Сонька. Конец легенды Мережко Виктор
Филимонов зашелся тоненьким смехом и долго не мог успокоиться. Артист смотрел на него с нежным недоумением, затем стал сам тоже смеяться и умолк, когда директор вытер выступившие слезы салфеткой.
— Смешной вы все-таки человек, Изюмов. Потому, может, и прощаю ваши глупости. — Став серьезным, Гаврила Емельянович объяснил: — О госпоже Бессмертной осведомлен мало. Сказывают, пребывает в качестве приживалки в доме Брянских, в обществе не показывается, возможных встреч избегает.
— Публика помнит ее?
— Кое-кто помнит. Но вас, господин Изюмов, помнят в первую очередь!
— Меня?! Как это возможно? Я был всего лишь тенью мадемуазель Бессмертной!
— Зловещей тенью, сударь, — директор направил на него тяжелый взгляд. — Именно ваша светлость сгубила нашу гордость.
— От безмерной любви-с, Гаврила Емельянович. А ежели точнее — от неразделенной любви.
Директор помолчал, глядя в окно и размышляя о чем-то, пожевал губами, после чего негромко произнес:
— Жаль. Крайне жаль. Подобные артистки выходят на сцену раз в десять лет. А может, и еще реже. — Повернулся к визитеру, с нахмуренным лбом поинтересовался: — Имеете намерение повидать госпожу Бессмертную?
— Имею, но не решаюсь. К тому же в дом Брянских вряд ли меня пустят.
— Подобную пакость, господин Изюмов, я бы и к городу на пушечный выстрел не подпускал. — Директор внимательно посмотрел на бывшего артиста, прикидывая что-то, и вдруг сообщил: — Но в театр я все-таки вас возьму.
— Артистом?
— Швейцаром. Будете угодных пропускать, неугодных гнать. Согласны?
— Но вы ведь меня крайне не уважаете, Гаврила Емельянович, и вдруг подобное предложение, — изумился Изюмов.
— Подобное предложение не есть уважение. Холуи были в чести лишь в тех случаях, когда имели беззубый рот и изогнутую спину. Имейте это в виду, господин хороший.
Улюкай, сопровождаемый вором Резаным, остановил пролетку напротив дома Брянских, бросил напарнику:
— Жди!
И направился к воротам.
Одет он был в элегантный костюм-тройку, в руках держал дорогую трость с костяным набалдашником, выглядел как богатый, достойный господин.
Нажал кнопку звонка, стал ждать.
Из полосатой будки к нему вышел привратник Илья, с суровой серьезностью спросил:
— Чего изволите, господин?
— Мне к княжне Брянской.
— Их нет, уехавши.
— А мадемуазель Бессмертная?
Привратник на момент стушевался, но тут же нашелся:
— Не знаю такой.
— Госпожа Бессмертная… бывшая прима оперетты! Сказывают, она здесь проживает.
— Мне об этом неизвестно.
На дорожке показался дворецкий Филипп, увидел незнакомого человека, направился к воротам.
— Чего господин желает? — спросил вышедшего навстречу Илью.
— Желают видеть госпожу Бессмертную, — ответил тот. — А мне неведомо, кто такая.
Дворецкий отодвинул его с дорожки, подошел к калитке, слегка поклонился гостю:
— Слушаю вас, уважаемый.
— Товарищ секретаря Государственной думы Валеев, — представился Улюкай. — Мне поручено встретиться с госпожой Бессмертной, которая, по некоторым сведениям, проживает в доме княжны.
— Товарищ секретаря Думы? — удивился Филипп. — И что же заинтересовало Думу в госпоже Бессмертной?
— Попроси госпожу выйти во двор! Это важно!
— Постараюсь исполнить вашу просьбу.
Дворецкий ушел, Улюкай стал прохаживаться вдоль ворот, и к нему подошел Резаный.
— Чего они?
— Не желают звать. Вроде того, будто скрывают.
— С чего это?
— Барская придурь.
— Но ты сказал, кто ты есть?
— Потому и поковылял звать.
От дома вышел дворецкий, следом за ним спешила Табба. Она за эти годы мало изменилась, одета была в длинное домашнее платье, волосы были наброшены на лицо так, что они довольно удачно скрывали давний шрам возле глаза.
Резаный вернулся к пролетке, Улюкай подождал, когда Илья откроет калитку, шагнул навстречу бывшей приме, поприветствовал с поклоном:
— Здравствуйте, мадемуазель.
Та кивнула, повернулась к дворецкому:
— Ступай.
— Прошу прощения, но беседовать вам придется здесь, — предупредил он.
— Я поняла, ступай, — отмахнулась Табба и повернулась к визитеру: — Слушаю вас.
