Билет в одну сторону Костина Наталья
Он выудил из груды битого кирпича помятую алюминиевую кастрюльку, в которой я варила Женьке манную кашу, и радостно возопил:
– Люминий! А в проводке медь! Провода-то какие – старые еще! А може, и нержавейку найдем!
– А мы ехали и видели, что возле яра танк подбитый стоит, – неожиданно сказала Женька. – Тоже сгорел… уже.
– Где? – встрепенулся Полканыч, переставая тыкать тонким стальным щупом в то, что осталось от нашего дома.
– Там! – Женька ткнула пальцем в северо-западный угол горизонта.
– Надо бечь… – деловито пробормотал любитель дармового металла. – С кумом договориться, автоген взять…
– А где мы теперь жить будем? – вдруг с несказанным удивлением в голосе спросил мой ребенок. Свекровь стояла в стороне – молча, безучастно свесив руки вдоль платья, которое мешком висело на ее исхудавшей и ставшей костлявой фигуре.
– А зачем вообще – жить?.. – внезапно спросила она как бы саму себя страшным, свистящим шепотом.
Вот тогда я рухнула прямо на битые кирпичи и зарыдала.
– Вы его знаете! – уверенно сказала я.
– Знаю, – неохотно согласился Жук. – Только он не совсем то, что вы думаете.
– Это как?
– Как он попал сюда, в госпиталь? – вопросом на вопрос оветил он. – Что еще при нем было? Как он был одет? – продолжал спрашивать человек, неизвестно о чем разговаривавший в палате с тем, кто лежал там в коме.
– Я обязана отвечать?
– Если хотите, чтобы я рассказал о нем все, что знаю… хотя именно вам, я думаю, вряд ли захочется это узнать. – Он проницательно взглянул мне в лицо. Глаза у него были усталые.
– Почему?
Он упрямо молчал, и я сдалась:
– Тут нет никаких военных секретов. Он… наш пациент. Поступил в госпиталь с многочисленными осколочными ранениями. Огромная потеря крови, коллапс. Сердце остановилось. Реанимационные мероприятия вам, думаю, неинтересны. Форма, как и во многих подобных случаях, была совершенно непригодна – мы ее разрезали, сняли с него буквально по частям…
– Выбросили? – быстро спросил Жук.
– Да… наверняка. А что? Там могло быть что-то? Удостоверение личности? Но у нас все очень внимательно просматривают. Был тайник? Вы знали?
– Ничего я не знал! – отрезал он. – Просто… предположения. Еще что-нибудь при нем было?
– Детский рюкзак. В нем кукла без ноги и тетрадь. Дневник женщины откуда-то из-под Луганска. Но я его очень внимательно прочла. В нем ни слова о том, кем он может быть. Ребята говорят – рюкзак у него был надет на плечо, то есть это точно его вещь – зачем бы иначе он его нес? А в кармане нашли ваш телефон. Он, собственно, и спас ему жизнь. Осколок застрял в нем, как раз напротив сердца. Только кончиком вышел и задел. Просто царапина. Если бы не телефон, я думаю, он бы прошил его насквозь. Хороший корпус…
– Титановый… – процедил Жук сквозь зубы. – Рюкзак покажете?
– И куклу?
– И куклу. А те… которых с ним вместе привезли – они его знали?
– Вместе с ним был только один раненый – из другого батальона. Он наткнулся на него в степи, когда тот был уже совсем плох. Говорят, нес на себе до самого расположения наших…
– Наших, ваших…
– Простите, что?..
– Кого он нес? Я просто уточнить хочу?
– Слушайте, вы слишком много вопросов задаете…
– Этот ваш больной, – сказал Жук жестко, – был в Донецке вместе с сепаратистами. Которые меня выкрали.
– Как?! – ахнула я. – Нет… не может быть!
– Я его очень хорошо запомнил. Три дня сидел с ними в подвале, пока отец не привез за меня выкуп. Другие двое были совсем отмороженные ублюдки, а этот… он на «скорой» приехал, вызвал меня из дома, сказал, что брат в больнице, что ранен тяжело. Ну, я и поехал с ними. Вот такая история, милая доктор Аня.
