Биография Шерлока Холмса Реннисон Ник
Холмс, только-только привлеченный к расследованию, незамедлительно решил, что Потрошитель мог покончить с собой. Благодаря обыкновению выискивать в газетах сообщения с криминальным подтекстом он наткнулся на заметку о кончине Друитта на страницах малоизвестной газетенки, выходящей в Западном Лондоне, и был заинтригован.
Знакомство с жизнью Друитта поначалу заставило его усомниться, что это и есть Потрошитель. Адвокат проживал в Блэкхите, и из расписания поездов следовало, что он никак не мог добраться до Ист-Энда в требуемые часы. Холмс к тому же установил, что Друитт – заядлый спортсмен и принимал участие в крикетном матче в Блэкхите 8 сентября, каких-нибудь шесть часов спустя после убийства Энни Чэпмен.
Однако юридическая контора Друитта находилась в доме 9 по Кингз-Бенч-уок, вблизи Уайтчепела, и, как это ни маловероятно, убийца-психопат все-таки способен был лихо отбивать мяч вскоре после совершения убийства.
Совпадения дат убийств и перемещений Друитта, а также соответствие его внешности описаниям мужчины, которого несколько свидетелей видели с жертвами, произвели на Холмса достаточное впечатление, чтобы он начал копать глубже.
После очередной вылазки в Ист-Энде он как будто нашел неопровержимые доказательства того, что Друитт имел вкус к жизни подонков общества и к посещению пивных и притонов Уайтчепела. Окончательно Холмс уверился в вине Друитта после беседы с братом последнего, когда выяснилось, что этот единственный живой родственник покойного адвоката перед убийством Мэри Келли заподозрил Монтегю. Трудность заключалась в том, чтобы убедить других.
Партизанские методы Холмса обернулись против него. Неприятие, которое он возбудил в Андерсоне и других полицейских чинах, мешало ему доказать, что он верно установил личность убийцы. В конце концов ему надоело отстаивать очевидную для него истину, которую упрямо относили к одной из множества прочих возможностей, и он с отвращением устранился от расследования.
Единственное уцелевшее свидетельство, что Холмс раскрыл тайну Джека Потрошителя, представляет собой памятная записка Мелвилла Макнотена, одного из высоких полицейских чинов, причастных к расследованию. «Полученные мною из частного источника сведения, – пишет Макнотен, имея в виду Холмса, – не оставляют сомнений, что родные подозревали этого человека в причастности к уайтчепелским убийствам. Есть сведения, что он был сексуальным маньяком».
Каким бы важным ни было дело Потрошителя для британцев, каких бы усилий оно ни стоило Холмсу, не оно стало наиболее значимым расследованием 1888 года в глазах Уотсона, ведь в сентябре того года в дом 221-б по Бейкер-стрит пришла Мэри Морстен спросить совета Холмса относительно тайны, окружавшей смерть ее отца.
Мэри Морстен родилась в 1861 году в Индии и была дочерью офицера одного из индийских полков. Матери она лишилась в раннем детстве, и еще девочкой ее отослали для получения образования в Шотландию, где она жила в эдинбургском пансионе. В 1878 году после таинственного исчезновения ее отца она осталась совершенно одна и была вынуждена зарабатывать себе на жизнь в качестве гувернантки.
Загадочные объявления в «Таймс», призывавшие ее сообщить свой адрес, привели к ежегодной присылке ей ценной жемчужины и в конце концов к письму, приглашающему на встречу с анонимным благодетелем. Оно и явилось непосредственной причиной ее появления на Бейкер-стрит.
Представление о ее наружности мы можем составить только со слов Уотсона, тут же потерявшего голову. Однако ясно, что Мэри Морстен была привлекательной особой.
Это была совсем молодая девушка, блондинка, хрупкая, изящная, одетая с безупречным вкусом и в безупречно чистых перчатках. Но в ее одежде была заметна та скромность, если не простота, которая наводит на мысль о стесненных обстоятельствах. <…> Лицо ее было бледно, а черты не отличались правильностью, но зато выражение этого лица было милое и располагающее, а большие синие глаза светились одухотворенностью и добротой. На своем веку я встречал женщин трех континентов, но никогда еще не доводилось мне видеть лица, которое так ясно свидетельствовало о благородстве и отзывчивости души.
Что Уотсон сразу же был покорен Мэри Морстон, ясно из его собственных слов. Он записывает, как после встречи с ней «сидел и размышлял, пока мои мысли не приняли столь опасное направление, что я поспешил за письменный стол и яростно набросился на только что появившийся курс патологии».
И на нее, видимо, произвел впечатление галантный и добросердечный доктор. Только обстоятельства стояли на пути к браку, которого и он и она как будто желали с самого начала. На протяжении событий, излагаемых в «Знаке четырех», все время кажется, будто раскрытие тайны, окружающей жизнь Мэри Морстен, неизбежно воздвигнет непреодолимый барьер надеждам Уотсона. Сокровище Агры, сердце этой истории, сделает неимущую гувернантку одной из богатейших наследниц Англии, никак не подходящих в невесты бывшему армейскому врачу на пенсии.
Только когда сокровище канет в Темзу, Уотсон сможет почувствовать, что Мэри вновь доступна для него, и признаться ей в любви. Только когда золотой барьер между ними исчез, они смогли пожениться.
После брака с Мэри Морстен на исходе 1888 года Уотсон столкнулся с необходимостью зарабатывать на жизнь. Армейская пенсия, на которую он счастливо существовал более семи лет, была недостаточной, чтобы обеспечивать жену. Напрашивался только один практический выход.
Знакомство с Конан Дойлом и их сотрудничество при подготовке рассказов Уотсона к публикации, должно быть, подсказали доктору, что он может зарабатывать деньги литературным трудом. Правда, опубликовали только одну историю, «Этюд в багровых тонах», и она вроде бы не сулила Уотсону богатства. Они с Дойлом поделили между собой гонорар в 25 фунтов.
Возможно, Уотсон и грезил о карьере писателя, но последние месяцы 1888 года не давали даже намека на поразительный успех, которым ему предстояло наслаждаться позднее. И – неизбежно – он возобновил медицинскую практику, чтобы прокормить себя и свою жену.
В годы, последовавшие за его увольнением из армии по ранению, Уотсон как будто не проявлял желания вернуться к медицине. Он не был ни особенно честолюбив, ни энергичен и, втянутый в увлекательный мир Шерлока Холмса, не имел потребности заниматься чем-либо, кроме участия в разнообразных расследованиях своего друга.
Тем не менее совершенно очевидно, что он внимательно следил за новыми достижениями в медицине. В «Знаке четырех» он листает учебник патологии, и, что более удивительно, рассказ «Постоянный пациент» обнаруживает его знакомство с монографией доктора Перси Тревельяна о малоизвестных нервных заболеваниях, трудом, который, как считал даже его автор, к тому времени канул в забвение. Поэтому Уотсон мог питать уверенность, что удача и усердие обеспечат ему неплохой доход. И в декабре 1888 года он купил практику в Паддингтоне у старого больного врача по фамилии Фаркер.
Однако литературная карьера доктора отнюдь не оборвалась. Хотя «Этюд в багровых тонах» не произвел фурора, Уотсон и Дойл извлекли столько удовольствия из работы над ним, что продолжали время от времени встречаться и обсуждать возможности дальнейшего сотрудничества.
В 1889 году с Дойлом, опубликовавшим ряд собственных рассказов в Америке, связался Джозеф Стоддарт. Издатель ежемесячника «Липпинкоттс мансли мэгэзин» в Филадельфии, Стоддарт приехал в Лондон с целью организовать выход журнала в Англии и привлечь к сотрудничеству в нем многообещающих молодых писателей. Он пригласил Дойла отобедать с ним в отеле «Лэнгэм», а услышав о договоренности между Дойлом и Уотсоном, предложил, чтобы доктор к ним присоединился.
Еще одним гостем был Оскар Уайльд. Какое впечатление на Уотсона, воплощение солидных английских добродетелей, надежности и здравого смысла, произвел блистательный эстет Уайльд, нигде не отмечено, но Дойл, во всяком случае, был очарован ирландским остроумцем и неподражаемым собеседником. Много лет спустя он вспоминал: «Это был для меня поистине золотой вечер».
