Андропов вблизи. Воспоминания о временах оттепели и застоя Синицин Игорь
Потом члены Общества дружбы распрощались и ушли, я тоже решил сматывать удочки, ничего больше не ожидая. Хрущев не обращал на меня никакого внимания, словно я был абсолютно пустым местом.
Вдруг на террасе появился зять Хрущева Алексей Аджубей. Никита Сергеевич сидел развалясь и не в самом лучшем настроении после тяжелого дня, держа на коленях огромную книгу. Аджубей взял у тестя книгу. Он встал перед Хрущевым, раскрыв фолиант, и вытянулся, словно нерадивый ученик перед брюзгой-учителем. У меня оставалось в камере еще несколько кадров, и я щелкнул целую серию этой сцены. В тот же вечер я отвез пленки на ночную обработку и вернулся в фотоагентство только утром.
Меня встретили двое сияющих коллег.
— Игорь! Смотри, какой кадр ты сделал!.. — протянули они мне отпечаток 20 на 30 сантиметров. — Американский журнал «Лайф» просит тебя отдать им этот кадр на обложку номера, посвященного визиту Хрущева в Скандинавию… Они обещали заплатить тебе за этот снимок десять тысяч долларов!
Увидев, как на фотографии Аджубей вытянулся, словно двоечник перед классным руководителем, я похолодел. Публикация такого снимка в американской, да и любой другой прессе означала бы для меня автоматическое исключение из партии за дискредитацию вождя и навечное причисление к лику антисоветчиков. Мои шведские друзья, кажется, еще не поняли угрозу, нависшую надо мной от их добрых намерений.
Для начала я сделал вид, что ничего особенного не случилось, и потребовал у шведов все негативы этой сцены вместе с отпечатками. Мне выдали целую проявленную, но не разрезанную еще пленку и стопочку из десятка фотографий. По их сконфуженному виду я понял, что что-то коллеги припрятали.
— Ну-ка, выкладывайте все, что утаили, — грозно ощерился я. — Я сам буду решать, кому что передать.
Мне выдали еще с десяток крамольных фотографий, и один из шведов бросил неосторожный взгляд на стопку из упаковок фотобумаги большого формата, лежащую высоко на полке. Я немедленно полез туда и нашел между пакетами еще десятка полтора злополучных отпечатков.
— Но, Игорь, это же десять тысяч долларов! — разочарованно протянул один из коллег.
Я молча засунул свои трофеи в атташе-кейс, взял его под мышку и показал друзьям-шведам тюремную решетку из пальцев.
— Вот что могут означать для меня эти десять тысяч долларов за одно фото! — Потом спросил дружелюбным тоном: — Точно больше ничего не зажали?!
— Честное слово! — поклялись оба. Они наконец все поняли.
Были и более приятные визиты соотечественников в Швецию. Выставка картин советской живописи, например, которую посетил король Швеции Густав VI Адольф, визит Юрия Гагарина и Валерия Быковского, гастроли балета Мариинского театра… Во время посещения королем советской выставки я пытался взять у его величества как крупного знатока искусства короткое интервью о его впечатлениях. Элегантный и стройный, старый господин только улыбнулся моему вопросу и кротко сказал: «Молодой человек, вы, наверное, еще не знаете, что короли не дают интервью…»
Я покраснел от стыда за незнание протокола. Шведская свита тактично сделала вид, что ничего не заметила. Но посол и другие советские чиновники, казалось, были готовы растерзать меня на месте за то, что я нанес оскорбление его величеству. Как водится, наши лакеи — самые низкопоклонные лакеи в мире!
Увидев мое жуткое смущение и агрессивную реакцию советской части свиты, король пожалел меня и сказал: «Вообще-то вы можете написать, что картины советских художников мне понравились!»
Несколько позже я узнал, что ответ Густава VI Адольфа советскому журналисту стал коронной фразой шифровки совпосла в Москву с отчетом об этом культурном мероприятии.
Из крупных международных событий в Швеции в памяти больше всего остались Харпсундские встречи ведущих социал-демократов всего мира. Они проходили в загородном имении шведского премьера Таге Эрландера ежегодно.
Во время первой же встречи мой «москвич», на котором я передвигался по Швеции, явно не подошел по скорости и комфорту к семиместным черным лимузинам, арендованным правительством Швеции для передвижения важных персон по Стокгольму и в Харпсунд, у крупной похоронной фирмы. В Швеции, как и во многих богатых европейских странах, где только премьеру, министру иностранных дел и председателю парламента подается для казенных поездок служебный автомобиль, правительственного гаража отродясь не бывало. Именно поэтому я и получил место в одном из лимузинов, шедших в кортеже не на похороны, а в загородное имение, с министром просвещения Швеции, любимцем премьера Эрландера и всей социал-демократии Улофом Пальме. После Таге Эрландера он стал следующим премьером Швеции. Мы были почти одногодки и весьма интересно беседовали те два часа, которые длилась поездка до Харпсунда.
Потом я брал у него интервью и иногда вступал в короткие беседы на каких-либо протокольных мероприятиях и приемах. Он со всеми — коллегами, журналистами, в том числе и советскими, — был всегда дружелюбен и улыбчив. Он никогда не позволял себе говорить командирским тоном, как советские политики, или грубо-фамильярным — как американские. Когда я узнал о его убийстве, мне было искренне жаль этого выдающегося человека XX века. Это была огромная потеря не только для его семьи, партии, Швеции, но и для всего мира.
Вероятно, все эти встречи с «живыми» социал-демократами, а также вырезки, которые я во множестве делал из шведских газет и журналов, подвигли меня в годы учебы в Академии общественных наук заняться именно шведской социал-демократией. Повлиял на меня и высокий жизненный уровень страны, где социал-демократия, стоявшая у власти с начала XX века, с небольшими перерывами, смогла построить путем реформ действительно богатое и справедливое общество…
Три с половиной года без отпуска пролетели в Швеции незаметно. Мне уже полагалось возвращаться на Родину. Но тут произошел инцидент, который весьма серьезно сказался на моей дальнейшей карьере. Я случайно столкнулся с фактом казнокрадства моего шефа, заведующего бюро АПН.
Дело было так. NN ездил в отпуск в Союз, к дочерям, каждое лето, но в 1965 году почему-то решил отправиться в Москву в ноябре. До той поры я не имел никакого отношения к финансам бюро АПН, то есть не вел финансовых книг и отчетов, не получал деньги в банке и не выплачивал их по счетам типографии «друзей» за печать и рассылку наших изданий. А их уходило много. Каждые десять дней выходил тиражом 20 тысяч экземпляров иллюстрированный журнал на шведском языке «Новости из Советского Союза». Почти каждый месяц многотысячными тиражами печатались пропагандистские книги, брошюры, буклеты и за счет АПН рассылались шведской почтой бандеролями по всей Швеции.
Хотя я и не передавал типографии коммунистов никаких денег, а оплата по счетам этой фирмы, называвшейся «План-трюк», была своего рода формой передачи материальной помощи КПСС шведской компартии, у меня сложились теплые, дружеские отношения с директором типографии Ларсом Бигандером. Коммунист Ларс был когда-то очень известным шведским боксером, хорошо разбирался в спорте, и я всегда консультировался с ним, когда получал из Москвы заказы на спортивные очерки и репортажи. Кроме того, мы оба любили прекрасные пирожные со взбитыми сливками, которые выпекались в кафе поблизости от типографии. Кофе там тоже был отменный.
Как раз в разгар отпуска NN, когда его не было в Стокгольме, директор типографии позвонил мне в бюро и сказал, что в связи с окончанием года компартия хотела бы уплатить свои долги. Поскольку наши выплаты ей составляли существенную сумму, он попросил авансом, в счет печати и рассылки следующего номера нашего журнала, 25 тысяч шведских крон.
Я сказал, что передам его просьбу в Москву и думаю, что деньги они получат. В тот же день я дал соответствующую телеграмму в АПН. Назавтра мне сообщили, что в шведский банк, куда поступали деньги АПН, направлена необходимая доверенность на мое имя и требуемая сумма.
Еще через день я получил деньги, созвонился с Ларсом и поехал передавать ему аванс. Его кабинет был отгорожен стеклянной стеной от шума остального помещения типографии. Я уселся на стул перед его письменным столом, вынул конверт с деньгами и пересчитал 25 тысячных купюр. Бигандер деловито выписал мне квитанцию на получение 25 тысяч крон, потом взял деньги, снова пересчитал, а затем вынул из этой пачки две тысячные банкноты и протянул мне.
Я оторопел.
— Чего ты, Ларс?! — спросил я друга и не взял деньги.
