Билет в одну сторону Костина Наталья
– Дети в этом учебном году пойдут в школу не первого сентября, а первого октября! – рявкает хозяин кабинета. – Приказ номер такой-то!
– Понятно-понятно! – лепечет завуч.
– Свободны! А вы останьтесь!
Остаться – это конечно же мне? Нет, как ни странно, остаться требуют нашего директора. Мы с завучем вываливаемся в коридор «министерства», где она тут же набрасывается на меня:
– Как вам не стыдно! Вы же педагог! Занимаетесь грязными провокациями! О нас бы подумали! У Нелли Петровны слабое сердце!
У меня, кажется, уже совсем нет сердца. Вместо него лежит огромный холодный камень. Душа тоже замерзла – намертво, безвозвратно. Я отворачиваюсь от брызжущей слюной мне в лицо коллеги и безразлично смотрю в пыльное стекло. На улице стоит военная машина с какими-то чрезвычайно неприятными штуками на крыше, от которых идет мороз по коже. Значит, снова будут стрелять. Но нашим. Тем, которые считают Украину своей родиной. Внезапно на глаза наворачиваются слезы, еще минута – и я плачу. Нервы ни к черту, я закрываю лицо руками и содрогаюсь в рыданиях. Хочу остановиться – и не могу.
– Ну не надо… – Завуч в раскаянии, считая, что наговорила лишнего, касается моего плеча твердыми костяными старушечьими пальчиками. – Не плачьте… все знают, что это неправда… не прятали вы никаких террористов. Только надо же быть осторожнее! – страстно шепчет она. – Осторожнее! Так и работы недолго лишиться! На что тогда жить будете?
– Зарплату все равно не платят… – шепчу я, шмыгая носом.
Завуч роется в своей дерматиновой сумочке, купленной, наверное, в прошлом веке, и достает бумажную салфетку.
– Вытритесь! – приказывает она, и мне кажется, что на ее властный голос также поставили синюю печать ЛНР. – Ну, придется сентябрь за свой счет, наверное, – неопределенно пожимая плечами, говорит она. – А потом будут платить?
Непонятно, у кого она спрашивает – у меня, которая все равно ничего не может ответить, или у министра образования Лаптевой, подписывающей эти пространные приказы.
– И чем будут платить? Говорят, продуктовые пайки будут давать!
Из кабинета министра или его помощника вываливается директор нашей школы Нелли Петровна, еще более красная, чем раньше.
– А как же нам обратно? – растерянно спрашивает она у невидимого за дверью начальства, но то лишь презрительно бросает:
– Своим ходом! – и с треском отсекает нас, отработанный материал, от себя.
Все. Высочайшая аудиенция окончена. Мы ознакомлены с приказами, а я – еще и с тем, что являюсь нежелательным элементом в этом новообразовании. Это же подтверждает и директриса.
– Вы уволены… приказом, – горестно говорит она, созерцая мою зареванную физиономию, и, наверное, делает на этот счет не совсем верные выводы. – Раскаиваетесь? – спрашивает она и качает давно некрашеной, пегой от седины головой. – Раньше надо было думать! А вы, дорогая моя, еще и дразнили этого… этого! Как же мы домой-то доберемся? – внезапно озадачивается моя теперь уже бывшая шефиня. – Автобусы-то хоть ходят? Как вы думаете?
Завуч и директор удаляются, не оглянувшись. Я же до сих пор стою у окна, с бумажной, насквозь промокшей салфеткой в руке. До дому всего каких-то семьдесят километров, но неожиданно я решаю поехать в Донецк к бывшей свекрови. Это тоже недалеко – раньше на поезде можно было добраться часа за три – три с половиной, но теперь расстояния меряют по-другому. Я еще не совсем понимаю, зачем мне так срочно понадобилось в Донецк – не за тем ли, что бывший муж работает в России? А нам с Женькой нужно выбираться отсюда… любым способом. Тем более что работы теперь у меня нет. И министерство образования Луганской республики вряд ли допустит, чтобы такой ненадежный в политическом отношении элемент, как я, воздействовал на неокрепшие детские умы.
Мой собственный ребенок сидит в вестибюле: сбежать отсюда Женька не смогла бы, даже если б и захотела, – кругом охрана и турникет, открывающийся к пользованию из стеклянной будки, в которой сидит такой же мордатый камуфляж, как и в кабинете. «Хорошо, что я взяла ее с собой, а не оставила на Маруську», – думаю я, по пути вспоминая, что Женька очень давно не была у бабушки с дедушкой. Они ее любят и хотя бы поэтому обязаны помочь вывезти отсюда ребенка. Я-то бывшая невестка, но внуки – они бывшими не бывают. «Они нам помогут, они нам помогут», – как заклинание повторяю я. Непонятно, почему я решила, что не имеющие никаких связей и чинов пенсионеры могут нам помочь, но факт остается фактом: я объявляю, что мы едем к бабушке и дедушке. В Донецк. В соседнее государство, ДНР. Женька весело скачет рядом: для нее эта поездка «за границу» развлечение, а их в ее маленькой жизни сегодня совсем немного.
– Дядя, а это у вас настоящая шоколадка?
Девчонка была крохотная и ужасно забавная – курносый нос, внимательно-требовательные глаза, тонкие, удивленно поднятые бровки и две толстенькие косички-колбаски, заплетенные так туго, что не свисали на худенькие плечики малявки, а воинственно торчали в стороны.
– Конечно! Настоящий шоколад для маленьких граждан Новороссии. А не для каких-нибудь там бандеровцев. И даже с орехами. На!