— Дело короткое, но важное. Лучше где-нибудь присесть.
— Пожалуйте на скамейку.
Они пересекли двор, расположились на тяжелой чугунной скамье рядом с фонтанчиком.
— Вы кто? — спросила Табба.
— Вор.
— Вор? Но дворецкий сказал, что вы товарищ секретаря Думы.
— Это правда… Но вообще-то вор.
— Вор — в Думе?
— Ничего удивительного. Нас там много.
— Как это?
— Время такое. Один вор ворует, другой — прикрывает.
Бессмертная машинально огляделась, снова повернулась к Улюкаю:
— Что у вас?
— Меня зовут Улюкай. Слышали когда-нибудь?
— Возможно. Что дальше?
— Историю бриллианта «Черный могол» вы тоже, думаю, слышали?
— Это важно?
— Важно. — Улюкай достал из внутреннего кармана пиджака бархатный мешочек, вытащил из него золотую коробочку. Положил ее на ладонь, открыл.
В коробочке лежал бриллиант — таинственный, сверкающий, манящий, пугающий.
— Это и есть «Черный могол», — сказал Улюкай.
Табба завороженно смотрела на него:
— Моя мать охотилась за ним. Теперь он у вас?
— Временно. — Вор протянул коробочку Таббе. — Теперь он будет у вас.
— У меня?!
— У вас. Но тоже временно.
— Я не возьму его.
— Придется. Вы дочь Соньки и обязаны будете передать его матери.
— Зачем?
— Она теперь единственный человек, который будет владеть им по праву. Так завещал верховный вор Мамай.
— Заберите его! — попыталась вернуть камень Бессмертная. — Мне он не нужен! Я не знаю, где моя мать и сестра. И вряд ли увижу их в ближайшее время.
— Думаю, вскоре увидите. Сонька — дама вечная. — Улюкай заставил бывшую приму взять коробочку. — Только помните — вы обязаны будете передать его своей матери. Иначе он принесет вам беду. И еще помните: мы вас не оставим. В самые трудные моменты всегда будем рядом.
Табба осталась сидеть, какое-то время была не в состоянии отвести глаз от камня, сияющего черным непостижимым светом. Затем подняла голову, проследила за тем, как странный посетитель вышел в калитку, уселся в пролетку и укатил прочь.
Зима на Сахалине в предновогодние дни 1910 года выдалась необычайно снежной и морозной. Сугробы в поселке каторжан подчас достигали полутора метров, засыпав протоптанные дорожки и почти полностью закрыв крохотные окна в черных заиндевелых бараках.
От мороза потрескивали бревна, а дым из труб вился к небу густо и как бы застывал на лету.
Новый «хозяин» поселка поручик Гончаров едва ли не с первого дня пребывания на службе пожелал видеть у себя почему-то именно пана Тобольского, сосланного на пожизненные каторжные работы. Причем послал за ним конвоира в мужскую часть поселка не днем, а ночью, когда арестанты вернулись уже с валки леса и готовились ко сну.
Когда конвоир с паном пробирались к дому коменданта, по пути встретили божевольного Михеля, озябшего и отрешенного. Тот, устало подпрыгивая и размахивая руками, вдруг остановился, узнал поляка, что-то промычал и угрожающе надвинулся на них.
— Чего тебе, придурок? — крикнул конвоир. — Пошел отседова!
— Убью, — произнес Михель и сделал решительный шаг к пану. — Не ходи к Соне! Соня моя!
— Пошел отседова, гумозник! — Конвоир сильно толкнул сумасшедшего, тот завалился в глубокий снег, увяз в нем и, выбираясь, продолжал мычать и грозить вслед уходящим.
— Такой и взаправду зашибить может, — с ухмылкой бросил конвоир поляку. — Не боишься?
— Он добрый, не зашибет, — пожал тот плечами.
— Добрый, а дури выше головы. Держись от него подальше, пан. А то и правда как бы беды не вышло.
Дом коменданта поселка стоял на пригорке, на отшибе. Почти во всех окнах горел неяркий ламповый свет.
Залаяли с лютым озверением два огромных волкодава, на них вяло прикрикнул дежуривший у входа охранник, махнул пришедшим, давая им возможность пройти.
Пан Тобольский и конвоир поднялись по скрипучим от мороза ступенькам на второй этаж, остановились возле обитой войлоком двери, поляк оглянулся на солдата.
Тот тяжело вздохнул, неожиданно перекрестился.
— Чего ты? — не понял поляк.
— Боюсь. Сказывают, суровые они больно. Да и породы особой — барской.
— А тебе-то чего бояться?
