Остров накануне Эко Умберто
Над головой он видел тот балкон, за остекленьем которого угадывался его надежный оплот, его квартира. Он говорил себе, что если по несчастию трапик, ведущий на бак, вдруг оборвется, ему предстоит перед смертью еще немалые часы, задравши голову, молить судьбу, чтоб помогла попасть на тот мостик, который так много раз ему мечталось навсегда покинуть.
Солнце было загорожено толпищем туч, Роберт болтался, окоченелый. Закинул голову назад, как будто чтобы спать, потом глаза открылись, он повернулся на живот и понял: случилось, чего он опасался, течение оттаскивало его все дальше от судна.
Употребив все силы, он вырвался обратно к «Дафне» и приник к борту, будто испрашивая от «Дафны» прилива мощи. Над головой он увидел большую пушку, торчащую из порта. Был бы тут с ним его швартов, подумал Роберт, может, сумел бы закинуть петлю, уцепиться за шею, за жерло, поджаться, врасти в размокшую пеньку руками, ногами влепиться в борт… Но не только швартова не было с Робертом, но и, разумеется, не хватило бы у него цепкости и упора, чтобы взлезть по откосной вертикали, да еще на такую высь. И все же несказуемо глупо было помирать так близко от желанного оплота.
Роберт принял решение. От кормы, где его болтало, расстояние, как по правому, так и по левому борту было одно и то же. Будто при жеребьевке, без всякой причины, он положил себе идти вдоль левого бока судна и бороться с теченьем, не позволяя разлучать «Дафну» с собою. Сжав зубы и напрягая все мышцы, он приказал себе выжить, пусть даже – как принято было командовать в ту пору – не щадя живота.
Вопль ликования вырвался, когда он достиг бушприта, пальцами врос в древесину; перебирая доску за доской, долез до Иаковова трапа, и да будет благословен Иаков и благословенны и вечно хранимы с ним все патриархи Святого Писанья, и препрославлен Всевышний Владыка Бог наш Создатель Господь!
Сил совсем не было. Он провисел на мокрой лестнице, может быть, полчаса. В конце же концов взьелозил до палубы, чтобы затем подвести итоги произведенного опыта.
Во – первых, плавать он мог, то есть был в состоянии преодолеть водный путь от носа до кормы судна и обратно. Во – вторых, подобное упражнение измочаливало его до пределов физического выживания. В – третьих, так как расстояние между берегом и кораблем во многие и многие разы превосходило периметр этого плавательного средства, даже ежели мерить в часы отлива, Роберту не было надежды доплыть, если ему не будет за что держаться; в – четвертых, отлив хотя и сокращал расстояние до суши, но и отгонял воду от берега, затрудняя подплыв; в – пятых, если ему удастся преодолеть половину пути, а потом он откажется от намерения, вернуться назад у него сил не хватит.
Поэтому следовало продолжать упражненья с веревкой, и на этот раз взять очень длинную. Он продвинется на восток, сколько хватит у него выдержки, а потом возвратится путем наматыванья. Только наращивая уменье и силу день за днем, Роберт дойдет до того, что сможет попытаться самостоятельно.
Он выбрал спокойный день, когда солнце уже клонилось и светило ему в затылок. Привязал длиннейшую веревку одним концом за комель грот – мачты, разложил ее кольцами на палубе, чтоб соскальзывали по порядку. Плыл он ровно, был внимателен, не утомлялся, отдыхал часто. Разглядывал берег и оба его боковых мыса. Только сейчас, видя снизу, он понимал, до чего далека идеальная черта, соединяющая северную и южную закраину бухты и за которой ему предуготован наканунный день.
Он не до конца понял рассказ иезуита и полагал, что коралловый риф начинается только там, где белые барашки разбиваются о первые скалы. А между тем даже в период отлива риф торчал под водой почти у самого судна. Иначе «Дафна» опустила бы якоря гораздо приближеннее к пляжу.
Из – за того – то он и толкнулся босыми ногами в что – то такое, что можно было разглядеть в воде, но только оказавшись прямо сверху. Почти одновременно он поразился движению цветных форм под самой поверхностью моря, и тут же ощутил невыносимое садненье кожи колена и бедра. Будто бы что – то его укусило или ободрало. Метнувшись от этой мели, он брыкнул обеими ногами и изранил еще и пятку.
Вцепился в веревку и стал так истово тянуть и перебирать, что, поднявшись на борт, увидел содранные ладони; но внимание было отвлечено на боль в колене и ступне. Все покрылось гноевицами, болело. Прополоскав сыпь пресной водой, Роберт утишил боль. Но ближе к вечеру и в течение всей ночи жжение сопровождалось нестерпимым зудом, и он, наверное, чесал во сне, потому что утром много прыщей было раздавлено и вытекали кровь и бели.
Тогда он обратился к препаратам преподобного Каспара (Спиритус, Олей и Флора), которые вроде сняли воспаление, но в течение целого дня удерживался, чтоб не царапать бубоны ногтями.
Он снова подвел итог испытанного и вывел четыре расчета. Коралловый риф находится ближе, чем кажется по отливам; это поощряет на повторение похода. Какие – то обитающие на нем создания, раки, рыбы, а может быть, кораллы, или же острые камни, чреваты смертоносием. Снова приближаться к этим отрогам можно только в одежде и обуви, то есть, стеснив себя в плавании. Поелику защитить целиком все тело он в любом случае не может, надо бы заручиться способом видеть под водой.
Последний из этих выводов напомнил ему о той Стеклянной Личине, или маске для подводного видения, которую показывал Каспар. Застегнув пряжку на затылке, он увидел, что лицо окаймлено, и взгляд проходит через стекло, как сквозь окошко. Подышал: немного воздуха поступало. Если поступает воздух, значит, вхлынет и вода. Значит, маской надо пользоваться, задерживая дыханье. Если воздух медленно брать из маски, то и вода будет медленно вливаться. А чтоб выплеснуть накопившуюся воду, придется выныривать и снимать личину.
Умение не из простых; от Роберта это потребовало трех дней, он учился, не отрываясь от «Дафны». Роясь в койках моряков, он нашел холщовые бахилы, ими можно было обуться, не отяжелясь; сверху – длинные штаны с завязками у щиколоток. И еще полдня ушло, чтобы наново привыкнуть, одетому, к движеньям, которые так хорошо получались у него при обнаженном теле.
Потом он плавал с маской. Там, где глубокие места, он разглядел совсем немного, но был косяк золоченых рыб, во многих футах ниже уровня моря, видимых четко, как в кадушке.
Как сказано, три дня. За этот срок Роберту удалось обучиться глядеть на дно, втянувши воздух; затем и подвигаться, не отводя взгляда; а после этого – стаскивать с лица маску, оставаясь на плаву. Учась всему, он инстинктивно находил нужные позы. Чтоб освобождать руки, требовалось надувать и выпячивать грудь, ногами семенить, как на бегу, а подбородок задирать повыше. Довольно сложно Роберту было, не утрачивая равновесность, сызнова напяливать на себя личину и застегивать на голове. Кроме того, он себе сразу сказал, что возле рифа подобная стойка опасна: повсюду острые скалы, а когда лицо высунуто, вдобавок не видишь, в каком месте ты месишь пятками. Поэтому он подумал, что разумней всего не застегивать, а прижимать обеими ладонями личину к голове. Это, однако, принуждало его продвигаться только с помощью взбрыков ног, но при этом следя, чтоб тело было горизонтально и ноги книзу не клонились. В подобном плаванье он еще не упражнялся, и немало усилий ушло, чтобы эту манеру освоить.
Предаваясь экзерсисам, он при каждом припадке ярости обращал запальчивость и злобу в новый эпизод Романа о Ферранте.
Так сюжету придалось более ехидное направленье, при котором Ферранта ждала заслуженная кара.
31. КРАТКОЕ РУКОВОДСТВО ДЛЯ ПОЛИТИКОВ[40]
Сюжет, по правде, не следовало надолго забрасывать. Конечно, поэты, описавши любопытный эпизод, на время отстраняются, дабы читатель оставался в любопытстве, именно в этом их умении увлекательность повести; но нельзя останавливать интригу на излишнее время, не то читатель о ней забудет среди параллельных линий. Пора наставала, значит, возвращаться к Ферранту.
Отнять Лилею у Роберта, это была лишь одна из двух целей, намеченных Феррантом. Второю было – навлекать на Роберта немилость Кардинала. Нелегкая цель: Кардиналу было безвестно само существование Роберта.
Но Феррант умел использовать случай. Ришелье при нем читал письмо и сказал: «Кардинал Мазарини намекает на эту английскую Пудру Симпатии. Вы слышали в Лондоне?»
«О чем идет речь, Ваше Высокопреосвященство?»