Она протянула было грязную, исцарапанную лапку, но вдруг отдернула ее, как будто обжегшись. Ее смешные бровки сдвинулись, но она все еще не уходила. Сглотнула слюну и спрятала руки в карманы голубых джинсиков:
– Я не хочу.
– Ты чего? Испугалась?
Я присел на корточки перед хмурой пигалицей. Теперь наши глаза были на одном уровне. После свадьбы Психа у меня на душе было особенно муторно – и я пошел побродить один, хотя это и не приветствовалось. Меня тянуло в жилые кварталы, к НАСТОЯЩИМ людям. Детей на улице здесь можно было встретить нечасто. А эта девочка – она была совсем как глоток чистого воздуха. Но кто отпустил это чудо с косичками гулять в одиночестве? И вообще, есть ли у нее родители?
– Тебе сколько лет? Ты в школу ходишь? Или в садик?
– Я не буду с вами говорить, – упрямо двинула головой девчонка, и косички закачались, как на пружинках. – Мама говорит, нельзя разговаривать с кем попало. Садик не работает – я в него не хожу, – неожиданно призналась она. – Мы живем у дедушки. Только он умер. Он хотел поехать в другой город, и его застрелили. А машину забрали.
Я все сидел перед ней и не мог подняться. Шоколадка потихоньку таяла у меня в руках. Да, наши глаза были на одном уровне, мы пристально вглядывались друг в друга, словно силясь понять: кто повидал в своей жизни больше – эта девчонка, четырех или пяти лет от роду, или я – двадцатитрехлетний оболтус, безработный актер, шантажист, джентльмен удачи…
Я неловко начал стягивать с плеча рюкзак, чтобы достать оттуда кулек с шоколадом, печеньем, орешками в пакетиках – в магазинах здесь давно уже ничего такого не продавали; я знал, что местные дети даже леденцов не видели несколько месяцев. У нас же этого добра было навалом – в ежедневный паек входили и сладости, и «виагра», и сигареты. Я не успел нащупать лакомства, когда со спины на асфальт грохнулся автомат. Девочка отпрянула, поджала губы, а потом резко развернулась на пятках и пошла – полная достоинства, крохотный человеческий детеныш в городе, похожем на джунгли. Внезапно я увидел, что в косички у нее вплетены… желто-голубые бантики! Меня захлестнула злоба. Нет, я злился не на тех, кто противостоял нам, и не на тех, кто по ночам расписывал город проукраинскими лозунгами и антипутинскими карикатурами. Я понимал, что они – те, кто считал себя украинцами и жил веками на этой земле, – были в своем праве, в отличие от нас, пришельцев. И те, кто учил детей ничего не брать у чужих дядек с автоматами и в камуфляже, были также правы. Не прав был я, заведший разговор с чужим ребенком. Но кто позволил себе такую несусветную глупость: заплести косички провокационными лентами, а потом спокойно выпустить девчонку на улицу?! Какой дурак додумался вот так вырядить ребенка?
В три прыжка я догнал ее и схватил за плечо:
– Тебя кто причесывал сейчас?
– Бабушка.
Я дернул за левый бант – он легко развязался. Измазанными в шоколаде пальцами я стал быстро выплетать его из волос.
– Вы меня тоже убьете?
Вместо ответа я скрутил ленту в трубочку и принялся за вторую. Расчески у меня с собой не было, да и косички я никогда не плел – поэтому просто оставил все, как есть. Девочка в голубых джинсах стояла в ореоле наэлектризовавшихся от дешевой синтетики волнистых каштановых волос. Сквозь них искрами просвечивало солнце – и ее голова была окружена сиянием, как нимбом. Что это? Знак? И кто эта девочка? Живое существо? Видение? Сигнал свыше? Ангел, посланный мне прямо сюда? Или… или все просто: это маленькая девочка и ничего больше? А я в последнее время только и занимаюсь тем, что ищу знаки… знамения. Истину? Наверное, так. Но тогда этот ребенок, эта девочка – она встретилась мне неспроста?
Она все стояла, как будто чего-то ждала. Я силился сказать ей что-то очень важное, но вместо этого брякнул:
– Больше так не ходи.
– Почему? – Она взглянула на меня исподлобья.
– И бабушке своей скажи, чтобы она больше тебе таких бантов не завязывала! Поняла?
– Она все равно ничего не видит. У нее ка-та-рак-та! – по слогам произнесла трудное слово малявка, видимо гордясь тем, что смогла произнести его правильно. – А ленты я ей сама дала! Сама! Отдайте! Это мое! Мое!!
Девчонка подпрыгнула и попыталась цапнуть желто-голубую ленточку, зажатую у меня в руке. На ее напряженном личике было написано отчаяние: наверное, ТАКОГО у нее больше не осталось. Ну и слава богу! Я демонстративно засунул вторую ленту в карман куртки и застегнул его на пуговицу.
– Пошли. Я тебя домой отведу…
Но девчонка вырвала свои крохотные пальчики из моей руки и побежала. Я не стал ее догонять. Да и что бы я сказал ее семье? Ее бабушке, потерявшей мужа? Отдал бы жалкий пакет с шоколадом, карамельками и чипсами? Миротворец, блин… «Он хотел поехать в другой город, и его застрелили. А машину забрали». Вот так. Застрелили и забрали. Такие же как я. Нет, я еще хуже. Потому что те, которые отжали у ее деда машину, а его самого хладнокровно прикончили, просто сделали свое дело и уехали, не задумываясь – правильно ли они поступили. А я… я сначала граблю, стреляю и шантажирую на чужой земле, на территории другого государства, а потом сюсюкаю с чужими детьми и притворяюсь хорошим! Бантики из косичек выплетаю, чтобы, не дай бог, никто больше не увидел! Я в бешенстве запустил надкушенной плиткой шоколада в щербатую от осколков стену дома, но легче мне от этого не стало.