Два чудеснейших произведения той эпохи – биографическая повесть Уотсона «Знак четырех» и уайльдовская аллегория о добре и зле «Портрет Дориана Грея» – вдохновлены обедом в «Лэнгэме».
Неудивительно, что Уотсон решил описать приключение, известное как «Знак четырех»[51]. История о пропавшем сокровище, восточные похождения, эффектная погоня за Джонатаном Смоллом и Тонгой вниз по Темзе интересны сами по себе, но для Уотсона повесть имела особое значение, поскольку описанные в ней события свели его с первой женой, Мэри Морстен.
Неизбежным последствием брака Уотсона и Мэри Морстен было то, что теперь доктор виделся с Холмсом много реже. «Моего личного безоблачного счастья и чисто семейных интересов, которые возникают у человека, когда он впервые становится господином собственного домашнего очага, было достаточно, чтобы поглотить все мое внимание, – сообщает он нам. – Между тем Холмс… оставался жить в нашей квартире на Бейкер-стрит, окруженный грудами своих старых книг, чередуя недели увлечения кокаином с приступами честолюбия, дремотное состояние наркомана – с дикой энергией, присущей его натуре»[52].
Глава седьмая
«Громкие дела и сенсационные процессы»
Год 1889-й был для Холмса крайне занятым, и вновь отчеты Уотсона равно поражают как делами, которые они содержат, так и отсутствием остальных. Это был год, когда Холмс расследовал необычную проблему инженера Виктора Хэдерли и свирепое нападение на него, стоившее ему большого пальца. Это был год, в котором сыщик установил подлинную личность Хью Буна, нищего, чье безобразное лицо знал каждый бывавший в Сити, и в котором он пролил свет на тайну Боскомской долины. Уотсон сохранил яркие и захватывающие рассказы об этих делах.
Но, кроме того, это был год, когда Холмс оказался причастен к скандалу вокруг борделя на Кливленд-стрит и продолжавшемуся расследованию уайтчепелских убийств. О них Уотсон ни словом не упоминает. Значительная часть работы Холмса, пользовавшегося доверием высших классов английского общества, в 1880–1890-х годах осталась неосвещенной из-за щепетильной цензуры доктора. Цензуру эту приветствовал сам Холмс. Он говорит в «Медных буках»:
Отрадно заметить, что вы, Уотсон, хорошо усвоили эту истину при изложении наших скромных подвигов, которые по доброте своей вы решились увековечить и, вынужден констатировать, порой пытаетесь приукрашивать, и уделяете внимание не столько громким делам и сенсационным процессам, в коих я имел честь принимать участие, сколько случаям самим по себе незначительным, но зато предоставляющим большие возможности для дедуктивных методов мышления и логического синтеза, что особенно меня интересует.
Мы уже рассмотрели роль, которую Холмс играл в расследовании убийств Потрошителя. Теперь пора обратиться к истории с заведением на Кливленд-стрит. Это был первый в викторианской Англии громкий гомосексуальный скандал после суда 1871 года над Болтоном и Парком, двумя юными трансвеститами, которые любили облачаться в шелковые и атласные платья и навещать театры и пассажи Стрэнда, называясь Стеллой и Фанни.
В какой мере Холмс способствовал тому, чтобы был замят скандал, разразившийся после полицейского обыска дома 19 по Кливленд-стрит 6 июля 1889 года? Насколько глубоким – и некрасивым – было его участие в судебном преследовании молодого журналиста, чье единственное преступление, видимо, состояло в том, что он чересчур уж серьезно верил в право публики знать незатушеванную правду?
Скандал начался с допроса Томаса Суинскау, юного рассыльного, задержанного по подозрению в краже на Центральном телеграфе. Суинскау, имевший при себе необъяснимо большую денежную сумму, отвергал обвинение в воровстве, но под нажимом признался, что получил деньги в уплату за половые сношения с несколькими мужчинами в доме 19 по Кливленд-стрит, принадлежавшем некоему Чарльзу Хэммонду. При полицейском налете на дом Хэммонда выяснилось, что хозяин бежал из страны (предположительно его предупредили), но удалось арестовать соучастников, а главное, Генри Ньюлава, еще одного юного рассыльного с телеграфа.
Ньюлав предпочел не молчать, и пока он говорил, полицейские следователи все больше ерзали в своих креслах. Некоторые из тех, кто, по словам юноши, постоянно посещал заведение и пользовался услугами мальчиков Хэммонда, принадлежали к элите викторианской Англии.
Один, лорд Артур Сомерсет, был не только королевским конюшим и другом принца Уэльского, но и служил в армии, посланной в 1885 году на выручку генералу Гордону в Хартум, но не стяжавшей успеха, как оказалось. Другой, граф Юстон, был потомком Карла II и его любовницы Барбары Вильерс. Начали всплывать намеки, что участие королевских особ в развлечениях на Кливленд-стрит не ограничивалось визитами этого потомка одного из бастардов «веселого монарха». Было упомянуто имя принца Эдди, герцога Кларенса и внука королевы Виктории.
Вот тут-то политический и социальный истеблишмент начал смыкать ряды и принимать меры для защиты своих. И возложили защиту на Майкрофта Холмса, который решил, что его брат Шерлок найдет способ замять неприятный инцидент. Лорда Артура Сомерсета спешно спровадили за границу, а Шерлок Холмс получил инструкции провести собственное тайное расследование параллельно с дознанием полиции.
Возможно, все и осталось бы шито-крыто, если бы не упорство одного радикального журналиста. Официальная версия не удовлетворяла Эрнста Парка, издателя еженедельной газеты «Норт-Лондон-пресс». Он объявил скандал «настолько ужасным и отвратительным, что ему лучше было бы оставаться тайной, если бы не необходимость разоблачить постыдную дерзость, с какой официальные лица сумели оградить от наказания главных преступников». И на этом Парк не остановился.
Он недоумевал, каким образом Хэммонд заранее узнал о полицейском налете на бордель и почему Ньюлав и остальные получили относительно легкие приговоры. Благодаря связям в полиции Парк узнал о показаниях Ньюлава, касающихся причастности к делу аристократии, и даже раскопал слухи о принце Эдди.
В ноябре 1889 года Парк опубликовал историю Кливлендстритского скандала, в которой назвал и Сомерсета, и графа Юстона. Он также не поскупился на очень прозрачные намеки о причастности кого-то еще более знатного и высокопоставленного. Сомерсет прохлаждался на водах в Европе, но граф Юстон, вопреки настояниям Майкрофта, отказался бежать из страны. Он решил, опять-таки вопреки совету братьев Холмс, подать в суд на Парка за клевету. Парк благородно отказался назвать свои источники и получил год тюрьмы за неуважение к суду.
Холмс, без сомнения, сыграл свою роль в фабрикации дела против Парка: значительная часть сведений, использованных для давления на журналиста, была получена от него, а не от полиции, и трудно рассматривать его участие иначе как в неблагоприятном свете.
По мере того как разворачивался скандал вокруг Кливленд-стрит, Уотсон продолжал писать прославившие его рассказы. Холмс – один из многих – недооценивал мастерство Уотсона-писателя и умение, с каким тот обрабатывал и переиначивал исходный материал. Возможно, сыщик и испытывал «радость истинного художника» от своего труда, но не всегда был способен распознать артистичность в других, и менее всего в своем близком друге. И все же Уотсон усердно трудился, улучшая материал, предлагаемый реальностью.
Представлять Холмса читателям было задачей не из легких. Подгонка действительных фактов под запросы книжного рынка – журнала «Стрэнд мэгэзин», который подыскал для доктора Дойл, – составляла лишь первую сложность. В ходе расследований Холмса нередко выплывали подробности весьма щекотливого характера, так что от его биографа требовались такт и понимание угроз, заложенных в законе о клевете. Иногда, правда, Уотсон мог излагать все как есть. Но порой он вынужден был творчески переосмысливать отдельные коллизии карьеры Холмса и скрывать личности участников событий под вымышленными именами и хитрыми масками.
