И проснуться не затемно, а на рассвете Феррис Джошуа
– Я нашел экземпляр!
– Кантаветиклов?
– Я сам удивлен не меньше вашего. Прямо-таки потрясен. Я подумать не мог, что… и теперь… вы ведь понимаете, какая это находка? Что теперь будет?
– Как вы их нашли?
– Продавец связался с моим коллегой, который наводил справки.
– И кто он такой, этот продавец?
– Он пожелал остаться неизвестным. В нашем деле такое часто встречается. Уверен, вы понимаете…
– Но Кантаветиклы в самом деле существуют?
– Существуют, и в наших руках – полное издание. Полагаю, оно имеет венгерское происхождение и датируется серединой восемнадцатого века.
– Написано на арамейском?
– Как ни странно, на идише.
Я удивился.
– А вы знаете идиш? Можете прочесть книгу?
– Дорогой мой друг, никто не может прочесть книгу на идише. Но не волнуйтесь. Сначала мы убедимся в подлинности книги, затем найдем вам переводчика с идиша, и вы прочитаете ее от корки до корки. Но при одном условии: вы должны поделиться с остальными.
Зукхарт умолк.
– Ну? – спросил он. – Я покупаю книгу?
Сегодня был тяжелый день, – написал он. – Ко мне подошел человек, который заботится о нашем благополучии: ведет хозяйство, делает ремонт. Умеет снимать плесень со стен и чинить проводку, цитирует Кьеркегора и Псалмы. Он живет с нами уже семь лет, и все семь лет он не знал горя. Но в последнее время ему начали сниться сны. В них он видит свою покойную жену. Она рассказывает ему о Боге. О рае. Сны очень правдоподобные и яркие, он просыпается – и не может их забыть. Чувствует в комнате ее присутствие. Он хочет знать мое мнение о мертвых. Я отвечаю ему строчками из Кантаветиклов. Мертвые мертвы. Он кивает. Это умный и задумчивый человек, я вижу, как он мучается. Он знает, что в некоторых культурах мертвых считают живыми. Они живут рядом с нами, оказывают на нас влияние. Он спрашивает меня, разве это не лучше – чтобы живых от мертвых отделяла лишь тонкая мембрана, которую последние при необходимости могли бы разрывать? Так называемые “чудеса”. Я отвечаю ему строчкой из Кантаветиклов. Чудес нет, есть только люди. Но мои слова не помогают ему избавиться от снов.
Думаю, он скоро нас покинет. Такое раньше уже случалось.
Пожалуйста, подумай о визите.
В тот же день ко мне пришел новый пациент, старик с плохими деснами. Он назвал себя Эдди – странное имя для престарелого человека. А впрочем, что тут такого? Если ты Эдди в десять лет, ты будешь Эдди и в восемьдесят. Он с ходу сообщил мне, что больше тридцати семи лет ходил к одному стоматологу. К доктору Раппопорту. Я знал доктора Раппопорта – у него была хорошая репутация. А еще у него была странная гигиенистка (именно по этой причине о докторе Раппопорте знали все стоматологи). Во время работы она просила пациентов держать для нее инструменты. «Подержите-ка это, – говорила она человеку прямо посреди чистки, – теперь это». И человек прилежно держал, пусть и не вполне понимая зачем, а через некоторое время, приглядевшись внимательнее, обнаруживал, что у нее нет одной руки. Однорукая гигиенистка! По слухам, дело свое она знала и даже одной рукой управлялась куда лучше многих двуруких. Если есть на свете однорукие гольфисты и однорукие барабанщики, почему бы не быть одноруким гигиенистам? Разнообразные проявления решительности и упертости в людях не устают меня поражать.