— Да NN всегда так делал… — ответил мне Бигандер. — Фактически стоимость журнала составляет двадцать три тысячи крон…
Он протянул мне из своей папки фактуру с подтверждением этой суммы и добавил:
— А что, нам трудно, что ли, подписать счет на двадцать пять тысяч для Москвы? Ведь свои деньги мы получили, а твой шеф в первый раз, когда платил по счету за типографские расходы и бумагу, сказал, что ему дают по графе на представительские расходы слишком мало денег и он хотел бы иметь неподотчетный резерв. Так сказать, «черную кассу». Шведские фирмы часто это делают для постоянных клиентов. Мы, конечно, согласились… Москве сообщили, что стоимость наших услуг выросла на две тысячи за номер журнала… А раз ты не хочешь брать, то мы оставим до него…
Как и всякий нормальный советский человек, я слышал, что при «развитом социализме» была сильно развита и коррупция. Но прямое столкновение с казнокрадством меня просто ошеломило. Тем более что две тысячи крон составляли месячную зарплату заведующего бюро. А получал он эти деньги, как следовало из слов Бигандера, регулярно.
Я не спал всю ночь и думал, что мне делать. Писать шифровку в Москву Буркову было для меня нереальным, так как я по своей должности не был допущен к шифропереписке. Но возмущение мое столь крупным, регулярным и наглым казнокрадством, да еще разведчиком из ГРУ, разгоралось.
С кем я мог поделиться столь неприятным открытием? Единственно, что мне было доступно, так это пойти к послу, как моему прямому начальнику в отсутствие заведующего бюро, и рассказать ему всю историю. Я решил так и сделать.
Утром посол Белохвостиков, отнюдь не политический деятель, какими бывают сильные главы дипломатических миссий, а так называемый карьерный дипломат, смертельно боявшийся своего мидовского начальства, выслушал мое сообщение. Он, видимо, испугался крупного скандала, который мог бросить тень и на него. Трусоватый Белохвостиков почмокал губами, осудил NN, но просил меня ничего не предпринимать, а подождать возвращения заведующего бюро из отпуска, чтобы разобраться с этим делом. А я и не собирался больше ничего делать, переложив тяжелый груз подозрений с себя на подбитые ватой плечи дипломатического фрака «его превосходительства». Однако, как выяснилось позже, расслабляться мне было рано. Посол за моей спиной предпринял все-таки кое-какие меры, чтобы быстро перевести возможный коррупционный скандал без какого бы то ни было разбирательства в Швеции в Москву и «пустить поезд» на меня. Как оказалось, Белохвостиков дал в АПН, Буркову, шифротелеграмму, в которой просил срочно вернуть в Стокгольм из отпуска NN, а Синицина после этого немедленно отозвать.
Заведующий бюро появился в Швеции уже в самом начале января, а спустя пару дней я получил обычную шифровку о том, что мне за истечением срока командировки разрешено вернуться в Москву. Я был рад, поскольку работал в Швеции три с половиной года без отпуска и мне столь длительная загранкомандировка стала приедаться. Сборы были недолгими, в середине января я уже был дома.
Беседы с Бурковым я не удостоился, хотя это было принято, но я не придал этому значения. Зато в редакции, из которой я уезжал в командировку, меня очень тепло встретили и старые друзья, и новые коллеги. Правда, тех, кто пришел в редакцию после моего отъезда за рубеж, я знал только заочно, по телефону, обменивался с ними материалами по телексу и приветствиями по нашим праздникам. Коллеги и друзья еще ничего не знали о случившемся в Стокгольме. Все, в том числе и я, думали, что командировка закончилась успешно, тем более что ответственный редактор объявил о двух благодарностях, которые вынесены были за литературные материалы и фото, подготовленные по ленинской тематике и визиту Хрущева в Стокгольм.
Сдавая на третий день после возвращения загранпаспорт в управление кадров, я получил на руки приказ об отпуске на три месяца — по месяцу за каждый полный год работы за рубежом. Меня такой отпуск обрадовал, я начал строить планы на него. Но, как говорится, «недолго музыка играла». В ближайший понедельник по домашнему телефону мне было передано приказание явиться на следующий день на закрытое собрание партийной организации главной редакции стран Западной Европы для обсуждения моего «персонального дела». Но я еще не понимал, какого «персонального»?.. Что я совершил?..
В шестнадцать часов следующего дня меня провели в самую большую редакционную комнату, где собралось человек сорок знакомых и незнакомых мне товарищей по партии. Секретарь партбюро явно ждал кого-то и не начинал собрания. Наконец, в комнату торжественно вплыли секретарь парткома АПН Женя Мельников и заместитель Буркова, курировавший нашу редакцию, Георгий Федяшин. Как выяснилось, им-то Бурков и поручил раздавить меня.
Председательствовал на собрании старый коммунист, воевавший еще с Фадеевым в том партизанском отряде, с которого был списан знаменитый роман «Разгром», Василий Петрович Рощин. После Гражданской войны он долго и успешно служил во внешней разведке, но в 1953 году был уволен в отставку. Он давно был на пенсии, славился своей независимостью от мнения начальства, за что, вероятно, и был удален в расцвете сил и опыта из ПГУ. Много лет он работал в главной редакции стран Западной Европы и был ко времени моего возвращения на Родину уважаемым секретарем парторганизации ГРЗЕ. Василий Петрович и открыл собрание с единственным пунктом повестки дня — «Персональное дело бывшего заместителя заведующего бюро АПН в Швеции Синицина». У многих присутствующих с удивлением вытянулись лица, а некоторые с подозрением уставились на меня. Слово для доклада попросил секретарь парткома Мельников.
Не глядя мне в глаза, хотя мы проработали рядом в СИБе и АПН с десяток лет, он по бумажке прочитал какой-то короткий невразумительный текст, где без всякой аргументации утверждалось, что «в суровых условиях работы в капиталистической стране Синицин устроил склоку с одним из лучших заведующих бюро АПН — NN. Теперь он по просьбе посла Белохвостикова срочно выслан из Швеции!..». Мельников от имени парткома и руководства предложил немедленно, без прений, исключить меня из партии и уволить с работы. Я обмер, и у меня поплыли темные круги перед глазами. Федяшин еще больше подлил масла в огонь, призвав полностью поддержать решение парткома и руководства. Поскольку Федяшин был «засыпавшимся» где-то за рубежом советским шпионом и полуофициально представлял КГБ в АПН, многие члены партии, видимо, решили, что меня изгоняет из партии и АПН именно КГБ за какие-то антисоветские контакты в Швеции, возможно, и за дружбу с «еврокоммунистами».
Но тут поднялся с председательского места Василий Петрович Рощин, выпрямился во весь свой огромный рост и, сурово глядя на Мельникова, сказал: «Я почти пятьдесят лет в партии, но впервые слышу, чтобы партком и руководство пытались раздавить коммуниста, даже не дав ему слова сказать для объяснения!»
Потом он повернулся к собранию и спросил: «Ну что, дадим выступить Синицину?» Дружный хор голосов моих товарищей возмущенно проревел в адрес Мельникова и Федяшина: «Пусть Синицин расскажет о существе вопроса!»
Без всякой подготовки, поскольку «персональное дело» разразилось для меня как гром с ясного неба, довольно сбивчиво я рассказал о факте казнокрадства, свидетелем которого случайно стал. После этого я выразил предположение о том, что именно этот сор в начальственной избе АПН и стал источником грозы для свидетеля, то есть меня.
Собрание загудело. Один из коллег, которого я не знал лично, но часто обсуждал наши журналистские проблемы по телефону, поднялся и спросил Мельникова и Федяшина, знают ли они об этом случае коррупции в агентстве и какие меры решено принять к казнокраду. «Я давно слышал, что в АПН многие руководители нечисты на руку, а теперь увидел воочию, как хотят расправиться с человеком, вынесшим сор из избы!» — добавил он.
Один из редакторов, бывший военный разведчик, изгнанный из ГРУ за то, что был слишком строптив и принципиален, бросил со своего места реплику о том, что ведомство, где служил NN, уже поставило перед Бурковым вопрос об отзыве его из Стокгольма. Получалось, что Буркову для спасения милого ему казнокрада необходимо было «уничтожить» меня.
Прения были короткими, но бурными. Оказалось, что мнение моих товарищей и коллег о моей работе в Швеции было весьма положительным. А что касается заведующего бюро, коллеги выразили общее недовольство его отношением к апээновским делам.
После прений Василий Петрович Рощин подвел их итог, который и был записан в беспрецедентном по тем временам решении первичной организации, осмелившейся бросить вызов парткому и руководству: «Обязать партком и руководство проверить факт финансового нарушения, приведенный в отчете Синицина, для чего направить в Стокгольм комиссию по ревизии финансов бюро АПН. Только в том случае, если комиссия не подтвердит заявление заместителя заведующего бюро, парторганизация вернется к персональному делу Синицина!»
По сути дела, рядовые коммунисты спасли меня от гнева высокопоставленного начальства, покрывавшего коррупционера.
…Через десять лет после описываемого события я собирал исторические материалы для своего первого романа. Героем этой книги должен был стать разведчик Генерального штаба российской императорской армии, действовавший до Первой мировой войны против Австро-Венгрии и Германии. Тогда крупные суммы на разведывательную деятельность проходили через Военное министерство по секретной статье — «На известное его величеству употребление…». В силу особой конфиденциальности они не всегда подлежали строгой документальной отчетности.