Именно так обстояло дело с шантажистом Чарльзом Огастесом Милвертоном. В рассказе, опубликованном «Стрэнд мэгэзин» в апреле 1904 года, Милвертон – елейный злодей, обирающий аристократов, уличенных им в адюльтере и сомнительных амурных похождениях.
Милвертон вызывает у Холмса омерзение. «За время своей деятельности я имел дело с пятьюдесятью убийцами, – говорит он, – и худший из них никогда не вызывал у меня такого отвращения, как этот молодчик».
Холмс и Уотсон проникают в хэмпстедский дом Милвертона в поисках опасных для их клиентки писем и становятся свидетелями убийства шантажиста женщиной, доведенной им до отчаяния.
Значительная часть этой истории, в отличие от большинства рассказов Уотсона, чистейший вымысел. Никакого Чарльза Огастеса Милвертона никогда не существовало. Придуманы также имена клиентки Холмса леди Евы Брэкуэл и ее жениха герцога Доверкора. Доктор сам в первых строках рассказа признается, что многое изменил в истории:
Прошли годы после событий, о которых я собираюсь говорить, а все-таки описывать их приходится с большой осторожностью. Долго нельзя было, даже крайне сдержанно и с недомолвками, обнародовать эти факты, но теперь главное действующее лицо недостижимо для человеческого закона, и с надлежащими сокращениями история эта может быть рассказана так, чтобы никому не повредить. Она заключает в себе единственный в своем роде случай как из деятельности Шерлока Холмса, так и моей. Читатель извинит меня, если я скрою дату или какой-нибудь факт, по которому он мог бы добраться до истинных участников этой истории.
И все-таки из-под вымысла проглядывает реальная история. Пусть и не было никакого шантажиста по имени Чарльз Огастес Милвертон, убитого одной из его жертв, существовал вымогатель Чарльз Огастес Хоуэл, однажды обнаруженный с перерезанным горлом в канаве перед пабом в Челси.
Среда, в которой Хоуэл занимался своим криминальным ремеслом, кардинально отличалась от описанной Уотсоном, но, несомненно, доктор построил свой рассказ на расследовании преступных деяний человека, которого знаменитый портретист Джеймс Макнейл Уистлер однажды назвал «гением, суперлжецом, Жилем Бласом, героем „Робинзона Крузо“, вырванным из своего времени».
Хоуэл был таинственной личностью. Родился он в Порто что-то около 1840 года, сын отца-англичанина и матери-португалки. Юношей он жил в Англии и каким-то образом сумел втереться в великий и прекрасный мир лондонского искусства.
В конце 1860-х он работал секретарем Джона Рёскина[53], но был уволен в 1870 году.
Какой бы ни была причина его увольнения, Хоуэл продолжал поддерживать контакты с миром искусства и являлся агентом как Уистлера, так и Данте Габриэля Россетти, сбывавшим их полотна. Именно Хоуэл убедил Россетти произвести нелепую эксгумацию тела его покойной жены, чтобы вернуть рукописи поэм, которые тот положил ей в гроб[54].
Обаятельный, но абсолютно бессовестный, Хоуэл был готов буквально на все, лишь бы превратить свою дружбу с художниками в деньги. После смерти Россетти Хоуэл и его сообщница занялись подделкой рисунков покойного прерафаэлита (подделки эти вдохновили Макса Бирбома на карикатуру за подписью «Мистер… и миссис… тишком воспроизводят штрихи исчезнувшей руки»).
Кроме того, Хоуэл начал эксплуатировать компрометирующие письма, написанные ему друзьями Россетти, в частности поэтом Алджерноном Суинбёрном. Хоуэл извещал жертву, будто под давлением обстоятельств заложил письма у ростовщика и что только уплата весьма значительной суммы, необходимой для их выкупа, воспрепятствует продаже писем любому, кого они заинтересуют. Главной жертвой шантажа стал Суинбёрн, сделавший Хоуэлу ряд неосмотрительных признаний, касавшихся пристрастия к флагелляции.
Холмс занялся этим делом на исходе 1880-х, возможно по просьбе Суинбёрна, и уже собрал на Хоуэла целое досье, когда в 1890 году труп шантажиста был обнаружен перед пабом. Грязное дело замяли, объявив, что Хоуэл умер в больнице на Фицрой-сквер от болезни легких. Его многочисленные жертвы вздохнули с облегчением.
Холмс, без сомнения, знал, кто убил Хоуэла, но предпочел утаить личность убийцы. Почему Уотсон счел нужным с такой старательностью завуалировать обстоятельства дела Хоуэла, остается неясным. Наиболее правдоподобным объяснением представляется, что он был знаком с некоторыми жертвами Хоуэла. Холмс совершенно точно знал Суинбёрна и, возможно, хотел исключить всякий риск того, что пострадает репутация уважаемых им людей.
Хоуэл не оставил по себе друзей. Суинбёрн отозвался на смерть его злорадными стихами, включавшими следующие строки:
- Приют душе гнуснейшей ныне ад,
- И стал еще гнуснее адский смрад.
Холмс и Уотсон, без сомнения, согласились бы с ним.
Глава восьмая
«Я никогда не женюсь…»
Судя по отчетам Уотсона, Холмс был неисправимым женоненавистником. Он сетует на неспособность женщин к рациональному мышлению, на их зависимость от эмоций и минутных капризов.
Женщин вообще трудно понять, – говорит он Уотсону в рассказе «Второе пятно». – Вы помните одну, в Маргейте, которую я заподозрил… А потом оказалось, что причиной ее волнения было лишь отсутствие пудры на носу. Как можно строить предположения на таком неверном материале? За самым обычным поведением женщины может крыться очень многое, а ее замешательство иногда зависит от шпильки или щипцов для завивки волос…
Единственное исключение он делает для особы, с которой ему довелось скрестить шпаги, с образчиком Новой Женщины конца XIX столетия, уверенной в своем интеллекте и равенстве с мужчинами.
Об отношениях Холмса с Ирэн Адлер написано больше вздора, чем о чем-либо другом, имеющем касательство к сыщику. Всевозможные выдумщики, разгоряченные равнодушием Холмса к прекрасному полу, выстраивали сложнейшие сценарии его тайной сексуальной жизни, и для таких людей Ирэн Адлер оказалась подарком судьбы. У Холмса был с ней роман, она родила детей от Холмса – вот что некоторые писаки выплескивали на бумагу.
Стоит коротко рассмотреть шаткое основание, на котором они возводили свои причудливые построения. Что, собственно, говорит Уотсон, единственный источник сведений о том преклонении, которое Холмс испытывал перед Ирэн Адлер?
Рассказ «Скандал в Богемии», где она появляется, был первым из тех, что Дойлу удалось пристроить в «Стрэнд мэгэзин». В нем говорится о визите на Бейкер-стрит некоего европейского монарха, называющего себя «королем Богемии».
Венценосная особа просит Холмса добыть компрометирующую ее фотографию, подаренную Ирэн Адлер. Холмс прилагает огромные усилия, чтобы получить снимок, но Ирэн Адлер находит способ перехитрить сыщика.
Она даже отвечает ударом на удар, прибегнув к переодеванию, и в чужом обличии, не узнанная сыщиком, наносит ему дерзкий прощальный визит. Очевидно, что по всем меркам Ирэн Адлер – женщина выдающаяся.
Уотсон действительно упоминает тот факт, что для Холмса она навсегда осталась «Этой Женщиной». Доктор, однако, весьма категорично утверждает, что его друг «всегда говорил о нежных чувствах не иначе как с презрительной насмешкой, с издевкой». Да, Холмс восхищался умом и смелостью Ирэн Адлер, но нельзя сказать, чтобы он испытывал к ней «какое-либо чувство, близкое к любви».
«Все чувства, и особенно любовь, – продолжает Уотсон, – были ненавистны его холодному, точному, но удивительно уравновешенному уму». Сам Холмс недвусмысленно отметает «нежные чувства» как таковые.
Любовь – вещь эмоциональная, – бросает он в «Знаке четырех», – и, будучи таковой, она противоположна чистому и холодному разуму. А разум я, как известно, ставлю превыше всего. Что касается меня, то я никогда не женюсь, чтобы не потерять ясности рассудка.