Я сидела не в силах больше вымолвить ни слова. Выходит, тот, за которого я так долго боролась, ради которого просиживала здесь дни и ночи… в которого влюбилась, как последняя дура… да, как дура, черт побери! – он оказался сепаратистом? Врагом? Нет, а как же тот, которого он вынес с поля боя? Которому спас жизнь? С которым я тоже долго разговаривала? Он и сейчас пока здесь, в госпитале… И его слово может быть против слова Жука! Шантаж, похищение… Телефон, в конце концов…
– Я вижу – у вас шок.
– Вроде того. – Я тряхнула волосами, словно бы отгоняя от себя все только что сказанные слова. – Ваш телефон… он его у вас забрал, да?
– Не совсем… Эти двое… которые были с ним, они ему приказали вывезти меня в степь, застрелить и закопать…
Теперь это действительно был шок. Голова кружилась, в ушах стоял звон – верный признак надвигающегося обморока.
– Эй… – потряс меня за плечо Жук. – Водички хотите?
Я жадными глотками пила воду прямо из бутылки, а он сочувственно – да, именно сочувственно, а не насмешливо, как того можно было ожидать, – смотрел на меня.
– А что… что дальше? – хрипло спросила я.
– Он вывез меня из Донецка, позвонил отцу и предложил приехать забрать меня. Признаюсь, я не сразу ему поверил. Мы с ним долго… разговаривали. Мне тогда уже не о себе надо было думать, а попытаться отца уберечь, не дать попасть в ту же западню. Понимаете? У него слабое сердце. Он бы… не вынес того, что я.
– Вас били?
– Переломали ребра, пальцы на руках… ну и еще так, по мелочи.
– И он… тоже бил?
– Нет. Он не бил. Он это все снимал.
– Как?..
– Камерой. Чтобы послать видео моему отцу.
Наверное, слезы катились из моих глаз уже давно, потому что он вытащил из кармана очень чистый, идеально отглаженный носовой платок и протянул мне:
– Возьмите. И еще: он не стоит ваших слез. Хотя… он поступил со мной честно. Более того, он отдал моему отцу деньги. Выкуп. Не весь выкуп – а свою часть, я так понимаю. Двадцать тысяч долларов. Немалая сумма. Я думаю, в нем просто проснулась совесть… может быть, не вовремя. – Жук криво улыбнулся. – А то, что он вынес на себе раненого бойца… конечно, честь ему и хвала, но… предавший раз предаст снова, – сказал он, как припечатал.
– Значит, он из Донецка?
– Возможно, – как-то уклончиво сказал Жук. – Но я его раньше там не встречал. Город-то большой… был. Хотя… мне он сказал, что вроде бы из России приехал.
– Может быть, он понял… что его обманывают? Может быть, он сам – тоже жертва?..
Я еле шептала – силы окончательно покинули меня. Мои слезы уже насквозь промочили безупречный платок, но я все плакала и плакала.
– Я рассказал вам все, что знал. Мы же так договаривались, правда?
– Да… конечно. Спасибо. Теперь буду знать… где искать. Пойдемте, я вас провожу до проходной.
Я шла рядом с Жуком, старательно отворачиваясь в сторону, когда навстречу попадался кто-нибудь в белом халате. Хотя я и ополоснула лицо холодной водой у раковины в ординаторской, я все равно знала, что глаза у меня красные, а нос распух. Впрочем, слезами у нас никого не удивить. Плачут все: родственники, друзья, те, кто приносит волонтерскую помощь… плачут и врачи – от бессилия, от горя, от радости. Плачут даже сами бойцы – слабости присущи всем… а боль или тоска порой бывают невыносимы.
Через отмытые до блеска стекла стеклянной кабинки проходной я смотрела, как уходит Жук, но он не уносил с собой моего негодования, разочарования, нарастающего гнева. Это все ширилось и росло… как будто тот, что безмолвно лежал в палате, продолжал предавать, шантажировать, похищать…
– Ань, где ты целый день пропадаешь? Тебя главный искал…
Я на ходу отмахнулась от участливого тона Олега, даже не поинтересовавшись тем, что он меня наверняка отмазал. И сделал за меня мою работу. И, кроме того, он был МОЙ ДРУГ. И он был НАШ. Кто же тогда тот, кто лежит в палате? Кто?! И почему же мне так больно – как никогда в жизни?!
Я влетела в палату к НЕМУ, встала так, будто ОН мог меня видеть, и выпалила:
– Как ты мог?! Только скажи мне: как ТЫ мог?!!