Штудируя мемуары дореволюционного военного министра России Владимира Александровича Сухомлинова, изданные в 1924 году в Берлине, я натолкнулся на весьма характерный для менталитета тогдашнего русского офицерства пассаж. Однажды Сухомлинов, докладывая самодержцу о расходах на разведку, заявил царю: «Ваше величество, если вы только даже во сне увидите, что кто-то из ваших генералов или офицеров запускает руку в казенный денежный ящик, очнувшись ото сна, немедленно гоните его со службы и под суд!..»
Увы! Читая теперь в газетах сообщения о том, что офицеры-интенданты крадут еду у солдат и те в тяжелом дистрофическом состоянии целыми подразделениями попадают в госпитали, генералы и офицеры продают в Чечне и на вывоз оружие и боеприпасы, которыми бандиты убивают наших мальчиков, офицеров и гражданских лиц, а адмиралы не просто разворовывают «по мелочи» флотское имущество, а с визами главкома ВМФ, целыми боевыми кораблями, включая огромные авианесущие крейсеры, вместе с новейшим и секретным оборудованием на них, продают за границу под видом «металлолома», — поражаешься полному отсутствию у очень многих нынешних высокопоставленных военных понятия об офицерской чести. Удивительна также «куриная слепота» у Верховного главнокомандующего, министра обороны, начальника генерального штаба, военной контрразведки, военных прокуроров, да и просто честных офицеров, на глазах которых хапуги в мундирах все эти преступления совершают.
…Три месяца отпуска пролетели незаметно, и я вернулся в АПН. Здесь я узнал от коллег из скандинавской редакции, что NN отозвали из Швеции и выгнали из ГРУ, поскольку в этой организации нечистый на руку человек мог принести значительно больший материальный ущерб, чем в АПН. Но Борис Бурков с той поры затаил на меня лютую злобу. Поэтому мне не нашлось места в территориальной редакции, а меня засунули на ту же должность, с которой я за четыре года до этого уезжал, — старшего редактора, — в самый захудалый тогда отдел в АПН — внутрисоюзной корреспондентской сети. В нем работали всего семь человек: три стенографистки, очень милые дамы, молодой редактор Марк Дейч, выросший сейчас в крупного и яркого журналиста, и два старших редактора — Гриша Харченко и я. Отдел возглавлял Сергей Миронович Хачатурян, один из близких людей к Буркову. Меня направили к нему явно для исправления.
Уже через пару месяцев после начала моей работы в его отделе добродушный Хачатурян сказал:
— Ничего не пойму… Борис Сергеевич говорил, что ты страшный склочник, и велел зажать тебя как можно сильнее… Но ты даже в ЦК не пошел жаловаться… А мы все видим (очевидно, он имел в виду маленький коллектив отдела), что ты вполне нормальный парень…
После этого признания начальник отдела предоставил мне полную творческую свободу. Я воспользовался ею и начал писать в редком для советской журналистики жанре — международном фельетоне. Республиканские и областные газеты, получавшие «Вестник» нашего отдела, частенько стали печатать мои сочинения. Был и еще один приятный факт. Мой учитель в журналистике, когда я в студенческие годы работал в его отделе газеты «Московский комсомолец», Беник Бекназар-Юзбашев, бывший в описываемые времена ответственным секретарем АПН, привел к нам в агентство гостившего в Москве знаменитого американского фельетониста Арта Бухвальда. Когда Беник на встрече представлял Бухвальду некоторых из присутствующих, то попросил меня встать, чем привел в немалое смущение, и сказал Арту:
— А это растет ваш будущий советский конкурент — Игорь Синицин…
После того как ведущий американский колумнист не побрезговал нашим пропагандистским болотом, его сильно полюбило начальство АПН. Ему даже стали регулярно заказывать фельетоны для советских газет и выплачивать гонорар в долларах. Но эта неразделенная любовь прошла, когда агентство распространило к 50-летию Октябрьской революции среди своих зарубежных друзей и авторов анкету с единственным вопросом: «Каким вы видите СССР к следующему юбилею — 75-й годовщине Октября?»
Арт Бухвальд ответил так, что это навсегда исключило продолжение его романа с АПН. Он написал, что видит, как к 1992 году из Мавзолея на Красной площади вынесут мумию Ленина и положат вместо нее останки Бориса Пастернака. Гений американского фельетона правильно угадал общественные настроения в Москве, которые вспыхнули после путча ГКЧП.
К сожалению, прогноз Беника о моей конкуренции с Артом Бухвальдом не оправдался, хотя я потом и продолжал пописывать международные фельетоны. Однако эта рекомендация Бекназара-Юзбашева обратила на меня внимание замечательного журналиста Карла Непомнящего. Карлуша, как его называли за глаза любившие этого талантливого, энергичного и доброго человека коллеги, упросил своего приятеля Буркова перевести «штрафника» Синицина в главную редакцию международной информации, которую он возглавлял в АПН.
К огромному горю всех, кто знал его, Карлуша вскоре, в 1968 году, еще до начала советской оккупации Чехословакии 21 августа, погиб. Вертолет, в котором он вез из Лейпцига в Прагу печатавшуюся там на чешском языке советскую пропагандистскую газету «Тыденник актуалит», начатую в Чехословакии представительством АПН по приказу ЦК КПСС во времена Пражской весны, был сбит неизвестными, упал и сгорел вместе со всем экипажем и пассажирами. Гибель Карла Непомнящего была огромной потерей и для его семьи, и для АПН, и для всей советской журналистики.
Недолго пришлось мне проработать в ГРМИ. В конце 1968 года в АПН был создан новый журнал. Он явился воплощением старой мечты Максима Горького — издания международного органа печати, который делался бы объединенной советско-финской редакцией и распространялся в наших двух странах. Бурков хорошо придумал, что этот журнал — «Мааилма я ме», то есть «Мир и мы» — по-русски, будет создаваться на базе ставшего суперпопулярным «Спутника», печатавшегося в Финляндии. В «Спутнике» отводилось 48 полос материалам московской редакции стран Северной Европы АПН. В виде дополнительной вставки в макет «Спутника» они посылались в Хельсинки, там переводились на финский язык. Хельсинкская редакция на месте определяла, какие материалы из англоязычного «Спутника» будут заменены на финскоязычные, «направленные» на Финляндию. Одновременно со «Спутником», вместе с оставшимися в нем материалами, на финском языке бюро в Хельсинки издавало наш журнал в одной типографии с ним, но под обложкой «Мааилма я ме».
К тому времени кадровая ситуация в АПН сложилась так, что в агентстве не оказалось опытных журналистов скандинавского направления. Буквально скрипя зубами от злости, как передал мне вездесущий и полюбивший меня Хачатурян, Бурков был вынужден подписать представление на меня в должности ответственного секретаря московской редакции «ММ», сделанное главной редакцией Западной Европы и новым зампредом, вместо ушедшего назад куда-то в свое шпионское ведомство Федяшина, — Александром Ивановичем Алексеевым. Александр Иванович был незадолго до этого послом СССР на Кубе и пользовался у Буркова большим авторитетом, ведь Алексеева очень любил и дружил с ним Фидель Кастро, ценили Хрущев, Брежнев и Андропов. Ко мне он отнесся очень хорошо. Но злопамятный председатель правления проставил в решении о моем назначении на новую должность унизительные буквы «и. о.», говорящие о временности этой работы для меня. Эта «временность» висела надо мной около двух лет, пока мне не пришлось вступить в новую жестокую драку с Бурковым.
…Мы делали довольно приличный журнал, который с успехом распространялся не только в Финляндии, но и в киосках Москвы, Ленинграда, Эстонии, Карелии… В Хельсинки фактическим главным редактором «ММ» был представитель АПН Аркадий Огнивцев. Вскоре после появления в Финляндии он занял место первого фаворита Буркова и начал покрикивать на своих коллег в АПН в Хельсинки и Москве. Но к 1970 году выяснилось, что любимчик Бура сильно зарвался.
К столетнему юбилею Ленина наша редакция любовно приготовила свою часть макета «ММ», в которую вошли как публицистические, так и биографические статьи о вожде, включены редкие фотографии. Одну из таких, с дарственной надписью Ульянова Отто Гримлюнду, я вытащил из своего архива. Я тогда еще оставался в зомбированном Системой состоянии, восхищался Лениным и вложил в макет всю свою душу и душу моих сотрудников. Заблаговременно «праздничный» макет был направлен в Финляндию.
