Сонька. Конец легенды Мережко Виктор
— Хорошо, я запрошу материалы на вашего бывшего коллегу. Еще раз, как его фамилия?
— Гришин Егор Никитич.
Князь взял ручку, записал.
— Всего доброго!
Конюшев покинул кабинет.
Братья Кудеяровы жили в старинном родовом доме на Миллионной, откуда рукой было подать до тяжелой и мутной Невы.
Петр въехал во двор на автомобиле, сиденья, а также стекла и крылья которого были заляпаны грязью, сунул водительские краги вышколенному лакею, нервно распорядился:
— Вымой как следует автомобиль! Весь! Чтоб ни следа! Везде! — Попытался оттереть запачканный какой-то гадостью костюм, безнадежно махнул рукой и заторопился было в дом, но вдруг увидел на скамейке младшего брата Константина, читающего книжку.
Быстро подошел к нему, остановился в шаге.
Тот прикрыл книжку, удивленно посмотрел на Петра.
— Что-нибудь стряслось?
— Я только что был на фабрике.
— Дурные новости?
— Весьма. Жаль, что тебя не было со мной.
Константин окинул его взглядом, обратил внимание на испачканный костюм, прыснул в кулак.
— Тебя там побили?
— Да, представь себе! Закидали помидорами, яйцами, прочей мерзостью! Меня прогнали с моей фабрики! Прогнали те, кому я плачу жалованье! — Петр взял из его рук книжку, кинул взгляд на обложку, на которой было написано «Максим Горький», неожиданно резко швырнул ее на землю, стал топтать ногами. — Это все от этого! От этих недоучек, шарлатанов, проходимцев!
Костя удивленно привстал.
— Прекрати, братец.
Петр придвинулся к нему вплотную, прошептал:
— Это ты прекрати! Ты сошел с ума, понимаешь? Окончательно и бесповоротно сошел с ума. Упиваешься этой мерзостью… сочинительством какого-то полуграмотного бродяги, сострадаешь уродам, которые тебе чужды по духу, по крови, по нравственности!
— Тебе-то какая разница, кем я упиваюсь и кому сострадаю?
— Потому что я знаю, что эта зараза рано или поздно сожрет тебя!.. Нет, не рано или поздно, а уже жрет! Пожирает! Хотя ты сам еще это до конца не осознаешь!
Константин в полном недоумении смотрел на него.
— Петр, можно без истерики? Отдай грязный костюм прачке, надень новый, и все вопросы сняты!
— Не сняты! Вопросы только начинаются! Сегодня они швырялись яйцами, а завтра возьмут оружие и всех перестреляют к чертям собачьим! Меня, тебя — всех! Думаешь, тебя они пожалеют? — Старший брат быстро оглянулся, почему-то полушепотом поинтересовался: — Ты ведь сочувствуешь этой мрази?
— По крайней мере, не устраиваю сцен, — с усмешкой ответил младший.
— Нет, сочувствуешь. Жалеешь и сострадаешь. И я догадываюсь, на кого ты транжиришь наши кровные деньги.
Костя пожал плечами, усмехнулся:
— Транжирю в основном на женщин.
— Врешь! Врешь нагло и беспардонно! Я ведь догадываюсь. Подозреваю! И кое-что замечаю.
— Ты шпионишь за мной?
— Пока что наблюдаю! Но не приведи господь, чтоб о моих догадках узнал кто-то из посторонних! Не приведи господь! Тогда всему конец — и чести, и фамилии, и жизни.
— По-моему, ты сошел с ума. Прости, у меня дела.
Младший хотел обойти его, но Петр резко перехватил за руку.
— Мне! Как родному брату! Это останется между нами. Пока не поздно. А еще не поздно! Где ты бываешь? С кем встречаешься? Я видел тебя не один раз с людьми не нашего круга! Зачем читаешь дурные книжки? Куда с банковских счетов уходят деньги! Кому? Для чего?
Константин смотрел на него как на окончательно сошедшего с ума.
— Ты в бреду, Петр! Ты хоть сам понимаешь смысл своих слов?
— Прекрасно понимаю. Великолепно! Ну скажи. Признайся! Ты финансируешь революционную сволочь? Эту чернь, этих прохвостов? Эсеров-бомбистов, другую мерзость? Ты решил пойти против Богом избранной власти?
