Мальчики-мальчишки Горская Наталья
– Кто это «мы»?
– Ну вот мы: я, вы, все эти люди в вагоне, во всём поезде, во всех наших деревнях и городах…
– Надо же – «в наших»! Ха! – насмешливо качает головой Вожатый.
– …которые продолжают жить, несмотря ни на что, создавать какую-никакую жизнь в нашей стране, потому что, если только гипотетически предположить, что всё население России вдруг исчезнет, то и сама Россия исчезнет.
– Ну и?..
– Ну и, конечно же, такую огромную территорию сразу же заселят другие народы, но это уже будет не Россия, потому что никто уже не будет из них думать или общаться меж собой на русском языке, как сейчас общаемся мы. Это будет уже совсем другая страна, как современная Америка мало напоминает цивилизации ацтеков и инков.
– А как же твои лес, поле и дома? Ты же только что сказала, что это и есть Родина.
– А сейчас я объясняю, что такое Россия. Россия – это форма, а россияне – это её содержание, а форма не может существовать без содержания…
– Я в диалектику уже давно не верю, ребёнок, – перебивает меня Вожатый. – По моим наблюдениям, сейчас от России, да и от большинства людей, осталась только форма, оболочка. Пустая оболочка, как бутылка из-под давно выпитой водки, а от содержания и след простыл. Выветрилось всё содержание и в стране, и в людях. Сейчас все очень хотят казаться крутыми и успешными, хотя на самом деле этого ничего нет и в помине: размажешь человека по стенке, а, кроме требухи, у него внутри ничего и нет. Скучно, ах, как скучно с такими людьми, если бы ты только знала… И вот, чем настойчивее эта пустая форма пытается изобразить свою силу и состоятельность, тем отчётливее заметны её бессилие и беспомощность. Все хотят казаться слишком умными и образованными, а на самом-то деле понимают только язык боли и язык кулака, – Вожатый показал мне свой огромный кулак, – который лучше всякого эсперанто, потому что все его понимают без изучения, как самый интернациональный язык на свете… Ну, так что же там с твоими полями и лесами?
– Да, без полей и лесов Россия тоже уже не та… – говорю я потерянно. – Нет, вот что такое Россия – это небо, лес…
– Берёзки, да? – ехидно подсказывает Вожатый, и чувствуется, что этот разговор начинает его раздражать.
– Да! Поле, дома и люди. И ещё русский язык.
– Ну, ребёнок, ты и демагог! Я тоже когда-то так страдал от безответной любви к Родине. Только, видишь ли, в чём дело… Есть такие патологические бл…ди, которые царственно позволяют себя любить, а то и требуют, чтобы их любили, но сами никого не любят. Не умеют они этого. Движения какие-то научились выполнять в разных позах, а любить – нет. И бабы есть такие, и среди мужиков таких бл…ей немало – не-ет, я не женофоб, чтобы все негативные черты человечества навешивать на хрупкие женские плечи. И даже правительства и целые государства такие есть… Многих умников я видел, которые рассуждали так же, как и ты. Но это пройдёт. У меня прошло, и у тебя пройдёт, так что и не заметишь, – Вожатый насмешливо и презрительно смотрит на меня, как удав на кролика, и в его голосе разливается такой чистый яд, такая спокойная и откровенная злоба, что я и не знаю, как на его неспешную и размеренную речь реагировать, как ответить, да и нужно ли вообще что-то отвечать. – Завтра тебя твоя Родина-мачеха возьмёт за шиворот и выкинет на улицу из собственного дома, а заселит туда бедных беженцев из стран третьего мира – она как раз такую чужую рвань любит, которой плевать и на твои берёзки, и на твой русский язык вкупе со всем остальным. Свою рвань, которая ей все свои силы и сбережения отдала, она терпеть не может, потому что своя рвань ей постоянно напоминает своей нищетой, кому она всем обязана, на ком её липовое величие держится, а чужих она в первый же день знакомства готова к себе в постель затащить. Ох, как же она любит всем чужим эту свою сердобольность демонстрировать! Нигде ты больше не найдёшь такой стервы! Вышвырнет она тебя и с работы твоей… Тебе хоть какую-нибудь зарплату-то платит твоя Родина за то, что ты вот все ногти себе обломала об какое-то железо, которое вскоре всё распродадут за бесценок за бугор?
– Платит!
– Да? Так знай, что это скоро закончится. И из собственного дома ты вылетишь, а новые хозяева со своим многочисленным выводком из окон твоего же дома будут на тебя глазеть и горласто рассуждать на своём нерусском языке: взять им тебя к себе в качестве бесплатной прислуги или кого пораскрепощённее подыскать, чтобы сразу на всё согласилась в первый же день знакомства. «Хорошо даёт тот, кто даёт быстро», слышала такое? И будете вы, дети, со своими дипломами о высшем образовании мыть полы в своих же домах для гаремов каких-нибудь ашотов или рашидов, а если повезёт больше, то в ресторане или магазине какого-нибудь мистера Джонсона или Симпсона. Это же нынче почти удачной карьерой считается, когда русская баба сумела устроиться к иностранцам полы мыть, так ведь?.. Ну что, хорошо я тебе мозги прочистил или ещё добавить?
Я хочу ему сказать, что он сам себе противоречит: то он нашу Родину называет мазохисткой, то вдруг получается, что это мы все мазохисты. Я хочу объяснить, что Родина не может так поступить со своим народом, что всё это – политический бизнес, который вершится нашими же отдельными соотечественниками, а Родина – это поля, леса… И люди. Я же сама только что это сказала… Зачем же я так глупо спорю с этим странным и страшным человеком? Но мне так обидно, что он не понял ничего из сказанного мною! Я, должно быть, совсем не умею доносить свои мысли до чужого сознания, а он так легко и нагло сумел поколебать, как мне казалось, незыблемые и разумные представления о самом важном. Да не всё ли тебе равно, кто и как смотрит на этот ужасный мир?..
– Ты, кролик, не смотри на меня так затравленно, как будто я у тебя одну лапку оторвал и без твоего на то согласия из неё холодец сварил, а сейчас тебя же им и угощаю, – насмешливо говорит он мне, а я вздрагиваю и ужасаюсь ещё больше от таких невозможных, словно бы сочащихся кровью слов. Я живо представляю себе несчастного беззащитного кролика, как он должен выглядеть, как должен смотреть на того, у кого поднялась рука оторвать у него его такую маленькую пушистую лапку с хрупкой косточкой внутри… Неужели я сейчас так же выгляжу?..
– Разве из одной лапки кролика получится холодец? – только и нахожу я, что сказать, и у меня начинает сильно, просто до слёз болеть левый плечевой сустав от прокручивания в воображении сцены отрывания моей ближайшей к Вожатому «лапки».
Вожатого всё это ужасно смешит, и он снова хохочет:
– Ещё как получится! Ну вот, опя-ать испуга-алась… Да-а, трудно тебе будет жить с такими опилками в голове, ребёнок. Так можешь всё запутать, что и сама потом не выберешься. Ах, детский сад!.. Вот что: никогда не спорь со старшими, глупый заяц, потому что это бесполезно. У каждого поколения свои сдвиги по фазам. И запомни хорошенько: Россия – это дешёвые природные ресурсы и бесплатная рабочая сила для всего мира, а люди в России – вот вы все – всего лишь пешки в чужой игре.
«А вы?» – захотелось спросить мне, но инстинкт самосохранения пробухтел: «Не стоит».
– Ну и чего же ты, наивный ребёнок, не спросишь, кем я себя считаю в этой игре?
– Да, уж явно пешкой вы себя не считаете.
– Почему же? – удивляется Вожатый, зевает и потягивается. – Я тоже пешка, но такая, которая достигла последней горизонтали и стала ферзём. Только такой пешке приходится много кого съесть, много через кого переступить, пока она дойдёт до крайнего поля. Такая вот философия у этой игры.
– Так образно вы излагаете. Прямо, шахматная поэма… А правда, что у вас во дворе раньше настоящий волк жил?
– Кто это тебе сказал?
– Кто-то.
– Почему жил? И сейчас живёт. Правда, это уже другой волк. Я в детстве зачитывался книгами Джека Лондона, а в одну морозную зиму к нам пришёл тощий волчонок на веранду да и остался. Но он уже давно состарился и умер – здоровенный такой пёс получился, умный, – а этого моя жена в лесу нашла. Охотники гнездо разорили, но один щенок забился глубоко и остался. А жена у меня всем сочувствует, всех пытается понять, даже волков. Звери ведь очень хорошо чувствуют тех, кто их понимает и любит… Повезло мне с ней… Слушай, я не очень тебя напугал своим хамством?
– Не зна-аю, – я жму плечами, так как меня очень удивляет этот его почти интеллигентный вопрос.
– Ты не обращай внимания, заяц: я иногда сам удивляюсь своим выходкам… А вот скажи: почему твои стихи так грустно заканчиваются?
– Почему грустно? Так получилось само собой. Очень даже весело.
– «Всё, что осталось от дня моего». Мало же осталось от твоего дня. Хотя, может быть, и много… Я тебе даже в чём-то завидую… Говорят, что я тоже раньше стихи сочинял.
– Кто говорит? – мне становится ужасно интересно.
– Мать и жена мне говорили, что я в юности стихи писал… Да нет, ребёнок, ты не смотри с таким ужасом: я просто плохо помню то время.
– Почему?
– Да я заболел как-то… В армии, что ли… И забыл, что со мной было раньше. Но то, что я приходил к вам в школу, это я хорошо помню! – вдруг резко погрозил он нам пальцем, отчего Инка в третий раз выронила учебник, а Вожатый словно бы извинился за свой жест: Да-а, заучились вы, дети: уже книгу в руках не можете удержать.
– А как же вы потом в институт поступили, если ничего не помните о том, что было до армии, а? – разбирает меня любопытство.