Спустя пару недель мы получили из Хельсинки пробный экземпляр «ММ» на финском языке и тут же принялись его листать. Рейма Руханен, наш финскоязычный редактор, начал читать статьи, подготовленные нами и теперь напечатанные на страницах журнала. Примерно через час у всей редакции волосы поднялись дыбом. Рейма обнаружил, что теоретические и другие статьи о Ленине были сокращены и переведены в Хельсинки так, что превратились в полную противоположность по смыслу и компрометировали вождя. Наш макет также был разрушен. Огнивцев сделал его по-своему, так, что, например, на одном из разворотов журнала полосное фото Ленина с дарственной надписью Гримлюнду смотрело на другую половину разворота, где была напечатана полосная реклама крупным планом роскошного, почти открытого бюстгальтера. Женские груди, чуть прикрытые прозрачными кружевами, были даны крупным планом. Соски смотрели прямо в глаза «целомудренному» Ильичу. А он ласково улыбался…
Теперь, зная о перипетиях любви Ульянова и Инессы Арманд, о венерической болезни вождя мирового пролетариата, я бы только с улыбкой отметил символический смысл такой рекламы. Мои коллеги, журналисты-пропагандисты, недалеко ушли тогда от меня в идеологической правоверности.
Возмущение охватило всю московскую редакцию «ММ». Я тут же сел и вместе с нашими редакторами, словно на картине Ильи Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану», сгоряча написал докладную записку председателю правления АПН с разгромным анализом изменений в нашем макете, примерами переведенных с финского Реймой Руханеном некоторых особенно издевательских антибольшевистских пассажей из переводов наших статей. Документ получился страницах на двадцати. Записку перепечатали, я подписал ее и отнес секретарю Буркова. К нему самому меня не допустили.
Буквально через час та же секретарь шефа, Татьяна Бовт, позвонила в редакцию и сообщила, что Бурков срочно требует меня к себе. Я ожидал всего, но не столь грубого и вздорного поведения умного и опытного политика — председателя правления АПН Буркова. Он, видимо, ни в грош не ставил людей ниже себя по должности, хотя старался казаться демократом. Как только я вошел в его кабинет и остановился у двери, он буквально метнул по длинному полированному столу, за которым по четвергам заседало правление, толстую записку так, что она, скользнув по столу, упала к моим ногам.
— Забери свою мразь! — злобно прорычал Бурков. — И убирайся!..
Я внешне спокойно поднял записку и вышел из его кабинета. Но меня всего трясло.
По удивительному совпадению в коридоре недалеко от своей комнаты я встретил Яниса Бролиша. Когда я работал в Швеции, Янис в посольстве неформально представлял Латвийскую ССР и занимался проблемами латышей-эмигрантов в Швеции. Мы тогда встречались и в посольстве на собраниях, и в клубе на разных мероприятиях. Не виделись мы с ним года четыре.
— Что ты здесь делаешь?! — изумился Янис.
— Работаю… — хмыкнул я и в свою очередь спросил: — А ты?
Мой старый знакомый с гордостью сообщил, что только что окончил Академию общественных наук при ЦК КПСС и назначен инструктором в отдел пропаганды ЦК, где курирует АПН!
— Теперь вот я пришел сюда посмотреть на вас и узнать, как вы работаете… — сообщил Янис.
Я еще не остыл от хамства Буркова, и мне жгла руки докладная записка.
— Хорошо работаем!.. — с издевкой сказал я. — Вот можешь посмотреть как…
Я протянул Янису свою докладную записку. Он пробежал глазами начало текста, затем аккуратно положил в папочку, с которой был.
— Ну, бывай здоров! — сказал я Янису, не настроенный болтать с ним на общие темы.
Он откланялся, обещая позвонить.
Однако на следующее утро позвонил совсем не он, а кто-то другой из отдела пропаганды ЦК. Представившись, он спросил меня:
— Игорь Елисеевич! Вы могли бы еще раз подписаться под вашей докладной запиской на имя Буркова?
— Хоть по три раза под каждой страницей… — довольно грубо ответил я, пребывая еще в дурном настроении после вчерашнего.
Собеседник словно не заметил моего тона и вежливо продолжал:
— А не могли бы вы прийти к нам, в ЦК, завтра в десять часов? Захватите, пожалуйста, фотокопию вашего макета юбилейного номера и материалы к нему на русском языке, которые вы отправляли в Хельсинки… Контрольные экземпляры журнала «ММ» мы уже получили из Финляндии… Пропуск вам будет заказан.
Говорящий, видимо, и не сомневался, что отказа с моей стороны не последует.
…В комнате, куда я пришел к десяти часам утра, уже сидели по одну сторону длинного стола для совещаний несколько человек. Некоторые из них по характерному типу лица явно были природными финнами. Мне предложили место в центре другой стороны стола и попросили фотокопию макета и копии подготовленных нами для номера литературных материалов на русском языке. Я все выдал, и началась работа. Один из финнов, видимо переводчик-синхронист высшего класса, читал из журнала «ММ» прямо по-русски перевод финских статей. Другой человек, как оказалось позже, начальник Яниса Бролиша, отмечал по тексту журнала и наших статей красным карандашом наиболее одиозно звучавшие пассажи. При этом было найдено в финских текстах контрольного экземпляра журнала раза в три больше ошибок и описок, чем это сделал Рейма Руханен.
Затем комиссия — я уже не сомневался в этом — принялась разглядывать постранично фотокопию нашего макета и контрольный экземпляр журнала «ММ». Всех поразил не только разворот с портретом Ленина на одной половине и весьма эротическим женским бюстом — на другой. Члены комиссии нашли много других погрешностей в замененных Огнивцевым фотографиях, бывших в нашем макете, в текстовках к фотографиям, на которые мы в редакции вовсе не обратили внимания. Попросив меня оставить им все наши материалы, комиссия любезно попрощалась со мной, а я пошел в ближайший цековский буфет, чтобы купить там настоящей колбасы и других яств, которых в московских магазинах было уже не найти. Выходя из здания, я заметил, что почти все посетители, как и я, выходили на улицу со свертками и сверточками.
В четверг на следующей неделе было назначено обычное заседание правления АПН. Но во вторник стало известно, что в понедельник принято какое-то постановление секретариата ЦК, касающееся АПН. Коридоры и курилки загудели, но никто не знал содержания этого документа. Не догадывался и я.
С утра в четверг, как и намечалось, началось правление. Сразу прошел слух о том, что ЦК резко критикует АПН и у Буркова — неприятности. Около полудня раздался звонок внутреннего телефона. Голос Танечки Бовт, секретаря председателя, пригласил меня срочно явиться на заседание в кабинет Буркова.
Я вошел и попал в жутко наэлектризованную атмосферу. Молча встав у двери, я подумал: «Начинается!..» — и не ошибся.
Не здороваясь, Бурков поднял вверх руку с какими-то листками и самым хамским тоном, на какой он был способен, а способен он был на многое, заорал мне при всех:
— Почему постановление секретариата ЦК КПСС «О журнале «Спутник» целыми абзацами повторяет твою докладную записку?!
Меня взорвало его обращение. Не сдержавшись, я издевательски ответил председателю:
— Так вы ее все-таки прочитали?! Ну и принимали бы вовремя меры, а не ждали, пока вам надают по заднице!..
В кабинете среди членов правления от моего ответа в тон Буркову настала вдруг немая сцена, как в комедии Гоголя «Ревизор». Не дожидаясь, пока они опомнятся, я вышел из кабинета и спокойно закрыл за собой дверь.
— Что так быстро? — удивилась Танечка Бовт.
— Так надо! — брякнул я и отправился в свою рабочую комнату. По дороге я понял, что теперь-то уж Бурков сумеет расправиться со мной самым жестоким образом. Тем более что было много свидетелей нарушения мной субординации. В СССР, как теперь и России, начальник имел право хамить, а подчиненный должен был глотать хамство.
Я решил срочно бежать из АПН. Но куда? И тут я вспомнил, что недавно в каком-то партийном журнале читал на обложке объявление об очередном наборе в аспирантуру Академии общественных наук при ЦК КПСС. В библиотеке снова нашел этот журнал и прочитал об условиях приема. Я решил, что академия может стать надежным убежищем для меня.
Еще со студенческих времен у меня был добрый друг, гораздо старше меня, профессор-литературовед Николай Пантелеймонович Карпов. Он славился как один из крупнейших специалистов по биографии и творчеству Маяковского. С его супругой Ириной мы давным-давно вместе трудились в многотиражной газете Педагогического института «Народный учитель», где она была ответственным секретарем, а я, студент, писал заметки. Николай Пантелеймонович, как я знал, преподавал тогда в Академии общественных наук. В тот же вечер я отправился к Карповым в гости, рассказал им о передряге, в которую попал. Ира и Коля морально поддержали меня и согласились, что лучшим выходом из критической ситуации было бы бегство в Академию общественных наук и защита диссертации. Профессор дал мне подробные советы, как можно это сделать.
На следующее утро я отправился в партком и официально испросил у партийного секретаря Жени Мельникова необходимую первичную рекомендацию в академию. Женя до сих пор не смотрел мне в глаза после того собрания, где получил отлуп от моих товарищей. На удивление быстро, уже через полчаса, он подготовил и заверил печатью «Рекомендацию парторганизации АПН Синицину И. Е. для поступления в АОН при ЦК КПСС». Про вчерашний скандал на заседании правления ничего не было сказано.