Разумеется, он не открыл глаз. И ничего не ответил. Но то, что случилось дальше, потрясло меня даже больше, чем весь сегодняшний день, вместе с Жуком, его откровенным рассказом, нашими вопросами и ответами.
ОН плакал!! Из-под закрытых век катились слезы! Такие же слезы, как у меня час назад. Я стояла потрясенная и смотрела… а они скатывались прямо ему на шею и текли дальше – под одеяло.
Возможно, он не осознавал, что плачет, но я… Неужели Я не понимала, что со мной: как я теперь могу его ЛЮБИТЬ?? Но я, тут уж сомнений не оставалось, его любила: я ринулась к нему и прижала его голову к себе… баюкая, утешая, раскаиваясь в том, что только что сказала… что пустила к нему этого Жука, и одновременно радуясь, что произошел некий новый прорыв… Он плачет – значит, он чувствует! И он очнется! Очнется!
– Я не верю… – шептала я. – Слышишь? Я не верю… тебя тоже обманули… заставили. Ты не стал бы его убивать… никогда. Я же знаю. ЗНАЮ!
У меня в кармане настойчиво завозился телефон. Наверное, это разгневанный главный… Я машинально нажала на кнопку и ответила:
– Да?
Но это был все тот же Жук… И что ему не ехалось обратно?!
– Доктор Мурза? – зачем-то спросил он.
– Я самая.
– Знаете… я тут подумал. Он, выходит, мне тоже жизнь спас? Если бы он меня убил… никто вообще ничего бы не узнал. И деньги… Без них мы бы не выбрались обратно.
Я молчала – просто не знала, что ответить.
– Может быть, он все же жертва… обстоятельств? Почему… почему вы молчите?
Что я могла ему ответить? Однако было одно – то, о чем я НЕПРЕМЕННО хотела сказать ему, этому Андрею Жуку:
– Он плакал.
– Как?.. – опешил он.
– Плакал. Я пришла в палату, и он вдруг расплакался.
– Так он что, очнулся?!
– Нет. Все по-прежнему.
– Но он… очнется? – осторожно спросил Жук.
– Я не знаю, – откровенно ответила я.
Да, сегодня все по-честному: вопросы, ответы…
– Слезы – это, наверное, хорошо. Но я правда, не знаю. Это первая… первая кома в моей практике.
Первая кома в практике. Первая любовь. Настоящая. Горькая. Наверное, ненужная.
– Я позвонил потому, что забыл вам сказать, как его зовут. Это важно?
Я даже задохнулась.
– Да, – поспешно выпалила я в трубку. – Конечно!
– Эти двое называли его Грек. Может быть, это как-то поможет?
– Конечно, – еще раз сказала я. – Думаю, да. Спасибо.
– И еще: если будет нужно что-нибудь… для этого Грека. Позвоните. Хорошо? Все-таки он… он не подлый, понимаете? Он мог бы просто пристрелить меня и закопать. И никто бы не узнал, – еще раз повторился он.
– Вы его простили?
– Конечно, – легко сказал он. – Конечно… хотя это не сразу… до меня дошло.
– Скажите это ему, – попросила я. – Прямо сейчас!
– Как? – опешил Жук на том конце линии и, наверное, уже довольно далеко от госпиталя.
– Просто в телефон. Я подержу трубку.
Я прислонила трубку к его уху и держала так довольно долго. Я не слышала, что говорил ему Жук. Но я просто чувствовала, что так надо сделать. Что я – это единственное, что у НЕГО есть. Все, что у него осталось. Потом, может быть, у него появится целый мир. А сейчас есть только я. Как связь с этим миром. Как ниточка. Один раз я уже ощущала себя так… Нет, тогда я была иглой, сшивающей лицо и изнанку настоящего. Но игла – острый, колющий инструмент. Сейчас я не хочу колоть и ранить. Я просто нить. Удерживающая его. Вибрирующая. Не дающая упасть. Выпасть из времени. Из пространства. Перестать БЫТЬ.
Я услышала, как звуки в телефоне иссякли, и прислонила его к собственному уху. Он действительно молчал. Значит, они ПОГОВОРИЛИ. Да, именно так: поговорили. Слезы больше не текли из-под плотно сомкнутых век. И мне даже показалось, что эти веки дрогнули, но нет – мне все-таки показалось.
– Ты вернешься, – прошептала я. – И все мне расскажешь. Я знаю, что ты… ты не виноват.
