Мадемуазель Шанель Гортнер Кристофер
— Господи боже мой!
Я слепо пошарила на туалетном столике, нашла брошенную там сумочку и стала рыться в поисках сигарет. Прикурила, посмотрела сквозь облако дыма на Шпатца. Он все еще не решался перешагнуть через порог.
— И все же, мне кажется, я могу вам помочь, — сказал он. — У меня есть друг детства, капитан Теодор Момм. Его произвели в ротмистры и назначили ответственным за мобилизацию французской текстильной промышленности, перевод ее на военные рельсы. Я бы мог попросить его…
Мне было так больно, что стало совсем наплевать, соблазнит он меня или убьет.
— Почему вы не говорите прямо, что имеете в виду? — повернулась я к нему. — Не я затеяла эту войну, я никогда не хотела ее. Ее затеяли вы и ваши люди, от вас весь этот хаос. А теперь в вашем вонючем лагере может погибнуть мой племянник, все это из-за вас.
Я понимала: нельзя так говорить, надо вести себя тише воды ниже травы. Поблагодарить его за потраченное на меня время и попросить уйти, но в ту минуту мне было не до осторожности. Тревога за судьбу Андре, тяжелая жизнь, больше похожая на жалкое существование, бесконечные унижения ради сохранения прежнего образа жизни — все это прорвалось на поверхность бурным потоком, которого я больше не могла сдерживать.
— Я ненавижу все это, — сказала я и шагнула к нему. — Это отвратительно! Эта свинья, ваш Геринг, вышвыривающий женщин из собственных номеров и скупающий драгоценности за гроши, Абец, своей грязной пропагандой уродующий наши памятники и монументы. Верьте нам, говорите вы. Мы, мол, ваши друзья. Что это за дружба такая, навязанная войной?! Вы вторглись в нашу страну, в наш город, вы заставляете нас кричать «Хайль Гитлер!» перед вашим отвратительным красным флагом. Это же полный абсурд! Вам нравится зрелище нашего унижения. О, как я ненавижу все это!
Я стояла так близко, что вполне могла влепить ему пощечину. Чуть было и не влепила, надеялась, что горящая сигарета, зажатая между пальцами, оставит приличный ожог на его симпатичной щеке, но всего четырьмя словами, сказанными тихим голосом, он обезоружил меня:
— Я разделяю ваши чувства.
— Ничего вы не разделяете! — презрительно фыркнула я. — С самого окончания прошлой войны вы, немцы, мечтали увидеть, как мы корчимся у вас под каблуком. Вы во всем слушаетесь вашего фюрера, несмотря на то что он у вас сумасшедший.
Наши взгляды встретились.
— Вы закончили?
Я замерла, стояла, не двигаясь и не произнося ни слова, пока сигарета не догорела и не обожгла мне палец, пришлось протянуть руку к пепельнице возле кровати и погасить ее. А погасив и тем самым испачкав пальцы пеплом, я поняла, что, возможно, сейчас я только что подписала ордер на собственный арест. Я оскорбила Гитлера. Если слухи, обсуждавшиеся у Сертов, хоть сколько-нибудь правдивы… Говорили, что люди исчезают бесследно и за меньшие проступки.
— Я сожалею, что расстроил вас, — произнес Шпатц, — Я совсем не хотел. Тем не менее я мог бы оказать вам какую-то помощь с племянником, хотя это будет более сложно, чем я думал. Если согласитесь, вам известно, как со мной связаться. — Он уже повернулся, чтобы уйти.
— Погодите, — сказала я вдруг.
Он услышал мой голос и замер. Если его присутствие привело меня к саморазоблачению, надо заставить его сделать то же самое.
— Мне грозит опасность? — (Он не ответил.) — Я не прошу рассказывать то, — прибавила я, — что, по-вашему, мне следует услышать. У меня такое чувство, будто вы чего-то от меня хотите, вы сами об этом сказали при нашем знакомстве. Вы хотели прощупать мои симпатии? И теперь я попала в один из ваших списков?
Он невесело усмехнулся:
— Тут не в бирюльки играют, мадемуазель. Списки, о которых вы говорите, — это оружие, которым уничтожают живых людей. Или хотя бы арестовывают всех, кто высказывается против войны… В общем, вы понимаете. Но если арестовать всех таких, в Париже никого не осталось бы. С Гитлером многие не согласны, в том числе и немцы, вы даже представить себе не можете, сколько таких. Они не слепые и прекрасно видят, какая заварилась каша, и, в отличие от него, уроки прошлого у них в крови.
— А вы с ним согласны? — с вызовом выпалила я, но тут же пожалела, что не сдержалась.
— На прошлой войне я был солдатом, — спокойно ответил он. — Я видел, сколько страданий война принесла людям. И не хочу, чтобы это случилось еще раз.
— Так вы с ними или против них?
Он поднял руку:
— Больше я ничего не скажу, но знайте: пока вас нет ни в одном из списков, хотя вам грозит опасность, тут уж не сомневайтесь. Впрочем, она всем грозит.
Мне очень хотелось верить ему. Я глядела ему в лицо и не видела в нем ни намека на то, что он хитрит или лжет. И все равно я колебалась. К собственному ужасу, я наконец поняла, как далеко зашла. Наговорила такого, чего уже не вернешь, но за что легко поплатиться жизнью.
— Я обидела вас, — запинаясь, произнесла я. — Я… я сожалею об этом.