«Знаете, Поццо, или как вас там, не отвечайте вопросом на вопрос, тем более с теми, кто выше. Когда б я понимал, о чем речь, к вам бы не обращался. В любом случае, пудра или что иное, вы слышали о поиске долгот?»
«Признаюсь, мне не доводилось сталкиваться с этою темой… Если Вашему Высокопреосвященству угодно будет посвятить меня, я постараюсь…»
«Ваша фраза почти остроумна, Поццо, но звучит как – то дерзко… Я бы не был хозяином страны, посвящай я окружающих в секреты, им недоступные… если только они не короли Франции. Но это не ваш случай. Делайте что умеете: вынюхивайте, раскапывайте секреты, недоступные ни для кого. Потом изложите мне их. Потом потрудитесь забыть».
«Я поступал так всегда. Ваше Высокопреосвященство. По крайней мере, думаю, что поступал… Хотя потрудился забыть все».
«Вот теперь вы мне нравитесь. Ступайте».
Прошло время, и на памятном вечере Феррант услышал, как Роберт рассуждает подлинно о том порошке. Он не поверил своему счастью. Доложить Ришелье, что итальянский помещик, связанный дружбой с англичанином Д'Игби (бывшим приближенным Букингэма) что – то знает о Симпатической Присыпи!
Компрометируя Роберта, Феррант заботился сохранить для себя его место; поэтому довел до сведения Ришелье, что он, Феррант, выдающий себя за господина Дель Поццо (ибо работа осведомителя предполагает анонимность), на самом деле является Робертом де ла Грив и молодецки воевал в полку французов в казальскую осаду. Другой же, кто злопыхательствует насчет английской ружейной притирки, тот жульнически использует отдаленную внешнюю похожесть, а сам под именем Арабского Махмута шпионствовал в Лондоне на турецких хлебах.
Нашептывая это, Феррант подготавливался к мигу, когда, погубив брата, сумеет подменить его собой, назвавшись единственным и истинным Робертом, не только для родственников, остающихся в Грив, но и в глазах всего Парижа, как будто тот, другой, и не существовал на свете.
Тем временем, под обликом Роберта ухаживая за Лилеей, Феррант узнал, как остальные парижане, о гибели Сен – Мара, и немало, надо сказать, рискуя, но не жалея даже всей жизни ради свершения задуманной мести, в том самом облике Роберта умышленно показывался в компании знакомых наказанного крамольника.
Потом он нашептал Кардиналу, что лже – Роберт де ла Грив, осведомленный о тайне, интересующей британцев, без всякого сомнения, злоумышляет и имеются улики, поскольку многие наблюдали Роберта с таким – то и таким – то.
Так выплелась ловушка из передергиванья и лжи, куда Роберту сулилось попадать, когда бы он не подновился совсем по другим причинам; как – было неведомо и самому Ферранту, чьи планы вдруг переиначились ришельевскою кончиной.
Как это вышло, в самом деле? Ришелье, верх скрытности, держал при себе Ферранта, не посвящая никого, даже Мазарини, которому, понятно, не доверял ни в коей мере, наблюдая, как тот простирает, будто коршун, крыла над его бренным больным телом. И все же по мере отягчения недугов Ришелье снабжал Мазарини кое – какою информацией, хотя из принципа не указывал источник.
«Кстати говоря, Джулио драгоценный!»
«Слушаю, Высокопреосвященство и возлюбленный падре…»
«Обратите внимание на такого де ла Грив. Проводит вечера у Рамбуйе. Кажется, просвещен о симпатической примочке… И вдобавок, знаю от информатора, этот парень видается с заговорщиками…»
«Не утруждайтесь, Высокопреосвященство. Я им займусь».
После чего Мазарини затевает собственную слежку за Робертом, получая те немногие данные, которые и обнаружил в вечер ареста. При всем том он не имеет понятия о Ферранте.
Ришелье на смертном одре. Как повернуть историю Ферранта?
После смерти Ришелье Феррант остался без опоры. Во что бы то ни стало он хотел предложиться Мазарини, потому что предательство, как подсолнух, обращает голову к тому, кто светит ярче. Но не мог являться к новому министру, не располагая козырями, чтоб набить себе цену. А от Роберта простыл и след. Что он – болеет или уехал?
Феррант подозревает одно, другое, но только не арест по его же собственному навету.
Теперь Феррант не рискует и выходить в Робертовом обличье, чтобы не натолкнуться на тех, кому известно, что Роберт в другом месте. Как бы ни сложилось у него с Лилеей, он прерывает все их сношенья с хладнокровием знающего, что для победы порою требуется выжиданье. И расстояние можно использовать: достоинства утрачивают глянец, если к ним приглядеться; воображение сигает дальше зренья, и даже феникс предпочитает самые далекие сени для сохранения своей славы.
Однако время не терпит. Необходимо, чтобы к возврату Роберта Мазарини имел подозрения и желал его смерти. Феррант советуется с пособниками при дворе и узнает, что путь к Мазарини лежит через молодого Кольбера, и шлет тому письмо, в котором намекает на английские козни и на проблему долгот (ничего об этом не зная, помня только обмолвку Ришелье). За сведения он запросил изрядную денежную сумму. Ему назначают прийти, он является переодетым в аббата и с черной повязкой на глазу.
Кольбер не так простодушен. У аббата знакомый голос, немногие его слова сомнительны, вызывают двух из охраны, срывают фальшивые бороду и бельмо, кто же перед Кольбером? Роберт де ла Грив, которого он собственнолично сдал на руки надежным людям, дабы они препроводили его до отправки на корабле Берда!
Изобретая этот ход, Роберт торжествовал. Ферранта отправили в западню, им же и расставленную! «Как, Сан Патрицио?» – вскрикивает Кольбер. Поскольку Феррант мнется и запирается, его бросают в подземный каземат и замыкают дверь.
Нет ничего легче, нежели вообразить диалог Кольбера с Мазарини, которого тут же поставили в известность.
«Он, по – видимому, сумасшедший, Высокопреосвященство. Сбежать с задания, еще понимаю, но являться прямо к нам с вами, дабы перепродать, что от нас же и услышал, надо быть душевнобольным».
«Кольбер, нет такого полоумного, чтоб считал меня дураком. Значит, наш мальчик повышает ставку, руки полны козырей».
«Каких же?»
«Взошел на корабль и немедленно все выведал, нет нужды отправляться в плаванье».
«И замыслил перепродать данные… Так шел бы к испанцам, к голландцам. Но зачем он возвращается сюда? Что ему нужно от нас? Оплату? Но ведь знал, что если выполнит порученное, получит даже жалованье при дворе».
«Значит, он убежден, что добытый секрет стоит больше придворного жалованья. Поверьте мне. Я знаю людей. Остается принять его игру. Я увижу его сегодня же».
Принимая Ферранта, Мазарини собственными руками прибавлял последние штрихи, заканчивая сервированный для гостей стол. Триумф мнимости, все на этом столе прикидывалось чем – то иным. Светильники расставлены были в плошках из льда, цветные бутыли сообщали вину неожиданные оттенки, корзины латука были наполнены композициями из цветов, подобранных, чтоб напоминать плоды, и обрызганных фруктовыми эссенциями.
Мазарини, полагавший, что Роберт, то есть на самом деле Феррант, обладает секретом, из которого он, кардинал, сможет извлечь выгоду, решил делать вид, будто знает все, в расчете, что собеседник выдаст себя.
В то же время Феррант, оказавшийся в присутствии кардинала, догадался, что Роберт владеет неким секретом, из которого ему, Ферранту, хорошо бы получить как можно большую выгоду, и решил принять вид, будто знает все, в расчете, что собеседник выдаст себя.
Поэтому на сцене двое, и каждый из них не знает ничего того, что, по его мнению, известно второму, и дабы взаимно обманывать друг друга, они выражаются намеками, каждый из обоих в напрасной надежде, что у другого есть ключ от шифра. Какая красивая фабула, говорил себе Роберт, нашаривая кончик нити от силка, расставленного им самим.
«Господин де Сан Патрицио, – начал Мазарини, перекладывая на блюде живых омаров, казавшихся ошпаренными, с вареными, имевшими вид живых. – Неделю назад мы отправили вас из Амстердама на борту „Амариллиды“. Вы не могли попросту выйти из игры: ведь вам известно, что цена такого поступка – смерть. Значит, вы уже разведали то, что вам поручено разведать».
Перед лицом подобной дилеммы Феррант догадался, что не в его интересах заявлять, будто он не стал выполнять задание. Значит, оставалась только альтернативная дорога. «Раз уж угодно спрашивать Вашему Высокопреосвященству, – отвечал он, – в некотором смысле, мною выведано то, что Вашим Высокопреосвященством предполагалось узнать». А сам себе подумал: «Теперь я знаю, что секрет находится на борту корабля „Амариллида“, отплывшего на прошлой неделе из Амстердама».