Его веки снова дрогнули – теперь уже я могла бы в этом поклясться.
– А если переехать в Донецк?
Мы сидим с Маруськой на кухне – ее кухне, потому что моей, вернее нашей с Женькой, больше нет. Есть, правда, старый сарайчик в саду, где я совсем недавно хлопотала над запасами на зиму, есть погреб – со всеми нашими документами, с консервацией и даже тушенкой. Есть сад, яблоки, начавшие растрескиваться и сыпаться орехи, зелено-ржавые, тяжелые, как камень, зимние груши грузно оттягивают ветки, но это все уже НЕ МОЕ. Я говорю себе: «У тебя, в конце концов, есть Маруська и Марья Васильевна!» Да, они наперебой предлагают нам свое жилье, помощь и все остальное, но… я не буду жить У ЧУЖИХ. И это, конечно, касается не моей подруги и не Марьвасильны – под чужими я разумею не их, нет, а тех пришельцев, которые сейчас правят на нашей земле свой страшный бал.
– Если говорить начистоту… – начинаю я свою пространную речь, а Маруська, подперши кулаком щеку, участливо внимает.
Да, сегодня ночь откровений, и мне давно хотелось именно этого: открыть какие-то душевные шлюзы – и пусть льется… Истекает наружу. Душу тоже нужно периодически очищать. Может быть, если вытечет чернота, которая в ней сейчас, то ее место займет что-то новое, светлое? И потом, меня уже давно преследует такое чувство, что я сижу с чемоданами на вокзале, но только вчера я поняла, почему. У меня пропало ощущение РОДНОГО ДОМА. Пропало давно – и совсем не на прошлой неделе, как можно было предположить, когда мы с Женькой и свекровью завернули на нашу улицу и увидели, что того места, где родилась моя мама, я, а потом и Женька, больше нет. Однако именно после этого шока я смогла признаться себе, что рано или поздно, даже если бы наш дом остался целехонек, и даже если бы меня не уволили, и даже платили зарплату этими самыми новоросскими рублями или лугандонскими угольными фунтами, – я бы все равно приняла такое же решение. Нужно уезжать. Просто на это у меня ушло бы немножко больше времени. Но уезжать нужно все равно, потому что невозможно жить, все время зажимая в себе крик, стискивая в кулаке свою совесть, свое чувство собственного достоинства, чувство справедливости и еще много чего. Невозможно постоянно существовать под прессом страха: за своих близких, за себя, друзей, единомышленников… Обливаться по ночам холодным потом, ждать стука в дверь, выстрелов в окно… Да, я очень крепко пустила корни в эту землю. Я взрослое дерево, но даже взрослые деревья как-то пересаживают. Копают огромную яму, подрубают корни, замораживают ком… Мне подрубили корни и заморозили душу.
– Может, еще обойдется? – неуверенно спрашивает Маруська.
– Нет, – отвечаю я ей. – Нет. Не обойдется. Я – в черном списке. И ИСТОРИЮ НОВОРОССИИ я им преподавать не буду. Кроме того, они мне этого не позволят.
Моя подруга еще слабо сопротивляется:
– Ну, мне кажется, еще немножко нужно потерпеть – и наши придут…
– Наши не придут, Мась… – печально улыбаюсь я и прихлебываю из чашки остывший чай. – Я не хочу говорить, что они нас бросили, но… слишком сильно, наверное, нужно полить кровью эту землю, чтобы забрать ее обратно. Она того не стоит…
В глубине души, которая буквально рвется на части, я кричу: «Она того стоит! Стоит!» – но логика – упрямая вещь. У Украины сейчас слишком мало сил, чтобы вести здесь полномасштабную, настоящую войну. И потом: как же ОНИ будут сбрасывать бомбы на НАС? Они не сделают этого – по той же причине, по какой не смогли дать отпор в Крыму. СВОИ в СВОИХ не стреляют. Даже если эти свои – абсолютно чужие… Сколько же нам еще понадобиться времени, чтобы наконец это понять?