— Нет, что вы! — На его губах появилась улыбка, даже не улыбка, а мальчишеская усмешка во весь рот, в уголках глаз собрались морщинки, что пробудило во мне яркое воспоминание о мужчинах, которых я потеряла. — Вы сильная женщина. И я восхищаюсь вами. И благодарю вас за вашу отповедь. Я ее никогда не забуду. — Он снова повернулся к двери. И на этот раз, чтобы остановить его, я шагнула вперед и тронула его за рукав. На мгновение он снова замер. Потом повернул ко мне голову. — Вы уверены?
Я тихо рассмеялась:
— Нет, конечно. Но разве прежде это меня останавливало?
Позже, когда он уже спал на смятых простынях и его заросшая густой светлой растительностью грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, я встала и на цыпочках подошла к своей сумочке. Прикурив сигарету, я неслышно подошла к окну, выходящему на улицу Камбон.
Ставни моего магазина через дорогу были закрыты, ураганный ветер с яростью трепал навес над входной дверью. Ткань трепетала, и большие черные буквы моего имени плясали, то скрываясь, становясь неразличимыми, как и весь мир вокруг, то снова появляясь.
Глядя на Шпатца, что-то бормочущего во сне, я курила и думала о мужчинах, которые оставили след в моей жизни: об отце с его вечно пьяной радостью и с его предательством, о Бальсане с его лошадьми и безразличием ко всему остальному, о Бое, эталоне, с которым я сравнивала всех других. Но как ни старалась я воскресить его образ, мне никак не удавалось припомнить ни цвет его глаз, ни жесты. Я сама не осознавала это, но образ его потерялся в долгом молчании, сменившем нашу любовь.
Погасив сигарету, я снова юркнула в постель. Шпатц, не просыпаясь, обнял меня и, крепко прижав к своему большому и теплому телу, уткнулся лицом мне в шею.
Я закрыла глаза. Седативное на этот раз я не принимала. Не хотела, чтобы он это увидел.
Настало время забыть об этом зелье.
11
Началась зима, ненастная и холодная, такой мы даже не могли и припомнить. Ветер свирепствовал, как лютый зверь, воздух при дыхании обжигал легкие. Снег с гололедом накрыли Париж, нехватка топлива болезненно ощущалась везде. Часто отключали электричество, не хватало продуктов питания. Ходили слухи о людях, роющихся в отбросах в поисках съестного, о процветающих борделях, поскольку многие женщины (и мужчины) искали любые возможные средства борьбы со смертельным голодом, несмотря на введенные немцами продовольственные карточки. Хлеб, яйца, вино и мясо стали дороже золота. Стремительно уменьшалось количество продуктов, которые можно было достать только на черном рынке. Мари-Луиза и ее компания приносили Сертам куски отборной баранины, говядины и ветчины, контрабандным путем добытые за городом у фермеров в обмен, например, на сигареты, которых у немцев, казалось, был неисчерпаемый запас.
В декабре я поддалась на уговоры Шпатца, и он познакомил меня с Теодором Моммом. Этот ротмистр в установившемся в Париже режиме занимал довольно высокий пост. Человеком он оказался весьма непростым и скользким, как и многие чиновники его сорта. Я удивилась, узнав, что он первоклассный коннозаводчик и много лет знает Бальсана; знакомясь со мной, он сказал, что будет чрезвычайно рад помочь мне. Еще он сказал, что мое имя, разумеется, давно ему известно и что он надеется, когда-нибудь позже я, возможно, захочу в свою очередь отблагодарить его. Что тут скажешь? Я ответила, конечно, я полностью в его распоряжении, хотя старалась всячески подчеркнуть, что открыть свой салон еще не готова, в отличие от других модельеров, демонстрирующих свои коллекции перед алчными любовницами немецких офицеров и вульгарными женами спекулянтов черного рынка.
Момм печально, хотя и неубедительно вздохнул:
— Да, все это чрезвычайно прискорбно, вы правы, но что тут можно поделать? Подумайте сами, у нас просто нет выбора. Время такое, никуда не денешься. Никто из нас не хочет оказаться на месте вашего племянника.
Я вышла из его кабинета, ломая голову, не таится ли в его словах завуалированная угроза, но Шпатц заверил меня, что Момм, как и многие другие, всего лишь пытается защитить собственные интересы.
— Если Момма когда-нибудь начнут спрашивать, скажем, почему он хочет освободить пленного, которого нет в утвержденном свыше списке, — пояснил Шпатц, когда мы вернулись в «Риц», — он может заявить, что сделал это по просьбе самой Коко Шанель, которая, в свою очередь, выразила желание сотрудничать с режимом.
— Только шить для них платья я не стану, — резко ответила я. — Есть определенные рамки, которых я не переступлю. Пусть скупают у меня духи, и украшения тоже, хотя до меня дошли слухи, что они и без того довольно награбили, но только не мои платья.
Шпатц хмыкнул, разделся догола, залез в постель и поманил меня к себе. Я нахмурилась, но подошла, а сама думала, как и всегда после нашей первой близости, что надо заканчивать с этим романом, пока события не вышли из-под контроля. Он вроде бы помогает мне, да, но как ни стараюсь я проявлять осторожность и бдительность, все равно для всех буду француженкой, которая безрассудно водит компанию и спит с немцем. И чем тогда я отличаюсь от Арлетти? Можно не сомневаться, за моей спиной уже вовсю перемывают мне косточки.
И только его прикосновение облегчило мои сомнения. Он был искусный любовник, прекрасно понимал, что такое климакс, что в этот период половые сношения порой бывают болезненными, и умел возбудить желание, заставляющее хоть на время забыть об утратах и страхе. Я снова ощущала себя юной. Разве мог он знать, что после его ухода, домой или по делам, я еще долго в тревоге расхаживаю по комнате, курю сигарету за сигаретой, пока не вколю себе дозу седола?