– Нет, я не то, чтобы совсем всё забыл, но вот, как стихи писал, этого я не могу вспомнить, хоть убей. А в институт меня почти без экзаменов приняли, как ветерана войны в… Я вижу, ты любопы-ытный ребё-онок! – он вдруг опять как-то по-волчьи сощурил глаза. – Только и расспрашиваешь: кто, где, зачем да почему!.. Ты на следователя учишься, что ли?
– Да не-ет.
– Твоё счастье, а то нынче бабы любят мужской работой заниматься. В стране полно сыскарей развелось обоего пола и всех возрастов, а порядка как не было, так и не предвидится. У меня вот половина бывших одноклассников в ментуру подались за отсутствием другой работы, а другая половина… Погоди-ка, погоди… А на кого же ты учишься? На журналистку?
– На инженершу.
– Да? А зачем же тебе вот эта «Кри-ми-но-ло-ги-я»? – Вожатый деланно захлопал глазами.
– Это мы просто касательно изучаем по курсу психологии.
– Психоло-огии? Это про то, что чёрный косматый зверь сидит в каждом из нас? Сидит-сидит до поры до времени, а потом как вылезет во всей своей красе… Так?
– Я не знаю. Мы теперь изучаем культурологию, социологию, логику и ещё много чего, потому что инженер, как будущий руководитель, должен знать основы гуманитарных наук.
– То-то я смотрю, сейчас столько аварий повсюду, потому что инженеры нынче лучше в психологии разбираются, чем в технике. Теперь что же, если кто-то из твоих подчинённых в загул уйдёт и на работу не выйдет, с ним надо психологические беседы вести, да? А я так думаю, что дубина лучше всякой психологии, и именно она нашего человека лучше всего в чувство приводит. Как Вилли Токарев пел: «Отец меня за это дубиною лечил». А все эти психологические расшаркивания да логические увещевания бесполезны, потому что человек от повышенного внимания к своей персоне ещё больше кочевряжится и наглеть начинает… А я ведь тоже на инженера учился в своё время. Мы тоже много всякой лабуды изучали, которая сейчас никому и не нужна: политэкономию, научный коммунизм, историю ВэКаПэ(бэ).
– Вы всё это изучали?
– Да не то слово! Зубрили целыми кусками! Я вот до сих пор помню: «Между капиталистическим и коммунистическим обществом лежит период революционного превращения первого во второе. Этому периоду соответствует и политический переходный период, и государство этого периода не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата». Вот кто это написал?
– Ленин?
– Карл Маркс, балда. В «Критике Готской программы».
– И вы всё так помните? Я вот не помню то, что вчера учила.
– А кому это сейчас нужно-то? У нас тогда даже такой анекдот в институте рассказывали: «Студента на экзамене спрашивают: «Кто открыл закон Кулона? – Ленин! – А кто такой Паскаль? – Соратник Маркса». Сейчас вот повсюду компьютеры, а когда я учился, то у нас компьютер был один на весь институт. Он занимал целую лабораторию и весил несколько тонн. Мы зубрили номера каких-то ламп, шин, схем, а профессор наш на нас шипел, чтобы мы чего не сломали, потому что эта чудо-машина тогда стоила дороже нескольких автомобилей, и надо было полдня программу к ней составлять, чтобы она начертила простейшую геометрическую фигуру. А сейчас, говорят, появились такие компьютеры, которые по размеру чуть больше книги: открыл его, кнопочку нажал, и вся мудрость мира к твоим услугам, и можешь таскать его с собой, куда тебе приспичит. У меня дети такой просят им купить, потому что у них в школе скоро половину домашних заданий надо будет на компьютере выполнять.
– А у вас есть дети? – я слышала, конечно, что у Вожатого есть дети, но сейчас почему-то меня удивил этот факт, что у такого человека могут быть дети.
– Угу, – говорит он смущённо и достаёт из внутреннего кармана маленький буклетик с фотографиями его семьи.
На одной из них он сидит у пианино, а на коленях у него расположилась маленькая хорошенькая девочка в светленьких кудряшках и старательно нажимает клавишу маленьким изящным пальчиком.
– Такая маленькая! А сколько ей лет? – я уж и забыла, с кем говорю голова к голове.
– Это давняя фотография, – отвечает Волков и показывает другую фотокарточку, где его дочь, уже школьница, сидит рядом с двумя младшими братьями, и все очень похожи на отца, только улыбаются. – Красивые дети у меня получились?
– Ага!
– Это лучшее, что я в жизни сделал. Прямо, как в песне: «у него сыновья и красавица дочь». Да?
– Да. А где они сейчас?
– Они сегодня на экскурсию в Эрмитаж поехали… Я очень боюсь за них. Очень.
– А почему?
– Так как же не бояться?! Сейчас в наших школах, представляешь себе, наркота появилась! Вот когда я учился, так мы и слов-то таких не знали, а теперь это стало обычным явлением жизни. Я марихуану единственный раз в жизни в армии попробовал… Там это как-то в порядке вещей было, особенно перед какой-нибудь шкуродральней… Всего одну затяжку сделал, и меня так вывернуло после этого – вот чуть ли не наизнанку, – так что я больше и не порывался. Дерьмо страшное! И главное, совершенно не пьянит. Или это у меня такая невосприимчивость ко всей этой отраве?.. А теперь школьникам всё это доступно стало… Я же родился в тот год, когда Гагарин в космос полетел, и мы все прямо с горшка бредили какими-то парсеками, квазарами, световыми годами, тайнами коллапсов, все, как один, мечтали стать космонавтами или изобретателями какими-нибудь… Мда-а, вот и наизобретались, дети… А сейчас молодёжь ищет-рыщет бабло, чтобы уколоться и загнуться где-нибудь под зассанным забором… Человек ведь даже с того света может выкарабкаться, если очень жить захочет, а сейчас народ какой-то неживучий стал: с жизнью расстаются так же легко, как первые христиане в Колизее. Может быть, это потому, что мы такие живучие были, в наших детях тяга к жизни отсутствует?.. Вы, кстати, ничего такого не употребляете?
– Не-ет! Откуда у нас деньги на эту глупость? – я и Инка стали дружно оправдываться. – Да нам и некогда.
– А то смотрите у меня! Я и своим детям сразу сказал: если узнаю, что вы к этой дряни интерес имеете, то убью на месте! – Волков сильно постучал указательным пальцем по сиденью. – Вот прямо в порошок сотру! Но они у меня хорошие, умные: понимают, что папа не шутит… И всё равно, столько разной сволочи вокруг развелось, и каждая может ребёнка обидеть. Скоро ведь нормальных людей вообще не останется. Да-да. Будут только одни отморозки по миру разгуливать. И куда только милиция смотрит?..
Инна незаметно толкает меня локтем в бок, а я хочу понять, шутит ли Волков сейчас? Когда он ёрничал перед этим над моими представлениями о Родине и России, в глазах у него светилась насмешка, а сейчас её там нет. И ещё мне ужасно любопытно понять, почему этот самый Вожатый вдруг так изменился, заговорив о своих детях. Хотя, как ещё можно говорить о детях? Вот я вижу фото, на котором он обнимает свою мать, и мне вспоминается фрагмент из первого советского боевика «Пираты ХХ века», где в характеристике одного бандита было написано, что он очень любит свою мать, на что герой Николая Ерёменко сострил: «При случае пожалуемся старушке». Неужели Волков так всегда и носит эти фотографии с собой? Даже когда творит самые чёрные дела свои?
Как же сложно и интересно устроена человеческая душа, как она умеет мгновенно переходить от жестокости к нежности и обратно, словно бы ею управляет какой-то режиссёр. Вот он дал команду: «Мотор! Камера! Дубль такой-то: изображаем из себя зверя!» Но вот дубль отснят, и актёры расходятся по своим делам, смыв грим с лица и разума до следующего дубля. Так человек и носит в себе этот список действующих лиц и исполнителей и играет разные роли всю жизнь: то Отелло, то Макбета, то Лира. Наверно, именно это имел в виду Шекспир, когда сделал своё величайшее открытие, что мир – театр, а люди – актёры этого театра. А где же тогда настоящая сущность человека? И этот режиссёр – кто он?
– Я как-то искал на чердаке отцовский карабин, – говорит Волков, – и там же нашёл свой партбилет и тетрадки со стихами, которые до армии сочинял. Я их сжечь хотел.
– Зачем же?
– Да не знаю. Так, нашло чего-то. Тогда все любили свои партбилеты сжигать, своё прошлое. Я ведь так и не успел из КПСС выйти, потому что в то время как раз где-то в Сербии или Боснии ошивался… А меня жена отругала, и билет отняла, и тетрадки эти. Нельзя, говорит, уничтожать то, что было: это всё одно, что у дома фундамент разбирать. Потом детям читала мои стихи. Они мне сказали: «Папа, ты у нас гений», – смеётся Волков.
Жену свою Волков слушается и никогда не обижает, невзирая на свой непредсказуемый и неуравновешенный характер. Она его знает с самого дня его рождения, как ни странно это покажется. Она как раз пошла во второй класс, когда у её соседей родился мальчик Костя. Соседи пригласили её семью в гости, тогда-то она и увидела его, такого маленького – меньше её любимого плюшевого медведя, – беспомощного перед этим огромным миром, который ему предстояло познать. Он запищал, когда его мать вышла прополоскать пелёнки, а она взяла его на руки, и он сразу успокоился и даже попытался сфокусировать свой пока невидящий взгляд на ней: мол, кто это здесь ещё такой же нежный, как мама, и понимающий его неимоверные страдания новорожденного младенца. И вот тут-то она решила никогда не бросать его в трудную минуту.