Позднее Уотсон излагает эпизод, в котором «король Богемии» предлагает Холмсу щедрое вознаграждение, а тот, к немалому удивлению монарха, просит у него фотографию Ирэн Адлер. Вот оно, как утверждают романтики, непреложное доказательство чувств Холмса к гламурной авантюристке. В награду за все труды он не желал ничего, кроме портрета той, что покорила его сердце.
Истинная подоплека просьбы, вероятно, менее сентиментальна. Холмс, который потерпел поражение (редкий случай в его карьере), скорее хотел пополнить фотографией свой криминальный архив (чтобы опознать авантюристку, если они встретятся снова), нежели обрести сувенир, греющий его одинокое сердце. Домыслы о романе Холмса с Ирэн Адлер говорят больше о тех, кто продолжает в них верить, чем о самом Холмсе.
Ирэн Адлер родилась в 1858 году в Нью-Джерси и была дочерью преуспевающего изобретателя и предпринимателя, который заработал состояние, запатентовав одну из первых автоматических стиральных машин, за год до рождения дочери.
Ирэн выросла в большой дружной семье и, как почти все женщины ее класса в то время, получила домашнее образование под руководством частных преподавателей. Наибольшее влияние на ее жизнь оказал учитель музыки, называвший себя синьор Энрико Манцони.
Настоящее имя его было Генри Мэнсон, и происходил он не из Неаполя, как утверждал, а из Нью-Йорка. Он изменил имя и национальность, посчитав – и вполне справедливо, – что отцы-нувориши скорее наймут в учителя пения итальянца, нежели выходца из Бронкса.
При всем том Манцони-Мэнсон был талантливым музыкантом и в Ирэн разглядел дарование, каким не обладали прочие его ученицы. Подбадриваемая им, она твердо решила развить этот талант, насколько возможно.
Многим девочкам ее положения давали уроки пения в детстве, и лишь очень немногие выбрали карьеру певицы. Выбор Ирэн, сумевшей преодолеть возражения семьи, – свидетельство рано обнаружившейся силы характера.
При содействии Мэнсона она в 1877 году появилась в постановке «Золушки» Россини на подмостках оперного театра, только что построенного в Берлингоне (Нью-Джерси) транспортным магнатом и покровителем искусств Джеймсом Бёрчем.
Вечер для дебюта оказался удачным. Среди почетных гостей был Амилькаре Понкьелли, итальянский композитор и автор оперы «Джоконда», гастролировавший по Соединенным Штатам. Юная Ирэн произвела впечатление на Понкьелли, и он устроил так, чтобы по окончании гастролей она отправилась с ним в Европу.
В Европе ее карьера оперного контральто поначалу пошла в гору. Она пела в миланском «Ла Скала» и, как мы знаем из «Скандала в Богемии», стала «примадонной императорской оперы в Варшаве» до того, как привлекла игривый взгляд «короля Богемии».
К сожалению, эта краткая биография, изложенная Уотсоном, вызывает множество вопросов. В то время в Варшаве не было императорской оперы. И, что важнее, уже несколько столетий не существовало собственно богемской монархии[55]. И снова нам придется плутать в стране теней, которую создал доктор, переплавляя в тигле своей фантазии факты и вымысел, дабы сбить со следа взыскующего истины читателя.
Почти наверное после своего короткого триумфа в «Ла Скала» Ирэн посетила не Варшаву, а Софию, а «король Богемии» был на самом деле князем Александром I Болгарским (Баттенбергским), в то время правителем Болгарии.
Ирэн не удалось повторить успех, какой сопутствовал ее первым выступлениям в Италии. Во-первых, в репертуаре недоставало ведущих партий для контральто – у оперных композиторов, как и любителей оперы, в фаворе были сопрано. Во-вторых, Ирэн утратила приверженность к сцене.
В начале 1880-х годов (точная дата неизвестна) она оставила Италию и поселилась в Триесте, тогда входившем в состав Австро-Венгерской империи. Недолгое время она как будто была любовницей графа Лотара фон Меттерниха, потомка известного австрийского государственного мужа. К 1883 году она бросила Меттерниха и перебралась в Софию, где снова выступала на оперной сцене. Здесь она пела перед князем и уже через несколько недель стала его фавориткой.
Почему Уотсон прилагает столько трудов, чтобы скрыть личность князя Александра, но не предпринимает подобных усилий в случае Ирэн Адлер?
Дело в том, что ко времени написания заметок и публикации рассказа Ирэн Адлер была мертва. Она скончалась в Венеции в 1889 году, вероятно во время одной из мелких вспышек холеры, которая еще терзала город в конце XIX века.
Князь Александр умер в 1893 году, свергнутый с трона несколькими годами ранее (за несколько лет до того, как он совершил путешествие в Лондон, чтобы нанести визит Холмсу и поручить ему поиски фотографии).
Излагая историю американской дивы и князя, Уотсон использовал прием, который отлично послужит ему в последующие годы. Смешав реальные дела и личностей с вымышленными, он создал повествование, в котором зачастую трудно разделить действительность и выдумку.
Роман сыщика и оперной певицы, скорее всего, фантазия легковерных поклонников Холмса, но при всем том великий детектив обладал определенной привлекательностью в глазах слабого пола и, когда хотел, мог проявлять немалое обаяние. «Холмс умел в мгновение ока снискать расположение женщины своей обходительностью», – замечает Уотсон («Пенсне в золотой оправе»).
Ниоткуда это не следует с такой ясностью, как из странного эпизода с его помолвкой, которую Уотсон описывает в рассказе «Конец Чарльза Огастеса Милвертона». Но тот же эпизод подчеркивает и безразличие Холмса к романтическим порывам – даже его неспособность полностью их понять.
В погоне за сведениями, необходимыми для расследования делишек Милвертона, Холмс принимает обличие лудильщика по фамилии Эскот и ухаживает за горничной шантажиста. Он преуспевает настолько, что уже через несколько дней заключена помолвка.
В ответ на упреки Уотсона, тревожащегося о чувствах девушки, невинной пешки в шахматной партии сыщика, Холмс только пожимает плечами. Он способен убедительно сыграть влюбленного (старая выучка Ирвинга еще сказывается), но мысль о том, что любовь не игра и речь идет о реальных чувствах, выше его разумения.
Та же удивительная слепота к обычным человеческим эмоциям сквозит в его удивлении реакцией Уотсона на возвращение друга из мертвых. Холмс, со своей вечной любовью к театральным эффектам, сбрасывает личину старика букиниста, когда доктор поворачивается к нему спиной. Внезапно увидев перед собой во плоти человека, которого считал умершим, Уотсон – вполне естественно – падает в обморок.
А как, по мнению Холмса, должен был реагировать Уотсон? Что испытает любой человек при виде такого воскресения? Холмс, как он сам признается, об этом понятия не имеет. Как отмечает Уотсон в «Долине Страха», «в его удивительном характере не было ни грана жестокости, он был, без сомнения, черствым от чрезмерной стимуляции ума».
Вероятно, здесь уместно было бы рассмотреть сексуальность Холмса в более общем плане. Некоторые убеждены, что в своих сексуальных предпочтениях Холмс был более ориентирован на мужчин. Один ученый указывает на черты сходства в описаниях Холмса и Оскара Уайльда, словно это само по себе доказывает гомосексуальность Холмса.
Однако и трудно, и опасно применять термин двадцатого века к представителю века девятнадцатого. Термин «гомосексуальный», обозначающий сексуальное влечение к людям своего пола, не использовался до 1860-х годов, когда его пустил в обращение австрийский писатель венгерского происхождения Карл Мария Кертбени (Бенкерт). Первое его зафиксированное использование в английском языке датируется 1892 годом: оно фигурирует в переводе монографии Рихарда фон Краффт-Эбинга «Сексуальные патологии», впервые опубликованной в 1876 году. В 1880–1890-х годах в ходу были другие слова: «уранийский», «уранический» и «инвертный».