Об этом знала только я одна, но я уже научилась искусно маскировать и прятать истину даже от себя самой.
Племянник находился в лагере для военнопленных на территории Германии — это мне сообщил Момм, когда через несколько недель я снова пришла к нему. На этот раз свою гордость я засунула подальше. Если бы Момм предложил мне шить платья для любовницы фюрера, я бы с готовностью согласилась. Еще Момм с удовольствием растолковал, какому страшному риску он подвергается, добывая мне эту информацию.
— Все это очень сложно, требует много времени и такта, столько препятствий, все их надо преодолевать, что-то вечно улаживать, вести переговоры, подмасливать, и немало, кстати, да и бумажной волокиты тоже много, — говорил он. — Да-а, разрешение на освобождение военнопленного получить не так-то просто. Я должен иметь весьма убедительные причины, чтобы взять под крыло вашего племянника, тем более что он не включен в утвержденный список. Я бы не хотел, чтобы в Берлине поставили вопрос, по какой это я причине выхожу за пределы своей компетенции.
— Но это, наверное, какая-то бюрократическая ошибка. Андре не совершал никакого преступления.
— Он вражеский солдат. И это весьма существенно.
Момм уселся за свой внушительных размеров письменный стол, заваленный всякими важными бумагами; его редеющие волосы были напомажены и зачесаны назад. Сквозь сидящие на носу очки он с вежливым безразличием бюрократа посмотрел на меня, что-то прикидывая в уме. Холодок побежал по моей спине. У меня появилось чувство, что он с одинаковым успехом может как помочь мне, так и сдать в гестапо. Руки дрожали, когда я закуривала сигарету и пыталась придумать благовидный предлог, который можно использовать для освобождения Андре.
— А если вы скажете, что Андре может быть вам чем-то полезен? — неожиданно пришло мне в голову. — Вы ведь занимаетесь переводом текстильной промышленности на военные рельсы, и вам на фабриках понадобятся опытные администраторы. Можно сказать, что Андре знает эту работу. Он руководил моим ателье, контролировал производство ткани для наших платьев. Я занимаюсь… занималась когда-то… моделированием одежды, и Андре был для меня весьма ценным работником.
— Интересно, — произнес Момм, и, ожидая продолжения, я постаралась сделать бесстрастное лицо. — Способных мужчин у меня хоть отбавляй, — после некоторого молчания прибавил он. — А вот женщин… На них большой спрос.
Чтобы скрыть крайнее изумление, я изобразила улыбку. Что эта крыса мне только что предложила?
— Неужели вы хотите сказать, месье, что я должна управлять фабрикой? Для такой работы я абсолютно не гожусь.
Его масляная улыбочка сделалась еще шире, и я увидела пятнистые от никотина зубы.
— Я не имел в виду работу на фабрике… — Он сделал паузу, многозначительно глядя на меня. Я уже собиралась сообщить, что он сильно ошибается, если думает, что я стану делать то, на что он намекает, но он неожиданно добавил: — Я буду держать вас в курсе, мадемуазель. Не сомневаюсь, мы с вами достигнем взаимовыгодного результата. Однако я бы попросил вас, чтобы вы позволили мне в будущем контактировать лично с вами, договорились?
Это была не просьба, и я это знала. Коротко кивнув, я поблагодарила его за то, что он уделил мне свое драгоценное время, и чуть ли не бегом направилась к двери. В тот вечер, когда ко мне пришел Шпатц, прерывающимся от гнева голосом я передала ему разговор с Моммом.
— Неужели он и вправду думает, что я… что я в таком безвыходном положении… Какая наглость! Что я способна на такую низость… что я могу опуститься до его уровня!
С жаром выкрикивая все это, я не могла не признать парадоксальность ситуации: интересно, почему меня так взбесила сама мысль о том, что кто-то ждет от меня сексуальной благосклонности в обмен на содействие в достижении моих целей? А не то же самое я делаю со Шпатцем?
Он вздохнул, развязывая галстук:
— Это не то, что ты думаешь. После твоего ухода Момм позвонил мне. Сказал, что может, конечно, обратиться с ходатайством об использовании Андре на какой-нибудь фабрике, но дело в том, что твоего племянника удерживают не просто так, тут есть какая-то серьезная причина, и, если мы станем слишком рьяно настаивать, его просто могут казнить. Сотни военнопленных уже казнены. К твоему сведению, Момм вырос не в Германии. Личность его формировалась в Бельгии, и хотя сейчас он служит рейху, вести себя ему надо очень осторожно, чтобы не дать повода усомниться в его абсолютной преданности режиму.
— А в твоей преданности не сомневаются? — резко спросила я. — Мне кажется, все кругом только и делают, что хитрят и придумывают всякие отговорки. Должен же найтись хоть кто-нибудь, кто мог бы вернуть моего племянника домой.
Шпатц посмотрел на меня долгим меланхоличным взглядом:
— Почему это для тебя так важно? Идет война, каждый день кого-то арестовывают, каждый день погибают тысячи людей. Ты говорила, что Андре вырос в Англии, что ты видела его всего несколько раз, в праздники или на каникулах. Зачем ради него рисковать своей безопасностью, когда следует думать только о том, чтоб спастись самому?