– Здравствуйте, мне нужен Андрей Жук.
– Андрюш, тебя! – куда-то в сторону сказал голос. – Сейчас, девушка…
– Да-да, я подожду.
У меня так сильно стукнуло сердце, что я на секунду оглохла, и поэтому неуверенно сказала в трубку:
– Простите?.. Алё…
Однако там, на дальнем конце мобильной связи, были слышны только какие-то приглушенные разговоры, стуки, шорохи… Офис? Квартира? И кто такой этот Жук, которого раскопал Макс? Тот ли самый? Или не имеющий к человеку, который сейчас лежал на койке у меня за спиной, никакого отношения? Я напряженно держала трубку у уха, а лбом прижималась к холодному стеклу окна. Честно говоря, кроме этого, так долго разыскиваемого нами Андрея Жука, у меня в активе сейчас никого не осталось. Почему-то я считала, что именно он, неведомый хозяин простреленного телефона, и есть та наша последняя надежда, та соломинка, которая способна была перетянуть чашу весов в сторону жизни.
– Да! – наконец сказал запыхавшийся голос. – Говорите!
– Андрей Жук? – осведомилась я. – Из Донецка?
Голос в трубке стал напряженным:
– А кто это спрашивает?
– Простите, не представилась. Меня зовут Анна Мурза, я врач. Работаю в военном госпитале.
– Знаете, – устало сказал голос, – два раза вы меня на эту удочку уже не поймаете. И не стыдно вам… э… Мурза, так кажется? Если это ваше настоящее имя. Или вас заставили мне позвонить?
– Что?.. – Я растерялась.
– Больше мне не звоните!
– Стойте, стойте!! – запаниковала я. – Не бросайте трубку! Вы меня, наверное, не так поняли! Это из Харькова, из военного госпиталя звонят!
– Откуда? – переспросил он.
– Отделение реанимации. Меня зовут Анна Мурза. Я врач. Вернее, интерн. Тут у нас парень лежит в коме, и у него в кармане формы нашли ваш телефон. Никого нет, – тараторила я, опасаясь, что он не станет слушать или скажет, что произошла какая-то ошибка. – То есть никто его не ищет. Мы не знаем, как его зовут. Может быть, вы бы нам помогли?..
Я выдохлась и больше не знала, что еще можно сказать. Внезапно я поняла, что этот самый телефон – никакая не зацепка, а… так. Он ничего не значит. Он мог просто потеряться, а потом случайно попал в зону боевых действий. На том конце связи снова замолчали.
– Простите, – прошептала я и повернулась к тому, ради которого это все затевалось. Показалось мне или нет, что лицо его из бесстрастного стало невероятно напряженным? Или это мои усилия, мои побелевшие пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в пластик мобилы, передались ему? И теперь ОН силился вспомнить… вынырнуть… заговорить с Жуком… Кто он ему? Как именно они связаны? Или мне снова все почудилось и я снова все придумала?
– Извините, – еще раз повторила я. – До свидания.
Все. Ничего не получилось. Я нажала на кнопку отбоя, села на стул рядом с кроватью и закрыла глаза. Я потратила на этот разговор столько душевных сил, словно непрерывно отдежурила трое суток подряд. Этот Жук нам не поможет. Он просто ни при чем. Или при чем: не зря же он сказал, что его уже нельзя поймать на ту же удочку? Значит, кто-то ему уже звонил? Просил? Макс? Нет, Макс не стал бы… Я чувствовала, что окончательно запуталась. Устала. Сломалась. Тяжело, когда рушатся надежды. Даже такие призрачные, как эта.
Телефон в моей руке внезапно ожил и завозился на виброрежиме, звук у него был выключен – у нас в отделении этого не полагалось.
– Ань, – позвал меня голос дежурной сестры. – К городскому подойти можешь? Тебе тут из Киева звонят!
Когда с тобой происходит вот такая внезапная переоценка ценностей и от взгляда какой-то крохотной пигалицы с желто-синими ленточками в волосах твои внутренние проржавевшие скрепы ломаются с отвратительным звуком упавшего на мостовую гнилого арбуза, ты внезапно понимаешь: правы не мы, кричавшие: «Я их ненавижу, я буду их убивать!» – а как раз эти. Это у них есть право УБИВАТЬ. Это они на своей земле. А ты размахиваешь у них под носом флагом чужой страны и участвуешь в этом нескончаемом непристойном спектакле, состоящем из вранья, запугиванья и снова вранья. Мы врем и этим, и своим: оказывается, если меня убьют, моя мама не получит за это ни копейки. Я пошел добровольцем, но если бы даже меня отправили сюда официально, то все равно – ничего, и точка! «Да вы чё, пацаны, вранье все это, не может быть!» – перешептывались новоприбывшие солдатики, которым строго-настрого было запрещено шарить в Инете в поисках ЛЮБОЙ ИНФОРМАЦИИ, связанной с этой войной. Вот так. Любой информации. То, что рассказывают по телику, – этого нам должно быть довольно.