— А как же? На всякий случай, мы ведь совсем их не знаем. — Конвоир снова перекрестился, кивком велел стучать.
Тобольский нерешительно ударил пару раз кулаком в промерзший косяк, дверь распахнулась, и в облаке теплого воздуха возник поручик — мужчина лет двадцати с небольшим, ладный, черноволосый, подтянутый. Увидел арестанта, жестом пригласил переступить порог и распорядился конвоиру:
— Жди на улице.
Пан прошел в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, мельком оглядел обстановку: стол с изысканной настольной лампой, дымящим самоваром и пишущей машинкой «Ундервуд», пара стульев, дутый буфет с посудой, красной кожи диван, книжные полки с плотными корешками фолиантов, небольшой платяной шкаф.
В углу стояла срубленная к Новому году елка, украшенная картонными картинками и стеклянными шарами.
Поручик по-хозяйски прошагал к столу, кивнул на один из стульев:
— Присаживайтесь.
Пан с достоинством принял предложение, вопросительно посмотрел на хозяина.
— Чаю? — спросил тот.
— Благодарю, с удовольствием, — усмехнулся поляк.
Гончаров взял со стола заварной чайник, налил в чашку перед гостем темной ароматной жидкости, вернулся на место.
Пан попробовал на вкус чай, благодарно улыбнулся.
— Давно не пил настоящий английский чай.
— Имеете такую возможность. — Поручик внимательно изучал каторжанина. — Вы ведь здесь пожизненно?
Тобольский с удовольствием сделал глоток, поставил на стол чашку.
— Могу задать вопрос, господин поручик?
— Можете. — Никита Глебович по-прежнему с любопытством изучал поляка.
— За все годы каторжной жизни меня ни разу не приглашали в дом начальника на чай. Это что, новая форма обработки политкаторжанина?
— Считаете, есть смысл вас обрабатывать?
— Смысла нет. Во-первых, бесполезно. А во-вторых, ничего выдающегося при всем желании я сообщить вам не могу. В чем смысл данной чайной церемонии?
Поручик вышел из-за стола, взял с книжной полки небольшой томик, положил его перед каторжанином. На обложке книги было выдавлено черной жирной краской: «Марк Рокотов. Стихи».
Поляк полистал томик, поднял на начальника насмешливые глаза.
— Мы будем декламировать стихи Марка Рокотова?
Гончаров сухо рассмеялся, сел.
— Декламировать не будем. Почти все стихи Рокотова я знаю наизусть. Я его давний и ревностный поклонник. — Он закурил, откинулся на спинку стула. — Вы ведь были знакомы с Рокотовым?
— В какой-то степени.
— И на каторге оказались по воле господина поэта?
Тобольский отвечать сразу не стал, кинул взгляд на пачку папирос, поручик кивнул, пан прикурил, затянулся, пустил густой дым.
— На каторге, господин поручик, я оказался исключительно по своей воле. В моем возрасте сложно подчиняться чужим влияниям.
— Однако вы все-таки подчинились воле террористов?
— Желаете откровенностей? — Поляк с прищуром смотрел на начальника. — Праздное любопытство?
— Не только. Меня интригуют поступки людей, идущих столь безоглядно против закона.
Тобольский загасил в пепельнице окурок, снисходительно усмехнулся.
— К сожалению, ничего стоящего о них сообщить не могу. Имел к ним только касательное отношение. Могу лишь назвать причину, толкнувшую меня на этот путь. Если вам, конечно, любопытно.
— Любопытно.
— Хорошо. Позвольте еще один вопрос? Вам сколько лет?
— Двадцать два года.
— Всего двадцать два… И какая же нелегкая привела вас в этот забытый богом и людьми край?
Гончаров снова коротко засмеялся:
— У нас получается едва ли не исповедальный вечер.
— Не хотите — не отвечайте. Вы сами подвели к исповедальности.
— Хорошо, отвечу. — Поручик перебросил ногу на ногу. — Бессмысленное столичное существование. Скука, однообразие, отсутствие какой-либо реальной цели.
— Вы из состоятельной семьи?
— Весьма. У меня есть все, и нет ничего.
— Полагаете, здесь вы что-либо найдете?
— Пока не знаю. По крайней мере, мне здесь интересно. Экзотика!
— Смею вас огорчить. Здешняя экзотика через пару месяцев станет адом, и вы пожелаете немедленно бежать отсюда. Вы возненавидите окончательно не только здешнюю публику, но и самого себя.
— Возможно, — согласился Никита Глебович. — По крайней мере, потом будет о чем вспоминать.
— Если это «потом» у вас наступит.
— Но у вас ведь оно наступило?!