Закусив губу, я уставилась на свою сигарету. Готового ответа на этот вопрос у меня не было, но я была поражена, что вопрос можно ставить и так. Проще всего было ответить, что Андре не чужой мне человек, что он мой родственник, в конце концов; но ведь есть и другие родственники, родные братья например, которых я, закрыв ателье, без колебаний перестала поддерживать материально, просто сказав, что у меня больше нет лишних денег. А ведь это была неправда. У меня очень много денег, хотя пользоваться ими неограниченно я не могла, поскольку банковские активы были заморожены и можно было снимать только то, что давал мой магазин. Нет, тут было нечто большее, чем просто наше с Андре кровное родство. Объяснить словами это невозможно, но каким-то таинственным образом он олицетворял все, что было хорошего в моей жизни. Он стал моим искуплением, оправданием моего существования, особенно теперь, когда все, что я прежде считала в своей жизни важным, находилось в подвешенном состоянии.
— Он сын моей сестры, — наконец сказала я. — Какие еще тут нужны объяснения?
— Никаких. — Шпатц сел рядом со мной на кровати. — Но ты должна понять, что в Берлине знают о твоем отказе открыть Дом мод, тогда как все остальные модельеры сделали это. Твой отказ говорит о многом. И с какой стати они станут тебе помогать, если ты отказываешься помочь им?
Я не могла поднять на него глаз.
— Что я должна сделать?
Он молчал.
Я сделала затяжку и посмотрела прямо ему в лицо:
— Ну? Что же? Ты ведь на них работаешь, ты должен знать. Так говори, что делать? От меня хотят, чтобы я шила платья? Прекрасно, я буду шить платья. Представлю коллекцию в красных и черных тонах с узором в виде свастики.
— Успокойся, Коко. Никогда не обещай, если не готова выполнить обещание. Момм обязательно воспользуется этим в своих интересах. Он действительно считает, что ты находишься в безвыходном положении, но дело не в этом. Какой бы ты ни была очаровательной и прелестной, его интерес вовсе не в том, чтобы унизить тебя. Он знает, что ты моя любовница, что ты спишь в моей постели…
— Ну нет, — оборвала его я. — Это ты спишь в моей постели. А это большая разница.
— Да, правда, — кивнул он. Наши взгляды встретились. — Я не знаю, чего именно они хотят, но они точно чего-то от тебя хотят. Может быть, пока еще и сами не знают. А если ты будешь потихоньку продавливать свой вопрос, то со временем мы об этом узнаем. У них твой племянник. Они хотят получить за него выкуп.
Сжав зубы, я встала.
— В таком случае я заплачу любой выкуп, — сказала я и, не поворачивая к нему головы, добавила: — Я очень устала. Мне хочется побыть одной.
Он не протестовал, взял шляпу, галстук, который уже успел снять, портфель с кодовым замком и направился к двери. Остановился, бросил на меня взгляд через плечо:
— К твоему сведению, маршал Петен, глава правительства в Виши, договорился с Берлином о всестороннем сотрудничестве. Момм сообщил мне, что все евреи и другие нежелательные элементы, проживающие на оккупированных территориях, а также на территориях, управляемых администрацией в Виши, должны зарегистрироваться в местной префектуре полиции. После процедуры лишения гражданства их, скорее всего, депортируют. Были приняты также новые законы, запрещающие евреям заводить свое дело или заниматься бизнесом. Я говорю лишь потому, что, возможно, тебе стоит как следует изучить вопрос, если это принесет тебе какую-то пользу.
С такими вот бередящими душу словами он вышел и закрыл за собой дверь.
Я стояла не двигаясь, нервы буквально вопили, требуя привычного лекарства. Быстрый укол — и погружение в черное забвение, без сновидений, хотя бы всего на несколько часов.
Я поняла, что, возможно, упустила единственный шанс спастись.
12
Я позвонила Мисе. О том, чтобы пригласить ее на ланч в «Риц», не могло быть и речи. Днем персонал отеля следил за строгим соблюдением распоряжения немецких властей, запрещающего гражданским лицам общаться с военными, проживающими в отеле, даже если они к вечеру уже лыка не вязали. Ресторан превратился в безраздельную вотчину нацистов.
Мы договорились встретиться в Тюильри.
Кто-то уже сообщил Мисе про Шпатца. Я не знала, кто именно, но подозревала Мари-Луизу. Я собралась с духом, чтобы с достоинством встретить осуждение Миси, но она была немногословна.
— Выходит, взять себе нациста в любовники — последний писк моды, — прощебетала она. — В кои-то веки, дорогая, ты не сама устанавливаешь моду, а плетешься в ее хвосте.
Угрюмое молчание Миси застало меня врасплох, и мне стало несколько не по себе. Мы сидели в кафе неподалеку от громадного дворца Лувра, смотрители которого перед приходом нацистов успели попрятать самые драгоценные экспонаты и произведения искусства куда-то в секретные хранилища. С самого начала оккупации мы с Мисей не появлялись на публике вместе. Я курила сигарету и смотрела в окно на немногочисленных пешеходов, бредущих к площади Согласия. Они старались не глядеть друг на друга, отворачивались, кутаясь в шарф, в надвинутой на глаза шляпе, руки в перчатках. Как грустно видеть эти бесформенные фигуры, потупленные взоры и печальные лица…
— Что ты все оглядываешься? — сухо спросила Мися. — Может, многое и изменилось, но две женщины определенного возраста, встретившиеся за чашкой кофе, вряд ли вызовут подозрения.
— И ты называешь это кофе? — Я скривилась, глядя на плавающую в чашке гущу.
— Что делать, — отозвалась она, — все изменило свой вкус, даже ветчина, которую Жожо поглощает целыми фунтами.
Мися выглядела утомленной и изможденной, к тому же сильно похудела.
— А ты сама хоть ешь что-нибудь?
— О да. — Она повертела в руках чашку. — Конечно, не так много, как он. Мужчина — это животное. Его аппетит ничем не перебьешь.