— Можно отвечу по порядку?
— Изволь. Только как брат брату. Честно.
— Именно. Первое — никакую «сволочь» я не финансирую, и вся эта чушь не более чем фантазия твоего больного мозга!
— Я чувствую, Костя. Я слишком люблю тебя, чтобы не догадываться. Я ведь в свое время также увлекался бунтом, протестом, сборищами. Но прошло. Прошло, к счастью.
— Не перебивать! Второе. Если бы я даже решился финансировать революционную мерзость, это не твоего ума дело, брат! Я вырос уже из купальных трусов, чтобы давать кому-либо отчет о своих действиях! У меня свои деньги, своя жизнь, свои принципы!
— Принципы пусть! Черт с ними, если тронулся умом. Но деньги! Это деньги нашего отца!
— Это деньги наши с тобой, брат, разделенные поровну! А папеньке — благодарность, и земля ему пухом!
Константин снова решил уйти, и Петр вновь задержал его:
— Одумайся, остановись! Пострадаешь не только сам, но заодно погубишь меня!
— Ты располагаешь фактами?
— Мне намекнули.
— Намекают знаешь где? В публичном доме! Когда стесняются напрямую попросить девку!
Константин подобрал книжку, направился на выход к воротам, и все-таки Кудеяров-старший догнал его, вцепился в рукав.
— Грех, грех! Гадишь в могилы отцов, дедов, прадедов! И я первый прокляну тебя, если не остановишься и не одумаешься! Не только прокляну, но и буду вечным и непримиримым твоим врагом! Пойду войной, жестокостью, беспощадностью!
— Делай как знаешь, брат. Ты старше, тебе виднее, — ответил с усмешкой младший, брезгливо освобождая руку.
Глава вторая
Без гарантий
В бараке ни души — все каторжанки ушли на смену. Сонька сидела возле буржуйки, в которой потрескивали дрова, ждала дочку. Вскоре дверь барака распахнулась, и к матери быстро направилась Михелина. Присела перед нею на корточки, спросила деревянными от мороза губами:
— Соня… Что стряслось? Меня торчила прямо из красильни вытащил, велел бежать к тебе.
Несмотря на арестантскую одежду, девушка смотрелась красиво, едва ли не игрушечно. Мать поцеловала ее с нежностью, усадила рядом с собой.
Та стянула рукавицы, подышала на озябшие пальцы.
— Пана Тобольского убили, — помолчав, сказала Сонька.
— Слышала. Тетки только об этом и судачат. Правда, что это сделал Михель?
— Так говорят.
— А что с ним теперь будет?
— Думаю, ничего. Подержат в карцере и выпустят. Сумасшедший, чего с него взять?
— Я его боюсь.
— Михеля?
— Да. Он, когда видит меня, всегда мычит и что-то пытается сказать. Как думаешь, он знает, что я его дочка?
— Вряд ли. Он знает только меня. — Сонька помолчала. — А вот пана Тобольского жаль.
— Ты любила его?
Мать усмехнулась, пожала плечами.
— Он любил меня. Всю жизнь.
— А меня зачем со смены погнали?
— Начальник распорядился.
Дочка села поудобнее, приобняла мать, почему-то перешла на шепот:
— Ты с ним разговаривала?
— С начальником?
— Да… Какой он из себя? Говорят, молодой.
— Молодой, — улыбнулась Сонька. — Симпатичный.
— С тобой нормально разговаривал?
— Вполне. — Воровка внимательно посмотрела на дочку. — Ты должна с ним познакомиться.
— Мам, ты чего? Кто он, и кто я.
— Он мужчина. К тому же молодой. Ему нужны женщины.
— Но почему я?
— Потому что здесь, кроме тебя, не на кого глаз положить.
— Ты хочешь, чтобы я…
— Хочу, чтобы ты завела с ним флирт. А дальше будет видно.
Михелина слегка отстранилась.
— Но я не хочу. У меня есть князь Андрей!
Мать жестко взяла дочку за локоть.
— Это нужно, Миха.
— Зачем?
— Чтоб бежать отсюда. — Сонька набрала новую партию дров, подкинула в печку. — Главное, что он из благородных. А благородными можно крутить как заблагорассудится.