— Наступило. На каторге.
— На пожизненной. Я же в любой момент могу покинуть эти гиблые места.
— Возможно. Но пока что мы с вами, господин поручик, здесь на равных. Я — каторжанин, и вы — также. И привилегия у вас только в одном: вы можете меня наказать, я вас — нет. Хотя и это спорно.
Гончаров не сразу оценил остроумный ход каторжанина, затем рассмеялся громко и с удовольствием.
— Браво! Значит, между нами есть нечто общее?
— Всего лишь часть суши, на которой мы располагаемся.
Гончаров посидел какое-то время в размышлении, поднялся, подошел к буфету, вынул оттуда хрустальный штоф с водкой, две рюмки, поставил на стол.
— Предлагаю выпить.
— Вот с этого все и начинается, — заметил с ироничной улыбкой пан. — Вначале вы будете искать собутыльника, затем станете пить по-черному. В полном одиночестве. А отсюда родится жестокость, озлобленность, ненависть ко всем и вся.
Никита Глебович отрезал кусок вяленой оленины, кивнул на нетронутую рюмку.
— Брезгуете?
— Просто не пью.
Возле дома стали грызться собаки, поручик подошел к окну, посмотрел вниз, беззлобно чертыхнулся, вернулся обратно.
— Все здесь интересно. Интересно и страшно. Но вы правы — когда-нибудь все это обрыднет. — Налил себе, выпил, затем испытующе посмотрел на каторжанина. — Еще один вопрос. Вся эта чушь о вас и Софье Блювштейн… Понимаете, о ком я?
— Разумеется.
— Это вранье или имело место быть?
Пан пожал плечами и спокойно ответил:
— Имело место быть.
— Она — майданщица. Ей разрешили открыть квасную лавку. По моей информации, госпожа Блювштейн торгует не только квасом. Но и кое-чем покрепче.
— Вы желаете лишить ее особого положения?
— Вовсе нет. Мне она просто любопытна.
Поляк поднял глаза на поручика, усмехнулся:
— К сожалению, видимся мы редко. Мне ведь предписан особый режим — передвижение по поселку только в сопровождении конвоира.
— Я дам команду о временной отмене режима.
— Желаете, чтобы я вам ее представил?
— Мне бы хотелось расположить ее к себе.
— Зачем?
— Легендарная особа. Необычная судьба. Меня привлекает все неординарное, загадочное.
— То есть я должен сказать Соне что-то о вас хорошее?
— Ну, ни хорошее, ни дурное. Но я бы желал, чтобы поселенцы видели во мне не только зверя.
Пан Тобольский в некотором недоумении помолчал, затем поднялся.
— Я могу идти?
— Нет. — Поручик подошел к нему. — Попытайтесь поверить в мою искренность. Россия на рубеже страшных перемен. Смертельных перемен. И я хочу оставить после себя хотя бы крохотный след, пусть даже на этом острове отверженных.
Желваки собрались на скулах поляка, он уставился на начальника в упор.
— Вы или сумасшедший, или прохвост.
От услышанного тот вздрогнул, с тихой ненавистью посмотрел на каторжанина, затем овладел собой, тихо промолвил:
— Может, и то, и другое. Для кого как, — и коротко махнул: — Ступайте.
Тобольский был уже возле двери, когда Гончаров окликнул его:
— Минуту! — снова подошел к каторжанину. — Госпожа Блювштейн здесь ведь не одна?
— Да, с дочкой. С Михелиной.
— По слухам, она весьма хороша собой.
Тобольский едва заметно усмехнулся:
— Она каторжанка, господин поручик, — и готов был переступить порог, когда его вновь остановил начальник.
— А со старшей дочерью… примой петербургской оперетты… действительно все так трагично, как писали газеты?
— Я каторжанин, господин поручик. И связи с материком у меня никакой. С наступающим Новым годом.
В комнату ворвалось облако холодного белого воздуха, конвоир услышал звук открывшейся двери, шуганул собак и заспешил навстречу каторжанину.
На следующий день, когда к ночи уже была завершена смена лесоповалочных работ, пан Тобольский решился навестить Соньку. Благо начальник снял предписание передвигаться по поселку только в сопровождении конвоира.
Квасная лавка находилась на небольшом майдане в центре поселка вольных поселенцев. Кроме нее, здесь в темноте виднелась управляющая контора с крыльцом, рядом чернел недавно построенный помост для порки провинившихся, а чуть в стороне нелепо торчали обломанные колеса от карусели, в теплое время предназначавшейся для местных детишек.
Из трубы лавки на фоне звездного прозрачного неба валил густой белый дым — значит, Сонька еще торговала.