У неё было три младших брата мал-мала-меньше, и она возилась с ними со всеми. И с маленьким сыном своих соседей тоже. Они так и носились за ней вчетвером, соперничая друг с другом за право быть для неё самым лучшим братом. Когда ему было около года, она устраивала ему кукольный спектакль над смежным забором, обвитым вьюном, а он громко хохотал с той стороны и начинал также громко и безутешно орать, когда она куда-нибудь уходила. Потом она учила его ходить, и он держался своими маленькими ладошками за её тонкие пальцы. А вскоре начал ходить самостоятельно и даже очень резво, так что как-то раз умудрился ввалиться в канаву с грязной водой у их дома. Она его вытащила, отмыла и отстирала, накормила обедом с ложечки, а потом он полдня сидел в её комнате, завёрнутый в одеяло, и внимательно слушал сказки, которые она ему читала, и спал, положив ей голову на колени. А она охраняла его сон и зачинила порванный рукав его рубашонки, и только к вечеру отнесла его домой к родителям, потому что сапожки его так и не высохли. Он крепко обнимал её за шею своими детскими ручонками и лопотал ей на ухо на своём ещё малопонятном языке, что она самая лучшая на свете, и даже подарил ей пуговицу от своего пальтишка в знак вечной дружбы и любви.
Потом она учила его плавать на мелководье, и он после этого сразу же переплыл реку, обогнав её братьев и не испугавшись сильного течения посередине, и принёс ей в зубах похожую на лотос белую кувшинку, какие росли у противоположного берега под свесившимися до воды ивами. Эта кувшинка долго стояла у неё в вазочке, а потом она её засушила в виде гербария. Она научила его нырять, и ему так это понравилось, что он мог сидеть под водой так долго, что она начинала беспокоиться, почему он не выныривает, а он тихо подплывал к ней и хватал за ногу. Она за это шлёпала его по заду, называла несносным мальчишкой, а он хохотал от какого-то необъяснимого детского счастья.
А потом она терпеливо учила его читать, и он пошёл в школу, когда она уже школу заканчивала. Потом она стала работать в детском саду воспитательницей, а он приходил к ней на работу чуть ли не каждый день, потому что там было фортепьяно, и он любил что-то постоянно наигрывать на слух. А она слушала и серьёзно говорила, что ему надо обязательно учиться музыке, отчего он смущался. Он даже сочинял песни, правда, всем говорил, что это не его песни. Но она-то знала, что он стесняется быть таким романтичным.
Так он и вырос у неё на глазах, этот маленький мальчик, которого она называла Котей или даже Котёнком, и только ей он позволял называть себя так ласково. А потом его дружно провожали всей улицей в армию, и он бренчал весь вечер на гитаре, а она чувствовала, что будет без него скучать.
Он считал её своей сестрой, он к ней привык, как к старшей сестре. Он даже в армии носил во внутреннем кармане её фотокарточку, а когда показывал кому-нибудь, и его спрашивали, что это за красавица, то он важно отвечал, что это его старшая сестра. Другие солдаты, у которых ещё не было невест или подруг, иногда носили в этом заветном внутреннем кармане даже вырезанные из журналов фотографии известных на весь мир актрис и нагло врали, что «она меня дома ждёт не дождётся!». Это был своеобразный армейский стёб, чтобы в нагрудном кармане над сердцем обязательно был, пусть совсем маленький, портрет какой-нибудь «зазнобы». Замполит ругал их за это дураками, рассказывал, что пуштуны вытаскивают у убитых или пленных советских солдат всё из карманов, разглядывают этих совершенно непостижимых для них женщин с непокрытыми головами и незакрытыми лицами и отпускают в их адрес свои грубые комментарии. После этого некоторые парни стали съедать фотокарточки своих «дам сердца», когда над ними нависала угроза плена или смерти. В казарме, естественно, дико ржали по этому поводу. Волков и сам проглотил эту заветную карточку во время того боя, после которого он окончательно сошёл с ума, когда его чуть не похоронили. И он убедился, что замполит не врал: из карманов, в самом деле, вытащили всё, что там было.
Она писала ему много писем, но почта работала неважно, и пришло всего два ответа от него, а потом он и вовсе перестал отвечать, и она почувствовала, что с ним случилось что-то страшное. Ей тогда приснился ужасный сон, в котором он, якобы, умер, и его закопали в чужую землю чужие люди, а она идёт по этой потрескавшейся от зноя земле, ищет его могилу и вдруг слышит, как он зовёт её откуда-то из-под толщи этой раскалённой почвы. Она проснулась и разрыдалась, разбудив весь дом и изрядно испугав своих родителей и братьев.
Так он ушёл и не вернулся. Вместо него пришёл какой-то другой человек с седой головой, чужой и незнакомый, который прятался ото всех. Этот человек пришёл так тихо, что несколько дней никто на улице и не знал об этом, пока он не начал кричать по ночам. Она видела других ребят, которые возвращались оттуда, но никто из них не изменился так, как он.
Однажды, тёплым весенним вечером, она вырезала цветы из бумаги для детского утренника, как в окно её комнаты, легко подтянувшись на подоконнике, неслышно запрыгнул какой-то огромный мужик. Он так тихо передвигался по её маленькой комнатке, что казалось, будто это тень, а не человек. Она не сразу поняла, что это ОН, и сначала очень испугалась и забилась от него в угол, а он сел перед ней, уткнулся ей в колени, заплакал и сказал, что совершил что-то ужасное, ударил какую-то девчонку на танцах, и сам не знает, как это получилось. Она его успокаивала, гладила по седой голове, говорила, что всё пройдёт, что на самом деле он совсем не такой.
– Ну, здравствуй, Котя, – сказала она ему, и они стали вспоминать то счастливое, навсегда ушедшее время, когда были детьми. Как он подарил ей пуговицу, которую она до сих пор хранит в шкатулке. И то, как он добыл ей кувшинку, гербарий из которой лежит у неё в столе вместе со всеми его письмами к ней. И как они вместе лечили сломанное крыло у потрёпанного кошкой воробья, а потом целый день дружно ревели в три ручья, когда воробей всё-таки умер. И они тихо смеялись и радовались тому, что снова встретились и что всё ещё будет хорошо. Потом она уложила его спать на свою кровать, и он свернулся калачиком и заснул, а она всю ночь не спала, вырезала цветы и вздрагивала, когда он всхлипывал во сне, как всхлипывают маленькие дети. Но она была рада тому обстоятельству, что её Котя на самом деле жив, что он вернулся другим, но теперь она разглядела его, и её верное сердце ликовало от счастья.
Утром он сказал ей, что они обязательно будут вместе, и исчез на долгое время, уехал в другой город. Она краем уха слышала о том, что он теперь живёт в заводском общежитии и что с ним бывают даже какие-то девицы, и решила его забыть. Она подумала: «Я люблю его, как и своих братьев, и буду всегда его любить, как младшего брата… И ну его к лешему, болтуна этого! Мало ли на свете таких болтунов». И ей почти удалось заставить себя не думать о нём. Она даже как-то прошла мимо него, когда возвращалась с работы вечером, а он шёл с электрички. Она прошла и не поздоровалась – сделала вид, что не узнала его, – но почувствовала в темноте, как он удивлённо посмотрел ей вслед. А потом всю ночь он неслышно ходил вокруг её дома, и ей было страшно, что он заберётся в окно, и в то же время радостно, что он где-то рядом и хочет видеть её. Она проверила все запоры, но всё равно не спала всю ночь, а он пару раз тихо стучал в стекло, но она твёрдо решила: не дождёшься, братец-волк. Её женское, неразумное с точки зрения холодной и высокомерной логики, но живое сердце сильно билось от счастья, а строгий рассудок осуждал эту радость. «Чему ты радуешься? – ворчал рассудок. – Там, под окнами, ходит мальчик, которому чуть больше двадцати, а тебе уже за тридцать. У него уже своя жизнь, а у тебя – только одиночество, потому что ты никого, кроме него, не видишь и ни о ком думать не можешь». Но всё равно её сердце никому так не радовалось, как ему, и она ничего не хотела, да и не могла с этим поделать.
Когда утром она выгоняла корову в стадо, он вышел откуда-то из сумерек ей навстречу и сказал, что приехал за ней. Она засмеялась и отмахнулась от него, сказав, что ей некогда. Тогда он сгрёб её в охапку и понёс в свой дом, и жадно смотрел на неё, на её пушистую толстую косу цвета белого хлеба, и вспомнил, как он любил в детстве эти крупные завитки светлых волос на её нежной шее и висках, и то, как она всегда поёживалась, когда кольца её локонов щекотали ей щёки и уши при лёгком ветре. И ещё он вспомнил, как уже в детстве бешено ревновал, если на эту её красоту смел обращать внимание кто-нибудь другой, особенно из тех, кто был старше его. Он тогда решительно брал её за руку и тащил куда-нибудь, сочиняя на ходу, что где-то там он нашёл то ли бездомного котёнка, то ли пораненного воробья, которого только она может спасти. И как он обожал её большие и внимательные глаза, которыми она на него потом всегда смотрела, эти тонкие пальцы её ласковых, но сильных рук, которые не огрубели даже от деревенских забот и хлопот…
Она упиралась ему в грудь маленькими кулачками, но он только ещё больше ошалел от такой трогательной беззащитности этой маленькой женщины перед ним. Она хотела его ударить, но не смогла, потому что для неё не было ничего страшней, как ударить человека или кого-либо ещё. Вместо этого она провела ладонью по его щеке и удивилась, как вырос этот мальчик Костя. Когда-то она носила его на руках, а теперь он её куда-то решительно тащит совсем с небратскими намерениями, и у него на щеках уже растёт щетина, и его крепкая ладонь теперь в два раза больше её ладошки. Она стала внимательно и серьёзно его разглядывать и вдруг спросила тоном старшей сестры:
– Это ты, Котёнок?
– Я.