За кого они нас держат, за тупое стадо? И мы сидим, играем в карты, травим байки, слушаем, как Псих тренькает на новой, подаренной на свадьбу гитаре, а по ночам перешептываемся. Нас уже хоронят сотнями, может быть, даже тысячами. Таких, как я, даже не везут обратно – их просто тихо прикапывают в донецкой степи. Небольшой холмик, хилый крест и табличка с номером. Без имени. Наспех накарябанные цифры размывает дождь, они выгорают под солнцем… от нас не остается НИЧЕГО. Тех, кого забирают в рефрижераторах грузом двести, хотя бы везут домой… но и там их хоронят втихомолку, не как погибших, а как просто умерших: от несчастного случая, от несуществующих взрывов на несуществующих складах, от утоплений в командировках, которых не было никогда…
Нас тасуют, словно колоду карт: один из новоприбывших, смурной малый с вечно играющими на скулах желваками от сжатых челюстей, рассказал мне, что его брата увезли отсюда двухсотым, а когда он из штаба тайком позвонил его жене, вместо нее ему ответила какая-то совершенно посторонняя девка и сказала, что Виталька вышел за хлебом и скоро вернется! Когда же он пытался дозвониться до матери, его прихватили. Выдворили сюда, к нам, – подальше от тех, кому он мог растрепать все, что узнал, и какие из всего этого сделал выводы. Этой войны НЕТ. Нас НЕТ. Виталька ушел за хлебом – и, наверное, попал под машину. А потом Витальку по-тихому зароют на окраинном кладбище Вятки, а сюда привезут еще десяток таких вот бессловесных, готовых на все виталек… Деталек. Шестеренок этой проклятой войны. «Мы не подписывались, – шептал мне в ухо брат погибшего. – За нас все документы подписал командир. Думаешь, нам хочется здесь умирать? Пускай воюют те, кто получает за это бабки, а нас отправят по домам!»
Что ж… те, кто «получает за это бабки», – люди с бесстрастными и презрительными лицами профессионалов прибыли сюда раньше всех. Когда я, трясущимися от праведного негодования и обиды за нас, русских, пальцами набивал очередной убийственный коммент в соцсетях, они уже были на киевском Майдане – и скрупулезно делали свою работу: учитывали поправку на ветер, мягко, между двумя редкими ударами собственного сердца нажимали на скобу, аккуратно и точно посылали пулю в место, не закрытое каской или броником. ОНИ знают, какой конец ждет их, если что-то пойдет не так. Ну а я? Если отбросить все наносное и добраться до сердцевины, до самой СУТИ, то выяснится, что я приехал сюда именно затем, чтобы бороться за СПРАВЕДЛИВОСТЬ. А она оказалась у другой стороны. То, что с нами после смерти обходятся так, как с отработанным шлаком, – просто сваливают в землю у терриконов – яснее ясного показывает, кто прав в этой войне… «В чем правда, брат?» Ох, если бы я точно знал – в чем она, эта самая правда, и как повернуть время вспять?! Чтобы я делал сейчас, останься дома? Искал бы работу? Целовался с Юлькой? Пел песни под гитару, как Псих? Или выходил бы в пикеты с плакатом «УКРАИНЦЫ, ПРОСТИТЕ НАС!»? Вряд ли… Для этого нужна смелость. Настоящая смелость. Не такая, как тут. Только здесь я понял, как уязвим человек. Уязвим не психически, морально или душевно – о, Достоевский и загадочная русская душа! Да хрен с ней, с этой душой, когда на твоих глазах человека разрывает на куски снарядом, тебе уже не до мышиной возни в пыльных закоулках сознания, не до того же замусоленного поколениями Достоевского или толстовского вегетарианства. Прежде чем перестать пожирать животных, людям следовало бы перестать уничтожать само человечество. Когда ты осознаешь, как уязвим не только противник, но и ты – ты сам! даже в каске и бронике, – то инстинктивно начинаешь вжиматься в землю, стараешься не подставиться шеей, боком, лицом…
«Молодец, – говорят мне те, кто отдают приказы, но не рвутся получить первую пулю. – Боец должен быть осторожным. Вы нам нужны живыми, а не мертвыми».
Да, блин, я и сам себе нужен живым! А не табличкой с номером на кресте, наспех сбитом из горбыля! Но, как говорится, только вход на этот аттракцион был бесплатным. Выход же все равно один, рано или поздно. Причем табличка с номером ждет только в лучшем случае. В худшем меня даже не присыплют землей. Я видел в бинокль, как в донецкой степи, между терриконами, бродят огромные стаи одичавших псов. Говорят, раньше они бросались на любую одинокую добычу – ну а сейчас еды у них даже больше чем достаточно. Иногда мне кажется, что, если это все продлится лет пять – восемь – а все к тому идет, здесь останутся одни одичавшие до состояния волков собаки. Собаки да груды искореженного металла: то ли разбившийся самолет, то ли расстрелянный танк – все, что так часто снится мне в последнее время. Хотя каждый день я надеюсь, что мне приснится родной дом и мама.
– Валерьянка есть?
– Нет ни валерьянки, ни валидола, ни корвалола.
– А что есть успокоительного?
Аптекарша тяжело вздохнула и для проформы потыкала пальцем в клавиатуру.
– Из успокоительных серлифт только остался, – наконец сообщила она. – Антидепрессант. Двадцать восемь таблеток – шестьсот гривен.
Теперь пришла очередь вздыхать мне.
– Не надо. Дорого очень. А что, – не удержалась я, – по такой цене тоже покупают?
– Покупают, если совсем уж приперло, – кивает аптекарша. – А вам кому?
– Свекрови.
– Витаминки лучше возьмите. Сейчас всем надо витаминки. Только недавно завезли, и то случайно. Аскорбинка. Пожилым полезно. Хоть сколько съешь. А серлифт этот побочные действия имеет. При резкой отмене препарата у пациента могут возникнуть суицидальные порывы, – по-научному уведомила аптекарша и по-бабьи пригорюнилась: – Так-то вот… жизнь у нас… хоть вешайся.
– Сейчас у половины суицидальные порывы. Регулярно, – мрачно сказал кто-то из очереди.
– Давайте аскорбинку, возьму, конечно.