«Так к делу, отбрасывайте ложную скромность. Нет сомнений, что вы обнаружили гораздо больше, чем вас просили. С тех пор как вас заслали туда, мною были собраны дополнительные данные, ведь вы не можете думать, правда, будто вы у нас единственный агент? Так что, само собой разумеется, что добытое вами дорогого стоит, и мы не постоим за ценой. Однако непостижимо, отчего вам взбрело в ум возвращаться ко мне такою кривой дорогой». Он указал официантам, куда следует ставить разварное мясо в деревянных формах, имевших фигуры рыб, и залитое не бульоном, а желе.
Феррант все сильнее уверивался, что тайна такова, что цены ей нет, и он знал: легко застреливают птицу, летящую по прямой, и с большим трудом ту, которая мечется. Так что он тянул время, испытывая противника: «Ваше Высокопреосвященство знает, что ставка в этой игре вынуждала к изощренным методам».
«Ну и шельма, – бормотал себе тем временем Мазарини, – ты не знаешь, какова точно цена добытых знаний, и хочешь, чтобы я назвал сумму. Но я добьюсь, чтобы ты высказался первым». Он передвинул на середину стола мороженое, сделанное в виде персиков, отягчавших урожайную ветвь, и сказал громким голосом: «Мне известно, чем вы владеете. И вам известно, что никому, кроме меня, вы это не предложите. Неужели вам выгодно прикидываться, будто белое – это черное, а черное – белое?»
«О, проклятая лисица, – бормотал про себя Феррант. – Ты понятия не имеешь, что же мне следовало узнать. Беда, что и я не имею понятия». Затем вслух: «Вашему Высокопреосвященству известно, что зачастую истина становится поместилищем горечи».
«Знание не приносит вреда».
«Но нередко наносит боль».
«Ну, так наносите же, и покончим с этим. Я огорчусь ничуть не больше, нежели когда мне сказали, что вы запятнали себя в государственной измене и единственный выход – передать вас палачам».
До Ферранта дошло наконец, что продолжая разыгрывать роль Роберта, он рискует очутиться на плахе. Лучше уж было обнаружиться, кто он на самом деле, и рисковать самое большее быть побитым палками.
«Высокопреосвященство, – произнес он тогда. – Я ошибся, не открыв вам с первых слов истину. Господин Кольбер спутал меня с Робертом де ла Грив, и его ошибка сумела смутить даже такой непогрешимый глаз, как ваш. Однако я не Роберт, я его естественнорожденный брат, Феррант. Я явился предложить вам некие сведения, которые, я уповал, заинтересуют Ваше Высокопреосвященство… Учитывая, что Ваше Высокопреосвященство было первым, кто наименовал пред покойным и незабвенным Его Высокопреосвященством Кардиналом те козни англичан, вы знаете… Порошок симпатии, выяснение долгот…»
Заслышав эти речи, Мазарини досадливо махнул рукой, чуть не сваливши супницу, окрашенную под золото и сверкающую поддельными самоцветами из стекла. Он выругал за это официанта и процедил Кольберу: «Верните туда, где был».
Воистину, боги ослепляют тех, кого намерены погубить. Феррант надеялся пробудить интерес, намекнув, будто знает заповедные секреты опочившего Кардинала, но перебрал меру, по гордыне ябедника, захотевшего показаться осведомленнее, чем хозяин. Однако никто до тех пор не докладывал Мазарини (и достаточно тяжело было бы теперь доказать это), что между Робертом и Ришелье имели место тайные сношения. Перед Мазарини оказался некто, будь он Робертом или будь он иным лицом, который знал не только, что было говорено между Мазарини и Робертом, но и что было писано между Мазарини и Ришелье. Откуда он выведал это?
Когда Ферранта увели, Кольбер сказал: «Ваше Высокопреосвященство наклонны верить словам этой особы? Если он и впрямь двойчатник, этим объясняется многое. Роберт до сих пор находится в море, а этот…»
«Нет, если речь идет о близнецах, наш случай объясняется еще менее. Как может новоявленный брат знать то, что до этих пор знали только вы, я, наш английский шпион и господин де ла Грив?»
«От брата…»
«Нет, брат узнал секрет только от нас и не ранее той самой ночи, и с этих пор ни разу не был выпущен из виду, пока корабль не вышел из порта. Нет, нет, этому человеку известно гораздо больше, чем ему приличествует знать».
«Что будем делать?»
«Интересный вопрос, Кольбер. Если данная особь – Роберт, он что – то выведал на корабле и хорошо бы он с нами этим поделился. Если он не Роберт, нам абсолютно необходимо знать, откуда он взял сведения. В обоих случаях исключается допрос на суде, где он расскажет слишком много и слишком многим слушателям. Но мы не можем и всадить ему пару дюймов клинка под лопатку: он еще не успел нам исповедаться. Если же это не Роберт, а, как он там рекомендовался, Ферран или Фернан…»
«Феррант, кажется…»
«Как предпочитаете. Если он не Роберт, кто стоит за этой личностью? Для такого и Бастилия недостаточно надежна. Известно, что из Бастилии и отправляли послания и получали ответы. Надо добиться, чтоб этот субъект заговорил, то есть найти способ развязать ему язык, а до тех пор ухоронить его в такое место, чтобы никому не было ведомо, и чтобы в том месте никому не было ведомо, кто он».
Тут Кольбера осенило зловещей гениальностью.
За несколько дней до того французские моряки захватили у берега Бретани пиратское судно. Это был, по совпадению, голландский флибот, с непроизносимым именем Tweede Daphne, иначе говоря, «Дафна Вторая», сигнал, заметил Мазарини, что где – то существует Дафна Первая, и блестящее подтверждение, что протестантам свойственно не только иметь мало веры, но и мало фантазии. Бандитская шайка состояла из отребья всех племен. Повесить всех зараз, но ждали развязки следствия, не состояли ли часом эти бродяги на службе у английской монархии, и у кого они отбили корабль, – вдруг законные владельцы раскошелятся, чтоб им его вернули.
Поэтому было решено держать судно на приколе у устья Сены, в бухточке, укрытой от глаз, не замечаемой даже паломниками святого Иакова, маршрут которых из Фландрии пролегал поблизости. На песчаной косе, замыкавшей бухту, был старый форт, в свое время он служил тюрьмою, теперь его забросили. Туда, в подвальные камеры, замкнули пиратов, для охраны хватало трех человек.
«Это годится, – сказал Мазарини. – Возьмите десяток моих гвардейцев, найдите хорошего командира, не лишенного рассудительности…»
«Бискара. Прекрасная репутация, с тех самых пор как отличался в дуэлях с мушкетерами к прославлению имени Кардинала…»
«Замечательно. Заключенного перевезут в тот форт и поместят в квартиру с гвардейцами. Бискара будет принимать пищу с ним в его комнате и будет лично водить его на прогулку. Караульный пост к дверям комнаты, как днем, так и ночью. Сидение под стражей смягчает самых упорных. Наш строптивец будет иметь возможным собеседником одного Бискара. Может, он заоткровенничает. Пусть никто не видит его лица, ни в поездке, ни в укреплении…»
«Ни во время прогулки…»
«Вот – вот, Кольбер, поизобретательнее. Прикройте ему физиономию».
«Осмелюсь предложить… Железная маска, закрывается на замок, ключ выбрасывается в море…»
«Ну – ну, Кольбер, что мы, в Стране Романов? Вчера мы смотрели итальянских комедиантов. Вот у них такие кожаные маски с большими носами, лицо искажено, а рот остается свободным. Найдите такую маску, и пусть ее прикрутят, чтобы самому было снять невозможно, и повесьте зеркало в комнату, чтобы он все время огорчался от своего непристойного вида. Он хотел маскироваться под брата? А мы его замаскируем в Полишинеля. И присматривайте хорошенько. Отсюда и до форта – закрытая карета, остановки только ночью и в чистом поле, пусть не высовывается на почтовых станциях. Если кто – нибудь спросит, надо отвечать, что провозят в ссылку знатную даму, злоумышлявшую против Кардинала».
Феррант, ошарашенный шутовским маскарадом, целыми днями рассматривал через щели в решетке, пропускавшей в его узилище слабый свет, серый амфитеатр кривых дюн и ''Вторую Дафну" на рейде залива.
Он был в полном самообладании и в присутствии Бискара прикидывался то Робертом, то Феррантом, так чтобы реляции, направляемые Мазарини, носили противоречивый характер. Он подслушивал за гвардейцами и из обрывков их разговоров сделал вывод, что в подземелье тюрьмы содержатся пираты.