– Как же ты вырос. Совсем уже взрослый мужчина. Это ты в своём общежитии научился так баб уламывать? Хорош дикарь, нечего сказать! Наверно, у тебя уже и невеста есть, или как там теперь всё это называется?
– Нет, – хмуро ответил он. – Ты моя невеста.
– Я? Нет. Слишком уж ты молод для меня, мальчик. Да и вообще в нашей деревне после тридцати лет баб замуж уже не берут… Я когда-то давно хотела, чтобы у меня были дети, похожие на тебя: такие же красивые, умные и сильные. А теперь не хочу.
– Почему?
– Потому что «почему» кончается на «у», – улыбнулась она. – Я думала, что ты уж и не вспомнишь обо мне. Всё ждала и ждала чего-то, как дура. Мечтала… Смешно даже признаться в этом. Никогда не думала, что стану старой девой, а вот стала. Думала, что будет у меня хороший дом, хорошая семья, хороший муж, а ничего этого не случилось… Но всё-таки хорошо, когда ты рядом.
Она убрала ему седую чёлку со лба, а он совсем растерялся от таких простых и пьяняще-нежных слов, каких ему не говорила ещё ни одна женщина. Они и не успевали ему ничего сказать, прежде чем он добивался своего и терял всякий интерес к дальнейшему общению. Он хотел сказать ей, что всё это у неё ещё будет, что он в лепёшку разобьётся, но достанет для неё всё, чего она только пожелает, что она стала ещё прекраснее, чем прежде… Но поймал себя на мысли, что она не станет слушать этот его банальный мужской бред, и голова его вдруг пошла кругом и кровь зашумела в ушах, так что он и забыл, куда и зачем идёт с этой, такой знакомой и в то же время незнакомой, женщиной на руках.
– Какая ты лёгкая, – сказал он, чтобы хоть что-то сказать.
– Ты завтракал сегодня? – спросила она.
– Нет.
Она ловко спрыгнула с его рук, взяла его за локоть и повела к себе домой, где он послушно съел завтрак, который она ему приготовила. А потом сказала, что ей надо собираться на работу в детский сад. Но он притянул её к себе, бережно усадил рядом и стал ей рассказывать, как скверно жил всё это время, как преступил через все существующие запреты и как много ужасных поступков совершил. И что он теперь повсюду, даже с женщинами, чувствует себя, как на войне. А теперь он хочет быть с ней, потому что именно она его половинка, которая своей безграничной добротой уравновесит все его злодеяния, потому что никто его не понимает и не знает так, как она. Только она возвращает его в то счастливое время, когда он ещё не осквернил свою душу жестокими делами, и только рядом с ней его не мучают приступы ужасной астмы. Когда он говорил ей особенно страшные вещи о себе, которые так и не осмелился рассказать кому-то другому, она закрывала ему рот своей ладошкой и плакала вместе с ним.
Так она и просидела весь день в его объятиях и заснула, уткнувшись ему носом в грудь, а он охранял её сон и клялся сам себе стать тем прежним мальчишкой, которого она так в нём любила. Так любила, что даже приняла его таким, каким он стал теперь, и ему стало так легко и хорошо от этого.
На следующее утро он сказал ей, что она всё равно станет его женой, и они просто расписались в загсе без всяких свадеб, потому что не хотели ни с кем делиться своим счастьем. Она не поехала с ним в большой город Ленинград, а осталась жить на своей Лесной улице, потому что не смогла бы привыкнуть к новому укладу жизни. А он повсюду чувствовал себя как рыба в воде.
И вот так прожив с ним много лет, она умела гасить его гнев. Когда он надевал на себя маску зверя, и его сознание становилось помутнённым, она спрашивала:
– Что это с тобой, Котя?
И он сразу превращался в того прежнего мальчика, но не в инфантильно-сопливого и капризно-беспомощного дитятю, а в искреннего и мудрого ребёнка, каким она его знала всю жизнь и которому не было нужды изображать перед ней из себя что-то немыслимое и совершенно себе несвойственное. Она умела снимать с него всю шелуху, которую принято считать настоящим мужским характером, слой за слоем, как с луковицы, где под огромным количеством отмирающих и высыхающих слоёв можно было докопаться до той сердцевины, где есть живой росток, и этот-то росток и является истинной сущностью человека. Но иногда этому ростку становится холодно без тех одёжек, коими он отгородился от опасного, на его взгляд, мира.
Она поначалу всё наивно ждала, когда же этим мальчикам надоест воевать друг с другом, когда они выпустят из себя всю дурную кровь и начнут делать что-то для сегодняшней и завтрашней жизни. Строгий рассудок опять осуждал её за то, что она так и не смогла отвадить своего мужа от мира крови и насилия. Но тот же рассудок подсказывал ей, что вряд ли эти ребята с такими навыками и прошлым опытом вдруг когда-то превратятся в простых мирных граждан и станут тихо выращивать укроп и петрушку на грядках своего огородика для продажи на местном рынке. А потом она пришла к выводу, что рассудок – очень плохой спутник для любящей женщины, так как он придирчиво подмечает все многочисленные изъяны несовершенной и беспокойной мужской натуры, и если очень уж пристально сконцентрировать на этом внимание, то неминуемо придёшь к выводу, что, в общем-то, человек достоин не любви и восхищения, а ненависти и презрения, временами переходящих в жалость, которую многие русские бабы и воспринимают, как любовь. А как женщине жить без любви, благодаря которой продолжает свой путь человечество? Хотя, может быть, кто-то и разочарован в людях и воскликнет в сердцах: а зачем ему быть-то, этому человечеству, будь оно неладно! И как ей быть, если её любовь для разума – позор и блажь, а для сердца – подвиг и счастье? И что важнее в жизни: чувства женщины к человеку или кропотливые поиски истины по поводу того, кем же этот человек на самом деле является?
От такой хронической сделки с совестью ей иногда становилось невыносимо горько, так что она даже пыталась протестовать против этой трагичной и безнадёжной ситуации. Поговаривали, что она даже грозилась уйти от него, но не собиралась уходить, а просто хотела хоть как-то повлиять на него. Но когда ничего не получилось, когда она узнала, что его люди по его же приказу украли и убили десятилетнюю дочь какого-то местного предпринимателя, она в самом деле решила покинуть его. Она даже дала ему оплеуху, когда он совершенно спокойно признался, что действительно причастен к этому ужасному и мерзкому преступлению. Он только смеялся над её женскими попытками ударить его побольнее, хватал за руки, целовал их в ладонь. А сам бледный, глаза горят и смех какой-то нехороший. Ей, женщине не робкого десятка, в какой-то момент стало совсем страшно с ним, и она сказала ему о своём намерении уйти. Но он с ядом в голосе спросил её:
– Куда это ты уйдёшь? К кому? У тебя же никогда не было и нет никого, кроме меня. Я – всё, что у тебя есть.
– Я и не жалею, что у меня никого нет, кроме тебя. Я ни к кому-то уйду, а от тебя.
– Чего ты хочешь от меня? – обречённо спросил он, в конце концов. – Скажи, я так и сделаю. Ты хочешь, чтобы я на завод пошёл работать, да? Так покажи мне этот завод! Даже в крупнейших городах целые предприятия разваливаются, а у нас тем паче они уже давно приказали долго жить. Я же не виноват, что сейчас в нашей стране можно только так выживать: если не ты, то тебя. Ты хочешь, чтобы мы. как наши родители, по полвека вкалывали на благо верхушки, а в старости влачили жалкое существование? Я не верю, что ты можешь этого хотеть. Нормальный человек не может этого хотеть для себя и своих близких. Пойми, что не нужны мы сейчас никому как законопослушные и честно работающие граждане. Не-нуж-ны!
– Но почему именно так? Кто это придумал? Почему вы воюете между собой, как и с немцами не воевали? Почему вам нельзя вместе объединиться и сделать что-то нужное для себя и людей, придумать что-то разумное?..
– Ха-ха-ха! «Разумное, доброе, вечное…» С кем я могу объединиться, когда кругом враги… Когда даже вот ты хочешь меня предать?!
– Но причём тут эта десятилетняя девочка, которую твои люди… твои… её…
– Что? На ремни её порезали? И по частям её папаше отослали? Но я же не виноват, что он не согласился на мои условия. Причём здесь я? Я его хорошим тоном сначала попросил. Но что же я могу поделать, если до него так плохо доходит? Зато теперь он меня с полуслова понимает. Я же не маньяк какой-нибудь, чтобы детей убивать, но не надо мне противоречить, не надо у меня на пути становиться, тогда я никого не трону! Это всего один раз было, и больше такого не повторится, я тебе обещаю. Только один раз! Но это нужно, понимаешь, нужно, чтобы все поняли, что мне лучше не мешать. Я же не виноват, что они все такие тупые!
– Костя, ты знаешь, ты извини, конечно же, что я так говорю, но… но так нельзя. Ты только не обижайся, но всё это… не… неправильно.
– Да кто ты такая, чтоб я на тебя обижался! – смерил он её взглядом и отреза, – Нет такого понятия, как «правильно». То, что правильно для одного, для другого уже может быть неправильно. Как во время первой русской революции говорили: как царь с нами, так и мы с царём. Очень верная логика. Сейчас такой логики в людях нет.
– Но это же нецивилизованно.