Я подумала не о свекрови, а о Женьке – она просто обожает эти желтые солнечные шарики. К тому же конфет сейчас днем с огнем не сыщешь.
– Что-нибудь еще?
– Уголь активированный есть?
– Нету угля… Воду грязную пьют, а потом понос. Разобрали и уголь, и фталазол, и левомецитин, и эстражеля тоже нет…
– У ребенка понос? – участливо поинтересовалась старушка из хвоста очереди. – Вы травкой не пробовали? Половина тысячелистника, половина зверобоя. Как рукой…
– Травки пока есть! – доложила аптекарша, снимая с верхней полки пыльные картонные коробки.
Я расплатилась и вышла на улицу. Собственно, нужна мне была одна лишь валерьянка для свекрови, но с аскорбинкой просто чертовски повезло. Ну, и зверобой с тысячелистником тоже пригодятся. Женька, как маленькая, тянет все в рот без разбору – а мыть толком не моет. Питьевая вода в основном привозная, в баклажках, а то, что иногда появляется в кране, и водой трудно назвать – толку ею мыть? Только большей заразы нахвататься…
Я брела по Донецку с тяжелым сердцем: зря я возлагала на этот вояж такие большие надежды – и на свидание с бывшими родичами, и на то, что бывший муж нам с Женькой хоть как-то поможет. Здесь было свое, огромное горе – и мой несвоевременный приезд, да еще и с ребенком, только разбередил свежую рану.
Две недели назад моего бывшего свекра застрелили прямо на улице. Нет, он не оказывал сопротивления новой власти – напротив, воспринял ее даже с энтузиазмом. Выходил на площадь по собственному почину, чтобы вместе с многотысячной толпой орать «Услышьте Донецк!». Хотел даже записаться в ополчение, но свекровь не пустила. Боялась. Хотела уберечь. Предчувствовала? Не знаю… Хотя она все время твердит: «Я чувствовала… я знала». И плачет. Все время плачет. Я оставила ее под присмотром Женьки, чтобы найти хоть какое-то успокоительное – но… в аптеках практически нет лекарств. Во всяком случае, валерьянку разобрали напрочь. А этот самый серлифт я купить не решилась. Да и денег на него точно бы не хватило.
Приехать-то мы приехали… а как теперь обратно? Ладно, транспорт найдется, но как быть со свекровью – одинокой, как-то сразу превратившейся в старуху в свои пятьдесят с небольшим хвостиком? Кроме того, у нее прогрессирующая катаракта, она почти ничего не видит. Лет пять назад она отказалась от операции, понадеявшись на какое-то чудодейственное лечение у местного знахаря, – и вот вам результат. Теперь же об операции, наверное, можно забыть. Мы с Женькой – неплохое подспорье, но что она будет делать, когда мы уедем? Соседки забегали поначалу поддержать после похорон. Бывший пробыл три дня и укатил обратно – иначе уволят с работы в Гуково. Обещал забрать мать к себе, но… они никогда не ладили, а теперь, после смерти мужа, характер у полуслепой свекрови испортился окончательно.
Я потыкала в замочную скважину ключом, который перед уходом сняла с гвоздика в прихожей, но замок почему-то не поворачивался. Тогда я нажала на ручку – и дверь открылась. Она оказалась незапертой.
– Женька?.. – неуверенно позвала я, но дочь так и не появилась.
Свекровь сидела у окна.
– Они просто его застрелили… Просто застрелили… Почему? Почему?! – все спрашивала она, даже не интересуясь, кто вошел.
– Потому что звери, – хмуро сказала я и брякнула на стол сумку с тем, что мне удалось купить в продуктовом.
Свекровь повернулась на звук и взглянула в мою сторону почти слепыми, мутными глазами:
– Почему он им сразу не отдал этот кусок железа?! Как я теперь без него?!
– Ничего… как-нибудь проживем, – пробормотала я.
Как гордился свекор новенькой «тойотой», которую его старший сын, брат моего бывшего, оставил на попечение отца на время работы в Канаде. Как пыжился отставной шахтер, выгоняя из гаража это японское чудо, занявшее место проржавевшего насквозь древнего «москвича»!
– Я во всем виновата. Во всем виновата! – все не может успокоиться свекровь. – Если бы не я, он бы не поехал!
Свекру кто-то сказал, что жену можно через Гуково отвезти прямо в Россию – и там операцию на ее глазах сделают бесплатно. Разумеется, ехать на своей машине было и проще, и дешевле – учитывая, что в гараже всегда хранился небольшой запас бензина. Да, и проще, и дешевле, только с одной оговоркой: если бы они поехали на том стареньком «москвиче», который за два года стояния на улице, под окнами их многоэтажки, сгнил окончательно. Но свекор гордо отпер двери гаража и выгнал сыто урчащий, сверкающий дорогим синим лаком агрегат на улицу. Однако проехать всего километр до дома, где у подъезда его уже ждала жена, в выходном платье и с собранными сумками, ему не было суждено: престижную машину с пенсионером за рулем тормознули двое с автоматами.
Соседи видели, как он отчаянно цеплялся за дверцу и кричал:
– Та мы ж свои, свои! Хлопцы, та вы шо! Мы ж за Путина! Та не стреляйте ж, сволочи!! Чтоб вы все сдохли, бандиты! А-а-а-а…
«Свои», «родненькие», «освободители», которые были посланы сюда тем самым Путиным, за которого он драл горло на площади, хладнокровно среди бела дня расстреляли упрямого, еще крепкого и полного сил мужика, отпихнули его оплывающее кровью тело с дороги, сели внутрь «тойоты» и уехали.
– Зачем он пошел? Зачем он пошел? – все твердила и твердила свекровь.