Итак, примерно за три недели до назначенного визита к доктору Раппопорту моему новому пациенту позвонили и сообщили, что доктор Раппопорт умер. Пришлось искать нового стоматолога. Но спустя тридцать семь лет Эдди – восьмидесятилетний старик весом около ста фунтов, тоже, прямо скажем, не желторотый птенец, – не хотел искать нового стоматолога. Он любил прежнего. Доктор Раппопорт полжизни лечил ему зубы. Смерть доктора Раппопорта не укладывалась у него в голове. Этот высокий, моложавый, загорелый человек в белом халате не мог умереть. «Да он ведь моложе меня лет на двадцать!» – сказал Эдди. Я понял, что он из той категории пациентов, которые ходят по врачам от скуки. Он любил поболтать, и, несмотря на свою занятость, я дал ему возможность выговориться – в конце концов, он скорей всего и сам откинет копыта через полгода. Я покосился на Эбби – чтобы невербальными методами поделиться с ней своими выводами, – и только тут заметил, что на месте Эбби опять сидит та неприятная карлица. Где же Эбби? Она ведь только что была здесь. Ко мне она никогда не подходила, даже чтобы отпроситься на полдня. Для этого она шла к Конни. В ее представлении я был скорее злобным уборщиком с ведром, шваброй и кривой усмешкой, нежели начальником. Карлица смотрела на меня с упреком; впрочем, вполне вероятно, что в спокойном состоянии ее лицо всегда выглядело именно так. И все же я почувствовал, что на меня смотрят осуждающе. Почему, скажите на милость, она не носит маску? Неужели ей плевать, что зубная пыль забивает ей ноздри и мембраны? Эбби всегда носила маску, подумал я. И снова посмотрел на Эдди. Его лицо – нельзя сказать, что неподвижное, ведь он по-прежнему разглагольствовал о внезапной кончине доктора Раппопорта, – показалось мне печальным, растерянным и прекрасным. У него были большие, широко распахнутые глаза – нетипично для стариков его возраста – и чистые белки. Еще одна унизительная примета старости, говорил он, наравне с химиотерапией и недержанием мочи, это когда умирает твой стоматолог. Чей стоматолог может вот так взять и умереть? Стоматолог старика. Но даже старики не ждут от судьбы такой подлянки. Когда ты раз в полгода, из года в год, ходишь к одному стоматологу, и он всегда здоров, всегда принимает, это как-то обнадеживает. Значит, жизнь продолжается. Обнаружив, что доктор Раппопорт, несмотря на свою моложавость и жизнелюбие, скончался от сердечного приступа и больше никогда никого не примет, мой пациент осознал, что тоже скоро умрет. Конечно, он и раньше это понимал, просто не задумывался. Но если это случилось с доктором Раппопортом, который был гораздо моложе и практически бессмертен, значит, смерть ждала и Эдди. Это осознание – в числе прочих неприятных вещей – загнало его в глубокую депрессию. Он перестал заботиться о себе, ходить к врачам, делать упражнения от артрита и пользоваться зубной нитью. Только по настоянию друга-терапевта Эдди начал принимать антидепрессанты и благодаря им снова вспомнил о своем здоровье. Но к этому времени оно уже изрядно пострадало. Артритные суставы не позволяли ему достать нить, намотать ее на пальцы и продеть между зубами. Он даже флосстиком пользоваться не мог. На протяжении пятидесяти лет он ежедневно чистил зубы нитью, а тут разучился держать ее в руках. Одного взгляда на его руки было достаточно, чтобы понять причину. Все пальцы на руках Эдди были деформированы и напоминали хоккейные клюшки. Я не понимал, как он вообще что-то может делать такими руками, даже поворачивать дверные ручки или отвинчивать крышки. В конечном итоге, подумал я, все его пальцы срастутся в один, как иногда срастаются зубы у глубоких стариков, и два этих обрубка будут неподвижно лежать на коленях, указывая друг на друга. Надо привести сюда Конни и показать ей руки Эдди: может, тогда она поймет, что мазаться кремом каждые десять минут бесполезно? Сколько ни мажься, все равно тебя ждет вот это. И миссис Конвой надо привести. Пусть посмотрит и объяснит, почему это мне нельзя выкурить сигарету, а потом курить весь день напролет – все равно мы все кончим одинаково. Затем я продемонстрирую им зубы Эдди и расскажу о его нелепой ситуации: полвека он ежедневно пользовался зубной нитью, чтобы едва не окочуриться от известия о смерти его стоматолога.