Нет сомнения, что Холмс водил знакомство с рядом мужчин, подходящих под определение «ураниец», начиная со знакомого ему по колледжу Эдмунда Гарни и кончая немецким фотохудожником бароном Вильгельмом фон Глёденом, охотно запечатлевавшим нагих сицилийских мальчиков на фоне античных пейзажей, – по его просьбе сыщик расследовал дело о шантаже в середине 1890-х годов.
Пристрастие к собственному полу питал и близкий друг Майкрофта лорд Роузбери, едва избежавший скандала в 1894 году, когда при загадочных обстоятельствах погиб от огнестрельной раны Френсис Дуглас, виконт Драмленриг, старший брат лорда Альфреда Дугласа, любовника Оскара Уайльда. Своей карьерой Драмленриг был обязан покровительству Роузбери, и ходили слухи, что его смерть (по официальной версии, от несчастного случая) на самом деле была самоубийством, потому что он уверовал, будто его роман с Роузбери вот-вот предадут огласке.
Вполне вероятно, что Холмс знал и любил произведения так называемых декадентских писателей и художников 1880–1890-х годов, многие их которых являлись гомосексуалистами. Достаточным свидетельством эстетизма Холмса и его понимания искусства более рискованного, нежели то, каким восхищалась викторианская буржуазия, служит посещение галереи, которое Уотсон упоминает в «Собаке Баскервилей».
Они с Уотсоном отправились посмотреть «полотна современных бельгийских художников». Из рассказа Уотсона следует, что увиденное Холмса увлекло («он говорил только о живописи»). Столь же очевидно, что Уотсон, ходячий образчик викторианской буржуазности, был озадачен воодушевлением друга и пренебрежительно заметил: «Понятия его в этой области отличались крайней примитивностью».
Кто были эти бельгийские художники, чьи работы вызывали такой интерес Холмса? Религиозные аллегории Джеймса Энсора, как, например, «Вступление Христа в Брюссель», и тревожные символистские гравюры Фелисьена Ропса (чьи более эротические фантазии, по понятным причинам, не выставлялись) пришлись не по вкусу Уотсону, но Холмс, очевидно, нашел их увлекательными. Диковинное привлекало его в искусстве столь же сильно, как в жизни. Здесь мы видим еще одно подтверждение тому, что сыщик был далеко не обычным викторианцем и сыном своего класса.
Ничто из сказанного, однако, не свидетельствует, что Холмс был гомосексуалистом, подобно тому как его восхищение умом и хладнокровием Ирэн Адлер не говорит о романе с ней.
Невозможно извлечь из мрака безвестности сексуальные связи, которые могли иметь место в лондонской юности Холмса. Возможно, какая-нибудь забытая актриса «Лицеума» и делила с ним ложе. Не исключено, хотя маловероятно, что он от случая к случаю посещал какой-нибудь из сотен борделей, обслуживавших нужды представителей высшего и среднего класса, как женатых, так и холостых.
Достоверным кажется лишь одно: к моменту знакомства с Уотсоном Холмс, которому было под тридцать, не оставлял места для секса в своей жизни. Один исследователь сексуальности XIX века писал о «характерной викторианской фигуре, сексуальном аутсайдере, не-участнике, который смотрит на игру со скамейки запасных». Все свидетельства указывают на то, что Шерлок Холмс был как раз таким «сексуальным аутсайдером».
Невзирая на международные интриги, скандалы в высшем свете и расследование крупных преступлений, к которым он был причастен по роду деятельности в 1890-х годах, Холмс нередко впадал в депрессию и меланхолию, убежденный, что, «превращается в агента по розыску утерянных карандашей и наставника молодых леди из пансиона для благородных девиц»[56]. Оставалось подспудное подозрение, что, невзирая на все восхищенные отзывы и похвалы, которыми его осыпали, карьера сыщика недостойна его и его исключительных талантов.
Холмс глубоко верил, что его дедуктивный метод – строгая наука, а сам он такой же ученый, как и многие из тех, кто сделал себе имя в прошлом. В рассказе «Пять апельсиновых зернышек» он говорит:
Истинный мыслитель, увидев один-единственный факт во всей полноте, может вывести из него не только всю цепь событий, приведших к нему, но также и все последствия, вытекающие из него. Как Кювье мог правильно описать целое животное на основании одной кости, так и наблюдатель, основательно изучивший одно звено в серии событий, должен быть в состоянии точно установить все остальные звенья – и предшествующие, и последующие.
Истинный мыслитель Холмс был в собственных глазах ровней Жоржу Кювье, великому французскому естествоиспытателю начала XIX века. И все же, когда он оставался в одиночестве, как это часто случалось в 1890-х, его иногда терзали сомнения.
Уотсон, поглощенный семейным счастьем с Мэри Морстен, уже не всегда оказывался под рукой, готовый отправиться в очередное приключение. «Он продолжал время от времени заходить ко мне, когда нуждался в спутнике для своих расследований, – пишет Уотсон, – но это случалось все реже и реже, а в 1890 году было только три случая, о которых у меня сохранились какие-то записи»[57].
Дойл, которого Холмс привык время от времени приглашать для беседы на Бейкер-стрит, также большую часть 1890 года отсутствовал. Все еще не оставив надежду сделать карьеру врача, он решил, что нуждается в специализации, которая поможет ему выбраться из бесприбыльной колеи общей терапевтической практики. Выбрав офтальмологию, он отправился в Вену. Эта вылазка на континент обернулась полнейшей катастрофой. Дойл переоценил свою способность понимать немецкий. Лекции велись исключительно на этом языке (что неудивительно), и Дойл их не понимал. Он намеревался пробыть в Вене полгода, но продержался лишь два месяца.
Разумеется, в тот год Холмсу подворачивались и дела, способные захватить его, но не все они завершались успехом. «Общее правило таково, – замечает Холмс в рассказе «Союз рыжих», – чем страннее случай, тем меньше в нем оказывается таинственного. Как раз заурядные, бесцветные преступления разгадать труднее всего, подобно тому как труднее всего разыскать в толпе человека с заурядными чертами лица». Мало нашлось бы дел более диковинных, чем случай с пионером киноиндустрии Луи Лепренсом, и тем не менее разрешить эту загадку Холмсу оказалось не по силам.
В 1890 году (за целых пять лет до того, как братья Люмьер устроили первый публичный просмотр движущихся картин) жена Луи Лепренса обратилась к Холмсу с просьбой расследовать загадочное исчезновение ее мужа.
Лепренс, родившийся во Франции в 1842 году, в 1860-х перебрался в Англию, где поступил на работу в лидскую инженерную фирму «Уитли и партнеры» и много лет работал над созданием «движущихся картин». Свои ксперименты он продолжил в Нью-Йорке и как будто приблизился к успеху.
По возвращении в Англию летом 1890 года Лепренс планировал устроить публичный показ, но перед тем намеревался покончить с какими-то семейными делами во Франции. В сентябре он отправился на встречу с братом-архитектором в Дижон. Шестнадцатого сентября Лепренс сел в поезд, следующий из Дижона в Париж. Больше его не видели.
Холмс работал рука об руку с Франсуа ле Вилларом, французским детективом, уроженцем Бретани, который так им восхищался, что двумя годами ранее перевел на французский несколько его монографий[58]. Но, невзирая на всех их усилия, исчезновение Лепренса так и осталось тайной.
Лепренс мог покончить жизнь самоубийством, хотя, казалось бы, не имел к тому никаких причин. Холмс и ле Виллар узнали лишь, что изобретатель был воодушевлен перспективой успешного завершения своих экспериментов. И, что еще важнее, ни им, ни французской полиции не удалось найти тела.
Возможно, Лепренс пал жертвой конкурента, который знал, что француз вот-вот обойдет его с публичным просмотром, но опять же сыщики не нашли никаких тому доказательств. Лепренс словно бы растворился в воздухе.
Холмс редко упоминал это дело в преклонных годах, но отголосок его, возможно, слышится в упоминании о судьбе Джеймса Филлимора, который «вернулся как-то раз домой за оставленным зонтиком и пропал без следа»[59].