Я отворачиваюсь, чтобы снова не заплакать; я уже достаточно плакала в последнее время. И даже не плакала, а ревела. Билась в истерике, потому что так и не смогла откопать в грудах кирпича и известки наш семейный альбом. Меня не беспокоило то, что, похоже, безвозвратно пропали наши с Женькой теплые вещи – просто как сквозь землю провалились. Я рыла и рыла в поисках другого: отбрасывала, сдирая ногти в кровь и загоняя занозы под кожу, но… Наши семейные фотографии – огромный, толстый альбом в изрытом оспой малиновом бархате, – так и не нашелся. Как больно, когда отрубают корни! Бабушка, дедушка… приклеенные к серому картону, и просто вложенные между страниц черно-белые, милые, бесхитростно-любительские снимки. Они до сих пор так и стоят у меня перед глазами: мама, беременная мной, в саду, среди цветущих вишен. Вся семья за дощатым столом – я уже родилась, но пока даже лица моего никому не показывают: занавесили кружевным уголком, и бабушка держит меня на руках – толстенькое поленце, перевязанное розовыми атласными лентами. Все они дороги мне одинаково: выцветшие от времени старики-соседи на незамысловатых самодельных лавочках, флоксы в палисадниках, улыбчивая мамина родня; тетки с папиной стороны, чинно стоящие рядом с мужьями, – мешковатые брюки, сарафаны домашнего пошива в мелкий цветочек, в горошек, клетку, в узбекские радужные зигзаги… Если напрячься, то можно вызвать в памяти солнечный свет того самого утра, когда флоксы пахли особенно пряно и сладко, а бабушке, сидящей за длинным, накрытым белыми скатертями, через весь сад протянувшимся столом, – ей исполнилось тридцать. Тридцать – совсем как мне сейчас! Кажется, это и называют генетической памятью… Так неужели это все будет потеряно: и бабушка, неуловимо похожая на меня сегодняшнюю, и солнечная рябь на столах – свет шестидесятилетней давности, изливающийся щедро и ярко, – надежно запертое, законсервированное время? И я уже никогда в жизни не сяду рядом с Женькой и не покажу ей их всех – тех, кто жил для того, чтобы родились мы, а потом тех, кто придет вслед за нами. Я не хочу, чтобы от них остался только прах, только мимолетное воспоминание; для меня были важны и нужны эти выцветшие глянцевые прямоугольники, распластанных на толстых серых страницах с фигурно прорезанными насквозь уголками. Все может исчезнуть, потеряться, но не это – свет, любовь, память…
Как же я уеду, не найдя всего этого?! Не забрав этого с собой? Оставив это здесь? Бросив своих родных? Правильно говорят: кровь не вода. Придут чужие люди, и разберут развалины, и вынесут на помойку попорченные дождями и ветром вещи – все то, что не сожгут зимой в печках и не сдадут на металл. Или даже не станут слишком себя утруждать – попросту выроют бульдозером огромную яму на задах участка, свалят туда остатки нашей с Женькой жизни и проедутся несколько раз по верху: туда-сюда, туда-сюда… Как и не было ничего. Но новое – оно всегда вырастает поверх чьего-то старого, и в земле, на которой начинается другая жизнь, всегда остается часть прежнего – так называемый культурный слой. Когда археологи, лет через пятьсот, выкопают обратно то, что уцелеет, они аккуратно склеят наши с Женькой чашки-плошки и выставят это на всеобщее обозрение в витрине: «Жизнь матери с ребенком, Луганская область, начало XXI века». И там же – ржавый, изъеденный столетиями автомат. Интересно, как они, наши потомки, назовут то, что сейчас здесь, у нас, происходит? «Украинско-российский конфликт»? «Луганский разлом»? «Время, когда дети играли на компьютерах в космические войны, а взрослые убивали друг друга из настоящего оружия»? Почему же никто из тех, кто сегодня заставляет нас покинуть нашу землю, не понимает, что, когда в тебя стреляют и ты падаешь, у тебя не остается в запасе еще четырех жизней, чтобы пройти этот проклятый уровень… этот чертов Луганский разлом…
– Заберешь из нашего погреба тушенку и остальное, – велю я Маруське.
– Ладно, – вяло соглашается она. – Заберу.
Свекровь вскрикивает во сне, а потом начинает что-то быстро-быстро бормотать. Женька спит рядом с ней на единственном Маруськином диване. Мы сидим на кухне, на двух застеленных раскладушках, съевших всю свободную площадь, и отмахиваемся от комаров.
– Математика – хорошая наука, – деланно жизнерадостно утешаю подругу я. – Никаких тебе крещений Руси богопротивными киевскими князьями и прочих укропо-бандеровских штучек!