Желая расквитаться с Робертом за оскорбление, никогда не наносившееся, он измышлял способы затеять мятеж, освободить ватагу, захватить корабль и догнать Роберта. Он знал, как действовать: в Амстердаме он связался бы со шпионами, которые добыли бы ему сведения о назначении «Амариллиды». Он догнал бы «Амариллиду», вырвал тайну у Роберта, потопил бы в океане опостылевшего брата и сумел бы продать этому новому кардиналу кое – что за высочайшую цену.
А может, и не так. Выведав секрет, он попробовал бы сбыть его кому – то другому. И вообще, зачем сбывать? Насколько он догадывался, тайна Роберта могла относиться к карте острова сокровищ, или к секрету Алумбрадос и Розенкрейцеров, о которых молва так много говорила в последнее двадцатилетие. Он обернул бы открытие на собственную пользу, кончилось бы шпионство на хозяина, он бы начал нанимать шпионов для собственной нужды. А по обретении богатства и власти, и отеческая фамилия, и нежнейшая Госпожа перешли бы в его владение.
Разумеется, Феррант, с его внутренним разладом, не был способен на истинную любовь, но Роберт говорил себе, что есть люди, которые вообще никогда не полюбили бы, если бы не слыхали о существовании подобных чувств. Может быть, Ферранту попался под руку Роман, и он прочел его и убедил себя, будто любит, чтоб убежать от реальности, в которой был.
Может, Она в их первую встречу подарила Ферранту в залог любви свой гребень? Теперь Феррант целовал его и, целуя, самозабвенно утопал в золотистых струях, что недавно бороздились белоснежной и матовой костью?
А может, кто знает, даже подобный подонок мог быть тронут воспоминанием о такой чистоте… Роберт так и видел Ферранта, сидящего в полумраке напротив зеркала, которое в глазах всякого глядящего сбоку отражает только поставленную напротив свечку. Вглядываясь в игру двух огней, причем один – повторение другого, зрачок приковывается, воображение околдовывается, и являются виденья. Постепенно подвигая свой взгляд, Феррант находит в зеркале Лилею, лик ее из очищенного воска, он от сияния настолько влажен, что будто впитывает любой новый луч, и белокурые пряди рядом с толикой белизною темнеют и струятся ручьями, перехваченные лентой за плечом, грудь едва обрисовывается под тончайшею пеленою…
После этого Феррант (ну, так тебе и надо! – торжествовал Роберт), домогаясь слишком многого от суетного сна, хищно двигался к зеркальному стеклу, и за таявшим свечным отблеском он узревал одну только срамотную харю, заменявшую ему лицо.
Зверем, не переносящим отнятие незаслуженного дара, он бросался мерзко ласкать заповедный гребень, но теперь, в чаду коптящего огарка, эта вещица (которая для Роберта могла бы стать самой обожаемой из бесценных реликвий) враждебно скалила пожелтелые зубья, как олицетворенный укор.
32. САД НАСЛАЖДЕНИЙ[41]
Рисуя себе Ферранта в заточении в той речной пойме, с взглядом, устремленным на «Вторую Дафну», куда не мог попадать, и вдали от Прекрасной Дамы, Роберт ощущал, простим ему, удовлетворенье, хотя предосудительное, но понятное, нераздельное и с определенным авторским самодовольством, поскольку посредством прелестной антиметабулы сумел засадить противника в осаду, зеркально противную его собственной.
Со своего острова, сквозь свой кожаный намордник ты разглядываешь корабль, куда не доберешься вовеки. Я же, вот я уже на корабле, и моя стеклянная маска вот – вот подведет меня к желанному Острову. Так говорил ему (себе) Роберт, приуготавливаясь к новому заплыву.
Роберт помнил, на каком расстоянии от «Дафны» он поранился, и поэтому плыл без опаски и стеклянное забрало держал на поясе. Когда почувствовал, что приближается к барьеру, он нахлобучил маску и наклонился ко дну морскому.
Спервоначала он видел только пятна, потом, как бывает, когда корабль туманною ночью находит на скалы и берег внезапной остроконечностью вырисовывается перед людьми, нашел обрубистый уступ, ограничивающий бездну, над коею он болтался.
Роберт стащил маску, вылил воду, прижал к лицу, держа обеими руками, и под медленные извивы стоп снова ввалился в картину, промелькнувшую незадолго перед тем.
Вот, значит, кораллы! Первое впечатление, по записям, было беспорядочным, ошеломленным. Огромная тканевая лавка, где раскинулись штофы, атласы, плисы, тафта, парча и паволоки, травчатые, лощеные, узорочные; позументы, бахромки, плетежки, галуны и кисти, покрывала, накидки, шали, палантины. И вдобавок ткани жили и дышали, колыхаясь, как сладострастные восточные танцовщицы.
В сей ландшафт, который Роберт не умеет описать, видя такое впервые и не помня слов для похожих зрелищ, врывались сонмы существ, их – то он опознать был способен, приравнявши к чему – то виденному. Эти существа рыбы, и снуя, они пересекались, как белые пути падучих звезд августовской ночью, но подбор и сочетание чешуек показывали, сколько в природе имеется окрасок и сколько их может присутствовать одновременно на едином фоне.
Бороздчатые, дорожчатые, с полосами то вдоль, то впоперечь, а то наискосок, или волнистыми; чубарые, как инкрустированные, с прихотливо разбросанными пятнами, пестрые, рябые, многоцветные, разномастные, одни кольчатые, а другие крапчатые, или разубранные прожилками, напоминающими пластины мрамора. Были рыбы с рисунком аспидовым, были цепями оплетенные, были усыпанные глазурями, в горошек были и в звездочку; наикрасивейшая опутана тесемками, с одного бока винного колера, а с другой сливочного; чудо было наблюдать, как тесьма искусно перевертывалась и укладывалась новыми рядами, и без сбоев, дело рук изощренного мастера.
Только рассмотревши рыб, он мог различать коралловые тела, при начале ему невнятные: и грозди бананов, и корзины с выпеченными хлебами, и плетенки с бронзовеющими ягодами, на которые слетались канарейки, сползались ящерки, садились колибри.
Роберт парил над садом, нет, не совсем над садом, над каменною рощею, где стояли окостеневшие грибы столбами, нет, не совсем, он витал над горою, ущелием, балкой, над откосом, пещерой, над отлогими долами одушевленных глыб, на которых неземная растительность создавала побеги сплющенные, скругленные, блестчатые, с зернистыми изломами, как гранит, или узловатые, или ссученные. Но при всех различиях побеги были необычайны по изяществу и миловзорности, и столь изрядны, что даже те, которые сработаны с притворной небрежностью, аляповато, топорно, отличались величием и показывались пусть уродами, но уродами прелести.
А может быть (Роберт то и дело черкает, поправляет, не умеет определить, пасует перед задачей: поди перескажи округлый квадрат; крутую пологость, суматошную тишину, полуночную радугу), он попал в каменоломню киновари?
Или от стесненных легких у него в голове помутилось, и вода, затекавшая в маску, переиначила контуры, обновила цвет? Он высунул голову за воздухом и опять распростерся над закраиной обрыва, исследуя разломы природы, глинистые коридоры, куда юркали виноцветные рыбы – путлинеллы, и сразу под скатом брезжил в огнецветной люльке, вздыхая и поведя клешнями, молочно – белый хохлатый рак, а сама сетка была выкручена из нитей, перевитых, будто косы чеснока.
Затем он воззрился на то, что не было рыбой, и не было водорослью, на что – то живое, на мясное, вздутое, бледное, разваленное на воловины, чьи закраины рдели, а навершием служил веерный султан. Там, где полагалось глядеть глазам, торчали сургучные подвижные жужжальца.
Полипы тигровой окраски, в липучем пресмыкании вывертывая плотскость крупной срединной губы, терлись о голые тулова голотурий, каждое из которых – белесый хлуп с амарантовыми ядрами; рыбешки, медно – розовые под оливковой муругостью, выклевывали в пепельного цвета кочанах пунцовые бисерины и отщипывали крохи от клубней, леопардовых по масти, испеженных чернильными наростами. Рядом дышала пористая печень цвета пупавника, простреливали воду ртутные зарницы, бенгальские огни, на заднем плане выставлялись лихие ости в кровавых пятнах, отсвечивал на боках какого – то кубка матовый перламутр…
Этот – то кубок и примерещился Роберту кладбищенскою урной; тогда он подумал: не среди ли этих отрогов погребалище подвигоположника Каспара? Уже не видимый, так как океан поспешил укутать его коралловой попоной, однако, высосав земные гуморы, переполнявшие это тело, кораллы приобрели фигуры цветов и абрисы садовых фруктов. Может, вглядевшись, Роберт распознал бы бедного старца, остающегося чужим для этих новых мест: череп сделан из волосатого кокоса, два подвядших яблока образуют щеки, глаза и веки – абрикосы, нос – шишковатая репа, напоминающая скотий помет. Ниже, где быть бы рту, сухие фиги. Свекла со суженною маковицей приделана на месте подбородка. Шея составлена из бодяков с чертополохами; повыше ушей два взъерошенных каштана топорщатся космами волос, а сами уши – половинки орехов с прорисованными перепонками; вместо пальцев корни моркови, арбуз на месте живота и айвиное яблоко в коленной чаше.