Наконец я заглянул ему в рот. Опасения миссис Конвой подтвердились: атрофия костной ткани, десневые карманы глубиной 7–8 мм. Обычно я не обнадеживаю пациентов с карманами глубиной 7–8 мм – и сам на многое не надеюсь. Но в тот момент я поклялся сделать все, чтобы пятьдесят лет использования зубной нити не пропали для Эдди даром. Я вытащил у него изо рта зонд, положил руку на его детское плечо.
– Эдди… – сказал я. – Эдди, что же мне с вами делать?
Конни сидела за столом и разбирала бумаги.
– Где Конни? – спросил я.
– Прямо перед тобой.
– Тьфу, оговорился. Где Эбби? Она же приходила с утра!
Конни сделала вид, что страшно занята.
– Конни.
– Да?
– Где Эбби?
– Она уволилась.
– Она… что?!
– Уволилась. Эбби уволилась.
– С какой стати?!
Конни не смотрела на меня.
– Конни, прекрати разбирать бумаги и посмотри на меня. Посмотри на меня! Прекрати! – Она прекратила разбирать бумаги. – Что значит «уволилась»? Почему?
– Нашла новую работу. Хочет попробовать себя в новом деле.
– В новом деле? Эбби?
– Да, Эбби. Что в этом такого возмутительного?
– Какое новое дело? – не унимался я. – Она предупредила нас за две недели? О таких вещах надо предупреждать. Мне кажется, Эбби не могла не предупредить.
– Она не предупредила. За обедом сообщила. Верней, перед обедом – здесь она обедать не стала.
– Ты шутишь?
– Она уволилась, Пол. Ей надоело.
– Ей надоело? Погоди-погоди… «Надоело» и «решила попробовать себя в новом деле» – это разные вещи.
– Разные. Но не взаимоисключающие.
Конни объяснила, что Эбби решила наконец-то исполнить свою мечту и стать актрисой. Для этого ей требовалась работа с более гибким графиком. Я уже не впервые слышал об этой Эббиной мечте – стать актрисой. Мне следовало удовольствоваться этой причиной. Она была вполне веская; люди и не из-за такой ерунды увольняются. А умные люди не суют нос в чужие дела – а то ведь можно и схлопотать. Однако я не унимался. Как это Эбби ушла без предупреждения? Порядочные люди так не уходят. Эбби была упрямым человеком, но все же порядочным. Я пытал и пытал Конни, пока она не призналась, что среди названных причин Эббиного увольнения был мой неприятный характер. Ладно, это для меня не открытие. Кроме того, продолжала Конни, Эбби увидела в Интернете мои твиты. Они ей не понравились, вообще вся моя так называемая интернет-персона ей не понравилась – настолько, что она решила уволиться немедленно, без предупреждения.
– Но это же не я писал! Разве она не поняла?
– Видимо, нет.
– Ты ей не сказала?
– Сказала.
– А она что?
– Либо не поверила, либо ей все равно.
– Но Эбби ведь даже не еврейка!
– А это тут при чем?
– Если кто и должен уволиться, так это ты, – сказал я. – Эбби пресвитерианка или методистка или еще кто-нибудь в этом духе.
– Пресвитерианка или методистка? Да ты пять минут назад не знал, что она актриса!
– И давно она актриса?
– Вовсе необязательно быть евреем, чтобы не любить антисемитов. В современной Америке такая нелюбовь свойственна многим.
– И потом, если прочесть все твиты разом, становится ясно, что они скорее антимусульманские. Или антихристианские. Антирелигиозные. Если прочесть их все разом.
– Когда будешь искать ей замену, укажи это в объявлении.
– Эбби вообще что-нибудь знает об истории иудаизма? Имеет представление о том, что такое настоящий антисемитизм?
– Настоящий антисемитизм?
Она смотрела на меня как на дурака.
– Что? – не понял я.
– Знаешь, чему меня научила эта странная история с хищением твоих личных данных?
Я вздохнул и жестом попросил продолжать.
– Только евреи имеют право судить о том, что такое «настоящий» антисемитизм или ненастоящий. А ты не входишь в их число.