Мне удалось за два дня оформить в нашем райкоме партии все остальные необходимые бумаги. В райкоме, в отделе пропаганды, ко мне хорошо относились, поскольку я безотказно выступал на общественной основе с лекциями о международных делах на предприятиях района. На третий день я уже подал заявление в приемную комиссию академии, сдал остальные документы, и мне было сообщено, что телефонограммой вызовут для сдачи приемных экзаменов, когда они начнутся. Пока же я должен был за неделю написать реферат по избранной теме. Я хотел поступить на кафедру журналистики и поэтому быстро подготовил сочинение на тему «Опыт издания советских журналов в странах Северной Европы». Через десять дней мне сообщили, что реферат оценен высшим баллом, но вызова на экзамены я не получил. Очевидно, Бурков со своими связями в ЦК сумел-таки нагадить и в академии. Но не до конца.
В предпоследний день приемной экзаменационной сессии мне поступила телефонограмма, в которой сообщалось, что если я в последний день экзаменов, то есть завтра, явлюсь в академию и сдам четыре предмета в объеме высшего учебного заведения — основы марксизма-ленинизма, политэкономию, теорию журналистики и иностранный язык, — то, возможно, останусь в списках конкурсантов.
Мне ничего не оставалось делать, как прийти на следующий день в АОН и бегать без обеда высунув язык с кафедры на кафедру, где у меня принимали экзамены изумленные профессора. К своему собственному удивлению, я получил по всем предметам пятерки.
Имея в экзаменационной карточке двадцать пять из возможных двадцати пяти баллов, я спокойно уехал в отпуск на юг. Вернувшись в Москву 30 августа, я узнал, что в академию не принят. Тогда-то мой друг Конрад Смирнов и создал ситуацию, о которой я рассказал в начале этой главы и которая привела меня к первой встрече с Андроповым.
Наконец настал тот день конца сентября 1970 года, когда за мной в академию приехала черная «Волга». За рулем сидел красивый, сдержанный, с внимательными и умными глазами относительно молодой человек. Он выглядел как американский киноактер. Сейчас я бы сказал, что у него что-то было в облике от Кевина Костнера в фильме «Телохранитель». Молодой человек оказался личным адъютантом и телохранителем Юрия Владимировича Андропова Евгением Ивановичем Калгиным.
Женя, как он просил его называть, привез меня к какому-то солидному жилому дому в переулке возле Метростроевской улицы. Проводил к двери на первом этаже и нажал на кнопку звонка. Тут же он ушел.
Дверь отворилась не сразу. Чуть в глубине прихожей стоял знакомый по фотографиям Андропов. Это был высокий, но сутулящийся, седовласый и румяный человек. Очки с легкими дужками, карие внимательные глаза, радушная улыбка, отлично сшитый и отутюженный темно-синий костюм, вся манера держаться сразу же располагали к нему.
На улице было тепло. Я пришел в обычном костюме. Юрий Владимирович протянул руку. Мы поздоровались. Квартира, как я заметил, была большая, хорошо обставленная, но не его. Андропов пригласил пройти в комнату, где в центре стоял крытый скатертью круглый обеденный стол. На столе несколько разнообразных бутылок — коньяк, водка, какое-то марочное вино, хрустальный кувшин с соком, хрустальные бокалы и рюмки, ваза с фруктами и другая — с конфетами.
— Ты извини, что я принимаю не в своем кабинете, а здесь… — обвел он помещение рукой. — В комитете и около него очень много глаз, среди которых могут оказаться случайно твои знакомые и недоброжелатели… Я думаю, тебе совсем не надо, чтобы начались пересуды…
Я горячо поблагодарил Юрия Владимировича за помощь, оказанную им в связи с моим утверждением в академии, и заодно вполне согласился с желанием сохранить мое доброе имя, то есть чтобы никто не подумал, будто я — сотрудник КГБ.
Потом Андропов предложил поднять бокал за мое поступление в академию и спросил, показывая на бутылки:
— Водку, коньяк или коллекционное массандровское?
Я сказал, что, конечно, крымское легкое. Он, взяв бутылку, хотел налить в большой фужер.
— Нет, нет! — взмолился я, закрыв фужер одной рукой, а другой подставляя Юрию Владимировичу маленькую рюмашечку.
— Что же, в академии перестали пить крепкие вина? — задал провокационный вопрос Юрий Владимирович.
— Нет!.. Просто я белая ворона среди журналистов и почти не употребляю горячительных напитков… — признался я.
— Да, с твоей нервной системой отъявленного драчуна употреблять горячительное было бы опасно… — пошутил Андропов, намекая на известные ему мои драки с Бурковым.
Юрий Владимирович налил себе сока из кувшина, мы чокнулись, и я пригубил из своей рюмки какой-то райский напиток.
Андропов, отпив с полфужера, поставил его и стал очень серьезен. Без предисловий он спросил меня:
— Ты слышал когда-нибудь о Шелепине и шелепинцах? — Очевидно, эта тема причиняла ему тогда беспокойство. Именно в самом начале 70-х годов шелепинцы усилили свой натиск на Брежнева.
— Конечно слышал, — сказал я. — В октябре шестьдесят четвертого они были главной силой, которая свергла Хрущева и хотела захватить власть.
Юрий Владимирович чуть склонил голову набок и с еле заметным удивлением снова спросил:
— А дальше что было?
Мне отчего-то, возможно от необычного вина, стало весело на душе, и я брякнул, не подумав, с кем говорю:
— А дальше… Лет этак через сорок в учебнике по истории партии напишут, что Брежнев очень вовремя выгнал Шелепина, снял с КГБ его дружка Семичастного, поставив на этот пост Андропова…
Юрию Владимировичу тоже стало весело. Он расхохотался. Отсмеявшись, он снял очки, протер их большим белым носовым платком.
— Мне Конрад Михайлович говорил, что у тебя нестандартное мышление, но ты что-то совсем распоясался… — сказал он серьезно, но глаза его продолжали смеяться. И добавил: — В ответ на твою откровенность я расскажу тебе, как развивалась ситуация в АПН начиная с апреля нынешнего года, с вашего юбилейного номера журнала «ММ».
Я насторожился. Было очень интересно узнать закулисную историю снятия Буркова.
Андропов, откинувшись на стуле, уже совсем бесстрастно начал рассказывать:
— Шелепинцы до сих пор не смирились со своим поражением и ищут опоры в ЦК и политбюро против Леонида Ильича. Бурков, без пяти минут секретарь ЦК, оставался при власти их главной пробивной и информационной силой. Некоторые заведующие отделами ЦК и даже более влиятельные персоны очень крепко его поддерживали. Михаил Андреевич Суслов, стоящий на стороне Брежнева, никак не мог найти приличный повод снять последнего самого высокопоставленного активного шелепинца — Буркова. Бурков вел себя исключительно осторожно. Но тут как раз появился ты, драчун, со своей докладной запиской о контрольном номере юбилейного журнала «ММ». Бурков так рассвирепел, что потерял всякую осторожность. Твою записку передали Суслову в тот же день, когда ее отверг Бурков. Ее читали и Михаил Андреевич, и Леонид Ильич, и я. Все мы поразились твоей смелости. И вот наконец появился желанный повод убрать Буркова. Так что твоя записка стала для него банановой кожурой на паркете…
Отпив глоток сока, Андропов продолжал:
— Немедленно была создана комиссия. Часть ее вылетела в Хельсинки и учинила финансовую ревизию Огнивцеву. Кстати, у него нашли точно такие же финансовые нарушения, как и у твоего бывшего шефа в Стокгольме… NN… кажется… Мне о твоей борьбе с казнокрадом из ГРУ и его московскими покровителями рассказывал когда-то Конрад Михайлович…
Я поразился памяти Юрия Владимировича — она удерживала столь незначительные для него, по моему мнению, факты четырехлетней давности. Очевидно, здесь играла свою роль и его патологическая ненависть к коррупции и взяточникам. Может быть, эта ненависть частично и привлекла его изначальное внимание к моей скромной персоне?
— А потом и появилось «Постановление секретариата ЦК КПСС о журнале «Спутник», сделанное на основе твоей записки. Хотя журнал этот, по правде говоря, очень нравится Леониду Ильичу и мне… Но чтобы вывести тебя из-под незаслуженного удара, Суслов распорядился пальнуть в Буркова не через журнал «ММ», а именно через «Спутник».
Мы проговорили еще минут сорок на разные актуальные международные и партийные темы. Я при этом робко вытащил из вазочки и съел одну за другой две чудесные конфеты. Это был чернослив в шоколаде, с миндальным орешком внутри, пропитанный ромом. Андропов встал, давая понять, что беседа окончена. Он еще раз похвалил меня за неординарность мышления и сказал, что хотел бы вот так, неформально, встречаться со мной раз в месяц или два, как получится, чтобы подискутировать по разным проблемам.