Как же вышло, что у Роберта такие траурные мысли приобрели столь гротескную форму? Совершенно по – иному приличествовало бы праху павшего друга увековечиваться на месте пророческого «Et in Arcadia ego»…
Может, под видом вон того черепа из рыхлых кораллов? Этот двойчатник камня почему – то был вылущен из лунки. Отчасти на память о покойном учителе, отчасти чтобы взять у моря хотя бы часть его сокровищ, Роберт сжал рукой череп и, поскольку в этот день повидал больше, чем мог вместить, с прижатой к груди добычей возвратился обратно на корабль.
33. ПОДЗЕМНЫЙ МИР[42]
Кораллы бросали Роберту вызов. Обнаружив, на какие причуды способна Натура, он будто вступал с нею в состязанье. Он не мог забросить Ферранта в той темнице, а повесть на середине. Ублаготворилась бы его ненависть к сопернику, но не тщеславие романиста. Что ж содеять с этим Феррантом?
Идея пришла Роберту в голову одним утром, когда, как обычно, он засел перед рассветом глядеть на берег Острова, поджидая Огнецветную Голубицу. С зари сверкание ослепляло очи, и Роберт даже попробовал насадить на конечное стекло своей зрительной трубки что – то вроде козырька, вырвав лист из корабельного журнала, но навесец загораживал обзор и давал видеть сплошное бликованье. Когда же солнце установилось над горизонтом, море отразило лучи, как зеркало, и удвоило световые пучки.
Но в этот день Роберт внушил себе, будто на его глазах что – то воспарило от деревьев к солнцу, а потом смешалось с сияющей сферой. Наверно, это была иллюзия. Какая угодно птица в подобном освещении показалась бы жароцветной… Роберту было ясно, что он видел Голубку, и в то же время обидно, что так обманулся. В подобном двойственном настрое, он жил с ощущением подлога.
Для такого, как Роберт, то есть дошедшего уже до способности ревниво наслаждаться только тем, что у него отобрано, не было труда вообразить, что Феррант, напротив, получает все то, что ему, Роберту, не воздано. Но поелику Роберт этой повести приходился еще и автором и не желал чересчур много потачек давать Ферранту, он решил, что позволит тому иметь дело только с самцом голубем, с тем, кто был зеленовато – синего цвета. И все потому, что Роберт, оторванный от каких бы то ни было достоверностей, произвольно постановил, что в голубиной паре апельсиновая птичка должна непременно быть самкой, это как бы означало «быть Ею». Так как в повести о Ферранте голубиная роль не символизировала самоцели, а скорее касалась средства обладанья, Ферранту предстояло обходиться голубком.
Имел ли возможность голубовато – зеленый голубь, попархивающий только над южными морями, присесть на подоконник острога, за которым Феррант вздыхал по утраченной воле? В Романической Стране – имел, конечно. Вдобавок, разве не могла «Вторая Дафна» только – только возвратиться из далекого океана, завершив свой путь успешней, нежели старшая сестрица, и привезти в трюме пернатое, которое бы теперь освободилось?
В любом случае Феррант, не ведающий об антиподах, не желал на этот счет объяснений. Он заметил птичку, сперва подкормил ее крошками, скорее от нечего делать, потом задумался, нельзя ли получить от птички пользу. Он знал, что голуби иногда переносят вести; разумеется, вверяя послание подобной твари, никто не мог быть гарантирован, что оно попадет куда надо, но, учитывая скуку, отчего было не попробовать этот способ?
К кому он мог обратиться за поддержкой, он, враждебствовавший со всеми, вплоть до себя, а о тех немногих, кем пользовался, – знавший, что они готовы быть с ним лишь при успехе и никак не в несчастьи? Он сказал себе: обращусь – ка к Госпоже, она меня любит («но с чего же он так уверен?» – завистливо терзался Роберт, выдумывая этот гордый довод).
Бискара приготовил в его спальне письменные припасы, если ночью надоумится повиниться, сочинить показания кардиналу. Феррант обозначил на одной стороне местожительство Дамы и добавил, что донесшему письмо будут выплачены деньги. На другой стороне листа он указал, куда его заключили (о чем подслушал от гвардейцев) и что виною тому отвратительная интрига кардинала, и умолял освободить. Лист этот он скрутил в трубку, привязал к лапе голубя и согнал того с подоконницы.
По правде говоря, в скором времени он забыл, или почти забыл, о затее. Мог ли он думать, что зеленоватый голубь донесет послание до Лилеи? Так бывает исключительно в сказках, а Феррант был не из тех, кто вверяет себя сказочникам. Может быть, голубочка подстрелил какой – то охотник и, рухая наземь, в сучьях дерева он выронил пакет?
Ферранту было невдомек, что этот голубь попал на смолу к мужику, который решил подзаработать, догадавшись, что записки, безусловно, дожидается кто – то, может быть, войсковой командир.
Поэтому грамотку снесли к единственному в деревне знавшему буквы, а именно к приходскому священнику, и он организовал все, как нельзя лучше. Он отправил к Госпоже бывалого человека, чтобы сговориться об условиях доставки пакета, причем было сторговано щедрое пожертвование в пользу церкви того села, а также чаевые для крестьянина. Лилея прочла, поплакала и поговорила с надежными людьми, ища совета. Разжалобить кардинала? Легче легкого для миловидной придворной дамы. Но эта дама посещала салон Артеники, который не вызывал у кардинала доверия. О новом министре двора гуляли сатирические куплеты, и поговаривали, что родятся они именно в тех гостиных. Прециозница, идя к кардиналу за милосердием для друга, могла бы добиться только отягчения приговора.
Нет, оставалось собрать команду отважных и атаковать укрепление. Но к кому обратиться?
И тут Роберт останавливался в великой трудности. Будь он королевским мушкетером или неимущим гасконцем, Лилее прямой бы путь был к его славным собратьям, к тем, кто известен взаимовыручкой. Но кто рискнет немилостью государственного министра, а может быть, и короля, ради чужестранца, завсегдатая библиотекарей и астрономов? Что же до самих астрономов e библиотекарями, просьба уволить; потому что как ни размашист Роберт был в сочинении сюжета, он все же не мог изображать каноника Диня или господина Гаффареля, стелющихся наметом в атаке на Робертову темницу, то есть на Феррантову, поскольку Феррант для всех, кто знал его, был Робертом.
Озарение осенило Роберта чуть позже. Он забросил на несколько дней Ферранта и снова плавал осматривать коралловые плесы. В тот день он преследовал косяк рыб, у них на головах были желтые шлемы, и вся их стая напоминала гарцующий полк. Одна за другой прошмыгивали эти рыбы меж двух каменных башен, там, где кораллы напоминали полуразрушенные дворцы затонувшего царства.
Роберту подумалось, что эти рыбы кружат среди развалин легендарного города Ис, о котором он слышал рассказы, будто бы он лежит на дне моря в нескольких милях от побережья Бретани, там, где воды его затопили. Так вот, самая крупная рыбина – исконный царь той державы, сопровождаемый свитой, генералы гарцуют на самих себе, ищут богатства, заглотанные океаном…
Но к чему вспоминать старинную сказку? Почему не вообразить, что рыбы живут в особенном мире, где есть леса и горы, деревья и долины, и ничего не ведают о мире суши? Так же точно и мы существуем, не зная, что полые небеса содержат миры иные, где люди не ступают и не плавают, а летают и парят на воздухе; то, что мы зовем планетами, это подзоры их кораблей; мы видим золотой киль каждой лодки. Так и эти детища Нептуна видят на высоте лишь тени днищ ваших галеонов и считают их эфирными телами, движущимися по раскинутой на вышине водной тверди.
Если жизнь идет под водой, значит, жизнь может идти и под землею: цивилизация саламандр, способных прокапывать туннели к сердцевинному огню, греющему планету.
Рассуждая подобным образом, Роберт вспомнил аргументацию Сен – Савена: мы считаем, что невозможно жить на внешней стороне Луны, потому что там безводно, но ведь можно допустить, что вода имеется там в подземных резервуарах и что природа предусмотрела на Луне колодцы, они – то и есть те пятна, которые нам заметны. Кто исключит, что обитатели Луны находят пристанище именно в этих нишах и укрываются от невыносимой близости Солнца? И не под землей ли обитали первохристиане? Лунатики никогда не выходят из катакомб, там и есть их местопребыванье.