Маруська хрюкает, а потом замечает:
– Доберутся и до математики. Лиха беда начало. Вот, например, какая мне сейчас пришла в голову замечательная задача, хочешь?
Я киваю, и Маруська специальным педагогическим голосом начинает излагать:
– Из Луганска и Донецка по одной и той же колее вышли навстречу друг другу два поезда. Первый шел со скоростью сорок километров в час, а второй – шестьдесят километров в час. Расстояние между городами… черт, не помню! Ну пусть будет двести километров, для ровного счета. Спрашивается в задаче: почему они не встретились?
– Рельсы на металлолом сдали? – предполагаю я.
– Не-а, – мотает отросшей гривой Маруська.
– Все взорвали к едрене фене?
– Опять мимо денег.
– Нет, ну почему, а?
– Просто не судьба. Вот не судьба, и все!
– Это уже не математика.
– А это уже и не жизнь. А поеду-ка я с вами, а? Вдруг судьба?
Поставленный Маськой чайник свистит в ночи, словно паровоз… и внезапно я слышу перестук железных колес по рельсам. Они упрямо выговаривают: «Не-судьба, не-судьба… несудьбанесудьбанесудьба…»
– Судьба… – возражаю я им шепотом.
Судьба?
– Какое там прекращение огня? Сдурел? Самое время дать укропам проср…ться! Живой мухой собрались – и на позицию!
Было объявлено перемирие и прекращение огня, но я уже слишком хорошо знал ЭТУ СТОРОНУ нашей войны, так что слишком не удивился. После жуткого случая с Василием, смерть которого я переживал до сих пор, нас всех разбросали по разным командам, а о происшествии на прощание было велено забыть. Так из центрального Донецка я попал в захолустье, на самую границу Луганской области.
– Переодевайся! – главный бросил мне в руки тюк с одеждой.
С удивлением я увидел, что это форма с украинскими знаками различия.
– Это что?
– В разведку пойдете…
Почему-то я всегда думал, что ходить в разведку могут только асы своего дела – лучшие из лучших. Что я буду делать на чужой территории, не зная ни одного украинского слова?
– Не твое дело! Приказы не обсуждаются! – отрезал мой начальник, когда я только заикнулся об этом. И чуть смягчась, добавил: – Чехи – тех вообще за версту, видать, млять, что не славяне. Ну кого мне посылать, а? Приказ сверху… Через час у КПП, сдадите оружие, и чтоб в карманах, млять, нечего к едрене фене не звякало и не звонило!
Я надел форму, практически ничем не отличавшуюся от той, которую носил до сих пор, но с желто-голубой, бросающейся в глаза нашивкой на рукаве. Видно было, что до меня ее никто не надевал. Похоже, камуфляж был специально несколько раз запачкан и затем простиран, чтобы выглядел поношенным. Только нашивки были какие-то слишком яркие, нарочитые.
– Слышь, не знаешь – зачем нас туда везут? – шепотом осторожно спросил молоденький парнишка, тоже доброволец. Я был в курсе, что он питерский, но познакомиться ближе нам пока не удавалось.
– Да вроде на разведку…
– В разведку обычно чехи ходят, и ночью.
– Ну, пока соберемся, доедем, наверное, ночь уже и будет.
– Куда доедем, до Киева, что ли? Тут все в получасе езды! А сейчас вообще девять утра.
Переодеваемся и ждем, сидя на койке рядышком, исподтишка оглядывая друг друга. Форма сидит идеально. Питерский нервно тискает в руках черную балаклаву – ему явно не по себе.
– Ты в боевых действиях уже участвовал? – тихо спрашивает он.
– Да, – нехотя отвечаю я. Болтать почему-то не хочется, но мой собеседник никак не желает угомониться:
– Ну… я тоже стрелял. Тебе сказали, чтобы ничего личного с собой не брал?
– А я и не беру.
– А у меня фотка… я ее всегда с собой ношу. На удачу.
– Сказали, чтоб не звякало и не звонило, а фотку можно, наверное. Это ж не паспорт…
Паспорт я все равно беру с собой: мало ли что. И потом… «Пускай они своим срочникам приказывают, – неожиданно зло думаю я, – а мы… мы приехали сюда добровольно. Только вот уехать обратно…»
Питерский осторожно извлекает из кармана и показывает мне фотку: на ней он снят вместе с девушкой, как я и думал. Они трогательно держатся за руки, стоя на мосту Влюбленных – есть в Питере такая мулька: приходить на этот мост, вешать на перила замок со своими именами, а ключ бросать в воду.