— Я люблю беседовать с молодыми, у которых свежие мозги, — признался он.
Но прежде чем проводить меня до двери, он опорожнил почти всю вазочку с понравившимися мне конфетами в глубокие боковые карманы моего пиджака.
Следующая наша встреча состоялась месяца через полтора. Мне позвонил Женя Калгин и назвал время и адрес, куда я должен был прибыть самостоятельно.
Так начались мои товарищеские встречи — аспиранта АОН при ЦК КПСС и кандидата в члены политбюро ЦК, во время которых мы в свободной манере обсуждали разные проблемы. Я помню, как меня поразила одна из них.
Андропов вдруг заговорил о роли спецслужб внутри государства, о склонности к репрессивной и карательной политике некоторых наших бывших вождей. С большой горечью он вспомнил тот факт, что в некий год до смерти Сталина в нашей стране единовременно находилось за решеткой и колючей проволокой лагерей десять (!) миллионов заключенных. Я думаю, что он опирался на цифру, которую Хрущев привел в секретном докладе о культе личности Сталина XX съезду КПСС. В этом докладе, ставшем известным на Западе уже через несколько недель после его прочтения на закрытом заседании съезда в Кремле, тогдашний вождь, Никита Хрущев, заявил: «Когда Сталин умер, в лагерях находилось до 10 миллионов человек»[1] [1]. До краха КПСС в 1991 году сомневаться в истинности высказываний первого человека в партии никто из советских коммунистов не осмеливался под угрозой репрессий. Юрий Владимирович, формировавшийся как высокопоставленный партийный функционер именно в последние годы жизни Сталина и во времена расцвета публичных речей Хрущева, также явно не имел желания поставить под сомнение цифру из доклада XX съезду. Ведь это было бы великой крамолой.
Нынешние исследователи сталинских и хрущевских времен называют другие, не столь вопиющие, но не менее трагические цифры. Так, С. Кара-Мурза во второй части своей книги «Советская цивилизация» пишет, что Хрущеву в феврале 1954 года, то есть за два года до закрытого заседания XX съезда 25 февраля 1956 года, была представлена справка, подписанная генеральным прокурором СССР, министром внутренних дел СССР и министром юстиции СССР, содержавшая данные о числе осужденных всеми видами судебных органов за период с 1921 года по 1 февраля 1954 года. В ней якобы зафиксирована сумма в 1 727 970 заключенных. Но можно ли доверять статистике прокуроров школы Вышинского, министров внутренних дел — учеников Ежова, министров юстиции — стражей революционной законности типа палача-матроса Крыленко? Не уверен в этом. Далее. Кто сосчитал миллионы советских военнопленных, сдавшихся во время войны немцам, выживших к 1945 году и из немецких концлагерей прямиком отправившихся в советские? Ведь только с июня 1941 года до декабря 1941 года в германский плен попало около трех миллионов советских красноармейцев и командиров. Все они автоматически были осуждены как «изменники Родины». А сколько было немецких военнопленных в СССР, сколько из них выжило и вернулось в Германию в 50-х годах, сколько сидело в советских тюрьмах и лагерях, как военные преступники?
Именно поэтому цифра в 10 миллионов заключенных, потрясавшая Андропова, представляется и мне вполне реальной. Его эта цифра коробила еще и потому, что он сам мог оказаться в числе этих миллионов, будучи расстрелянным или заключенным по так называемому «ленинградскому делу». Да и меня, создав ситуацию, при которой я вынужден был уйти из МГИМО после изгнания моего отца из внешней разведки в 1952 году, вполне могли отнести к категории ЧСИР, что означало «член семьи изменника Родины».
Поэтому Юрий Владимирович, как я полагаю, частенько задумывался над фундаментальной проблемой положения в обществе карательных и силовых органов. Суть его вопроса, который он тогда поставил, заключалась в том, что огромный спрут единой спецслужбы оказывал сильнейшее давление на власть. Я кое-что читал по этой проблеме и стал высказываться в том духе, что все спецслужбы страны не должны управляться одним человеком. У меня перед глазами стоял пример Семичастного, прямой подчиненный которого, начальник «девятки» полковник Владимир Чекалов, фактически арестовал Хрущева на Пицунде и вывез его под своим конвоем прямо на Пленум ЦК, отдав в руки заговорщиков. Я приводил в пример США, где ФБР — внутренняя контрразведка, ЦРУ — внешняя разведка, РУ МО — разведывательное управление Министерства обороны, АНБ — электронная разведка — все были независимы друг от друга, конкурировали между собой, и каждая подчинялась напрямую президенту США. Конкуренция только повышала качество информации. Мы обсуждали разные примеры, в том числе и монстра МВД при Берии, около часа.
Что касается внешней разведки, то его интересовал вопрос о том, как «чистые» советские работники за рубежом «вычисляют» тех, кто занимается разведкой? Ведь местная контрразведка может это делать еще более успешно, ведя постоянное наблюдение, слежку, прослушивание, в том числе и в частной жизни членов советских колоний.
— Нет ничего проще, — ответил я Юрию Владимировичу. — Разведчиков легко можно распознать еще в Москве, во время их предотъездной стажировки в ведомстве прикрытия. Как правило, они лишь изредка появляются в редакции или отделе, высокомерно намекая, что занимаются более важными делами, чем какая-то работа по «прикрытию». За всю мою пятнадцатилетнюю бытность в СИБ — АПН только один работник ГРУ, некто С., честно и серьезно работал полгода в редакции и стал по-настоящему своим.
Затем я рассказал историю, случившуюся в 1963 году в Швеции, как раз во времена моего пребывания там. Юрий Владимирович был тогда заведующим отделом по связям с социалистическими странами ЦК КПСС и отношения к шпионской информации и шпионам не имел. Он с интересом выслушал мой рассказ об этом полузабытом случае.
— Это легко делают и местные контрразведки, — подтвердил я. — Тогда в Стокгольме служил военным атташе при посольстве СССР крупный профессионал военной разведки ГРУ генерал-майор Никольский. У него на связи много лет был выдающийся агент, носивший псевдоним Викинг, полковник шведской армии Стиг Веннерстрем. Как сообщали тогда шведские СМИ, а они муссировали тему Веннерстрема затем много лет после его разоблачения, он был завербован советской разведкой во время пребывания в Москве, где служил военным атташе Швеции. После Москвы он пребывал в такой же должности в Вашингтоне и был тайным офицером связи вооруженных сил нейтральной Швеции с США и НАТО. Несмотря на нейтралитет, у шведов были весьма разветвленные, деловые и благожелательные связи с Североатлантическим пактом, которые стали известны Москве благодаря Веннерстрему.
Веннерстрем занимал видное положение в обществе, имел широкие связи в военных, дипломатических, экономических и придворных кругах. Он состоял в дальнем родстве со шведским королем Густавом VI Адольфом и в молодые годы служил у него адъютантом.
Викинг имел неограниченный доступ к секретным документам международной важности, особенно США, Англии и НАТО. В начале 60-х годов он занимал очень высокое положение в вооруженных силах Швеции. Стиг Веннерстрем был начальником военно-воздушной секции командной экспедиции министерства обороны страны. Его звание полковника — одно из самых высоких в компактной шведской армии, где генерал-майоров и генерал-лейтенантов было два-три и обчелся.
Официальная должность позволяла ему раз в неделю встречаться с советским военным атташе на мероприятиях, устраиваемых министерством обороны Швеции для зарубежных военных дипломатов и на раутах в иностранных посольствах.
— Но в один прекрасный момент, — рассказывал я Юрию Владимировичу, — из Москвы в совпосольство приехал новый первый секретарь, некто Б. Он был самоуверен и нахален. Говорили потом, что Б. был какой-то сильно блатной из ГРУ, которому покровители заранее в мундире вертели дырки для орденов за работу с Веннерстремом. Викинга отобрали у военного атташе и передали на связь первому секретарю советского посольства.
Но если у военного атташе была совершенно законная и легальная основа для встреч с полковником Веннерстремом, то у дипломата, да еще в среднем ранге — первого секретаря, официальных оснований для встреч не было. Дипломатическое прикрытие Б. плохо сработало. Но в отличие от других дипломатов и сотрудников советских загранучреждений, материальные блага и привилегии, которые он сразу получил, резко контрастировали с теми, которые имел «чистый» советский дипломатический персонал. Если обычные секретари посольства ездили на «москвичах» или дешевеньких «фольксвагенах», а советники испрашивали для служебных поездок посольские «Волги», то Б. купили сразу «мерседес» и отдали в полное и нераздельное владение.