Притом не обязательно там у них темнота. Может, существуют множественные отверстия в корке спутника и внутренность его получает свет через эти тысячи дыр; там в Луне стоит вечная ночь, проницаемая пучками света, очень похоже на освещение соборов или на освещение гон – дека «Дафны». Или же нет: на поверхности Луны изобилуют фосфорические камни, которые днем напитываются солнечными лучами и отдают лучи ночью, так что лунатики запасаются камнями каждый день на закате и у них галереи блистательнее, чем дворец короля.
Париж, подумал Роберт. Разве не общеизвестно, что там, как и в Риме, подпочва продырявлена катакомбами и там отогреваются ночами побродяги и нищая вошва?
Вошва! Вот идея для спасения Ферранта! Вошвой, по рассказам, управляет Верховный Вшивец, у них есть жесточайшие законы; вошва – это государство босяцкого сброда, живущее злодеяниями, грабежами и надувательством, разбоем и плутовством, мошенством, татьбою, при лицемерном представительстве, будто доходы у них берутся от христианской милостыни!
Такое зарождается лишь в душе любящей женщины. Лилея по сюжету, создаваемому Робертом, доверилась не светским друзьям, и не знакомым законникам, а последней из горничных девок, зная, что у той шашни с извозчиком, который столуется в трактире подле церкви Нотр – Дам, а туда каждый вечер стекаются христарадники, до закрытия храма клянчащие на погосте. Это был единственный путь.
Лилею провели глубокой ночью в собор Сен – Мартен – де – Шан, вынули плиту пола в хоре, и она сошла в парижские катакомбы и отправилась при факельном свете на условленную встречу с Верховным Вшивцем.
Вот она, переодетая в мужскую одежду, гибким и стройным андрогином проскальзывает по туннелям, поднимается по лестницам, пролезает в щели и внезапно разглядывает в полумраке там и сям развалившиеся на лохмотьях и тряпках, раскоряченные туловища и лица, испещренные вередами, нарывами, бородавками, волдырями, пузырями и булдырями, огневиками, наростами, паршой, волчанкой, коростой и чирьями и раком, и все они громко воют, с вытянутой вперед рукою, неразличимо: не то «Подайте сирому убогому», не то «Пройдите, вас ожидают».
Ее действительно ожидал владетель вшивого царства, Верховный Вшивец, на помосте в центре тронного зала, тысячей футов ниже уровня почвы, восседая на пивном бочонке в окружении карманных тяглецов, уличных певцов, ночных придорожников, обирал, плутов, рукоприкладчиков, словом, мошенников, непревзойденных в кривде и лихоимстве.
Каким быть ему. Верховному Вшивцу? Разумеется, в драной мантии, с шелудями по голове, со сгнившим носом, с мраморными глазами, один из которых был черен, другой с прозеленью, с куньим взором, с нависшими бровями, с заячьей губой, из – под которой торчали острые, как у волка, выкаченные вперед зубы. Волосы его курчавились, кожа серела, ногти короткопалых рук были окогчены.
Он выслушал Госпожу и ответил, что у него под рукой войско, в сравнении с коим армия короля Франции – заштатный гарнизонишка. И обходится оно значительно дешевле; если братву пожалуют, скажем, двойною выручкой в сравнении с той, которую наканючили бы люди за то же время, они ради такой дарительницы не пожалеют живота.
Лилея спустила с пальца рубин (как положено в подобных эпизодах) и царственно проронила: «Этого с вас довольно?»
«Довольно, – отвечал Верховный Вшивец, лаская яхонт лисьим оком. – Скажите где. – И, узнавши имя местности, добавил: – Мои люди не пользуются ни конями, ни колесным тяглом, но вижу, что туда можно доплыть на барже по течению Сены».
Роберт воображал себе Ферранта, как он дышит воздухом на закате на часовой башенке форта в компании Бискара, и вдруг появляются они на горизонте. Сначала на вершинках дюн, потом заполоняют всю долину.
«Паломники Сант – Яго, – пренебрежительно комментирует Бискара. – И самые жалкие, или самые несчастные, те, кто тащится за здоровьем, а сами одной ногой в могиле».
Действительно, пилигримы, вытянувшись длинною цепочкой, подходили все ближе, видны были бредущие гуськом слепцы со сцепленными вытянутыми руками, и колченогие на костылях, и прокаженные, и гноеточивые, и изъязвленные, и чесоточные, скопище кривых, косых и убогих, в опорках и в обносках.
«Не хватало еще, чтобы они запросились к нам на ночь, – проговорил Бискара. – Наносить сюда грязь». И велел прострелять троекратно из мушкета в воздух, чтобы дать понять, что эта крепостца – для них не харчевня.
Однако выстрелы почему – то возымели обратный результат. Издалека все появлялся и появлялся новый сброд; вся эта богомольщина обкладывала стены форта и слышалось их нечленораздельное бормотанье.
«Черт побери, отгоняйте же их!» – прокричал Бискара и велел бросать со стены хлеб, будто поясняя, что на этом благотворительность местного начальника кончается и чтобы большего не ожидали. Однако подлая ватага, разрастаясь на глазах, теснила свой авангард прямо на крепостную стену, топтала подаяние и глядела вверх на укрепленья, будто ждала более лакомую добычу.
Теперь можно было разглядеть всех по отдельности, они не походили на пилигримов, обиженных богом, молящих небеса об исцелении. Нет сомнений, обеспокоено пробормотал Бискара, что тут бандиты, подорожная вольница. По крайней мере, насколько удавалось разглядеть, потому что день вечерел и логовина превращалась на глазах смотрящего в серо – неразборчивое копошенье крысьих теней.
«В ружье, в ружье!» – кричал Бискара, наконец понимая, что не о пилигримстве и не о попрошайничестве идет дело, а о военном приступе. И велел стрелять прямо по шайке, по тем, кто лез на стену. Но это было как палить в свору гнуса: кто набегал сзади, подталкивал вперед стоявших перед насыпью, на тела упавших карабкались следующие, трупы использовали как подпорки, можно было видеть уже самых ближних у трещин старого укрепления, они вцеплялись в щели и амбразуры, сотрясали прутья решеток, совали обрубки конечностей в воздуховод. Тем временем новый отряд прохвостов штурмовал ворота, пытаясь вышибить их ударами плеч.
Бискара скомандовал забаррикадировать двери, но самые крепкие балки переплетов уже скрипели под натиском мерзейшей голи.
Гвардейцы палили из ружей, однако на место каждого застреленного катилась новая гурьба, теперь уже различалось только кишенье, откуда постепенно начали выметываться, подобно гибким ужам, концы веревок, и захлестывали воздух, и постепенно сделалось понятно, что на концах у веревок железные крючья, и что некоторые из крючьев уже зацеплены за зубцы. И стоило высунуться одному гвардейцу, чтоб отцепить клюку от кирпичей опояски, как вздыбился от низу целый лес дреколья, и вмиг его запетлили, зацепили баграми, замели и стащили в месиво остервенелого отребья, без всякой возможности даже распознать вопли несчастного от завывания душегубов.
Короче говоря, наблюдающему эту свалку с дюны почти не видно было бы замок, а только кипение мух на падали, рой пчел на колоде, снованье муравьев на куче.
Тем временем послышалось крушение ворот и суматоха во дворе. Бискара и гвардейцы кинулись к другому борту часовой башни и не занимались Феррантом, который спрятался за косяком дверей, откуда шла вниз лестница, не слишком – то напуганный, как будто понимал, что нападавшие в некоторой степени для него свои.
Эти «свои» уже оседлали зубцы ограды, не заботились о жизнях, косимых последними выстрелами мушкетов, не прикрывая грудей, перли на выставленные шпаги, приводя в ужас гвардейцев безобразными гримасами дикого лика. И потому гвардейцы кардинала, не знавшие ни страха, ни упрека, бросали оружие и молили небеса о милосердии пред лицом тех, кого считали исчадиями ада, а те сначала сшибали их наземь дубьем, а потом кидались на тела, в которых еще теплилась жизнь, и лупили, терзали, кромсали, загрызали, впивались зубами, врезались когтями, неистовствовали, давая выход зверству, глумились над останками, Феррант видел, как они вспарывали утробы, выхватывали неостывшие сердца и пожирали с урчанием, леденящим душу.
Последним из живых был Бискара, оборонявшийся как лев. Видя, что победа невозможна, он с парапетом за спиной черкнул окровавленною шпагой линию вокруг себя и выкрикнул: «Icy mourra Biscarat, seul de ceux qui sont avec luy!»( Здесь падет Бискара, один из всех иже были с ним! (старофранц.))
Однако в тот самый миг кривой с деревянной ногою, вздымая секиру, показался из лестничного проема и пресек кровопролитие, велев, чтобы связали Бискара. Потом он увидал Ферранта, узнавши именно по маске, чье назначенье было – делать неузнаваемым. Приветствовав его оружным салютом от самого плеча, как будто прикоснувшись к полу перьями украшенной шляпы, он сообщил Ферранту: «Вы свободны».