Дом, оставшийся без единственной пары зрячих глаз, уже нес на себе следы запустения: на полу было полно сора, стол, липкий от варенья – практически единственной, как я понимала, еды свекрови, с тех пор как не стало ее мужа, – облюбовали мухи. Я экономно смочила старую ветошку и протерла столешницу.
– Мама, кашу будете?
– Водички… с вареньем.
Потертый халат уже болтался на ней как на вешалке. Я торопливо откромсала кусок хлеба, густо намазала его сливовым, уже засахарившимся джемом:
– Лучше бутербродик… вот.
– Вы меня не бросите?
У меня перехватило горло: я осталась без работы, практически без денег и вот теперь еще с полуслепой, обезумевшей от горя женщиной на руках!
– Вот приедет Саша – там и решим, что и как… – неопределенно сказала я.
– Нет! – вскрикнула она. – Я не хочу к ним… теперь.
– А Женька? – вдруг спохватилась я. – Женька где?
– Я… я не знаю… – Свекровь беспомощно зашарила вокруг руками. – Я ее причесала… косички заплела… а то она вся растрепалась… кофточку я… мы… надели.
Я с ужасом сложила в одну картину все: и то, что дверь была открыта мною без ключа, и Женькину изворотливость, и ее всегдашнюю тягу совать свой нос куда попало. Женьке ничего не стоило выскользнуть за дверь и отправиться в тот самый двор, где недавно убили ее деда.
– Я ее поищу! – решительно сказала я, стараясь не давать воли эмоциям. – Заодно и ведро вынесу!
Я схватила пахнущее помойкой старенькое ведро, но выйти не успела. Дверь распахнулась, пропустив в квартиру, к моему огромному облегчению, исчезнувшее дитя. Женька была вся перемазана какой-то гадостью и растрепана. Ни о каких косичках, якобы заплетенных свекровью, и речи не было – ее каштановые волосы были спутаны и даже, похоже, с утра и не расчесывались.
– Ба, я тебе цветочков принесла, – набычившись и предчувствуя заслуженную трепку, произнесла она и вытащила из-за спины крохотный букетик, составленный большей частью из окрестных сорняков: сурепки, каких-то колосков и белых пыльных соцветий, какие мы в детстве именовали кашкой.
– Моя ж ты радость…
Моя бывшая свекровь прижала к себе мою дочь – вместе с цветами, оказавшимися как раз между ними. Именно тогда я и поняла: никакие мы с ней не бывшие… и что у меня, похоже, теперь появился еще один ребенок.
– Ань, тебя там на проходной спрашивают!
– Кто, не знаешь?
– Мужик какой-то… сказал – вызовите мне доктора Мурзу!
– Олежка, подменишь, если что?
Олег заинтересованно глянул в мою сторону, но смолчал и против обыкновения обошелся без скабрезных намеков. В последние дни даже он был мрачен, немногословен, и его всегдашняя беззаботная веселость сменилась недоуменной раздражительностью. Весь его вид как будто говорил: «Да когда ж это прекратится, а?» После Иловайска госпиталь был переполнен тяжелыми, и мы делали что могли. И что не могли порой тоже делали. Не потому ли Олег так хмуро сейчас на меня смотрит, что я ухожу на проходную неизвестно к кому – а тут, в отделении, помощь может понадобиться в любой момент? Правда, я никого не жду… Макс не пришел бы сюда в рабочее время – он знает, как я к этому отношусь.
– Вы Анна Мурза?
– Да…
– Я Жук. Андрей Жук. Вы мне звонили, помните?
У меня перехватило дыхание. Еще бы не помнить! Но я не думала, что этот Андрей Жук вот так возьмет и приедет. То есть я надеялась на это – но… Когда я описала ему лежащего в коме, он сказал, что даже приблизительно не догадывается, о ком может идти речь. И что среди его знакомых и друзей такого человека нет. Я решила – еще одна ниточка оборвалась… наверное, последняя. Потому что вся надежда была именно на этот телефон. Во всяком случае, у меня. А мобильник, по всей видимости, оказался в кармане раненого совершенно случайно.
– Ну вот… я и приехал. Решил сам посмотреть. На всякий случай, знаете…
– Спасибо вам огромное!
Он смутился:
– Ну что вы… а вы там работаете? В реанимации? И он что… до сих пор без сознания?
– Он очень давно без сознания. С самого начала. Кома, если вы понимаете, что это такое.
– Ну… так. В общих чертах. Вы меня проведете… к нему?
– Да. Только с позволения заведующего. Но, думаю, он разрешит. И еще: у нас все стерильно. Вы посидите здесь. – Я усадила Жука в том самом коридоре, плитки которого знала даже лучше, чем свои пять пальцев. – Я сейчас. Вынесу вам халат и бахилы.
– Нет… не знаю, – неуверенно сказал он, и я поняла, что он его точно знает.
– Попробуйте с ним поговорить. – Я отвернулась к окну, чтобы он не видел, как я кусаю губы.
– Зачем? – растерялся Жук. – Я же его не знаю… совсем.
– А хотите, я выйду? Чтобы вам не мешать?
– Хочу, – неожиданно согласился он. – А о чем с ним говорить?
– О чем хотите. Я буду здесь, рядом. Если понадобится что-то, то ординаторская налево по коридору. Мы проходили. Если зайдет сестричка переворачивать больного, вы просто постойте рядом, хорошо? Их, которые без сознания, переворачивают с боку на бок каждые полчаса, – зачем-то сказала я, хотя это ему, наверное, было неинтересно, и тут же добавила: – Чтобы не было пролежней. У нас в отделении ни у кого нет пролежней…
Наверное, от волнения у меня случился словесный понос: я все говорила и говорила, рассказывала вежливо слушающему Жуку, как нужно обращаться с лежачими больными, а он слушал и не перебивал. Только неотрывно смотрел в ЕГО лицо.