Если другие дипломаты жили в обычных двух— или трехкомнатных квартирах, то для первого секретаря Б. сняли за большие деньги, несовместимые с его зарплатой, о размерах которой шведы знали хотя бы через прослушку, более роскошное помещение — четырехкомнатные апартаменты. Имелось в виду, что Б. будет давать светские приемы и обеды, на которых легко заводить связи с иностранными гостями. О подобной шикарной жизни в советской колонии до той поры вообще никогда не слышали. Даже дипломаты и начальники из советских учреждений в Стокгольме, как и в других дорогих для жизни европейских столицах, еле сводили концы с концами, пытаясь накопить кто на кооперативную квартиру, кто на автомобиль, а кто на женские тряпки. Больше того, к первому секретарю посольства за казенный счет стала приходить уборщица, которая стала у него чем-то вроде горничной. Такого вообще не бывало даже у советников. Только у посла Коллонтай была прислуга.
Разумеется, шведская контрразведка, одна из сильнейших в мире, заподозрила в Б. не того, за кого он себя выдает. Шведы установили за первым секретарем очень плотное наблюдение. Довольно быстро им удалось засечь контакт советского дипломата с полковником Веннерстремом. Остальное было уже делом контрразведывательной техники.
Высокий штабной чин, полковник Веннерстрем жил в собственном особняке одного из пригородов шведской столицы. Хотя подчас в довольно обеспеченных шведских семьях нет постоянной прислуги, жена полковника, весьма светская дама, держала служанку.
Когда у шведской полиции безопасности СЕПО возникли подозрения по поводу Веннерстрема, в семью Викинга внедрили новую «горничную». Обыскав в отсутствие хозяев всю виллу, она обнаружила на чердаке хорошо запертое помещение.
Специалисты ловко вскрыли его и увидели великолепную фотолабораторию, в которой можно было проявлять микропленки и делать шпионские микроточки для дальнейшей их передачи связному. Однажды «служанка» увидела, как Веннерстрем принес с работы туго набитый портфель и уединился с ним в фотолаборатории…
Через несколько дней после новой тайной встречи первого секретаря Б. с полковником Веннерстремом начальник военно-воздушной секции командной экспедиции минобороны Швеции был арестован. Разразился один из самых громких шпионских скандалов в Скандинавии за десятилетия.
Советский военный атташе генерал Никольский и первый секретарь посольства СССР Б. были объявлены персонами нон грата. В течение суток, прячась от вездесущих фотокорреспондентов, на советском сухогрузе, случайно оказавшемся в стокгольмском порту, они покинули страну…
Помимо признаков, разоблачивших Б. в глазах шведов и советской колонии, я рассказал Юрию Владимировичу о том, что разведчики, работающие «под крышами» советских посольств и других представительств, в отличие от «чистых» дипломатов и сотрудников загранучреждений, получают неограниченные деньги на представительские расходы. Если я, например, на мою обычную зарплату советского журналиста за рубежом мог позволить себе сходить со своим шведским приятелем или коллегой в ресторан или кафе один-два раза в месяц, сотрудники спецслужб все вечера и дни проводят в злачных местах. Это, возможно, делается для того, чтобы в возможно большем круге их местных знакомых потерялись те, кто является настоящими агентами.
Вообще-то рядовые «чистые», как, например, я, совсем не получают представительских денег, которые использует их начальство. Заведующий бюро не выделял мне никогда представительских, хотя и имел на это определенную сумму. Опять же мы, «чистые» журналисты, не обязаны ежедневно поутру ходить в посольство. Но разведчики каждый рабочий день, а то и по выходным вынуждены собираться в своих душных резидентурах, оборудованных спецтехникой против подслушивания. Они получают инструкции, пишут записи своих бесед, готовят шифровки и почту…
Все это заинтересовало председателя КГБ, и он сказал, что дело с машинами и представительскими можно поправить. Он переговорит в ЦК, чтобы и дипломатам, и другим «чистым» сотрудникам их учреждения выделяли больше денег на автомашины и походы за казенный счет в рестораны и пивные. Но вообще-то сотрудникам спецслужб надо бы держаться скромнее.
Я, однако, не уверен, было ли принято положительное решение на Старой площади по этому вопросу. Думаю, что при вопиющей скаредности партийной бюрократии на действительно важные для дела расходы и при фантастической щедрости ее на свои собственные никчемные заграничные командировки, выписываемые якобы для укрепления связей с братскими партиями, проблема представительских для «чистых» осталась нерешенной до самой смерти ЦК КПСС.
Юрий Владимирович был тогда лишь кандидатом в члены политбюро, и его отделяло от самой вершины власти столько препятствий, что он еще задумывался не о том, как прорваться наверх, а об укреплении позиций Брежнева. Мечтая вернуться в ЦК КПСС на должность секретаря ЦК и продвигаться дальше в верхушке партии, он, возможно, размышлял о том, как успешнее всего можно рассечь становившийся слишком влиятельным КГБ, уберечь генерального секретаря и других секретарей от возможных «случайностей». Тогда мы пришли к выводу, что самым оптимальным было бы разделение огромного КГБ на независимые друг от друга спецслужбы — контрразведку, политическую внешнюю разведку, электронную разведку, охрану правительства и обеспечение безопасности важнейших подземных объектов, военную контрразведку, службы подслушивания и наружного наблюдения. Совершенно отдельными от КГБ имелось в виду сделать пограничные войска, которые тогда входили в штатную структуру Комитета госбезопасности.
Я думаю, что Юрий Владимирович обсуждал эту проблематику и с другими своими молодыми друзьями в такой же неформальной обстановке, как и со мной.
К сожалению, когда он стал членом политбюро и приблизился к вершине власти на расстояние протянутой руки, он забыл эту нашу дискуссию, а принялся всеми мерами укреплять и расширять КГБ, что и привело страну к ГКЧП в 1991 году… Кстати, через двадцать лет, с началом реформ, именно такой подход к монстру КГБ, который мы обсуждали с Андроповым, и был принят.
Другой темой наших постоянных споров была проблема колхозного строительства. Юрий Владимирович вспоминал и положительно, и отрицательно потуги Хрущева изменить советскую деревню. Я же, опираясь на опыт стран Северной Европы, ратовал за постепенный переход от колхозов к сбытовой и закупочной кооперации. Я рассказывал Андропову о том, что финские и шведские крестьяне объединяются в сбытовые кооперативы, небольшой аппарат которых занимается по заявкам хозяйств доставкой и сдачей молока на молокозаводы, заключает контракты с фирмами на поставку всякой другой сельхозпродукции, приобретает для своих членов кооператива по их заявкам и со специальной скидкой промышленную продукцию, то есть машины, удобрения, корма… В Финляндии действует по всей стране и большой социал-демократический потребительский кооператив «Эланто», вроде нашего тогдашнего Потребсоюза. Члены этого кооператива — горожане и сельские жители — получают каждый небольшую прибыль в конце года и товары в магазинах «Эланто» со скидкой…
Зная об интересе Андропова к Финляндии, я привел ему случай из пропагандистской практики Совинформбюро. В 1958 году крупнейшая и считавшаяся крайне реакционной газета «Ууси Суоми», дотоле почти не бравшая наших заметок хотя бы о спорте, вдруг на первой полосе опубликовала наш благостный очерк о колхозе «Путь к коммунизму». В нем, в частности, говорилось об огромном повышении надоев от каждой коровы с 1000 до 1500 килограммов молока в год.
Разумеется, наш начальник отдела, получив из хельсинкского представительства СИБа экземпляр газеты, немедленно помчался к руководству докладывать об историческом успехе. Однако вернулся он расстроенный. Оказалось, что, когда он перевел начальству с листа этот материал, наши коллеги в Финляндии, рапортуя, не заметили под сибовской публикацией в «Ууси Суоми» всего одну строчку собственного комментария газеты к статье Совинформбюро. Она гласила: «У нас бык больше дает!»
Я пояснил Юрию Владимировичу, что среднегодовые надои в Финляндии стабильно составляют 6000 килограммов от одной коровы, при жирности молока в четыре с половиной процента…
Выслушав эту историю, Юрий Владимирович грустно посоветовал:
— Не рассказывай ее больше никому. Хотя это, судя по всему, и факт, но он больше похож на антисоветский анекдот…
Он терпеть не мог антисоветские анекдоты, видимо не только из-за их сути, ниспровергающей то, что для него было святым. Человек, приобретший жизненный опыт и политическое воспитание в кровавые 30-е годы, он хорошо представлял себе, что такой анекдот, рассказанный даже с глазу на глаз ближайшему другу, мог стоить не только карьеры, свободы, но и самой жизни. Так продолжалось до середины 50-х годов. Во всяком случае, когда я поступил в 1949 году в Институт международных отношений, мой отец дал мне единственное напутствие:
— Никогда не рассказывай никому и сам не слушай антисоветских анекдотов!.. А не то к тебе подведут агента, а таковым может оказаться твой лучший друг, и ты загремишь в лагерь по контрреволюционной статье…
Как я позже узнал, в МГИМО такие истории бывали. Хотя бы с будущим профессором-американистом, ныне покойным Николаем Яковлевым, сыном маршала артиллерии Н. Яковлева. Только то обстоятельство, что его отец был любимцем Сталина, спасло его, студента МГИМО, от репрессий за якобы антисоветские разговоры и «создание нелегальной антисоветской организации». Его не посадили, а только исключили из КПСС, и он стал на всю жизнь «невыездным».