Одна забота, которая могла усугубить беспокойство Холмса, теперь отошла в прошлое. Ко времени вступления в новое десятилетие Холмс, по собственному признанию, обрел финансовую обеспеченность. Канули в прошлое дни на Монтегю-стрит, когда он нетерпеливо ждал дел, какими бы мелкими и незначительными они ни были, чтобы разогнать скуку и пополнить кошелек.
Между нами говоря, Уотсон, – признается он доктору в «Последнем деле Холмса», – благодаря последним двум делам, которые позволили мне оказать кое-какие услуги королевскому дому Скандинавии и республике Франции, я имею возможность вести образ жизни, более соответствующий моим наклонностям, и серьезно заняться химией.
О каких делах говорит Холмс? Судя по другим записям Уотсона, можно предположить, что и скандинавская монархия, и Французская республика к услугам детектива прибегали дважды. Действительно, он выследил Юрэ, прозванного Убийцей с Бульваров, за что получил «благодарственное письмо от французского президента и орден Почетного легиона», вскоре после трехлетнего отсутствия, и это расследование будет рассмотрено в одной из следующих глав.
Уотсон впервые упоминает короля Скандинавии в «Знатном холостяке», где описывает, как Холмс поставил на место лорда Сент-Саймона словами «моим последним клиентом по делу такого рода был король». Когда Сент-Саймон спрашивает какой, Холмс отвечает: «Король Скандинавии».
Это произошло за три года до «Последнего дела Холмса», поэтому случай нельзя рассматривать как «недавний». Иными словами, Холмс оказывал услуги «королевскому дому Скандинавии» в двух различных случаях.
Но кем был этот «король Скандинавии»? Королевства Скандинавия никогда не существовало. Здесь Уотсон прибегает к одному из наиболее прозрачных иносказаний, за которым проглядывает фигура Оскара II, правившего в то время двумя скандинавскими странами – Швецией и Норвегией.
Родившийся в 1829 году, Оскар взошел на трон в 1872 году. Подобно многим монархам того времени, он слыл волокитой, хотя имел жену и несколько детей. И, опять же как многие венценосцы, прошлые и нынешние, особое влечение Оскар питал к молоденьким актрисам.
В 1888 году король посетил Лондон, официально для встречи с премьер-министром лордом Солсбери, а на самом деле – для консультации с Холмсом, в котором испытывал более настоятельную нужду.
Одна из былых пассий Оскара, оперная дива Мари Фриберг, вознамерилась преследовать его. Она владела письмами, в которых пылкий Оскар расточал ей вполне недвусмысленные комплименты, и грозила ознакомить с ними широкую публику.
Холмсу пришлось отправиться в Швецию, чтобы склонить актрису к молчанию. Это ему удалось, но два года спустя письма – или по крайней мере одно из них – всплыли снова.
Мари неразумно позволила новому любовнику, прожженному политикану по фамилии Олафссон, ознакомиться с наиболее откровенными billet-doux[60] Оскара, и Олафссон быстро понял, какую из них можно извлечь выгоду.
Холмса снова призвали для спасения попавшего в неловкое положение Оскара. Сохранившиеся свидетельства позволяют предположить, что сыщик отплатил Олафссону той же монетой, раскопав неприглядные тайны в прошлом самого политика.
Сходство между затруднениями шведского короля и проблемой князя Александра Баттенбергского столь велико, что, возможно, при написании «Скандала в Богемии» Уотсон соединил элементы обоих дел, чтобы создать повествование, которое, на его взгляд, не поставит в неловкое положение ни одного монарха.
(Странно, что галантный доктор как будто не опасался повредить репутации покойной Ирэн Адлер. Возможно, он полагал, что из истории с «королем Богемии» она вышла с честью и не возражала бы против оглашения ее имени, даже будь она жива.)
В 1880-х не только у скандинавского монарха были причины хвалить Холмса и его таланты. Сыщик не менее успешно выполнил важное поручение правящей семьи Голландии, столь деликатное, что он не мог поверить его детали Уотсону.
Дела такой деликатности, когда они затрагивали королевских особ, обычно касались неуместных любовниц и тайных похождений. Должно быть, по-монашески целомудренный Холмс временами весьма неодобрительно взирал на сексуальные аппетиты сильных мира сего.
Несмотря на прочие тревоги и разъезды того года, по большей части свою энергию Холмс в 1890 году отдавал непрекращающейся погоне за Мориарти. Заговор 1887 года, призванный сделать празднества по случаю Золотого юбилея подмостками для зрелищного убийства, был сорван. Тем не менее ирландец все еще представлял собой серьезную угрозу, и братья Холмс по-прежнему были им одержимы.
Невзирая на свою преступную деятельность, Мориарти не оставлял и науку. Среди широкой публики он пользовался репутацией гения математики, а не преступного мира. Для всех, помимо тех немногих, что знали о его тайной жизни, он был знаменит главным образом как прославляемый автор «Динамики астероида», которая, согласно Холмсу, «восходила до таких изысканных высот чистейшей математики, что во всей научной прессе не нашлось ни одного человека, который рискнул бы ее критиковать»[61].
Продолжая свои исследования астероидов, Мориарти регулярно переписывался с французским астрономом Огюстом Шарлуа[62], который вел наблюдения в обсерватории Ниццы и в конце 1880-х годов открыл десяток астероидов.
Узнав об этом, Холмс написал Шарлуа весной 1890 года и даже съездил в Ниццу, чтобы расспросить ученого. Но француз не мог пролить свет на далекую от науки деятельность своего корреспондента.
Холмсу оставалось лишь попросить Шарлуа, чтобы тот известил его, если Мориарти вновь поддастся искушению поговорить об астрономии с одним из немногих людей, способных сравниться с ним в эрудиции.
Бывший куратор Майкрофта из Крайст-Чёрча, математик Чарльз Доджсон, также поддерживал контакт с Мориарти. Это удивляет, поскольку Мориарти пренебрежительно относился к талантам Доджсона-математика.
«Даже к лучшему, что у нашего друга Доджсона есть в колчане и другие стрелы и что он может выдумывать сказки про белых кроликов и магические микстуры, – однажды написал он своему корреспонденту в Германии, – ибо его познания в высшей математике слишком уж скудны».
Доджсон, зная об интересе бывшего студента к математику-ренегату, передавал Майкофту подробности своей скудной переписки с Мориарти, но это не слишком помогало братьям Холмс.
Они все еще не знали наверное ни местопребывания Мориарти, ни его планов на будущее. С наступлением нового десятилетия проблемы, доставляемые неугомонным ирландцем, не давали им покоя. И в начале 1891 года они решили, что назрела необходимость радикального решения.
Глава девятая
«Два года я путешествовал в Тибете»
Убил ли Холмс Мориарти у Рейхенбахского водопада? Что Мориарти встретил там свою смерть, не вызывает сомнений, но была ли она кульминацией тщательно продуманного плана? Многим эти вопросы покажутся извращенным домыслом.
В общепринятой версии событий предумышленность и преступные намерения приписываются профессору, ярящемуся на Холмса, который расстроил его зловещие замыслы. Это Мориарти преследует Холмса, сбежавшего из Лондона в Швейцарию.
Тем не менее преследуемая жертва, возможно, не собиралась прятаться до бесконечности. Быть может, она не только желала быть загнанной в угол, но и спланировала погоню так, чтобы решающее столкновение не просто оказалось неминуемым, но и произошло при выгодных для нее условиях.
Разъезжая в конце весны 1891 года по Европе в обществе растерянного сверх обыкновения Уотсона, Холмс рассчитывал выманить Мориарти из безопасного лондонского убежища туда, где тот чувствовал бы себя менее уверенно.
Уотсон описывает это в «Последнем деле Холмса», и мы видим бегство сыщика от опасности до самой схватки у водопада его глазами. Но стоит лишь изменить точку зрения, как становится ясно, что на самом деле доктор излагает историю хитроумной кампании, призванной спровоцировать Мориарти на столкновение лицом к лицу, выжить в котором у профессора будет мало шансов.
Братья Холмс до мельчайших деталей спланировали путешествие, закончившееся у Рейхенбахского водопада. Мориарти изначально была уготована смерть. На деле в этом и состоял смысл всей затеи.