Повисло неловкое молчание. Я погасила сигарету и тут же прикурила новую.
— Твой звонок меня удивил, — сказала Мися. — Мы привыкли видеться только на вечеринках у меня дома. У тебя что, неприятности?
Я кивнула и снова огляделась по сторонам. Почувствовала под столом ее руку: она пожала мне колено, прикрытое норковой шубой.
— Прекрати сейчас же. Ты ведешь себя как в шпионском фильме.
Она откинулась на спинку стула:
— А теперь выкладывай, что случилось. Тебе уже надоел твой любовник?
Сказала легко, но в тоне таилась колючка. Я хотела было отпарировать, мол, судить меня не ее дело, когда они с Жожо каждый день едят контрабандную ветчину, но прикусила язык. Как обычно, каким-то сверхъестественным чутьем она попала почти в точку.
— Не то чтобы надоел, тут дело в другом, — сказала я и, понизив голос до шепота, стала рассказывать про таинственные игры Момма и про последнюю информацию Шпатца.
— И что, по-твоему, он имел в виду? — спросила Мися.
— Да сначала я и сама не поняла. — Я изо всех сил старалась говорить невозмутимо. — Позвонила Рене де Шамбрюну, и он сказал, что да, по новому закону я действительно могу начать судебный процесс, чтобы вернуть контроль над компанией «Духи Шанель», поскольку Вертхаймеры…
— Да, я знаю, кто они такие. Так, значит, их кузен Боллак тоже…
— Да, — кивнула я, — думаю, да.
— Ах вот оно что! Ты уже много лет хотела вернуть себе контроль над своим бизнесом. А теперь получила эту возможность. Прогонишь их к чертовой матери, сейчас тебе это раз плюнуть, они же евреи, — без всякого выражения произнесла она, словно ей было совершенно все равно, как я поступлю.
— Да мне наплевать, кто они! — воскликнула я, но испугалась и снова понизила голос. — Сколько лет они грабили меня! Пьер не раз сам говорил, мол, бизнес, ничего личного, чувства не играют роли. И он был прав. Речь идет о бизнесе, о моем бизнесе. У меня никогда не было никаких проблем с их религией, и ты это прекрасно знаешь.
— Правда? — Мися с вызовом посмотрела мне в глаза. — А тебе никогда не приходило в голову, что я одна из них?
Я так и застыла.
— Ты хочешь сказать… — Я вдруг недоверчиво рассмеялась. — Да брось ты, Мися! Ты же католичка. Все это знают. Ты не более еврейка, чем я.
— Да? Ты уверена? — спросила она, не спуская с меня глаз. — Ты бы очень удивилась, если бы узнала, как много у нас с тобой друзей-евреев, но ты не знаешь, потому что никогда не спрашиваешь. — Она вдруг улыбнулась. — Ну конечно, для тебя это не имеет значения… Хотя я должна признать, что в прошлом ты довольно неплохо притворялась. Когда была с Бендором, потом с Ирибом: все это оставляет сильное впечатление. Немцы тоже, должно быть, знают, что ты финансировала ирибовский «Le Tmoin». Это должно работать в твою пользу.
Я бросила на нее сердитый взгляд:
— Как ты можешь говорить такое мне, особенно сейчас?
— А если не сейчас, то когда? — усмехнулась Мися. — Ты, да и остальные наши друзья, вы все ведете себя так, будто эта война просто какое-то досадное неудобство. Делаете вид, будто ничего такого не происходит. Неведение для тебя, похоже, лучший способ мщения.
— Ты говоришь ужасные вещи. Ставишь меня на одну доску с Мари-Луизой.
— Да. Все это ужасно. Даже наш маленький Жан вернулся поджав хвост, но все равно хорохорится, так и брызжет идеями, хочет поставить новый спектакль им на потеху и чтобы Лифарь станцевал главную партию. — Мися посмотрела в окно. — Думаю, этого следовало ожидать. Никому не хочется попасть в лагерь.
— Послушай, Мися, — я нетерпеливо сбросила пепел на пол, — от тебя никакого толку. Андре уже в лагере. И если с помощью новых законов я возьму на себя руководство своей парфюмерной компанией, неужели ты думаешь, что это станет доказательством моей готовности сотрудничать с ними?
Мися снова повернулась ко мне:
— Большого вреда тут, конечно, нет.
Она отхлебнула из чашки. Впервые за все время нашего знакомства мне не удалось понять, что написано на ее лице.
— Но ты считаешь, что это нехорошо?
— С каких это пор мое мнение имеет для тебя значение? Ты все равно делаешь по-своему. У тебя всегда были свои соображения, и они казались тебе разумными. Так что какая разница.
— Но оно имеет для меня значение, — произнесла я почему-то хриплым голосом. Господи, помоги, я сейчас заплачу!
— Почему?
Я словно получила удар под дых. Мися наклонилась ко мне, ее курчавые волосы некрашеными прядями выбились из-под вязаной шапочки, щеки в красных прожилках обвисли, глаза словно подернулись прозрачной пленкой — это говорило о том, что, выходя из дому, она успела принять наших голубых капель.
— Ты спрашиваешь как подруга или хочешь добиться от меня признания, что доносить на евреев допустимо?
Ответ ее прозвучал во внезапно повисшей тишине. Я не осмеливалась повернуть голову, мне было страшно, что сейчас вот нагрянет гестапо и нам будет крышка. Я не могла говорить, не могла пошевелиться.