У меня самого тоже кое-что заныкано: во-первых, паспорт. Хотя, если вдруг карманы будут проверять, его лучше переложить в другое место. Выйдя в сортир, я быстро достаю документ и, расшнуровав берцы, засовываю его под стельку. Пускай идем на чужую территорию, все равно, потерять паспорт – та еще морока. Кроме того, приходит мне в голову гаденькая мыслишка: вот возьму и сдамся в подходящий момент! У нас в палатках по ночам уже украдкой шепчутся: укры совсем не такие людоеды, какими их выставляют, пленных даже не пытают, и условия вполне человеческие… даже лучше, чем тут, в этом угольном медвежьем углу. И очень быстро пленных отправляют по домам, особенно если доброволец. Хочу поделиться всем этим с питерским, но не успеваю. Возвращаюсь в палатку и застаю там почти полный сбор. Все в укропской форме, все немного нервничают – одни только чеченцы невозмутимо спокойны. Замечаю, что они до сих пор в своем. Или приказ отменили?
– Слышь – а чехи-то в нашей… – украдкой говорю питерскому. Тот немного раздумывает:
– Да какие из них укропы? И так все понятно…
Объяснение меня почему-то не успокаивает, наоборот – только настораживает. Однако питерский, которому, наверное, все это время не с кем было и словом перемолвится, снова пристает с расспросами:
– А правда, что где-то в Донецке сын того самого?
Он называет имя известного актера, а я лишь пожимаю плечами:
– Не знаю, не видел…
– Говорят, он такой… немного не в себе. Девчонку какую-то избил до полусмерти, его даже в психушку хотели засадить, а потом предложили – или на принудиловку, или сюда. Ну, он и подписался. Да и сам папаша тоже не всегда адекват, если честно…
В моей голове что-то щелкает: я вижу Психа, с садистским наслаждением бьющего Томку нагайкой по спине, Психа, всаживающего пулю за пулей в Василия… слышу его голос: «Идут по Украине солдаты группы “Центр”»… А он здорово похож на своего папашу, оказывается! Сказать или не сказать, что я с ним знаком? Если скажу, этот липучий тогда ни за что от меня не отстанет, пока не вытянет все, до последних деталей. Однако решить, что лучше – смолчать или нет, я не успеваю: нас гонят на улицу.
– Давай вместе держаться? – Питерский явно дрейфит. Уши у него пылают, руки дрожат.
– Не боись, – подбадриваю я его. – Умирать не страшно… если сразу.
Он смотрит на меня как на конченого придурка – то ли стебусь в такую минуту, то ли я и есть тот самый параноик, про которого он мне же сейчас рассказывал? «Все эти повести родом из Луганской области, – шепчу я про себя. – Жестокой местности с терриконами в окрестности… с терриконами в окрестности… с терриконами… в окрестности».
В нашей машине только переодетые в украинскую форму: в основном сопливое пацанье, типа меня и питерского, который жмется ко мне боком; несмотря на мое подозрительное бормотанье, наверное, все же со мной рядом ему спокойнее. За нами идет еще одна крытая машина, а на повороте я замечаю, что в последнем, замыкающем грузовике везут нечто знакомое – блин, да это же съемочная аппаратура!
– Не боись, – успокаиваю я питерского. – Кино снимать будут. Сто пудов: кинуху про войнуху!
– А зачем боевые патроны тогда выдали? – клацая зубами, интересуется он. – Я слышал, чехам боевые дали! А нам никаких! И оружие забрали!
– Ну, наверное, мы будем сниматься, а чечня – нас охранять. Да чё ты, в самом деле, так трясешься? Да и вообще: зачем на съемках боевое оружие? Чтоб ненароком кого подстрелить? Наверное, муляжи раздадут. Я уже в кино снимался, знаю. И потом: сейчас перемирие объявили. Никаких военных действий. Сечешь?
Он все еще никак не может успокоиться, мандражирует, как будто идет на позицию в первый раз. Да и не позиция это никакая, а так… развлечение для взрослых дядек с камерами, пока обе стороны не стреляют. «Будут снимать кино, – говорю про себя. – Кино. О жестокой местности с терриконами в окрестности».
– Ешь. Я знаю, что ты хороший…
– Что, опять своего сепара с ложечки кормишь?