В Лондоне Мориарти ничто не угрожало. Сложнейшая паутина, которую Холмс сплел для поимки профессора, не работала. И сыщик знал это. В сеть попались почти все подручные профессора, но главная добыча ускользнула. По всей вероятности, не осталось никакой надежды отдать Мориарти под суд, а если этого и удалось бы добиться по воле случая, его наверняка оправдали бы.
Следовало придумать другой план, позволяющий устранить выманенного из Англии профессора. И братья Холмс хладнокровно и тщательно выстроили цепочку событий, которые неизбежно приведут Мориарти к Шерлоку.
Исход поединка между ними не оставлял сомнений. Мориарти всегда больше полагался на ум, чем на грубую силу. Холмс же хотя и посвятил себя интеллектуальной жизни, не только мог гнуть железо, но и владел приемами японской борьбы, которую Уотсон называет «баритсу»[63] и которая позволяет добиться победы в схватке один на один. Исход противоборства на краю Рейхенбахского водопада был заранее предрешен.
Хотя поклонникам братьев Холмс будет трудно это признать, эти двое нередко выходили за рамки закона, когда не могли добиться желаемого законным путем. Устранение Мориарти, без сомнения, сделало мир более безопасным, но нет сомнения и в том, что с юридической точки зрения профессор был убит.
С исчезновения Мориарти в пучине Рейхенбахского водопада начинается период жизни Холмса, известный как Великое Зияние. Эти три «выпавших» года вызывают больше споров, чем какой-либо другой период карьеры детектива.
Многие ученые отказались принять версию событий, которую Холмс поведал Уотсону, и предложили взамен всевозможные гипотезы разной степени достоверности, включающие все что угодно – от шпионажа в Германии до поездки в Америку для разрешения загадки Лиззи Борден[64].
Отчет самого Холмса лаконичен до крайности. Три года экстраординарной деятельности втиснуты в несколько коротких фраз:
Два года я пропутешествовал по Тибету, посетил из любопытства Лхасу [sic] и провел несколько дней у далай-ламы. Вы, вероятно, читали о нашумевших исследованиях норвежца Сигерсона, но, разумеется, вам и в голову не приходило, что то была весточка от вашего друга. Затем я объехал всю Персию, заглянул в Мекку и побывал с коротким, но интересным визитом у халифа в Хартуме… Отчет об этом визите был затем представлен мною министру иностранных дел.
Вернувшись в Европу, я провел несколько месяцев во Франции, где занимался исследованиями веществ, получаемых из каменноугольной смолы. Это происходило в одной лаборатории на юге Франции, в Монпелье.
Лишь узнав об убийстве достопочтенного Рональда Адэра весной 1894 года и тут же сообразив, что убит он, вероятнее всего, ближайшим помощником Мориарти, полковником Себастьяном Мораном, Холмс решил вернуться в Лондон и восстать из мертвых.
Велика ли вероятность того, что рассказанная Холмсом история – чистый вымысел? Разумеется, как вы уже имели случай убедиться, Холмс регулярно вводил Уотсона в заблуждение. И на первый взгляд кажется вполне вероятным, что сыщик выдумал факты, объясняющие, где он пропадал три года. Возможно, он рассчитывал легко убедить Уотсона в их достоверности, не ожидая, что доктор станет донимать его вопросами. И действительно, Уотсон редко докучал ему приступами неуемного любопытства.
С другой стороны, у Холмса не было особых причин обманывать Уотсона. Если бы он хотел избежать вопросов доктора о том, где провел три года, гораздо лучше подошла бы менее экзотическая версия событий. Если в наше время человек, внезапно исчезнувший на несколько лет, по возвращении станет рассказывать друзьям, что был на Луне, это вызовет гораздо больше недоверия и любопытства, чем, скажем, история про дом, купленный им в Дордони и послуживший ему уединенным приютом. В конце XIX века посещение Тибета и Мекки выглядело почти так же необычно, как сегодня полет на Луну.
По сути, у нас очень мало причин сомневаться в рассказе Холмса и выдумывать неубедительные альтернативы. Мы имеем достаточно свидетельств того, что сыщик побывал именно там, где рассказывал. Холмс безошибочно передает географию своих странствий, пусть и достаточно вольно обходится с датами. Но честен ли он, когда говорит о причинах путешествий?
Принятое всеми на веру объяснение трехлетнего отсутствия Холмса крайне подозрительно. Согласно версии, которую он огласил, восстав из мертвых, сыщик после схватки не на жизнь, а на смерть у Рейхенбахского водопада тут же понял, что перед ним открываются головокружительные возможности. Он говорит Уотсону:
В ту секунду, когда профессор исчез в глубине пропасти, я вдруг понял, какую необыкновенную удачу посылает мне судьба. Я знал, что Мориарти был не единственным человеком, искавшим моей смерти. Оставались по меньшей мере три его сообщника. Гибель главаря могла только разжечь в их сердцах жажду мести. Все они были чрезвычайно опасные люди. Кому-нибудь из них непременно удалось бы через некоторое время прикончить меня. А если эти люди будут думать, что меня уже нет в живых, они начнут действовать более открыто, легче выдадут себя, и рано или поздно мне удастся их уничтожить. Тогда я и объявлю, что я жив!
Все вроде бы логично, но вопросов возникает столько же, сколько дается ответов. Действительно ли жизни Холмса грозила такая опасность, как он утверждал?
Величайший его противник Мориарти погиб. Пришедший на смену профессору полковник Моран, при всем его уме и безжалостности, был не гением преступного мира, а отставным военным, жадным до азартных игр и женщин. Большую часть организации, которую Мориарти с таким трудом создавал на протяжении 1880-х годов, удалось уничтожить.
И до и после схватки у Рейхенбахского водопада Холмс сталкивался со сходными угрозами его жизни, но не считал необходимым разыгрывать собственную смерть и пропадать три года в самых отдаленных и наименее исследованных уголках мира. Да и могло ли совершиться столь сложно разыгранное исчезновение под влиянием минуты? Это кажется крайне маловероятным.
При внимательном рассмотрении становится очевидным, что решение разыграть кончину Холмса было принято после совещаний с Майкрофтом за несколько недель до отъезда на континент.
На первый взгляд мало что связывает места, где Холмс побывал за три года своего отсутствия, помимо того, что в начале 1880-х Лхаса, Мекка и Хартум были запретными городами, куда европейцев не допускали. Зачем же туда отправился Холмс?
Стоило ли забираться так далеко от торных путей, чтобы избежать преследований полковника Себастьяна Морана и других подручных Мориарти, если таков был его главный мотив? Ответ на этот вопрос, как и на многие другие загадки карьеры Холмса, следует искать в его отношениях с Майкрофтом.
Благодаря очень важному, хотя и не афишируемому положению, которое Майкрофт занимал при правительстве (если верить Холмсу, временами его брат и являлся британским правительством), он был осведомлен о мельчайших переменах в политике империи, о каждом выпаде и каждом туше в извечной дуэли, которую вели между собой дипломаты великих держав. Он знал, что интересы Британии поставлены на карту в двух из запретных городов, сколь бы далеки те ни были и от столицы империи, и от помыслов большинства британцев. (Причины, по которым Холмс посетил Мекку, как мы увидим позднее, не имели отношения к политике.)
Из Тибета в Лондон доходили пугающие слухи о намерении России внедриться в этот регион. Хартум был столицей растущего мусульманского государства, которое всего несколькими годами ранее унизило Британскую империю, казнив одного из самых прославленных ее генералов и принудив англо-египетские войска покинуть территорию халифата. Надежные сведения из этих «запретных» городов настоятельно требовались мандаринам, определявшим политику Британской империи, а какой источник мог быть надежнее, чем младший брат одного из них?
Выражение «Большая игра» для обозначения соперничества между Россией и Британией за влияние в Центральной Азии и странах, граничащих с Индией, предположительно пустил в оборот в 1840-х годах Артур Конолли, офицер Шестого полка бенгальских улан[65]. Наибольшую известность оно получило благодаря роману Киплинга «Ким», впервые увидевшему свет в 1901 году. Однако лежащее в его основе мировоззрение пронизывает тысячи книг, эссе и передовиц, написанных во второй половине XIX века.