– Ах ты, Боже мой, какими мы все цивилизованными стали! А что такое цивилизованность, ты знаешь? Это верный путь человечества к вымиранию. Может быть, на Западе цивилизованность – норма жизни. А у нас всего лишь очередная мода. Теперь у нас все обрядились в эту цивилизованность только ради вот этой глупой моды. Особенно перед иностранцами любят эту моду демонстрировать. Если завтра скажут, что по городу проедут европейские туристы какие-нибудь, то мэр ваш своим языком все улицы вылижет, чтобы город цивилизованный вид обрёл. А как иностранцев не предвидится, то и сидят все по колено в собственном навозе. Это просто мода теперь такая, как стиль одежды. А дикаря хоть в какой современный костюм наряди, он всё равно останется дикарём. Я согласен, что можно быть цивилизованным, когда ты живёшь среди цивилизованных, но я очень не уважаю тех людей, которые в ответ на то, что их кто-то мордой в говно тычет, стараются вести себя цивилизованно. Наша беда ведь в том и заключается, что мы слишком цивилизованные. А цивилизованным можно быть только среди таких же цивилизованных. Среди диких хищников надо быть хищником. Попробуй-ка, посади льва в клетку да не корми его, да издевайся над ним. Он прутья перегрызёт, вырвется и такое устроит, что лучше рядом не стоять. И вот у нас народ терпеливей евреев в египетском плену, а ты призываешь ещё к какой-то там цивилизованности.
Он ещё долго ей что-то говорил, а потом совершенно спокойно пообещал ей сотворить ещё что-нибудь более страшное, если она уйдёт от него. Лениво так спросил, знает ли она, что на Востоке делает мужик, если чувствует, что его жена может достаться другому, и сам ответил:
– Он ей горло режет. Сам видел. И это правильно: баба должна одному мужчине принадлежать, а если она сама вздумает уйти, то… Послушай, никто никуда всё равно не уйдет. Никто и никогда. Поняла?
– Да ну тебя к чёрту, Волков! Надо мне там кому-то принадлежать… Вот дурак-то! Я и одна проживу, если на то пошло.
Тогда он стал говорить ей какие-то совершенно невозможные вещи, обещать какую-то лютую месть со своей стороны, но почувствовал, что она ему не верит, разорался, заметался, стал снова каяться во всех своих страшных делах, потом оправдываться, что он тут ни при чём, что иначе сейчас жить невозможно, что это им просто выпало жить в такой стране и в такое время, что он, в конце концов, занимается этим только ради неё и их детей… Что у него вообще всё это из-за астмы…
И она прижимала его больную голову к себе и тихо говорила:
– Ах, Костя-Костя, как же мы дошли до жизни такой? Что же мы опять-то натворили с нашей астмой?
Она давно поняла, что никакой астмы у него нет и в помине, что сидит в нём зверь покрупнее. Он прикрывался этой астмой, как жившая когда-то у её родителей собака, которую она нашла на переезде со сломанной лапой, прикрывалась потом всю жизнь этим давно зажившим увечьем в случае чего. Хорошая была собака, но как только где чего нашкодит, так сразу подгибает эту некогда повреждённую конечность и начинает хромать: дескать, я болею, пожалейте меня. И смотрит таким трогательным взглядом, что ей за эту неподражаемую игру прощали и разодранную книгу, и изжёванный ботинок, и даже спрятанную под хозяйский диван какашку. А как только простили, приласкали, так она уже резво скачет на всех четырёх!
Что ни говори, а любят на Руси несчастных, хворых и убогих с какой-то особой силой. Именно поэтому иногда здоровые мужики из себя с упоением разыгрывают всевозможных горемык. Или вот тут пустили слух, что у главного энергетика города врачи обнаружили рак, так окружающие мигом ему всё простили, хотя был он сволочью порядочной. Как прослышали, что он в онкоцентр ездит, так сразу полюбили его всей душой. Бабки Никаноровна с Мухоморовной, неугомонные городские сплетницы, якобы своими глазами видели, вот всем и разнесли: болен, мол, подлец. И не абы как, а смертельно! Он же на деле к однокашнику своему ездил, однокашник у него от рака лёгких умирал, а он сам и не собирался помирать. Потом, когда это всё выяснилось, Мухоморовна его тут встретила и обматюгала: «Мы ж думали, что ты умираешь, потому и простили тебе, что ты у нас кусок участка оттяпал!». Как узнали, что он не болен – не просто смертельно, а вообще не болен! – так возненавидели его, пуще прежнего. Ведь бывает такое, что человека уже почти погибшим считали, уже почти похоронили и тризну справили, а тут выяснятся, что покойник жив и здоров. И сразу эмоции «эх, каким он славным парнем был» резко сменяются какой-то озадаченностью «а чего мы его жалели, если у него дела лучше нашего идут». Не то, чтобы у нас только убогих любят и жалеют, а просто хамская жизнь такая. Люди плохо друг к другу относятся, а тут у кого-то замаячила смерть на горизонте и заставила-таки задуматься о смысле бытия, о цели жизни. А что мы в этой жизни видели? Дефицит да бесконечные очереди за ним, битву за квадратные метры жилплощади в бараках. Жалко и того, кто болен и кто пока здоров, ну и себя, естественно, тоже очень жалко. Хоть и говорят теперь, что жалеть никого не надо, но очень уж сильное это чувство. Как навалится на тебя, так и не отпустит…
И этот туда же: чуть что, а у него сразу астма срабатывает, как защита какая-то, как оправдание всех его преступлений. Он, действительно, иногда начинал задыхаться во сне, орать что-то нечленораздельное. Она тогда брала его за плечи, сажала на кровати и будила: а ну-ка дыши. Он потом долго приходил в себя, лежал с мокрым полотенцем на горячей голове весь такой несчастный и слабый, словно его по недоразумению засунули в чужое обмякшие тело, так что никто бы и не подумал, что он может быть настолько опасным и страшным для кого-то. Лежит, не сводит с неё непривычного для себя лучистого взгляда и тихо просит, как больной ребёнок: «Не бросай меня. А? Не уходи». Потом привстанет, притянет её к себе, поднимет на руки, и она только успеет про себя испугаться этой резкой метаморфозе в нём, что он из такого беспомощного опять превращается в себя прежнего. А он уложит её рядом, уткнётся ей носом в щеку и только тогда заснёт безмятежным сном. И она тревожно слушает, не повторится ли приступ, и радуется, как он мерно сопит во сне и только иногда просыпается, чтобы убедиться, что она рядом, и пробормотать своё «не уходи». Ну как его такого бросишь?.. Где он такой ещё есть?
Жена Волкова никогда не была слишком уж патриархальной женой, чтобы совсем не вникать в дела мужа. Патриархальные жёны западной цивилизации в ХХ веке канули в Лету, потому что туда же канули и патриархальные мужья. В патриархальную семью теперь можно только играть, да и то, пока одна из сторон не запротестует, не заметит, что мир и его обитатели, в самом деле, слишком изменились. Это только совершенно не разбирающиеся в человеческой природе люди считают, что нарушения в укладе современной семьи проистекают от изменения только женщины или только мужчины. На самом деле, они оба меняются. Пусть с разной скоростью и интенсивностью, но современному мужчине патриархальная жена уже самому кажется анахронизмом. То ли мужскому миру его же интересы уже стали казаться слишком мелкими и незначительными, чтобы ещё и женский полностью и послушно в них «растворялся». То ли этот скучный и пассивный женский мир, который всё ещё продолжает верить в мир мужской, на самом деле выглядит как-то невыгодно и глупо и на фоне активных, предприимчивых и самостоятельных женщин, имеющих своё собственное мнение, а не соглашающихся на каждый мужской зевок – «как скажешь, дорогой!». То ли такая жена в глазах мужчины уже ничем не отличается от обычной содержанки, которая согласна терпеть его любого, лишь бы не идти работать самой, в то время когда «другие бабы дома строят, министерствами командуют, банками руководят и солидную деньгу зашибают». Одну какую-то причину назвать трудно, но патриархат в Европе и в России за истекший век дал сильный крен. И вспоминают его, порой, с какой-то светлой ностальгией и мужчины, и женщины, но и соответствовать ему тоже уже не могут ни те, ни эти.
Западный мир, как и Россия, в двадцатом веке воевал и лазал по революционным баррикадам так много и самозабвенно, что женщинам ничего не оставалось, как планомерно заменять убывающее мужское население практически во всех сферах его деятельности. Можно сказать, что Восточный мир в этом плане тоже без дела не сидел, и резня там редко когда прекращается даже сейчас. Но это именно резня, война, скорее, кинжалов, чем бомб; война мужчин, не занятых какой-то определённой общественно полезной работой, так что заменять их в мирной жизни не к чему и не в чем. Другое дело – Запад. Тут ведутся войны по последнему слову техники. Это уже не войны шпаг и кинжалов, а войны снарядов, войны с использованием таких изобретений, что легко выкашиваются целые армии, целые нации, когда счёт потерь идёт уже не на тысячи, а на десятки миллионов. И вот женщина в какой-то момент начинает понимать, что ей уже не восстановить такие потери, даже если она будет жить сто лет и менопауза у неё наступит за два года до смерти. Она вообще теряет интерес к воспроизводству детей – а её призывают именно к воспроизводству, как на конвейере воспроизводится новая боевая техника взамен вышедшей из строя в бою, – так как видит вокруг слишком много безумия и жестокости, поэтому ей не хочется, чтобы её дети жили в таком мире. И должна ли женщина хотеть рожать послушное пушечное мясо для новых, ещё более кровопролитных войн? Можно ли её упрекать за это? К тому же ей приходится много работать на фронт, но уже не просто вязать носки для солдат, а пойти в промышленность, пахать землю, разбирать баррикады, оставшиеся от великих революций, и строить земляные укрепления, чтобы защитить свой город от нашествия великих полководцев.
Женщина в таком обществе начинает оцениваться уже не по красоте и изяществу, не по степени нежности и трогательности, а по степени полезности. Полезная женщина вытесняет всякую другую. Мужчина ей доверяет и раны свои бинтовать, и оружие создавать, и разрушенные здания восстанавливать, так что будь добра оценить такое высокое доверие. Тут уж не до обмороков, если баба работает в лазарете и каждый день видит такое, отчего её предшественница из предыдущих столетий давно лишилась бы рассудка и смысла существования. Кругом война, разруха, другой работы нет, как или на панель, или в лазарет. И как не вздыхай уже, что хочу, мол, в девятнадцатый век, где всё-всё осталось – и мода на обмороки, на слабость женщины, и адекватное мужское внимание к этой слабости, – а ничего уж не вернёшь. «Чего ты, дура бестолковая, сознание-то теряешь на каждом шагу? Тебе ещё пахать и пахать на великую победу великих мужей, а у тебя уж ноги подкашиваются! Нет, не годишься ты нам в верные подруги. Замените её другой, более полезной».