В эту «организацию» входили, очевидно, те, кто его слушал. Всех наказали одинаково, за исключением одного — кто «настучал»…
Но возвратимся к Андропову. Он вообще поражал меня своей эрудицией, реалистическим подходом к жизни, умением ценить юмор и иронизировать. У него была мгновенная реакция на мысль собеседника. Тогда он был еще физически очень крепок. Женя Калгин рассказывал мне о Юрии Владимировиче, что он с утра занимается сорок минут физзарядкой, а поздно вечером, возвращаясь с работы, делал десять тысяч шагов самым энергичным образом по дорожкам сада, разбитого вокруг его дачи на высоком берегу Москвы-реки. Иногда дежурному «прикрепленному», как назывались в 9-м управлении персональные охранники, бывало трудно угнаться за председателем комитета.
Спал тогда Андропов каждую ночь на даче, в любой сезон, с настежь открытым окном. Полчаса, которые он ехал на своем ЗИЛе от дачи до первого подъезда на Лубянке, он сидел не в глубине машины, а на откидном сиденье при полуопущенном боковом окне…
И вот такой человек пригласил меня теперь к себе в помощники по политбюро. Как можно было отказаться от работы рядом со столь необыкновенной личностью?!
Куда летел ржавый паровоз?
После сделанного Андроповым предложения, не скрою, я пребывал в несколько отрешенном от жизни состоянии. Прошел Первомай, отзвонили в тостах за столом бокалы на профессиональном празднике — Дне печати 5 мая, который сообща отмечали в академии все аспиранты-журналисты. Друзья по-прежнему обменивались мнениями по поводу удачного или неудачного распределения выпускников. Спрашивали и меня о том, где мне назначено трудиться, но я и сам ничего не знал. Уверенности в том, что я пройду все фильтры и барьеры для работы в аппарате, отнюдь не было. Поэтому только отшучивался — на наш век чернил хватит!
Наконец, 11 мая вечером мне позвонил домой адъютант Юрия Владимировича Евгений Иванович Калгин. Без долгих предисловий он задал вопрос: «Игорь Елисеевич, можете завтра выйти на работу? Решение состоялось…»
В душе что-то екнуло, и я ответил, что могу.
Калгин спросил еще, во сколько я хотел бы приехать в здание на площади Дзержинского? Я выяснил у него, что Юрий Владимирович приезжает к девяти утра, а мне, ответил я Жене, хотелось бы прибыть за полчаса до него.
— Тогда машина номер такой-то будет ждать у вашего дома в семь пятьдесят. Она доставит к первому подъезду. Там я вас встречу…
В половине девятого утра я входил в первый подъезд. Этот парадный вход в КГБ находится в самом центре единого здания, выходившего тогда на площадь Дзержинского двумя разными фасадами. Одна половина принадлежала дому, построенному в конце XIX века на Лубянской площади для страхового общества «Россия». В 70-х годах XX века он оставался еще в первоначальном купеческом образе и был грязно-серого цвета. Это здание и заняла ЧК в 1918 году. Встык к фасаду старинного здания был пристроен на целый квартал огромный новый дом сталинской архитектуры, спроектированный для МВД академиком Алексеем Щусевым. Он был возведен очень быстро пленными немцами в конце 40-х годов, после Победы над Германией. Я видел, как росла эта стройка в послевоенные годы, когда частенько проходил мимо нее в Политехнический музей, где у нас иногда проводились школьные занятия по физике и химии. Разумеется, у меня тогда и в самых фантастических снах не возникало диких предположений, что через двадцать пять лет в этом здании один из больших кабинетов с видом на площадь станет моим рабочим местом почти на шесть лет.
Большой новый дом тянулся от старинного здания страхового общества «Россия» до Фуркасовского переулка и смотрел длинной стороной на Мясницкую улицу. Все три стороны его фасада были радостного желтого цвета, как у соцветий одуванчика. Это здание перекрыло собой ту часть Малой Лубянской улицы, которая идет параллельно Сретенке и выходит на Лубянскую площадь к водоразборному фонтану. Вместо фонтана в центре площади встал в 1958 году «железный Феликс» — памятник первому председателю Всероссийской чрезвычайной комиссии Феликсу Дзержинскому.
Первый подъезд, к которому 12 мая 1973 года доставил меня автомобиль, находился на стыке двух разных фасадов, и вид из него открывался прямо на бронзовую спину статуи Дзержинского. В 80-х годах XX века унылый серый фасад бывшего общества «Россия» был приведен в архитектурное соответствие и цветовое единообразие с творением великого русского архитектора Щусева. Не знаю, были ли расстреляны эти несчастные военнопленные-строители после завершения своей работы, чтобы не унесли они когда-нибудь в свою Германию поэтажные планы новой штаб-квартиры МГБ и МВД, ее подвалов. Во всяком случае, в те страшные годы даже своих невинных граждан обитатели дома страхового общества «Россия» в массовом порядке объявляли шпионами и отправляли в концлагеря при стройках секретных атомных предприятий.
Как обладателей особых секретов, по завершении строек атомных и других подобных объектов их вместе с солдатами и младшими офицерами строительных батальонов Советской армии — свободными гражданами, также участвовавшими в строительстве, — без суда отправляли десятками тысяч в самые глухие, тупиковые зоны ГУЛАГа на Колыме. Лишь немногие вышли оттуда живыми…
Разумеется, все эти тяжелые страницы нашей истории стали открываться мне, как и всей стране, только в годы гласности, особенно после провала путча ГКЧП. До того, даже работая в этом здании, было опасно интересоваться его мрачной историей.
…В то самое первое мое утро на Лубянке один из двух прапорщиков, стоявших внутри первого подъезда, помог мне отворить тяжеленнейшую дубовую дверь с декоративными решетками из литой бронзы. В каждой из двух створок двери было по оконцу, затянутому зеленым репсом. Через эти оконца прапорщики могли наблюдать, кто подъехал к зданию. Каких-либо дополнительных дверей или стальных подвижных решеток, страхующих блокирование входа на случай чрезвычайных ситуаций или действий рвущейся в здание толпы, не было. После того, что показывалось в иностранных детективных фильмах о захудалых резидентурах и логовах Джеймсов Бондов, такая непредусмотрительность удивляла. В высоком мраморном зале, куда спускалась широкая дворцовая лестница с красной ковровой дорожкой, я сначала не заметил Калгина. Он сам приблизился ко мне из дальнего угла метрах в двадцати от меня.
После взаимного приветствия Женя сказал с еле заметной улыбкой: «А теперь начнем нашу экскурсию!»
Для начала он объяснил, что проходить через первый подъезд, расположенный в центре фасада здания на тогдашней площади Дзержинского, имеют право, кроме председателя и его заместителей, только четверо — начальник секретариата КГБ Павел Павлович Лаптев, помощник Юрия Владимировича по комитету Евгений Дмитриевич Карпещенко, помощник по политбюро, то есть я, и бывший главный помощник Андропова и начальник его секретариата Владимир Александрович Крючков. Крючков теперь был первым заместителем начальника внешней разведки Мортина, и все ждали, что он скоро займет место своего шефа, специально «подсаженный» для этого Андроповым в ПГУ. Разумеется, добавил Калгин, если к Юрию Владимировичу на прием приезжают члены ЦК, министры, послы и директора институтов Академии наук, то встречают их также в первом подъезде.
Справа от парадной лестницы оказалась дверь в лифт, сохранившийся, наверное, с времен страхового общества. Во всяком случае, кабина лифта была очень старого образца из художественного кованого железа, отделана внутри красным деревом и золоченой бронзой, огромным зеркалом и с красным бархатным диванчиком под ним. Мы поднялись в этом антикварном ящике на третий этаж, вышли из лифта налево и пошли в глубь здания сталинской архитектуры.
Мы прошли через длинный узкий зал с несколькими рядами стульев. Справа от нас оставалась глухая деревянная, из дубовых панелей, стена, длиной метров в тридцать.
Показывая на эту стену, Калгин пояснил:
— За ней — зал, где проходят заседания коллегии КГБ…
В конце стены и ковровой дорожки, идущей по малому залу, была дверь. Она выводила на просторную лестничную площадку у угловых помещений здания. За дверью, в большом пятиугольном вестибюле, было всего три двери, и под углом в девяносто градусов начинался длинный коридор, идущий в сторону Фуркасовского переулка. Здесь стоял пост, ограничивающий вход в особую зону, из которой мы только что вышли. Прапорщик, рядом с которым была тумбочка с телефоном, отдал честь. Калгин повернул сразу направо, открыл ключом из большой связки высокую двустворчатую дверь, за ней вторую — внутреннюю.