— Ты что, думаешь, мое позволение имеет значение? Думаешь, мои слова и поступки могут что-то изменить? Лили Ротшильд я спасти не смогла. Она и баронесса Китти были твоими клиентками. Ты знаешь, что они замужем за богатейшими людьми Франции, и все же им пришлось бежать из страны, потому что Ротшильды — евреи. Лили осталась, после того как ее муж уехал в Англию. Мы узнали, что гестапо арестовало ее, когда она попыталась попасть в Париж по поддельному пропуску. Я отправилась в полицию дать показания в ее пользу, сказала, что она приехала повидаться со мной. А ее отправили в трудовой лагерь. Она, между прочим, не еврейка, но это ей не помогло. Ты, как всегда, слепая, Коко, ничего не видишь. Что бы мы ни делали, мы перед ними беззащитны, потому что они знают: никто не смеет им противиться.
— Я… я ничего не знала про Лили, — сказала я в ужасе. — Даже не слышала.
— Да что ты вообще можешь слышать в своем «Рице», — фыркнула Мися, — да еще с одним из этих в постели! — Я хотела что-то возразить, но она не дала мне рта раскрыть. — И мне плевать, что он и нашим, и вашим, и еще не пойми кому. Для меня он все равно один из них. А ведь я предупреждала тебя, Коко. Говорила, будь осторожна, просто так это не кончится, что посеешь, то и пожнешь. Ты, Лифарь и Арлетти… Вы же никого не слушаете! А теперь ты смеешь просить у меня совета? Какого совета ты от меня ждешь, что я тебе еще могу сказать? — Меня так трясло, что я выронила сигарету. Раздавив ее каблуком, я уже хотела встать, как она вдруг схватила меня за руку. — Давай продолжай в том же духе, — сказала она, — но помни, что ты жестоко пожалеешь. Может, не сразу, может, пройдет время, но когда-нибудь обязательно пожалеешь. Оглянись вокруг: думаешь, это надолго? Если мы ничего не делаем, чтобы остановить их, британцы делают. Америка обязательно вступит в борьбу, так бывало и раньше. Эта война закончится, нам останется только подбирать обломки. Смотри, как бы тебе не оказаться среди них.
— Андре — мой племянник! — Я вырвала у нее руку. — Я не брошу его гнить в каком-то вонючем лагере. У него жена, ребенок. Он ничего плохого не сделал!
Мися грубо захохотала, словно не верила своим ушам:
— Неистовая Коко мчится на помощь. Боя не удалось спасти, так, значит, теперь надо спасти Андре. Таковы твои планы, да?
— Будь ты проклята, Мися, — прошептала я. — Катись от меня ко всем чертям!
Я так резко схватила состола сумочку, что задребезжали чашки.
— Да у меня давно уже кругом одни черти, — тихо сказала она, но я расслышала. — У всех нас.
Но я не остановилась, пулей выскочила из кафе на холодный свет весеннего солнца.
Быстрым шагом я пошла через сад Тюильри. Если прежде я колебалась, то теперь нерешительность как рукой сняло. Я ведь сказала Шпатцу, что заплачу любую цену, чего бы это ни стоило.
И я намерена сдержать свое слово.
Я позвонила Рене и распорядилась начать судебное дело против Вертхаймеров. Я стопроцентная француженка, в моих жилах не было ни капельки подозрительной крови; они хитростью отобрали у меня мою компанию и долго наживались на моих духах. Настало время призвать их к ответу.
Шпатц за обедом в «Рице» одобрил мое решение:
— Это именно то, что требовалось. Слух дойдет до Берлина, и там увидят в тебе своего союзника. Сейчас ты фактически отперла дверь тюрьмы, где сидит Андре.
— Посмотрим, — ответила я. Почему-то его радость была мне крайне неприятна. — Полагаю, под «слухом», который дойдет до Берлина, ты подразумеваешь Момма. Ты расскажешь ему, а он сообщит туда.
Шпатц поднял бокал с вином:
— Если ты так хочешь. Но я думаю, там узнают и без Момма. Все, что происходит в Париже, им тут же становится известным.
— Это правда? — Ах, как мне захотелось плюнуть ему в лицо! — Все равно — я хочу, чтобы Момм тоже узнал. Свою роль я исполнила. Теперь он должен исполнить свою. Пусть проделает необходимую канцелярскую работу, которую обещал. Немедленно.
— Считай, она уже сделана.
Если он и почувствовал мой презрительный тон, то ничего не сказал. Мы покончили с едой, я вернулась в номер, а он, как обычно, остался в холле совершать обход знакомых нацистов, беседовать то с тем, то с другим, маскируя тем самым маневр, когда он сможет незаметно проскользнуть ко мне в номер, чтобы забраться в мою постель. Я же постоянно испытывала страшное искушение запереть дверь и не пустить его. Я считала, что Вертхаймеры давно держат меня за круглую дуру, но все равно испытывала к себе отвращение. Это был удар ниже пояса, но разве они не поступили со мной точно так же? Духи «№ 5» принесли им целое состояние, а мне пришлось удовольствоваться жалкими грошами, даже их кузен Боллак повысил цену в два раза за вдвое меньшее количество. Чтобы взвинтить цены, он ссылался на совершенно нелепые препятствия и трудности. Но все равно я понимала: пользуясь преимуществом новых, антисемитских законов, я преступила некую черту.
Я стала для них заклятым врагом.
Когда Шпатц постучал в дверь, я сидела на кровати и ждала. Он подергал ручку, постучал снова. Потом стоял перед дверью, не издавая ни звука. Я видела его тень, закрывающую освещенную щель под дверью. А он все стоял и терпеливо ждал.
Наконец, не дождавшись, ушел. Вернется, куда денется, я в этом не сомневалась, не сегодня, так завтра.