— Благородные — глупые?
— Доверчивые. Их легче обвести вокруг пальца. Нужно только умело разыграть дурку.
Михелина откинулась назад, негромко рассмеялась.
— А если я по-настоящему закручу ему голову?
— Лишь бы не наоборот. Он очень интересный мужчина. Поэтому надо иметь холодную голову и ловкие руки.
— Золотые, ты хотела сказать.
— Я подумала, а ты сказала. — Мать приблизила к себе дочь, поцеловала в голову.
Неожиданно дверь барака распахнулась, на пороге возник сначала Кузьма Евдокимов, затем в помещение вошел поручик Гончаров.
Обе женщины при появлении начальника поднялись, он подошел к ним, улыбнулся Михелине.
— Ваша дочь? — спросил Соньку.
— Да, моя.
— Очень приятно, — Никита Глебович протянул девушке руку в тонкой лайковой перчатке. — Гончаров.
Михелина сделала книксен, в арестантской одежде это выглядело трогательно и чуть смешно.
— Словно на светском приеме, — засмеялся поручик и тут же деловито обратился к воровке: — Вас проводят к карцеру, в котором содержится Михель Блювштейн. А вам, — повернулся Гончаров к девушке, — тем временем я могу предложить испить со мной чаю.
Михелина, томно прикрыв глаза, повернулась к Соньке:
— Мам, меня приглашают. Можно?
— Решай сама, взрослая уже, — пожала та плечами.
— Я решила, господин поручик!
Кузьма Евдокимов стоял в дверном проеме, наблюдал за происходящим и нагло ухмылялся.
Карцер находился на другом краю поселка. Соньку сопровождал Кузьма, пробирался следом, глубоко проваливаясь в снег, чертыхаясь, кричал в спину воровке:
— А начальничек-то на твою дочку глазок положил. Гляди, Сонька, как бы бабкой не стать раньше времени!
— Я давно уже бабка!
— Это смотря для кого! Я бы такую бабку зацепил!
— Было б чем цеплять.
Карцер, в который поместили Михеля, был бараком с зарешеченными окнами и пудовым замком на дверях. Дорожку к дверям занес снег. Сонька стала пробираться ко входу, погружаясь в сугробы едва ли не по пояс. Конвоир хотел было двинуться следом, но махнул рукой и остался ждать ее.
— Гляди поаккуратней! А то как бы сразу двух жмуриков не пришлось попу отпевать!
Воровка с трудом открыла дверь, протиснулась внутрь, сделала несколько шагов.
— Михель!
Ответа не последовало. Сонька шагнула дальше.
— Михель!
И вдруг откуда-то из дальнего угла послышалось:
— Кто там?
— Это я, Соня. Ты где?
— Здесь.
Ответ был настороженный, испуганный, не совсем узнаваемый. Соньке вдруг стало не по себе.
Женщина двинулась на голос и увидела Михеля.
Он стоял возле зарешеченного окна, смотрел на воровку прямо и испуганно. Глаза его горели, руки крепко сжимали прутья.
Воровка подошла поближе.
— Михель, это я… Соня!
— Соня? — переспросил он, подозрительно глядя на нее.
— Соня. Не узнал, что ли?
— Теперь вроде узнал.
Странность его речи заставила воровку отступить на шаг.
— Ты чего, Михель? Я — Соня.
Он торопливо произнес:
— Узнал, Соня… — оглянулся по сторонам, шепотом спросил: — Где я, Соня?
— В карцере! Ты убил человека.
— Убил человека? — тихо переспросил он, и зрачки его глаз расширились. — Генеральшу?
— Генеральшу ты убил давно. А теперь пана Тобольского.
— Кого?
— Поляка. Пана Тобольского.
— Не помню. — Блювштейн вдруг взял ладонями ее лицо, приблизил к себе почти вплотную. — А где я, Соня?
Воровке стало нехорошо от его взгляда, от разговора, она тихо промолвила:
— Как где? На каторге! Тебя сослали на пожизненную!
— На пожизненную? Не помню… Ничего не помню. — Глаза его стали наполняться слезами. — Боже… Неужели это правда? — Он схватил воровку за плечи, принялся с силой трясти ее: — Генеральшу помню, поляка нет! Даже тебя не сразу вспомнил!
