аттик, аттик же покрыт куполом.
Купол фальшивый: он собран из чугунных стропил, а внутри будет другой, плоский купол, обшитый деревом. На нем предполагалось написать плафон – все это на модели уже есть.
Окна аттика ничего не освещают, кроме железных стропил.
Горшечный плоский свод подшит деревом и оштукатурен. По штукатурке он будет раскрашен.
Все это было богато, монументально, торжественно и даже интересно благодаря замысловатости. То, что в натуре собор нельзя будет разнимать и раздвигать на части, как ту модель, о которой мы уже рассказывали, об этом забыли. Высокое начальство на модели поразилось богатству убранства. Проект очень понравился, и Монферану велели строить.
Этот белокурый французик был способным человеком; он сообразил, что прежде всего надо оформить площадь, и отрезал ее угол, поставив на нем треугольное здание военного министерства. У входа в здание стояли сторожевые львы.
Исаакиевский собор строили; вбивали тысячи свай, на сваях выкладывали сплошной фундамент из гранитных булыг.
Монферану везло – он умел находить людей.
Подрядчик каменотес Яковлев вырубал огромные колонны, подвозил их по Неве и подкатывал к стройке на платформах с чугунными шарами, катящимися по лоткам из толстых досок.
Смена царствований не изменила судьбы Монферана. Николай Первый прибавил только два ряда портиков – с востока и с запада – по восьми колонн; к каждому вела гранитная лестница со ступенями ко всю ширину, это еще более затемнило собор.
Монферану поручили еще поставить посередине Дворцовой площади Александровскую колонну с ангелом наверху. Здесь рисовальщик нашел себя. Он умел соединять грандиозное с изящным и был талантлив, но он строил храм для веры, которой не имел, в стране, языка которой не знал.
Исаакиевский собор строился. На него шло в год по полтора миллиона рублей.
Уже красили под мрамор медь верхнего барабана.
Огромный собор встал над домами, как пастух над стадом.
Слава Академии
Везувий зев открыл – дым хлынул клубом – пламя
Широко развилось, как боевое знамя.[12]
А. С. Пушкин
Николай Первый не любил русского искусства, хотя хвастался им. Оно существовало наперекор ему.
Предполагалось, что существует единое, великое искусство, созданное императорским и папским Римом. Царь полагал, что русское искусство может существовать, но должно быть приведено к формам европейского искусства, сохраняя, однако, некую народность и связь с православными храмами.
Предполагалось, что там, на Средиземном море, существует родина искусств – Италия. Там обучали художников, оттуда везли мрамор. Но жизнь переделывала все, и русские художники в Риме писали по-своему, и даже мрамор из Италии получали от беглого русского дворового – Великанова. Великанов отошел от своего барина, стал лучшим мастером и поставщиком мрамора.
Русское искусство прорывалось и в Исаакиевском соборе – Монферан недаром почти сорок лет учился архитектуре у своих русских помощников. Проект Монферана, уже утвержденный Александром Первым и Аракчеевым, перерабатывали художники Михайлов-первый и Михайлов-второй, Стасов и Мельников. Большая глава собора стала стройней и в окружении колоколен придала храму пирамидальный характер. Над круглым портиком барабана появилась легкая, сквозная балюстрада. Форма большого купола, чуть вытянувшаяся кверху и подкрепленная нижним поясом, стала легче. Над портиком появились фигуры, и фронтоны заполнились бронзовой скульптурой, впервые в мире выполненной гальванопластикой. Самое техническое решение купола, сделанного из железа, было ново, хотя и противоречиво.
Исполин на Исаакиевской площади стал созданием русских художников; за иностранцем осталось право называться автором и возможность строить богатые дома для себя.
Для Исаакиевского собора писали иконы русские мастера старой академии, но ими были недовольны. Звали из Рима художника Александра Иванова, но он уклонился от этой чести.
В это время мир прославил Брюллова. Картина его была подарена Демидовым императору Николаю Первому и находилась в Белом зале Зимнего дворца. Видали ее еще немногие; говорили, что она будет передана в Академию художеств. Знатоки хвалили необыкновенное искусство Брюллова в композиции; разглядывая гибель Помпеи, вспоминали петербургское наводнение 1824 года.
Брюллов был человеком, вечно недовольным собою, вечно переделывающим свои картины, но считали, что его можно взять в узду и тогда его кисть послужит к славе царствования. Брюллова называли «Карлом Великим», говорили, что прозвище это пустил в ход поэт Жуковский, человек, близкий ко двору. Белинский хвалил портреты Брюллова и ставил его в пример писателям-реалистам.
Художником он был и в самом деле замечательным.
Шли годы новых успехов академии: А. Логановский выставил скульптуру юноши, играющего в свайку[13]; Н. Пименов – фигуру игрока в бабки.
А. Пушкин написал о скульптуре Логановского:
- Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый,
- Строен, легок и могуч, – тешится быстрой игрой!
- Вот и товарищ тебе, Дискобол! Он достоин, клянуся,
- Дружно обнявшись с тобой, после игры отдыхать.
Наконец совершилось событие. Картина Брюллова была выставлена в Античном зале Академии художеств. Она заняла почти всю стену зала, перед картиной устроена была небольшая решетка на расстоянии одной сажени. Лестница академии была переполнена.
Федотов медленно поднялся по ней и остановился среди толпы. Ночью он читал описание извержения Везувия, написанное Плинием Младшим. Плиний описывал и небо, пылающее от необычайного частого блеска как бы сливающихся молний, и сухой, освещенный пламенем извержения вулкана дождь пепла. Брюллов изобразил толпу, бегущую и остановленную оглушительным громом извержения. Все останавливаются, пораженные ужасом, смотрят в небо, как бы страшась, чтобы оно не рухнуло на их головы.
Прежний страх подавляется новым, и этот мгновенный промежуток, освещенный молнией электрического удара, позволяет в остановленном движении показать стремительность катастрофы; веришь, видя остановленные в падении статуи и падающий с головы женщины глиняный сосуд.
Богатое семейство бежало из города, но испуганные громом кони понесли, сломалась ось. Красавица лежит на земле, рядом с колесом; возле нее ребенок; стараясь поднять мать с земли, он расстегнул застежку, придерживающую платье.
А там кони несутся вдаль.
На первом плане плечистый воин – какой-нибудь правофланговый в легионе – с юным своим братом несет на плечах старика отца, а тот, смотря в небо, закрывается от каменного дождя рукой.
Юноша что-то говорит старухе, поднимая ее; это, вероятно, изображен Плиний Младший. Молодые супруги бегут, прикрываясь развевающимся плащом. Целое семейство бежит. Мужчина прижимает к себе жену, а мальчик тянется к птичке.
Мать стоит на коленях между двумя дочерьми – они молятся богам своим. А тут бежит христианский священник: ведь катастрофа произошла на рубеже эпох, это как бы сам мир Рима падает при свете молнии, в вулканическом извержении…
Женщина бежит с незажженным светильником в руках. Скупец собирает сокровища, рассеянные по земле, – золото, уже ненужное.
Картина, живая и разнообразная, вся связана и не распадается на мелкие изображения, но главное – свет. Два света: электрический, голубой, который освещает фигуры кругло, скульптурно, выпукло, и красный свет извержения вулкана.
Краски художника кажутся сверкающими: свет не только обливает прекрасные формы, но как бы и проникает в них.
Вся картина написана страстно, мгновенно и много раз возвращает к себе взор зрителя.