Мой иск против Вертхаймеров ни к чему не привел. Как только Боллак понял мой тактический ход, он уволился и бежал в Нью-Йорк, переведя активы фирмы во французскую авиационную корпорацию во главе с человеком, в жилах которого текла такая же чистая кровь, как и в моих. Спешный судебный процесс, что я затеяла, стоил мне потери уважения Миси и постепенно заглох в судах, переполненных исками. Мой адвокат пытался как-то бороться с бесконечными проволочками, но наконец заявил, что дело это безнадежное. Ни один судья не хотел связываться с какими-то духами, когда прежде всего нужно было думать о собственной безопасности.
Я держалась от дома Сертов подальше. Лето 1941 года заканчивалось, война была в разгаре. Гитлер уже успел подмять под себя большую часть Европы, вторгся в Советский Союз и отдал приказ силам люфтваффе бомбить Британию; начались опустошительные воздушные налеты на Лондон, обрушившие на город поистине адский огонь. Черчилль стал премьер-министром. Я послала ему поздравительное письмо, но ответа не получила. Я так и не узнала, дошло ли до него это письмо. Немцы контролировали почтовую службу, телефон и радио — словом, все, что могло способствовать утечке информации или содержать враждебную пропаганду. Я понимала: посылая Черчиллю письмо, я сильно рискую, ведь могли подумать, будто я поддерживаю враждебную сторону. Мне было все равно. Я чуть ли не с радостью ухватилась за шанс продемонстрировать свой вызов властям и хоть как-то облегчить чувство собственной вины.
Однажды вечером, возвращаясь с прогулки по Елисейским Полям, я проходила мимо театра, где Стравинский с Дягилевым когда-то ставили «Весну священную». На фасаде висело огромное объявление о выставке «Евреи и Франция». На плакате в гротескном виде был изображен человек с крючковатым носом, загребающий монеты, а у его ног толпились голодные дети. У меня по телу мурашки побежали. Люди стояли на выставку в очереди, болтали, смеялись, в том числе и немцы в военной форме. Неужели это мой Париж? Похоже, я совсем не знаю своего города. Он превратился в какой-то цирк, где происходит смешной и нелепый фарс. Этот город населен упырями и солдафонами в кованых сапогах, приспособленцами и лицемерами, готовыми собственную душу продать за буханку черствого хлеба.
Но больше всего я не узнавала себя.
Я снова обратилась к Шпатцу. Этот человек был единственной ниточкой, которая связывала меня с Берлином и с Андре. Шпатц заверил, что колеса бюрократического механизма вращаются, просто не так быстро, как хотелось бы. Момм проделал необходимую канцелярскую работу, теперь надо ждать. Я разозлилась на него, на Момма и на всех остальных немцев. Я ругалась, швырялась в стенку предметами, и тогда Шпатц схватил меня за руки, прижал к себе и держал до тех пор, пока не стихли мои причитания и меня не охватило молчаливое отчаяние.
— Я больше никогда не увижу его! — кричала я. — Никогда больше не увижу, и его жена ни за что не простит меня! Я обещала спасти его!
В ту ночь Шпатц узнал о том, что я принимаю седативные препараты. Я подозревала, что он давно уже об этом догадывается: на внутренней стороне руки у меня оставались следы уколов, правда не очень заметные, но он не мог не обратить на них внимание. Тем не менее я сама сказала ему об этом, и тогда он сам вколол мне дозу, а я лежала на кровати и плакала.
Он баюкал меня на руках, лекарство растекалось по жилам, и я постепенно отключалась от внешнего мира. Проснувшись утром, я увидела, что он ушел. Я доковыляла до ванной комнаты, и вдруг меня осенило: я открыла ему свою тайну и он может использовать это против меня. Какой ужас! Сидя на унитазе, я подняла голову и увидела на зеркале надпись губной помадой: «Собирай вещи. Мы едем в „Ла Паузу“».
Не представляю, как ему удалось все устроить. Он справил необходимые бумаги, получил вожделенный аусвайс. Заказал два купе первого класса на скорый поезд. В Каннах возле вокзала нас ждал автомобиль с полным баком, и всю дорогу до виллы он сам сидел за рулем.
Вилла встретила нас мертвой тишиной: слуги заперли все двери и разъехались. Всего в нескольких милях от виллы значительная часть Ривьеры лежала в руинах. Я шла по дому, открывала ставни, выковыривала из щелей сухие листья. Из сада до меня донесся густой запах жасмина, гелиотропа и роз — я сажала их с надеждой в сердце, когда все еще верила, что Бендор предложит мне руку и сердце.
Я ожидала встретить призраков. Дом, как ни любила я его, просто кишел ими. Друзья, собиравшиеся здесь за моим деревенским обеденным столом, теперь разлетелись по миру, а некоторые ушли в мир иной, как, например, Ириб, чей трагический приступ на теннисном корте превратил мое убежище в пантеон скорби.
Но, увы, меня встретила пустота. Только фотографии на каминных полках словно что-то шептали, напоминая о том, что были здесь и счастливые времена, когда единственным сражением, которое я вела, была битва на поле высокой моды.
Открыв настежь окна, чтобы дышать соленым воздухом с моря и слышать шум сосен, мы со Шпатцем занимались любовью в комнате, где я когда-то оплакивала Ириба. Днем ы гуляли по холмам или ездили в поселок купить хлеба, свежего масла и джема. Юг оставался неоккупированным, но и здесь ощущался страх: начались облавы, инициированные властями в Виши, и в отчаянной попытке спастись многие беженцы ринулись дальше, на побережье.