Он вытащил из куртки письмо с печатью, которая была Ферранту знакома, и подал. Она писала, что Феррант должен довериться этому отряду, неприглядному, но благонадежному, и ждать ее в том месте, а она прибудет на рассвете.
Феррант, избавленный наконец от гадкой маски, первым делом вызволил из подземелья пиратов и заключил с ними пакт. Речь шла о приведении в порядок судна и об отплытии куда укажет он, и без вопросов. Вознаграждением будет казна, превосходящая размером монастырскую кашеварню. Сообразно своей привычке, Феррант не предполагал сдерживать слово. Как поравняется с нагоняемым Робертом, он собирался донести на свою команду в первом же порту, и чтобы всех повесили, а ему бы достался корабль и имущество.
Вшивая братва тоже его не интересовала. Их предводитель, видимо человек порядочный, сообщил, что за побоище плата получена. Босяки торопились восвояси, так что орава рассыпалась и побрела себе обратно в Париж, попрошайничая по дороге.
Не стоило трудов сесть на лодку, зачаленную в заливе, добраться до корабля и сбросить в море двух часовых. Бискара был закован в цепи в трюме в качестве заложника, который имел ценность. Феррант доставил себе удовольствие отдохнуть, а на рассвете снова поплыл на лодке к берегу, как раз подоспевши к карете, из которой вышла Лилея, еще более прекрасная, чем всегда, и с мальчишеской прической.
Роберт подумал, что жесточайшая для него пытка – воображать, как они сдержанно раскланяются друг с другом, не выдавая себя перед пиратской командой, которая должна посчитать новоприбывшее лицо благородным дворянином. Они поднимаются на борт, Феррант проверяет, готово ли к отправке, и по поднятии якоря спускается в каюту, заранее приготовленную пассажиру.
Та, что ожидает его, с очами, не просящими ни о чем кроме ласок, в многоструйном великолепии кудрей, теперь свободно распущенных и покрывающих плечи, готова к счастливому самопожертвованию. Кудри вьющиеся, бьющиеся, чьими кольцами я околдован и очарован, кудри жаркие и желанные, летящие и шутящие, и с ума сводящие, – сходил с ума Роберт, на месте Ферранта. Лица их сблизились, дабы собрать урожаи поцелуев от давешнего сева вздохов, и тут Роберт притиснулся мечтою к ее телесно – розовым губкам. Феррант целовал Лилею, а Роберт ощущал трепетанье и страсть при приближении устами к этому истинному кораллу. Однако миг – и он чувствовал, что она исчезает, ветреное дуновенье, и рассеивается теплота, которую, казалось, он впитывал в предыдущую секунду, и все замещалось холодным видением в зеркале, она в объятиях чужого, на дальне распростершемся ложе, на другом корабле.
Для защиты любовников он опустил ревнивый почти непрозрачный полог, и обнаженные тела стали фолиантами солнечной некромантии, сакральные их записи были внятны лишь для этих двух избранных, которые переведывали их друг другу, шепот в шепот, уста в уста.
Корабль несся прочь, летел быстро, Феррант овладевал, Лилея любила в Ферранте Роберта, чье сердце эти образы прожигали и воспламеняли, точно искры охапку сухостоя.
34. МОНОЛОГ О МНОЖЕСТВЕННОСТИ МИРОВ[43]
Мы припомним (надеюсь, припомним, хотя Роберт взял от романистов семнадцатого века привычку развивать столько линий одновременно, что становится трудно возобновлять повесть), что из первого путешествия в мир кораллов Роберт вынес нечто описываемое им как «двойчатник камня» и напомнившее ему череп, может быть, череп Каспара.
Ныне, чтоб позабыть о любви Лилеи и Ферранта, Роберт уселся на шканцах в солнцезакатную пору, созерцая подводный трофей и вглядываясь в его устройство.
Это был не череп, а какой – то окаменелый улей. Соты из неправильных многоугольников, каждый из которых разбит от центра лучами, радиально симметричными; между тонкими лучами можно было углядеть, сощурясь, промежуточные фигуры, в свою очередь многоугольные, а если бы взгляд имел силу проникать в еще более мелкие поля, он бы отметил, что и те симметрично разбиты, покуда бы взору, разбивающему мелкость на мелкости, и дальше на мелкости еще более дробные, не привелось бы натолкнуться на нечто неделимое, то есть на атомы. Но поскольку Роберт не имел понятия, до которой степени способна подразделяться материя, ему было и неясно, до которой степени взгляд его (увы, отнюдь не рысий и не обогащенный такою линзою, с помощью которой Каспар мог рассматривать даже мелких чумных разносчиков) пронизывал пропасть, продолжая находить все новые формы внутри подразумеваемых.
Даже шевелюра аббата, помнится, восклицал, дуэлируя, Сен – Савен, могла восприниматься как вселенная аббатовыми гнидами… О, сколько повторял Роберт эти слова, помышляя о мире, где обитали, счастливейшие из чужеядов, насекомые Анны Марии или Франчески из Новары! Но если учесть, что и вши не являются атомами, а представляют собой бесконечные миры в глазах атомов, из которых эти вши составлены… может, в теле вши жительствуют другие животные, более мелкие, просторно там себя чувствующие? Так и собственная моя плоть, думал Роберт, и моя кровь – товарищество мелких зверушек, которые двигаются и наделяют движеньем меня, и руководятся моею волей, и моя воля для них как возничий? И мои зверушки, несомнительно, интересуются, куда я их гоняю, зачем извожу то океанскою стынью, то солнечным жаром, и, теряясь в попеременности погод, так же обеспокоены своей будущностью, как я моею.
А что если в настолько же неисчерпаемом пространстве барахтаются еще более мелкие твари, чей мир – это внутренность тех наимельчайших, о коих только что говорилось?
Почему бы мне так не думать? Только потому, что я никогда не знал об этом? Как говорили мои парижские знакомцы: забравшись на Нотр – Дам и глядя свысока на Сен – Дени, кто подумает, что расплывчатое пятно населено похожими на нас существами? Мы видим Юпитер, он огромный, но с Юпитера не видят нас и не догадываются о нашем быте. Вчера еще не предполагал ли я, что на дне моря – не на дальнем небесном теле и не в капле воды, но в части нашего универса – располагается Мир Иной?
А с другой стороны, что сказал бы я лишь несколько месяцев назад об Австральной Земле? Сказал бы, что она фантазия еретиков – географов; что неизвестно, не жгли ли в незапамятные времена на этих островах какого – нибудь их философа, гортанно возвещавшего, будто в мире существуют Монферрато и Франция. Тем не менее, теперь я тут, и невозможно оспаривать, что антиподы существуют в мире, и что обратно представлениям людей в свое время велико – мудрых, я не повернут головой вниз. Просто обитатели тутошнего мира заселили корму, а мы заселяем нос единого ковчега, на котором, не подозревая друг о друге, совершаем жизненный пробег.
Так и искусство летания пока еще нам неподвластно, но если верить господину Годвину, о нем рассказывал Д'Игби, однажды будет совершен полет к Луне, как совершилось плаванье в Америку, хотя до Колумба никто не ведал ни что есть на свете континент, ни что он так будет прозываться.
Закат сменился вечером и ночью. На кругловидной луне проглядывали пятна, которые малолетним и неученым людям кажутся очами и устами миролюбивого лика.
Поддразнивая фатера Каспара (в каком краю, на какой планете праведников отдыхает сейчас старик?), Роберт говорил ему, что Луна населена. Но может ли Луна действительно обитаться? А почему нет? Это как Сен – Дени. Что знает человечество о мире Луны?
Роберт рассуждал: я стою на Луне, брошу кверху булыжник, полетит он на Землю? Нет, вернется на лунную почву. Значит, Луна, как любая звезда и другая планета, это мир, имеющий центр и сферу; центр притягивает тела, бытующие в сфере влияния лунного мира. Почему бы на Луне не совершаться и другим процессам, отмечаемым на Земле?
Луна окружена атмосферой. Сорок лет тому, на вербное воскресенье, кем – то наблюдались, помнится, лунные тучи? И я слышал, астрономы прослеживают дрожание этой планеты в преддверии затмений? Разве это не довод, что там есть воздух! Испарение присуще и планетам и звездам. Чем иначе объяснить пятна, которые будто видны на Солнце и из которых рождаются падучие звезды?
На Луне безусловно есть вода. Иначе не объясняются лунные пятна, то есть озера (кто – то предполагал, рукотворные, столь они четко вырисованы и распределены по поверхности). С другой стороны, если бы Луна была сотворена лишь как большое зеркало, потребное для отбрасывания на поверхность Земли солнечного света, зачем Создателю понадобилось бы эту зеркальную поверхность пятнать? Выходит, пятна – не погрешности, а произведения. Это озера, пруды, моря. А если на Луне есть вода и воздух, значит, там есть жизнь.