У такой женщины уже нет возможности стать не только патриархальной женой, а вообще просто женой, создать свою семью: женихи становятся редкостью, достойной занесения в Красную книгу. Поэтому ей ничего не остаётся, как начать жить интересами общества, своего социума. Да и семейная женщина была вынуждена выйти за пределы своего дома и семьи, чтобы работать за мужчин и на мужчин, на благо фронта и ради победы, пока мужчины навоюются и вернутся домой. Но они вернутся домой слишком искалеченными и изменившимися, чтобы, как прежде, занять своё оставленное место в обществе. Да там и так уже всё занято. Женщинами. Женщина – это моя семья», а по схеме «моё государство – это моя страна», потому что семьи у них нет, а страна – есть. И она в разы стабильней и надёжней, чем ставшая такой хрупкой и недолговечной семья. А с другой стороны, как семье не стать хрупкой, если мужчина видит вокруг себя уйму баб, на которых никто и не претендует? Жена ему уже не кажется такой уж ценностью, так как вон этого «добра» сколько мимо него ходит, и каждая замуж хочет. За него, естественно, так как другого-то выбора нет. У них выбора вообще никакого нет, а у него есть: выбирай – не хочу.
До сих пор иногда одиноким и активно интересующимся жизнью окружающих женщинам пеняют: «У вас своей семьи нет, вот вы и лезете в чужие дела». Но ей, в самом деле, мир становится более интересным, чем собственный курятник. У многих работающих женщин действительно могут быть проблемы в личной жизни, поскольку они больше заняты не собой, а работой, не своей, а чужой судьбой. Но не может же она, в самом деле, замкнуться только на себе, на своём одиночестве и терзать себя мыслями о так и нереализованной своей «женской программе». Не могут же все женщины быть такими аутистками или нетребовательными одалисками для временных утех чужих мужей. Женщины уже знают, что в мире есть много других важных и интересных профессий, нежели просто жена, ценность которой падает, прежде всего, в глазах мужчин. Жену перестают ценить как важную единицу общества. Так, пустяк какой-то, которым женщина может заниматься в «свободное от основной работы время».
Круг общения лишённых возможности иметь семью женщин велик: подруги, друзья, одноклассники, однокурсники, коллеги. Такие женщины уже разбираются, что и как функционирует в этом мире, в обществе, активно участвуют в жизни страны. Они видят, что этот мир держится уже не на мужчинах, которые отдали предпочтение не миру, а как раз войне. А женщине интересен именно этот мир, поэтому она уже не станет замыкаться на узком и закрытом мире семьи, которой у неё нет и быть не может, так как её потенциальные женихи полегли на баррикадах и в боях, а уцелевшие растратили себя на крики о совершённых где-то там подвигах и на «подвиги» по женской части тут.
В какие-то моменты её начинают упрекать, что она стала какой-то не такой, какими женщины были прежде. Мол, на время войны и не мешало бы стать заменой мужчинам, но зачем же так-то? Да она и сама чувствует себя неуютно, словно её сначала вытолкнули, выгнали из прежнего уютного женского мира, заставили стать сильной и самостоятельной, а теперь упрекают, что она не та, что она слишком поумнела и повзрослела. Словно нежный цветок, который опалили грубой жизнью, а потом как его не проси стать прежним, а он уже никогда не станет таким же нежным, каким был когда-то. Сорви вот так тюльпан с грядки – он завянет, лепестки его опадут. Как ни втыкай его назад в грядку, как ни упрекай тюльпан, что вот-де мы же вернули тебя в твои привычные условия, но он всё равно уже не приживётся, не зацветёт вновь. Если у ребёнка внезапно закончилось детство, и его обязали работать наравне со взрослыми мужчинами, то он уже вряд ли вернётся в ребячество. Ведь есть такие дети, кому пришлось, вместо ребячества, посвятить себя заботам безответственного взрослого мира. И потом как с такими детьми не сюсюкай, как не убеждай, что их место в детской подле игрушек, а всё равно уже не тянутся к детским забавам: они из них выросли. Вот так кто-то неосмотрительно открыл шлюзы и выпустил запертую силу бурной реки, а загнать её назад, в прежнее русло, уже не может. Да и хочет ли? Ведь война становится самым ярким событием в жизни, после которого мирная жизнь для многих её участников начинает казаться скучной рутиной, где не так-то легко отличиться, во всяком случае, не с помощью военных приёмов. Так что пусть лучше баба ею занимается.
Даже если она и возвращается порой в свой первоначальный образ, в женщину, лишённую в мужских глазах имени и привычек, перестает быть различимой и видимой для людей и мира, становится тенью, призраком в чьём-то доме, то всё же рано или поздно начнёт скучать… по самой себе. Она научилась скучать по самой себе! Она снова хочет стать открытием. Ей хочется рассказать любимому человеку, как она умеет мечтать, какие книжки она любит читать, что за музыка звучит в ней. А то ведь ей так давно не задавали никаких вопросов о ней самой, ею так давно никто не интересовался, что она и сама уже успела позабыть, какая она хрупкая и прекрасная, как она когда-то хорошо училась и верила, что сможет сделать этот мир лучше… Но в мире войны это никому не может быть интересно. В мире войны женщина оценивается по способности работать вместо мужчин и умению ловко бинтовать страшные раны на телах героев, которые пеняют ей: «Мы там погибаем, а вы тут чем занимаетесь, сучки?!».
Раньше в деревнях так и говорили, что «война из баб мужиков понаделала». Так то ли возмущался, то ли восхищался один из героев романа Алексея Толстого «Хождение по мукам»: «Что с ними сделалось за эти четыре года – не поверите! Вернулись мы с войны, смотрим – другие бабы стали. Теперь их не погладишь вожжами, – сам сторожись, гляди веселей. Ах, до чего же бойки стали бабы…» Да, женщина уже не та. К чему ей патриархальничать, для кого, если «патриархов» как таковых рядом нет? А если и есть, то уже не те, что были прежде.
Эта неизбежная метаморфоза женщины очень хорошо показана в таком, казалось бы, совершенно «не женском» фильме, как «Крёстный отец» Фрэнсиса Копполы. Там мать главного героя является женой мафиози, человека жесткого и беспощадного к «чужим» и мягкого и доброго к «своим». Ей известно, что он убивает людей, но она мыслит по схеме: всё, что делается в интересах «своих», семьи, то и правильно. Она останется с ним, даже если своими глазами увидит, как он расправляется со своими врагами, потому что они для неё – чужой и ничего не значащий мир. А её мир – это её семья. Зачем ей думать о тех чужих мирах, об этих совершенно чужих ей людях, населяющих их, словно бы другие галактики? Она их всё равно не знает и никогда не узнает. Её семья не дружит с чужими, живёт обособленно своим сплочённым кланом. Ей самой некогда дружить, на это просто нет времени: семья требует заботы, дома масса дел, куча детей и внуков. Она живёт с преступником, но он преступник только по меркам этих чужих для неё миров, а для неё он почти бог. Она рожает ему – именно ему, а не только для себя, как принято считать в современном мире, детей. Дети ему нужны для продолжения дела семьи, клана. Он сам воспитывает их как будущих членов этого клана. Этот клан и является для патриархальной женщины её государством, за пределы которого она не собирается выходить. Во всяком случае, пока её ничто и никто из него не выталкивает ни словами, ни поступками. Но такой можно быть только при патриархальном мужчине. А уж никак не при каком-нибудь вялом и безответственном хлюсте, при инфантильном и легкомысленном завсегдатае ночных клубов, кабаков и казино, которому если и нужна жена, то только как нянька и источник финансов для его непрекращающихся развлечений.
Но пока она уверена в этом своём маленьком «государстве», как в себе. У неё и тени мысли нет, что её муж, каким бы он ни был, когда-нибудь додумается променять её на кокотку какую-нибудь, с которой гораздо веселее, чем с женой. Он и не стремится к этой беспечности, он так и говорит, что беспечными могут быть только женщины и дети, а никак не мужчины. Он вряд ли когда-нибудь явится под утро помятым и с виноватым видом начнёт лопотать что-нибудь вроде: «Я что, не имею права в конце рабочего дня попить пивка с друзьями и расслабиться?». Его друзья – это его братья, мужчины его семьи и «дружественных» кланов. Расслабляться ему не к чему, так как надо контролировать очень многие моменты жизни.
От правильного выбора правильной жены для такого человека зависит успех всех его дальнейших дел. Обратил внимание на то, что в патриархальной семье без надобности – пиши пропало. Такой муж никогда не упрекнёт жену тем фактом, что она обыкновенная баба, а не какая-нибудь выдающаяся личность своей эпохи. Также он не додумается обвинить свою жену в том, что она труслива, боится сделать успешную карьеру за пределами дома и не может обскакать мужчин в их занятиях; что она сидит у него на шее и не приносит денег в дом. Да, она не работает на социум, на общество, на государство, но зато она работает на его семью, так как это и есть её и социум, и общество, и государство «в одном флаконе». Это и есть её карьера. Даже если мужчины её семьи погибнут от вендетты, то заботу о ней возьмут их соратники, так что ей не придётся идти на мануфактуру нитки за копейки перематывать. Дети никогда не оставят её без крыши над головой и средств к существованию, не отдадут в дом престарелых, как это теперь часто бывает в «демократических» семьях, где авторитет старших утрачен из-за всеобщего уравнивания буквально во всём, а отцов местами вообще нет, и никогда не было.