– Какого цвета у него глаза? – неожиданно спросил он, вклинившись в мою лекцию по санитарии.
Я поперхнулась и почему-то почувствовала себя на грани обморока.
– Я думаю, они у него серые, – едва-едва выдавила я.
– Он… он видит что-нибудь?
– Не думаю… не знаю. Он не открывает глаза. Но… я ЗНАЮ.
Я знала, какие у него глаза, пальцы на ногах и руках, форма ногтей… Я знала, что у него на лбу, под самыми волосами, шрам – может быть, в детстве упал, катаясь на велосипеде? Еще у него родинка на левом плече, а у локтя их целое созвездие – совсем как Большая Медведица. И что у него очень густые, жесткие и непослушные волосы. Они уже изрядно отросли, но мягче так и не стали. Но я уверена, что его волосы – прямая противоположность его характеру. Достаточно только взглянуть на его губы. И брови с детскими кисточками у основания. Он – мягкий, впечатлительный, очень добрый и одновременно очень смелый и мужественный… Конечно, я ни с кем не делилась своими, скажем так, предположениями или фантазиями – это уж как кому угодно. Я предпочитала не говорить об этом даже с Олегом, который и так догадывался слишком о многом. Я не смогла бы говорить об этом ни с Максом, ни даже с самым близким мне человеком – отцом. Тем более сейчас я не собиралась поверять все это случайному собеседнику, тому, которого совершенно не знала.
– Можете взять его за руку, – непослушными отчего-то губами сказала я. – С больными в коме нужно очень много разговаривать. Просто разговаривать. Я… я говорю с ним постоянно. Обо всем: что случилось за день, какие новости… я думаю, это ему интересно.
– Вы так считаете? – Жук изумленно воззрился на меня. – ЕМУ это интересно? То, что творится у НАС?
У него был такой странный вид, что я растерялась. Только и смогла сказать:
– Мне нужно к другим больным. У нас очень много тяжелых. Я зайду. Через час?
– Хорошо. – Он вздохнул. – Через час так через час.
– Ты хоть знаешь, что такое настоящая шахтерская уважуха? Респект?
– Это как? Когда туалет на улице, потолки в хрущевке два метра и кухня – четыре квадрата? Когда у тебя легкие такие же черные, как и белье на веревке? Вот это уважуха! Настоящий респект для вас – это когда настоящие хозяева жизни покупают тебя с потрохами за сто грамм водки и бутерброд с гнилой колбасой! Получается, ваша уважуха стоит всего-навсего поляну и поллитру!
– Да мы работали! Вкалывали! Как черти в аду! Мы хотели жить по-человечески!
– Ага, будете теперь жить по-человечески. Как хотели. Когда этот сраный Донецк расхерачат наконец до основания, а по соседству будет такая же прогрессивная Новая Луганда. Берег черной кости! А Донецк переименуют в Нью-Васюки! В твою честь и в честь таких, как ты! Шахтерских чертей! – продолжал наседать на Василия Псих, которому сегодня неизвестно какая вожжа попала под хвост. – Будут вам тогда и уважуха, и респект! А мы будем сюда на сафари ездить! Отстреливать тех, кто остался! Хи-ихи-ихи!..
Смеялся он, противно привизгивая. Я не успел даже глазом моргнуть, как всегда молчаливый Василий развернулся и врезал тщедушному Психу под дых. Тот, выпучив глаза и безнадежно хватая ртом воздух, упал на заплеванный пол.
– Ты чего, дядя? – Веник выпятил хилую грудь и попер на пятидесятилетнего, матерого ополченца. Весу в Василии было ровно в два раза больше, но Венику было пофиг – он был под свежим кайфом и желал прогнуть мир под себя. – Жить надоело, к …беням, да? На тот свет, млять, раньше времени захотел?
– Да все надоело! Особенно рожи ваши поганые! Иди проспись! – Ополченец легко отпихнул Веника ладонью.
– Да я т-тебя, с-сука! – Дар речи наконец вернулся к тому, кого не зря называли Психом: сейчас он поистине был страшен. Так, наверное, выглядели берсерки, которые, хлебнув настоя из мухоморов, в одних льняных рубахах шли на закованного в латы противника.
– Эй, эй… – начал было сунувшийся к нам на шум один из инструкторов, но было уже поздно. Псих выхватил из кобуры пистолет и, придвинувшись к Василию почти вплотную, разрядил в него всю обойму.
– Ты, придурок… – ошарашено протянул вмиг протрезвевший Веник, шарахнувшийся к стене. – Не, ну в натуре… у мужика ж жена, млять… дети…
– Он агент! – верещал Псих, бешено сверкая глазами. – Я понял! Давно понял! Он киевский агент!
– Вы чего, …банулись все? – почему-то шепотом спросил Толян. – Какой агент? Да он и в Киеве никогда не был!
– Молчи, сука, и тебя на хер убью! – заорал, разворачиваясь уже к нему, Псих.
Ворвавшийся на звуки выстрелов еще один инструктор молча сзади подскочил к Психу и заломил ему руку с пистолетом за спину, на удивление легко отобрав оружие. Впрочем, стрелять оно уже не могло: патроны кончились, затвор заклинило.