Узнав о моем приезде, заглянул архитектор Стрейц. Если бы он не назвал себя, я бы его не узнала. Бедняга исхудал, был какой-то взъерошенный и неопрятный, глаза ввалились, кожа напоминала пергамент. Выглядел он так, будто несколько недель ничего не ел, и я усиленно потчевала его, болтая о пустяках и стараясь обходить тему войны, пока он не попросил меня прогуляться с ним к пустому бассейну — хотел показать, как он выразился, трещины в облицовке.
Я поняла, что его стесняет общество Шпатца, и мы оставили его на веранде с бокалом вина. Мы медленно шли вокруг заброшенного, пустого бассейна, дно которого было покрыто растениями и гниющими водорослями. Стрейц наконец прочистил горло:
— Я вот о чем подумал, мадемуазель… Вы бы не возражали, если бы я немного пожил здесь у вас? Я бы занялся ремонтом бассейна, заменил бы потрескавшиеся плитки?
Я нахмурилась, порылась в карманах брюк, выудила сигареты, предложила и ему. Он схватил одну с такой жадностью, словно несколько месяцев не видел табака. Затягивался Стрейц с наслаждением, полуприкрыв глаза, а я оглянулась на веранду, увидела там силуэт Шпатца и снова посмотрела на своего спутника:
— Чего вы на самом деле хотите?
Стрейц застыл, выпуская из ноздрей дым.
— Ну… я же сказал… отремонтировать плитки. Понимаете, если они будут и дальше находиться под воздействием природных стихий, трещины неизбежно станут расширяться и…
— Бросьте вы ваши трещины, — покачала я головой. — Обещаю, о чем бы вы ни попросили, все останется между нами. — Я улыбнулась, давая понять, что ему не о чем беспокоиться. — Ну, выкладывайте, чего вы хотите.
Он опустил глаза:
— Нам нужен ваш подвал. Он у вас очень большой, там поместится двадцать или тридцать человек.
— Понятно.
Больше вопросов я задавать не стала, но, обозначив проблему, он уже не мог сдерживаться:
— Сюда приехало много людей в поисках хоть какого-то убежища. Мы пытаемся переправить их в Италию, но подделать разрешение на проезд не так-то просто, тут требуется время. Пока они ждут, надо где-то прятаться. Вы знаете, что собственники большинства вилл здесь британцы, их дома либо закрыты, как ваш, либо охраняются собаками и наемными охранниками. Подозреваю, за некоторыми виллами немцы наблюдают. Доверять кому попало нельзя: здесь полно доносчиков. Вот если бы нам можно было попользоваться вашей «Ла Паузой»… — Он замолчал, заметив, что я бросила быстрый взгляд в сторону веранды. — Простите, может, я прошу чересчур многого… Я понимаю, — сказал он. — Но только… я подумал, что вы могли бы…
Я снова посмотрела на него:
— А вы уверены, что за моим домом нет слежки?
— Да. Я узнал, что вы приехали, потому что мы наблюдали за ним. Но не заметили никого подозрительного, никто не обращал на дом никакого внимания.
Я помолчала.
— Если вас обнаружат, — наконец сказала я, — вы же понимаете, что случится, верно? И с вами, и с вашими беженцами, и с вашими друзьями, которые им помогают, а возможно, и со мной тоже…
— Да, понимаю. Но нельзя же отворачиваться, если другие в беде. Приходится рисковать, никуда не денешься.
Я должна отказать ему. Это ведь риск, притом огромный. Я в нерешительности молчала, и Стрейц воспользовался паузой:
— Еще я должен пользоваться передатчиком для связи с нашими товарищами по ту сторону границы. Вы должны знать об этом заранее, пока не приняли решения. Передатчик британский, снабжен специальным кодом, чтобы его не засекли. Но все равно полной безопасности гарантировать нельзя.
Я протянула ему серебряный портсигар и дорогую зажигалку:
— Возьмите это. Продайте, а деньги используйте для вашего дела. — Я двинулась к дому. Он последовал за мной. Не доходя до веранды, я повернулась к нему. — Я возвращаюсь в Париж через несколько недель. Вы можете оставаться здесь — ремонтировать бассейн. За работу я заплачу вперед. Если кто-нибудь станет спрашивать, скажете, что вы у меня работаете. Я напишу бумагу. Если понадобится, покажете.
— Да, — пробормотал он. — Да благословит вас Бог, мадемуазель.
Я улыбнулась. После всего, что я натворила, меньше всего я могла ожидать благословения Божия.
— Все хорошо? — спросил Шпатц, когда, проводив Стрейца до калитки, я вернулась в дом.
Пока Шпатц откупоривал еще одну бутылку шардоне и нюхал букет, я представила себе просторные подвалы под нами, которые он успел посетить, сходив за вином, и мой ответ прозвучал не вполне естественно.
— Да, конечно. Зимой он поживет здесь: нужно провести кое-какой ремонт. А также в бассейне, в саду… Я совершенно забросила дом. А ему нужна работа, вот я и подумала, почему бы и нет?
— Ага, — сказал Шпатц, наливая мне вина.
Я попробовала, но пить не смогла, вино показалось почему-то кислым.
— Это все? — спросил Шпатц. — Он выглядел каким-то… уж очень несчастным.
— Когда идет война, такое с людьми бывает, — резко ответила я и отставила бокал. — У меня болит голова. Пойду немного отдохну перед обедом.
Поднявшись по парадной лестнице, которую Стрейц воссоздал для меня по образцу Обазина, я услышала, как Шпатц окликает меня. Резкость его тона заставила меня остановиться.
— Почему ты мне лжешь? — крикнул он.