Так она и живёт, эта патриархальная мать семейства. Ей не кажется, что жизнь проходит мимо неё, пока она сидит в четырёх стенах своего дома, потому что это и есть её Вселенная. И ей в ней не тесно, её не манят другие дали. А её дети уже так не могут. Ни у кого из них не получается такой же патриархальной семьи. Её дочь поначалу старательно играет патриархальную жену, но ничего у неё не получается, словно актрисе поручили не её роль: муж не тот, уважение к себе он может «завоевать» только с помощью кулаков и то на время, и сама она уже не та. То и дело срываются на банальную демократию в семье по схеме «Ты дура! – Сам дурак!». Другое поколение, выросшее на образцах, где мужчина и женщина не так уж и отличаются друг от друга.
А вот жена её сына – это уже совсем иной тип женщины. Эта типичная американка из поколения «невест войны» понимает, что уже не может пассивно ждать, когда кто-нибудь предложит ей руку и сердце, так как число кавалеров сильно поубавилось, а вот количество невест выросло неимоверно, поэтому уже недостаточно быть просто молодой и симпатичной, а надо быть активной. Она уже работает и не боится работать. И работает не только на себя и своих родителей, а и на свой социум. То есть умеет не только обеспечить пусть небольшой кусок хлеба себе и своей семье, но и вносит определённый вклад в жизнь общества и страны, в которой живёт. Естественно, ей уже интересна её страна, её социум, в котором она живёт и полноправной единицей которого она является. Это и есть её личное государство, её мир, поэтому любого, кто будет представлять угрозу для жизни и уклада её мира, для граждан этого государства, в котором она живёт и работает, она станет считать и своим личным врагом. Она уже не может равнодушно смотреть сквозь пальцы на занятия своего мужа, пусть он и говорит, что «это в интересах нашей семьи», а постоянно докапывается: а откуда ты знаешь этих громил, а что это за обгоревшая машина, а не пострадал ли кто-нибудь из окружающих, когда она взорвалась, а куда пропал твой брат, а что это за стрельба, а что стало с мужем твоей сестры? И он уже не может сказать ей правду: «Да, я убиваю людей». Он вынужден врать, потому что она мыслит уже по другой схеме, нежели его мать. Она раздражает патриархальный мир, который словно бы хочет сказать ей: «Не совала бы ты повсюду свой нос, дура серая!», но она считает: «Всё, от чего страдают люди моей страны, неправильно. Я не должна жить с человеком, который нарушает закон, потому что это против моей страны и моего мира». Он от этого не перестанет нарушать закон, и их дети не перестанут от этого быть их общими детьми, но ей важно не оставаться рядом с этим человеком, чтобы не рассориться со своим миром, не потерять его, а заодно и себя. Она уже не уверена в своей семье и понимает, что семья может рухнуть в любой момент. А вот в своём социуме она уверена, так как там её всегда примут, поймут и поддержат. Более того, она прямо заявляет мужу, что не хочет ещё одного сына в этом безумном мире непрерывной мести и войны, потому что начинает чувствовать себя уже не матерью, а машиной по воспроизводству нового пушечного мяса для новых вендетт. Ей уже душно и тесно находиться только в стенах своего дома, потому что там её начинает преследовать мысль, что жизнь проходит мимо неё, что жизнь начинается как раз за пределами этого патриархального и скучного дома, где женщине отведена незавидная роль разгребать весь тот хаос, который на каждом шагу создают мужчины. Словно бы специально его и создают, чтобы хоть чем-то «занять» женщину, которая, по мнению сильного пола, валяет дурака. С хаосом, порождённым мужчинами, обязана справляться женщина? Ну уж нет! Для неё оставить такую семью – не предательство. А вот предать свой социум, своё общество – это преступление. Для патриархальной женщины безразлично, что от дел мужчин её семьи страдают другие. Для неё это не преступление, поэтому она, зная, что муж идёт убивать, нежно спросит, будет ли он дома к ужину и что ему приготовить. Он идёт укреплять позиции своего клана, а значит, и её семьи, её детей, её государства, кроме которого у неё ничего больше нет на целом свете.
То есть жена сына видит мир совершенно иначе, чем его патриархальная мать. Она, если хотите, уже не может позволить себе такой роскоши, как прятаться от жизни за спиной мужчины, пусть даже он и живёт за счёт преступлений, рост которых всегда усиливается, особенно после войны, когда мир постепенно приходит в себя. Она уже не согласна, что мужчина имеет право командовать ею, как пассивной нахлебницей и бесполезной единицей общества, какой она была ещё совсем недавно. Да и сам мужчина уже не горит желанием прикрывать её от тягот жизни, так как вокруг слишком много женщин, которые с этими тяготами справляются сами, а не «грузят» ими сильный пол. Ведь, с одной стороны, быть опорой для слабого пола – один из способов самоутверждения мужчины, а с другой – всё-таки ой как обременительно и утомительно.
В России, особенно в провинции, русская женщина до сих пор «традиционно» остаётся в тени. Эта «традиция» столь сильна, что можно встретить даже такие семьи, где жена работает на двух-трёх работах, кормит не только детей, мужа, но и всю его родню, ведёт дом, а муж её – пьяница и бездельник – любит ей особенно при гостях делать какие-то свои капризные замечания, чтобы все видели, кто в доме хозяин, хотя «хозяин» этот без помощи жены и выход из комнаты не найдёт. Но это, извините, уже не патриархат, а, скорее, какая-то жалкая пародия на него, в которой жалки и неорганичны обе стороны. Женщина в такой семье уже не ценится как хранительница очага. Её уже редко благодарят, её почти не вспоминают и никогда не говорят о её вкладе в дело семьи. Но лишь ей одной известно, какой объём мелкой, невидной, кропотливой работы достался на её долю, и в какой мере мир и покой в семье обязан её терпению и мудрости. В то время, как мужской мир спорит, негодует, воюет, эта женщина просто работает на его благо, день за днём, год за годом, укрепляя ещё один миф, что этот мир держится на мужчинах.
И вот жена Волкова играть в кого-то не любила, была такой, какая есть. Ей, как простой русской женщине, было жалко людей. Всех. И беззащитных жертв царящего в стране беспредела, и тех, кто этот беспредел творил, тоже было жалко. Муж ей предлагал выбрать для сочувствия какую-то одну сторону, но для женщины люди не делятся на какие-то там стороны: они все для неё – дети других таких же женщин, как и она сама. И всё же в какой-то момент она поняла, что уходить нельзя, что лучше остаться и принять его правила игры. Тем более без него она перестала бы чувствовать наполненность и содержательность самой себя и своей жизни. Она знала, что почему-то принято считать, что в таких ситуациях порядочный человек должен непременно уйти от непорядочного. Это похоже на то, как здоровый человек покидает заразного больного, чтобы самому не заразиться. А когда близкий человек уходит, осознав, что живёт с убийцей и шантажистом, то это тоже похоже на бегство от больного. Но ведь здоровый потому и бежит, что боится заразиться сам. А разве это хорошо бросать больного человека один на один со своей болезнью? Ведь можно и остаться, чтобы помочь «больному» в его страданиях – к тебе-то его болезнь не пристанет. Тем более, если он так дорог тебе, и ты его помнишь, когда он был совсем другим. Если сестра порвёт отношения с братом-преступником, чтобы не марать своё имя его грязными делами, то от этого они всё равно не перестанут быть братом и сестрой. Но разве муж и жена – связь менее прочная, чем братство?..
Так или иначе, но ей надоело оправдываться перед самой собой, что её Котя не кровожадный зверь, каким его считали многие, а самый лучший муж и отец. Она видела, что другие женщины годами живут с алкашами и гуляками, от которых страдают и терпят убытки их семьи, тихонями и занудами, которые в кругу семьи становятся дебоширами и деспотами; с премудрыми пескарями, порядочными и честными только потому, что есть возможность спрятаться от трудностей жизни за широкими спинами своих жён или матерей, каждая из которых в юности хотя бы тайно мечтала о надёжном, сильном и добром муже или сыне. И она поняла, что идеальных людей не бывает, а ошибок не совершает лишь тот, кто вообще ничего не делает. А мужчинам надо хоть чем-то заниматься в жизни, чтобы почувствовать свою значимость и нужность в этом мире, и нет ничего хуже и опаснее, когда мужик находится вовсе не у дел.
– Нам надо о детях думать, а мужики пусть сами разбираются со своими заморочками, – говорила она, когда слышала, как кто-то из баб на информбюро у магазина начинал охать, мол, как же можно делить кров с таким бандитом. – Просто… просто надо поддерживать друг друга в жизни. А как же иначе можно жить?
– А что? Зато он непьющий, негулящий и дома не дерётся, – даже завидовали ей другие бабы, так как в тотально спивающейся России, обозлившейся от безысходной безнадёги и стремительно теряющей интерес к семейным ценностям, данный факт стал самым весомым аргументом для простой женщины при оценке мужчины, и тихо добавляли: Да и куда она от него уйдёт, если он всегда находит даже тех, кто очень старательно от него прячется? У него ведь как: за вход рубль, а за выход – десять…
Но только она ничего этого не слушала. Она теперь слушала только своё любящее женское сердце, этого главного оппонента разума. Когда до неё доходили слухи, что её муж кому-то переломал все рёбра и всю жизнь, её рассудок ужасался, конечно же, пусть даже тайно, но сердце тут же твёрдо говорило ей, что это сделал тот, другой человек, вернувшийся когда-то из далёкой загадочной страны, вместо её Коти, и с которым она его нисколько не отождествляла. Её Котя не был создан для жестокости, но жизнь его сложилась так, что он выучился творить жестокие дела. Поэтому-то он так и переродился в Бог весть какое чудовище, да что там говорить – фактически сошёл с ума. Как сошёл бы с ума любой прирождённый палач, если бы его назначили тихим счетоводом в правлении какого-нибудь скромного колхозика.