Веник стоял у стены белый, как меловая краска на ней. Челюсть у него тряслась. В воздухе висел кислый запах пороха. Вокруг тела Василия уже расплылось темное кровяное пятно. Насквозь пропиталась кровью рубаха на груди… Почему-то я запомнил, что кровь вначале била из ран пульсирующими фонтанчиками, а затем просто начала мерно изливаться… Оказывается, в человеке так много крови! И она все текла и текла по неровному полу, а потом начала просачиваться и капать куда-то вниз, в щель между досками. Я стоял, тупо смотрел и слушал эту страшную капель: кап-кап-кап… Я даже не наклонился, чтобы попробовать зажать раны или, как учили все в том же Ростове, сделать Василию искусственное дыхание. Я был ничуть не лучше того же Веника – ни солдат, ни боец, а так… тряпка. Я просто стоял и ничего не делал.
– Понаприсылают всякой х…еты! – зло выдохнул здоровенный мужик в камуфляже, без знаков различия, но даже и без этого было видно, что он никак не меньше чем майор. И что за плечами у него и Южная Осетия, и Абхазия, и Чечня, и видал он кое-что похлеще, чем остывающий труп какого-то шахтера на пенсии.
Профессиональным жестом он приложил два пальца к шее убитого, скривился и покачал головой. Для Василия эта война уже закончилась. Он уже никогда не увидит Донецка – ни старого, ни нового, – ни Киева, к агентуре которого совершенно облыжно причислил его Псих, ни своей расплывшейся, выглядевшей на все шестьдесят жены, которая приносила ему прямо на пост тормозок с горячей картошкой и домашними котлетами, нестерпимо вкусно пахнувшими чесноком и перцем.
– Этого под замок! – кивнул на Психа нескольким подоспевшим бойцам главный. – До выяснения обстоятельств. А этого… что случилось – то случилось. Отвезете на блокпост, положите недалечко, а утром будем посмотреть…
– А с утреца найдут и скажут, что правосеки сняли! – с идиотской ухмылкой, появившейся на его лице от осознания того, что остальным, похоже, никакой выволочки не будет, выпалил Веник. – И похороним, как героя, а вдове пенсию дадут!
– А вам – повышенный паек! Идиоты, мля, – устало сказал майор, оглядывая всех нас по очереди: меня, Толяна, Веника, Психа, все еще нервно подергивающего ртом и пальцами, которые словно до сих пор искали спусковую скобу и не могли ее найти. – Вот, мля, война… Кругом то придурки, то, разъ…бись, реконструкторы хреновы! Кизяки ряженые, наркоты и актеры погорелого театра! Ненавижу самодеятельность… – презрительно бросил он. – Партизаны! Делайте, как сказал… и чтобы тихо! И заверните его хоть в брезент, что ли, а то ума хватит тащить просто так…
Когда мы с Женькой и свекровью, по-старушечьи сгибавшейся под тяжестью чемодана и сумки, завернули за угол, то поняли, что нашего дома больше нет. Несмотря на то что это даже отсюда было более чем очевидно, я все равно побежала, не размыкая рук и волоча Женьку за собой. Пыль уже улеглась, и все, что могло сгореть, – сгорело.
Дом соседки Любы по-прежнему был цел и невредим, как и те два дома, между которыми когда-то стоял наш. Впрочем, он рухнул не весь: две стены еще держались, и конструкция крыши, почти неповрежденная, просто съехала вниз. По обломкам того, что когда-то было уютными комнатами, кухней и верандой, деловито расхаживал Полканыч, высматривая неизвестно что.
– Потеряли чего? – спросила я отрывисто, сглатывая слюну, комом стоящую в горле.
– Вот не дала ты орех спилить, – ни к селу ни к городу изрек сосед, – а оно вишь как… получилось!
– Как?
– Да так! Один снаряд – вот и нет ничего! К чему он тебе теперь, орех-то? Зимовать все одно негде…
Свекровь уронила сумки прямо в пыль, а Женька вдруг заверещала и, вырвавшись вперед, кинулась к груде обломков, где из-под балки виднелась кукольная нога.
– Не смей туда идти, Женька! – заорала я.
– Да ла-а-адно, – протянул Полканыч. – Я вот хожу – и ничего. С краю-то можно ходить. Не завалится. Чего тебе? Вот это, что ль?
Он сильно дернул – и извлек из-под завалов куклу, ту самую, с отпиленной ножовкой ногой и культей, перебинтованной и замазанной зеленым фломастером.
– У меня-а-а еще карандаши-и-и там остали-и-ись… – горестно завыла Женька. – И кр-а-а-аски-и-и…. и уче-е-ебни-и-ики…
«И вилки-ложки, – мысленно перечисляла я. – И все постельное… и наши невеликие запасы крупы. И все кухонные принадлежности. Холодильник. Микроволновка. Мой новый махровый халат, который я еще ни разу не надевала. И куртки. И сапоги. И… и вся наша жизнь. Не больше и не меньше. Да, именно жизнь. Вот так…». Но ничего этого я не стала озвучивать вслух.
– Раскопаем, Жень! – притворно жизнерадостно пообещала я. – Обязательно раскопаем! И краски. И в первую очередь – учебники!
– И-эх! – надсадно крякнул у нас за спиной Полканыч, таща из-под обломков спинку никелированной железной кровати – той самой, на которой я планировала сегодня вечером уложить свекровь, и с лязгом бросая ее в кучу такого же искореженного металла.
Тут только я опомнилась:
– А что это вы здесь, у нас, делаете?
– У кого это – у нас? – ядовито осведомился сосед. – Тута теперь того… нету жилого строения! И докментов у вас на него тоже нету!
– Докменты у нас как раз есть! – выпалила я. – В погребе! Все есть – и книга домовая, и приватизация, и даже земельный налог уплачен!
– Да чего ж ты кричишь? Ну есть так есть. Только все одно разворуют! – упрямо талдычил сосед. – А так сдадим на металл, половину тебе честно отдам!