Я вздрогнула и пролила протертый суп прямо ему на грудь. Он был не горячий, но я все равно почувствовала ЕГО кожей и услыхала ЕГО ушами.
– Ну… ты чего, Ань? Чего надулась как мышь на крупу? Я ж просто пошутил…
– А даже если вдруг сепаратист, я все равно буду… кормить.
– И кормить, и любить… что, так приперло неподеццки, да?
– Да! – с вызовом сказала я. – Приперло! Ты чего сюда заявился?
– Так… на посту сказали, что ты в палату к коматознику пошла, а я что? Поздороваться хотел с коллегой… с утра пораньше. Ну… и пошутил. Неудачно. Прости. А потом еще раз пошутил. И опять неудачно! Наверное, день такой…
– Ну привет, коллега… если опять не шутишь! – Я невольно смягчилась, глядя на Олежкино виноватое лицо.
День действительно был такой. Да и ночь не лучше: я совсем не спала, все думала о том, что рассказал мне Андрей Жук, и даже хотела ему позвонить, но потом опомнилась. Да и что бы я узнала нового? Поэтому вместо того, чтобы названивать посреди ночи малознакомому человеку, я залезла на территорию противника и принялась искать пропавших без вести так называемых «новороссов», но и там никакого Грека и близко не оказалось. Я открывала все новые и новые сайты и страницы и чуть не плакала: господи, сколько горя посеяла у нас эта война! И какие встречаются действительно хорошие лица, даже с ТОЙ стороны! Но какая же страшная вещь пропаганда… куда страшнее пуль и снарядов. И сколько еще пропадет без вести и будет похоронено – или даже не похоронено, а просто брошено на произвол судьбы? Скольких не дождутся матери, сестры, жены, дети?
Только утром мне стало полегче: в шесть я уже была на кухне, чтобы сварить ЕМУ суп. Простые хозяйственные хлопоты успокоили меня, и, кроме того, оказывается, я для себя уже давно решила: кем бы он ни был – он все равно МОЙ. Всю ночь я катала на языке: «Грек, Грек, Грек…», но так и не смогла к этому привыкнуть. ОН был для меня не «Греком»… лучше я буду называть его как прежде, просто ОН. Но почему те, которые похитили Жука, называли его так? По фамилии? Или просто первое прозвище, какое на ум пришло? Есть же у них Моторола, Сват, Сопля, Сутулый? Сопля, б-р-р… Грек – куда лучше…
– Ехал Грека через реку…
– Что ты там бормочешь? Сказки ему рассказываешь? Интересно, почему же он до сих пор не приходит в сознание, а? Смотри, рефлексы какие хорошие! Дышит сам, глотательный рефлекс в норме… эрекция даже!
– Какая еще эрекция?
– Да ладно… пошутил. Уже и пошутить нельзя? Хотел тебя отвлечь. А то ты совсем смурная в последнее время.
Я покраснела и отвернулась к окну. У Олега, похоже, действительно даже в мыслях не было смутить меня: он достал из кармана неврологический молоточек и всерьез принялся за обследование.
– Доктор Швабра, что вы опять стоите как засватанная! Ногу больному придержите, а? Вот так, хорошо… теперь локоточек… запястье… прекрасно! Просто прекрасно… и ничего хорошего.
– У коматозников рефлексы обычно даже повышенные, – тихо говорю я и осторожно укрываю его одеялом.
Однако Олежка так и брызжет оптимизмом:
– По-моему, он просто лентяй. Валяется, а вокруг него красивая девушка с компотом бегает. Какой у тебя сегодня компот? Господи, персиковый! Сейчас сам рядом лягу на свободную койку, чтоб ты мне персиковый компот носила! И за ручку держала. И причесывала…
– За ручку я тебя прямо щас подержать могу. Если ты отсюда выкатишься.
– Не стану я выкатываться. Я как врач пришел. Кстати, Ань, энцефалограмму давно делали?
– Вчера.
– Заключение есть? Дай посмотреть. Ну что ж… мозги работают!
Все наличествовало. Все работало. И… ничего не получалось. Значит, будем ждать. Ждать. Ждать.
– Ждать, – сказала я шепотом ему на ухо. – Ты знаешь, какая это противная штука – так долго ЖДАТЬ?
«– Деньги, когда приедем. Вперед не беру. Плохая примета.
– А сколько? – поинтересовалась Маруська.
– Тысяча с человека.