Жизнь, возможно, непохожая на нашу. Может, их вода отдает кардамоном, лакрицей, кто ее знает, или перцем. Если миры бесконечны, бесконечна гениальность Архитектора присносущего мира; но беспредельна и поэтичность Творца. Он мог разметать населенные миры где угодно. Мог заселить их какими угодно жителями. На Солнце поселить теплых, блестящих и просвещенных, непохожих на тяжеловесных жителей Земли. Те, кто живет на Луне, полумера между теми и нами. Предположим, в мире Солнца жительствуют чистые Формы, иначе говоря, Стремления; обитатели земного мира представляют собою Силы в их развитии, а на Луне поселенцы все in medio fluctuantes (В середине (в неопределенности) колышущиеся (лат.)), одно слово лунатики…
А мы могли бы ли жить в среде лунности? Наверно, нет, закружились бы головы. Вот и рыбам нет жизни в нашей среде обитания, а птицам в среде рыб. Лунный воздух, вероятно, чище нашего, а поелику наш, в силу насыщенности, служит натуральной лупой, фильтрующей солнечные лучи, селениты предположительно видят Солнце в ином преломлении. Заря и заклон Солнца, освещающие наш мир, когда Солнца еще нет или уже нету, суть подарки нашей воздушной оболочки, которая благодаря рассеянным в ней нечистотам принимает и переадресовывает свет; свет этот заведомо нам не причитается и мы его получаем в прибавку к основному. Приходя кривой дорогой, эти виды света подготавливают нас к обретению Солнца и к расставанию с Солнцем постепенно. Наверное, на Луне, поскольку там воздух чище, дни и ночи чередуются резко. Солнце внезапно выскакивает над горизонтом, будто вздергивают занавес. Потом после ослепительного света на их мир падает темнота без зги. На Луне непредставима радуга, ибо радуга образовывается из пара, взвешенного в воздухе. Следовательно, по тому же расчету, на Луне нет дождя, нет грома, нет молний.
На планетах, которые ближе к Солнцу, кто на них обитает? Пламенные мавры, более возвышенного, чем мы, духа? Насколько велико кажется им Солнце? Как они переносят его свет? Может, металлы там плавятся в природе и текут реками?
Да вправду существуют ли бесконечные миры? Из – за подобного вопроса в Париже была одна дуэль. Диньский каноник говорил, что он не знает. Вернее, его занятия физикой располагали его отвечать «да», по примеру великого Эпикура. Мир может быть только бесконечным, не иначе; атомы толпятся в пустоте; что тела существуют, на то указывают чувства; что пустота существует, на то указывает разум. Как и где в противном случае двигались бы атомы? Если б не было пустоты, не было бы движенья, разве что тела просовывались бы друг в друга. Смешно подумать, как бабочка двинет краешком крыла частицу воздуха, эта частица стукнет другую, впередистоящую, а та переднюю, и значит, дрожание в лапке блохи, приведя к подобному перепихиванью, в результате набьет шишку на краесветном конце мироздания!
С другой стороны, будь бесконечной пустота, а конечным количество атомов, эти последние неукротимо разбегались бы в стороны и никогда между собой не состукивались (как и два путника не могут налететь друг на друга, разве что по непредставимому невероятию, если они блуждают в бескрайней пустыне) и не было бы возможности сопряжения атомов. Если же пустота конечна, а бесконечны тела, то в пустоте не хватит места, чтоб содержать их.
Разумеется, задача решаема при предположении, что пустота конечна и содержит атомы в конечном количестве. Каноник говорил мне, что это вероятие кажется ему самым разумным. С какой стати Господь бы обязывался, подобно циркачу, бесконечно трюкачествовать? Господь проявил свою волю, свободно и вечно, посредством творчества и обустройства единственного мира. Нет аргументов против множественности миров, но нет и доказательств в пользу оных. Господь, существовавший ранее мира, сделал себе достаточное количество атомов и поместил их в достаточно просторное пространство, чтобы выстроить из них свой шедевр. В своем бесконечном совершенстве он еще и Гений Ограниченности.
Чтоб понять, содержатся ли миры в мертвых вещах и сколько там их, Роберт сошел в судовую коллекцию и вытащил оттуда на мостик, расставив, как вереницу астрагалов, все что нашел: окаменелости, черепки, чешуи – и переводил взгляд от одной на другую, перекатывая в сознании случайные мысли о Случае и его случайностях.
Но откуда явствует, рассуждал он, что Господь самоограничился? Ведь опыт открывает мне новые и новые миры, как на высоте, так и внизу? Раз так, не исключено, что не Создатель, а универс вечен и бесконечен и всегда был и всегда будет: бесконечные пересочетания бесконечных атомов среди бесконечной пустоты, по определенным законам (законам, мне пока неизвестным), в подчинении неведомым, но расчисленным маршрутам атомов, которые в противном случае скакали бы куда попало. Это значит, что мир есть Бог. Бог рождается из вечности, он равен миру без береговых кромок, и я подвержен закону мира, не ведая, в чем состоит закон.
Глупец, ответят некоторые. Ты толкуешь о Божией бесконечности, потому что не обязан представлять ее себе, ты только в нее веришь, как веруют в явленье. Но, перейдя к натуральной философии, этот бесконечный мир все – таки придется себе представить. А ты не можешь.
Допустим… Что ж, тогда попробуем представить себе, что мир полон и мир конечен. Вообразим, уж коли так, то ничто, которое начинается где кончается мир. Как нарисуем мы себе это ничто? В виде ветра? Нет, это должно быть совершенное ничто, не может быть ветра. Можно ли сформулировать в понятиях натуральной философии (а не в понятиях веры) нескончаемое ничто? Гораздо проще представить себе мир, растянутый до пределов глазного досяганья; вспомним, что сочинители создают рогатых людей и двухвостых рыб из известных материалов; и попробуем по их примеру приставить к известному миру, там, где, как думаем, он обрывается, известные материалы. Мы сумеем представить себе пространство, содержащее все новые и новые земли и воды, светила и небеса, похожие на те, что нам известны. И все это без пределов.
Тогда вот что выходит: если мир все же конечен, но ничто, как таковое, существовать не может, чему же быть за пределами мира? Пустоте! Значит, опровергая бесконечность, мы утверждаем пустоту, которая должна и может быть только бесконечной: в противном случае там, где кончается эта пустота, должна бы снова начинаться новая, невообразимая растянутость ничего. Тогда уж лучше немедленно и свободно помыслить себе пустоту и населить ее атомами, или же попробовать поверить в нечто такое пустое, что в нем прямо – таки ничего нет…
Вообще – то Роберт пользовался уникальной возможностью, придававшей смысл его отторженности. Он имел наглядное доказательство существования других небес, не будучи обязан подыматься за небесные сферы, а наблюдая множественные миры внутри коралла. Какой смысл подсчитывать, в сколько сочетаний складываются атомы вселенной, какой смысл жечь на кострах тех, кто заявлял, что числу сочетаний нет конца, когда достаточно было бы промедитировать много лет над одним из этих морских творений, чтоб понять, что отклонение одного только атома, возможно, желавшееся Господом, а возможно, вызванное случаем, могло бы положить начало непредвиденным Млечным Путям?
Мир, где искупается первородный грех, есть только сей… Ложный довод, то есть нет – оговаривался Роберт, боясь осложнять отношения с первым же иезуитом, который ему встретится, – довод тех, кто не умеет вообразить всемогущество Творца. Как знать? Быть может, на просторах мироздания первородный грех совершился одновременно во всех универсах, допустим, различными, неожиданными способами, однако единомоментно, и Христос принимает крестную смерть сразу за всех: за селенитов, за сириусцев и за полипняков, гнездившихся на молекулах этого ажурного камня еще в ту пору, когда этот минерал был организмом?
На самом деле Роберт не удовлетворялся собственными доказательствами. Доводилось стряпать из чересчур разнобойной дичи, то есть слепливать суждение из услышанного там и сям. И Роберт был не настолько легкомыслен, чтоб этого не видеть. Поэтому, сразив вероятного противника, он возвращал ему слово и отождествлялся с оспариванием.
Как – то в споре о пустоте Каспар заткнул ему рот силлогизмом, на который Роберт не нашел ответа: пустота – небытие, но небытия не бытует, значит, пустоты не бытует. Довод был хорош, поскольку опровергал пустоту, признавая, что пустота представима. Представимо ведь то, чего нет! Может ли химера, жужжащая в пустоте, пожирать вторые интенции? Нет, потому что химер нет, в пустоте не слышится жужжанье, вторые интенции умственны, а воображаемые груши несъедобны. И все же я представляю себе химеру во всей ее химеричности, то есть несбыточности. То же с пустотой.