— Потому что Господь отнял у тебя разум.
— За то, что убил?
— Двоих убил.
Михель с ухмылкой посмотрел на нее.
— Нет, не отнял. Он мне его вернул. Второй раз убил, и ко мне вернулся разум. Только зачем Господь сделал это, Соня?
— В наказание. Значит, ты не все еще испытал в этой жизни.
Михель спросил сдавленно:
— А что я еще должен испытать?
— Одному Богу известно.
— Не хочу, Соня. — По его щекам текли слезы. — Хочу жить как раньше. Ничего не знать, ничего не понимать, ничего не бояться.
Он оставил ее, медленно отошел в угол, присел на корточки и затих.
Сонька присела рядом. Михель обнял ее, прижался, и так они какое-то время сидели молча. Наконец воровка вытерла ладонью свои мокрые глаза, поднялась.
— Мне пора.
— А я?
— Жди, когда выпустят. Подержат, помурыжат и выпустят. Что с тебя возьмешь, с придурка?
У выхода Сонька остановилась, с усмешкой сообщила:
— Мы тут ведь с тобой не одни, Михель. У нас дочка.
— Дочка? — спросил он удивленно.
— Да, дочка… Михелина.
— Моя?
— Наша.
— Тоже на каторге? А ее за что?
— За мать.
Михель зашептал:
— Нужно бежать! Хотя бы ради дочки! Здесь нельзя оставаться! Подохнем!
— Нужно. Но об этом потом. — Сонька оглянулась, тихо предупредила: — Главное, чтоб никто ничего не понял. Оставайся таким, каким был… Придурком оставайся! А все остальное придумается. Я еще приду к тебе.
И налегла на дверь.
Михелина сидела за столом в кабинете Гончарова, пила чай, вела с начальником поселения неторопливую, с элементами кокетства беседу. Никита Глебович курил тонкую ароматную папироску, щурился от дыма, внимательно, с интересом изучал симпатичную каторжанку.
— Я — коренной петербуржец, — произнес он мягким баритоном. — И, по моим сведениям, вы также проживали в столице.
— Да, это так, — кивнула Михелина.
— Ваша сестра, Табба Блювштейн, в свое время являлась примой оперетты и была широко известна как Табба Бессмертная. Я не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь.
— Я был однажды с маменькой на «Летучей мыши», и до сих пор у меня в памяти ваша блистательная сестра.
— Благодарю, — склонила голову Михелина.
Поручик развернул конфету, но есть не стал, отложил в сторонку.
— Как давно вы не видели ее?
— Я на каторге уже почти пять лет. Можно посчитать, сколько лет я не виделась с сестрой.
— Простите, не подумал. — Начальник грациозно поднялся, достал из буфета бутылку вина, поставил на стол. — Вино давно употребляли?
Девушка рассмеялась.
— Пять лет назад.
— Не желаете?
— До барака не дойду.
— Вас проводят. — Гончаров улыбнулся, показав крепкие белые зубы. Налил в два фужера, один из них пододвинул к девушке. — Пригубите, французское.
— Будете раскалывать? — усмехнулась Михелина.
— Отнюдь, — пожал плечами Никита Глебович, отпил половину своего фужера. — Раскалывать вас не на чем, о каждом вашем шаге мне докладывают немедленно. — Он снова сделал глоток. — Мне доставляет удовольствие беседовать с вами, будто за окнами нет этой дикой зимы, унылого поселка, изможденных серых лиц… Вино, необязательная беседа, красивая девушка.
— В одежде каторжанки.
— Не поверите, она вас красит. Появись вы в обществе в таком наряде, вы бы немедленно стали законодательницей моды.
— Вы мне льстите, — смущенно улыбнулась Михелина.
— Ни в коем разе. Вы действительно красивы и сами это прекрасно понимаете.
— Тем не менее больше не пейте. Иначе вы скажете еще что-нибудь, и я окончательно зазнаюсь.
— Не зазнаетесь. Я не допущу этого. — Гончаров через стол дотянулся до руки девушки, поцеловал ее. — Я готов произносить вам комплименты регулярно.
Каторжанка поднялась.