В 1882 году, например, викторианский историк Дж. Р. Сили подчеркивал настоятельность особо пристального внимания к отдаленным областям, которого требовала от Британии «Большая игра»:
За малейшим движением в Турции, за каждым новым поветрием в Египте, за любым изменением ситуации в Персии или в Трансоксиане[66], в Бирме [sic] или в Афганистане мы обязаны пристально наблюдать. Причина состоит в том, что мы владеем Индией и питаем живейший интерес к делам всех стран, которые лежат на пути к ней. Это, и только это, вовлекает нас в постоянное соперничество с Россией, которая для Англии девятнадцатого века стала тем же, чем была Франция в веке восемнадцатом, когда они соперничали за Новый Свет.
Это мог бы сказать и Майкрофт. Слова Сили суммируют исходные посылки, которыми руководствовались старший из Холмсов и десяток других влиятельных фигур Уайтхолла. Таково было умонастроение, заставившее младшего Холмса отправиться за тысячу миль на другой конец земного шара.
Двенадцатого мая 1891 года, всего неделю спустя после решающего поединка у Рейхенбахского водопада, Холмс прибыл во Флоренцию. Сыщика встречал британский консул, извещенный о его прибытии депешей Майкрофта.
С самого начала своей «посмертной» карьеры Холмсу доставляло определенные трудности сохранение инкогнито. Некоторых чиновников консульства приходилось ставить в известность о личности визитера, чтобы он заручился помощью, необходимой путешественнику. Во Флоренции, кроме всего прочего, жило немало англичан, приверженных dolce far niente[67], и среди них могли быть люди, знавшие Холмса по Лондону. Благодаря Уотсону и Дойлу он уже не был безвестным сыщиком-консультантом, как когда-то.
По иронии судьбы превращение Холмса в легенду англоязычного мира началось после его предполагаемой смерти, когда «Стрэнд мэгэзин», подталкиваемый Дойлом, согласился опубликовать некоторые рассказы Уотсона. Первый из них увидел свет не ранее осени 1891 года. К тому времени Холмс находился в Гималаях и не подозревал о своей растущей славе. Опубликованные Уотсоном и Дойлом повести «Этюд в багровых тонах» и «Знак четырех» не имели большого успеха, но тем не менее внесли свою лепту в то, чтобы вывести Холмса из сумерек безвестности, в которых он до тех пор трудился.
Опасаясь, как бы кто-нибудь во Флоренции не узнал его, Холмс снова облачился в одеяние итальянского патера, в котором ускользнул от внимания Мориарти на вокзале Виктория, и покинул город при первой же возможности. Он направился на юг, в Бриндизи, где сел на пароход компании «Пи энд Оу»[68], державший курс на Египет. Пересев на другое судно той же компании в Порт-Саиде, в устье Суэцкого канала, Холмс ступил на путь, которым в последние десятилетия XIX века проследовали тысячи холерических полковников, нервных младших офицеров и грозных мемсаиб[69].
Плавание на борту парохода «Пи энд Оу» служило ритуалом инициации для тех, кто строил империю в Индии и на Востоке. Пиренейская и Восточная компания, основанная в 1830-х годах двумя предприимчивыми шотландцами, быстро стала неотъемлемой частью транспортной системы Британской империи.
К началу 1890-х дорога из Европы в Индию, некогда мучительный морской марафон, порою длившийся месяцами, занимала чуть более двух недель. После плавания по Суэцкому каналу и через Индийский океан судно, на котором заказал каюту Холмс (вероятно, один из двух пароходов-близнецов, «Аркадия» и «Океана», спущенных на воду в 1888 году и курсировавших между Европой и Индией и Австралией), пришвартовалось в Бомбее в начале июня – меньше чем через месяц после того, как, заглянув в рейхенбахскую бездну, Холмс узрел роковое падение Мориарти, чье тело низринулось на камни и было поглощено водой.
Для биографа, даже если он верно угадал все этапы великого странствия Холмса, попытки проследить его индийский маршрут грозят обернуться мучительной погоней. Большую часть пути он вынужден будет проделать в кромешной тьме. Фигура сыщика ускользает от взгляда. Лишь изредка вспышка молнии высвечивает ее ненадолго, прежде чем она снова исчезает в окружающей тьме. Как призрак, Холмс переносится на огромные расстояния, не оставляя никаких следов своего присутствия.
У нас нет сколько-нибудь достоверных данных о пребывании сыщика в Бомбее, но кажется маловероятным, что он надолго задержался в этом городе. Инструкции Майкрофта требовали его скорейшего прибытия в Тибет. У него не было времени на знакомство с достопримечательностями, бесполезными в его миссии.
Тогда существовало регулярное железнодорожное сообщение между Бомбеем и Калькуттой. И нам известно, что уже неделю спустя, покрыв огромные пространства Центральной Индии, Холмс оказался в столице колониального владения.
В Калькутте сыщик ненадолго выходит из тени, хотя образ его смутен, словно запечатлен на поблекшей старой фотографии. Десятого июня 1891 года чиновник колониальной администрации делает загадочную запись в дневнике, повествующую о разговоре в клубе с европейским путешественником, направляющимся в Дарджилинг. Предметом обсуждения послужили ни больше ни меньше как труды Бертильона и сэра Френсиса Гальтона.
Этот чиновник, некий Эдвард Генри, недавно занял пост генерального инспектора бенгальской поиции, и на него огромное впечатление произвели познания загадочного гостя, глубокое понимание им прошлого, настоящего и будущего полиции и сыскного дела. Путешественник показался Генри немцем, он даже называет его Зигсоном, но это, без сомнения, Холмс, который уже надел личину, избранную им для миссии в Тибет.
Сыщик давно интересовался методами, позволяющими безошибочно опознавать преступников по антропометрическим характеристикам. Обе упомянутые Генри фамилии – Бертильон и Гальтон – свидетельствуют, что, даже действуя под прикрытием на пути в Гималаи, Холмс не устоял перед соблазном изложить свои соображения по этому поводу, когда ему выпало встретить сочувственного и сведущего слушателя.
Холмс был поклонником французского криминалиста Альфонса Бертильона и придуманной им системы идентификации преступников на основе антропологических измерений, хотя и сознавал недостатки того, что вскоре станет известно как бертильонаж. (Пикировка между Холмсом и доктором Мортимером в «Собаке Баскервилей» заставляет предположить, что сыщик немного завидовал восхищению, выпавшему на долю француза.)
Великий детектив также по достоинству оценил и работу сэра Френсиса Гальтона, эрудированного кузена Чарльза Дарвина, доказавшего возможность опознания преступников по отпечаткам пальцев. Ни одна полицейская служба мира еще не использовала дактилоскопию, но Холмс, как бывало довольно часто, опережал свое время.
В нескольких отчетах Уотсона отмечена роль, которую играют в расследовании отпечатки пальцев. Уже в середине 1880-х годов Холмс подчеркивал потенциал этого средства опознания преступников.
По воле случая единственным стражем порядка, которому хватило прозорливости и воображения, чтобы распознать возможности, предлагаемые дактилоскопией, и применить их на практике, оказался тот самый полицейский, который знойной июньской ночью беседовал с сыщиком в калькуттском клубе.
Эдвард Генри (в будущем сэр Эдвард) уже обдумывал возможность использования отпечатков пальцев в практике бенгальских полицейских. Несколько лет спустя он воплотит в жизнь идеи, которые обсуждал с удивительно сведущим «немцем». Система классификации, которую он разработал в 1896–1897 годах, до сих пор служит основой для большинства тех, что приняты в англоязычном мире[70].
Из Калькутты Холмс выехал по Дарджилинг-Гималайской железной дороге[71], строительство которой завершилось всего десятью годами ранее, и прибыл в небольшой курортный городок в предгорьях в августе 1891 года.
Загадочная запись в дневнике Эдварда Генри указывает, что сыщик уже в Калькутте выдавал себя за норвежского исследователя Сигерсона. Почему Холмс в своих странствиях по Востоку выбрал именно такое прикрытие, остается предметом споров.