Вот этот-то мальчик Котя сейчас и вылез из Волкова наружу, когда он стал рассказывать мне о своей семье – о тех немногих людях, к которым он был по-настоящему привязан.
– А теперь вы стихи пишете? – спрашиваю я.
– Нет, – смеётся Волков. – Некогда сейчас мне стихи писать, да и несерьёзно всё это.
– Почему же?
– Не знаю, – он наивно пожимает плечами.
– А вы можете прочитать свои стихи?
– Я не умею декламировать, – он улыбается без ехидства, и ему это очень идёт. – Да и не поймёшь ты, ребёнок. Я ведь какие-то глупые стихи писал.
– Почему сразу глупые?
– Да странные какие-то…
– Так вы прочитайте! Можно и без декламации.
– Нет, – Волков болезненно морщится.
– Да что вам стоит?
– Ладно, уговорила, – соглашается к моей радости Волков, и лицо его приобретает совсем детское выражение. – Вот это, хотя бы… Как же там было-то… Я сейчас уже точно не помню, но приблизительно так:
- Я шёл из ада в обществе двух душ —
- За нами смерть вприпрыжку ковыляла —
- И резал криком высохшую глушь,
- Когда мне сил уже недоставало.
- А две души стояли надо мной
- И улыбались: что же ты расселся?
- А я хотел в тот край, где над рекой
- Мой лес в багряный плащ переоделся.
Вот… Ну как?
– Здорово! А когда вы это написали?
– Осенью семьдесят шестого года. Я не помню, в связи с чем – то ли мне приснилось что-то, то ли кто-то мне это рассказал, – но в тетрадке именно такая дата стоит. Я потом эти стихи даже в нашу районную газету посылал, и их там напечатали к ста сорокалетию со дня смерти Пушкина. Ведущая поэтической рубрики написала, что они напоминают «Анчар» и «Пророка». Это моя жена ту газету сохранила, а я бы сам не додумался…
– Вожатый, он в тамбур вышел, – над Волковым склонился один из его бандитов из соседнего купе.
– Ну ладно, цыплята. Пошёл я. Не сердитесь, если что не так, – Волков встаёт и уходит со своими людьми в другой вагон.
– Ты чего?! Я чуть не померла от страха! – шепчет Инка. – Сидит и расспрашивает его обо всём на свете! Слава Богу, ушёл.
Электричка, наконец-то, подходит к нашей станции. Народ выходит на платформу растекающейся в разные стороны чёрной медленной лавой, вспыхивающей то там, то сям огоньками зажигалок и сигарет. На улице уже совсем темно. Около автобусной остановки стоит необычайно жизнерадостный Волков со своей бандой у скопления красивых машин, и что-то говорит во всём его облике, что это уже опять не Волков, а именно Вожатый. Мы с Инной стараемся незаметно проскользнуть в толпе мимо него, но он вдруг резко оборачивается, вытянув перед нами руку шлагбаумом, и вкрадчиво спрашивает, сверкнув в темноте глазами:
– Дети, вы ведь в районе Загорской улицы живёте? Может, вас до дома подвезти, а то мало ли что? Кругом же маньяки.
– Не-е-ет! – орём мы и в ужасе бежим со всех ног в темноту толпы, рассыпав на бегу мелочь из карманов, а Вожатый со своими друзьями хохочет нам вслед.
На следующий день у железнодорожного полотна недалеко от нашей станции нашли труп какого-то цеховика из соседнего города. Его ударили ножом в сердце и выбросили на ходу из поезда.
Через какое-то время Вожатый исчез из нашего города. Кто-то говорил, что он уехал за границу вместе с семьёй, кто-то утверждал, что он подался в большую политику, и его, якобы, даже видели по телевизору на фоне кулуаров власти – это было как раз такое время, когда у нас любили по всем каналам сутки напролёт крутить репортажи из Госдумы или с заседаний всевозможных партий, – но точно никто ничего не мог сказать. Чувствовалось, что за столько лет многие криминальные авторитеты постепенно обросли солидными капиталами и семьями, и им теперь есть, что терять. Их дети подросли, а они сами уже выходят из того возраста, когда мужчина самоутверждается на каждом шагу и всем агрессивно демонстрирует своё превосходство, и теперь им тоже хочется отдохнуть от кровавых раздоров и стонов, а просто, «как прежде, в родных хуторах слушать шум тополей и клёнов». Любой человек, рано или поздно, устаёт от бесконечной войны. И это радует, что у них ещё осталась «роковая зацепка за жизнь, что прочнее канатов и проволок». Делёж богатств страны, который продолжался всю нашу юность и молодость, завершается. Сферы влияния тоже уже поделены. Каждый крепко держит в своих руках ту власть, которую он отвоевал в уличных боях городского или деревенского масштаба в Смутное время 90-ых годов, из которого далеко не каждый смог выкарабкаться.
– Повзрослели наши мальчишки, – облегчённо, но тайно вздохнули многие рядовые граждане.
Зато Горнист не дремал и не ведал покоя, и наконец-то решил вплотную заняться деревообрабатывающим комбинатом, так что даже подпалил его склады, когда кто-то из руководства стал фордыбачиться. Он словно бы сорвался с цепи, словно сам искал того, кто его сможет остановить. Перестал ширяться, страшно похудел, и мы теперь слышали от него при встрече странные слова, которые он произносил с какой-то рассеянной улыбкой:
– А меня ведь скоро завалят. Печёнкой чую, что скоро. Я даже уже гроб себе заказал. И памятник. Не хуже, чем у других, заметьте!.. Эх, заигрался я… Да-а… А ведь как весело всё начиналось, и так грустно заканчивается!.. Вы хоть изредка вспоминайте меня, пионеры мои дорогие, навещайте могилу мою. Хотя бы иногда…
Я снова приезжаю в свой город по расписанию «работа – дом, дом – работа – учёба». И снова дом. Вечером уже светло, и темнеть начинает только часам к десяти. В воздухе пахнет тёплой сырой землёй, которая готова дать новую жизнь свежей траве и первым цветам. И к этому живому запаху примешивается ещё что-то непонятное. Почва сверкает жирным блеском, как мех чёрного медведя, сонного и пьяного от счастья, вылезшего из берлоги погреться на солнышке после долгой зимы. Я иду по перрону с поезда, и меня обгоняют дети, громко объясняя что-то друг другу на бегу. Такое впечатление, что пахнет ржавчиной. Да, именно ржавчиной, оксидом железа. Может быть, это от близости железной дороги? Не знаю, но какой-то неприятный привкус от этого запаха. Точно так пахнет кровь. Если растереть ржавчину между пальцами, то запах у неё, как у крови, потому что в гемоглобине тоже содержатся какие-то соединения железа. Железопорфирин, что ли?..
Я выхожу на привокзальную площадь и вижу несколько милицейских машин около того места, где стоит раскуроченный обгоревший автомобиль, а вокруг на асфальте лежат фрагменты чего-то непонятного, накрытые кусками материи, на белизне которой расплылись грязно-бурые пятна. Я иду мимо, смотрю на то, что осталось от чьей-то машины и думаю, что если Бог создал человека по Своему подобию, то человек также все свои творения наделяет какими-то своими чертами или заимствует их у других живых существ. Он создаёт государства, которые, так же как и он, имеют голову, руки и даже кулаки, и так же, как и у человека, эти органы государства не всегда исправно работают. Он создал роботов и компьютеры по принципу работы своего мозга. Или автомобиль, у которого четыре конечности-колеса, передние фары-глаза, радиатор-рот, а его обтекаемая форма похожа на голову какого-то земноводного.
Искорёженная машина, которую я вижу, словно бы кричит. Углы её пустых глазниц, откуда вылетели фары, опущены вниз и выражают неизбывную скорбь и ужас, а на месте решётки радиатора зияет дыра, в которой виднеются обломки двигателя, как обломки зубов, и это напоминает онемевший крик боли, когда весь воздух выпущен из лёгких, и спазм не даёт вдохнуть и закричать с новой силой.
– Горниста убили, – шепчет кто-то.
– Как убили?
– Подорвали в машине с водителем и женой.
– Да-а! Такой был взрыв: автомобиль аж в воздух подбросило метров на десять!
– А кто же нам теперь храм в городе построит?
– Кто-кто. Дед Пихто.
Я иду дальше, и до меня опять долетает:
– Горниста убили!
– Да кто убил-то, кто?
– Вожатый, кто ж ещё. Он на него давно зуб точил. Так жахнуло, что даже стёкла в домах задребезжали!
– Зачем же столько взрывчатки закладывать? Не-ет, Вожатый тихо работает: не похоже это на него.
– Может, какой другой мальчонка в наших краях появился?
– Нынче всё может быть.
– Так может, это и не Горниста убили, а кого другого?
– Может, и не Горниста.
Я ухожу от этого сладко-солёного тошнотворного запаха крови. Навстречу мне бегут девчонки лет двенадцати.
– Тётя Наташа, вы видели, вы видели?! – глаза их блестят.
– Что?
– Там куски людей лежат на площади! – затараторили они наперебой. – А мы видели! Так здорово, ва-аще, как в кино!
– Жалко их сейчас закрыли, а когда я шла, то кусок ноги видела, а из неё лучевая кость торчала! – восхищённо говорит одна девчонка.
– Ду-ура-а, лучевая кость не в ноге! – отвечает другая.
– Сама ты ду-ура-а! В ноге! Тётя Наташа, правда, лучевая кость в ноге находится?
– В руке.
– А я печень видела! Чёрная такая, бр-р! – перебивает третья.
– Ду-ура-а, печень не чёрная! – опровергает её специалистка по костям.
– Сама ты ду-ура-а! В фильме «Шакал» говорили, что печень чёрная!
– Это про кровь говорили, ду-ура-а! Печень белая!