Я вернулся в кабинет и сел напротив Дарлы, ассистентки-карлицы, которой, видимо, было все равно, антисемит я или нет. Как же плохо мы с Эбби понимали и знали друг друга, подумал я, а ведь сколько лет просидели в одном кабинете. То, что она ушла, не укладывалось у меня в голове. И даже не попрощалась! Днем она просто вышла из клиники, и я не придал значения ее уходу, даже немного обрадовался – подумал, что наконец-то можно передохнуть и пообедать. Я понятия не имел, что больше никогда ее не увижу, не смогу отвести в сторонку и извиниться за свой угрюмый характер. Мне было искренне жаль, что я такой угрюмый. Такой немногословный, холодный, строгий, снисходительный, замкнутый и абсолютно равнодушный к любым проявлениям ее натуры. Понятно, почему она никогда со мной не разговаривала. Понятно, почему она ушла.
Эбби ушла!
Я стал беспокоиться, что следом уйдет и миссис Конвой. Без миссис Конвой «Стоматология доктора О’Рурка» потерпела бы крах. Миссис Конвой была олицетворением «Стоматология доктора О’Рурка», душой и телом клиники.
Когда я нашел ее, она уже начинала стерилизовать оборудование.
– Бетси, – сказал я. – Мне бы хотелось поговорить с вами об Эббином уходе.
Она отложила инструменты и взяла меня за руку. Я нащупал умелые косточки ее пальцев.
– Я когда-нибудь говорила вам, что вы – замечательный врач? – спросила она.
Когда Бетси только устроилась в клинику, и ее сверхъестественные способности еще потрясали меня до глубины души, я очень хотел знать, что она обо мне думает. Надеялся, что она по крайней мере считает меня достойным партнером. В жизни не видел такой чудесной гигиенистки. Со временем я начал принимать ее навыки как должное, и она превратилась в Бетси Конвой, набожную католичку и бой-бабу с кувалдой в руках. И вдруг, спустя много лет, она решила исполнить мою давнюю мечту – рассказать мне обо мне.
– Спасибо, Бетси.
– Мой муж, упокой Господь его душу, тоже был хорошим врачом. Но не вашего калибра. На своем веку я видела немало хороших врачей, но все они были не вашего калибра.
– Вы не представляете, как я польщен.
Она улыбнулась.
А потом отпустила мою руку и вернулась к работе.
– Насчет Эббиного увольнения…
– Она решила заняться новым делом. Она всегда хотела быть актрисой.
– Но ушла-то она по другой причине.
Я рассказал ей о сообщениях и постах в Интернете, написанных от моего имени. Вытащил из кармана я-машинку и зачитал вслух последние твиты.
– Неужели вас это не волнует? – спросил я.
– А должно?
– Все это написано от моего имени.
– Написали-то не вы.
– Нет, но разве вас не волнует, что это мог написать я?
– С какой стати?
– С какой стати? Бетси, многие из этих твитов можно назвать антисемитскими. А значит, их автор – антисемит.
– Вы антисемит?
– Разумеется, нет! Однако Интернет как бы намекает, что да. Разве вы не хотите знать наверняка, антисемит я или нет?
– Вы только что сказали, что нет.
– Для этого мне понадобилось подойти к вам и сказать. Когда вы узнали, что Эбби уволилась, вы могли бы и сами ко мне подойти. Выразить беспокойство. Все-таки речь идет об одном из самых страшных предрассудков в истории человечества.
– Я вас знаю. Вы не такой.
– Разве к вам в душу не должно было закрасться хотя бы крохотное сомнение?
– Пол, я не понимаю, в чем суть ваших расспросов. Вы антисемит или нет?
– Суть в том, что вам даже не любопытно! Вас это не беспокоит! А если я действительно антисемит?
– Вы сказали, что нет.
– А доказать можете?
– Мне нужно закончить работу. Если захотите признаться в антисемитизме, приходите – я буду ждать.
– Самое пагубное предубеждение в истории мира! – вскричал я.
– Верно.
– И я должен прийти сам?!!
Я вышел из кабинета. Больше мы эту тему не обсуждали.
Моим последним пациентом в тот день был руководитель коммерческой службы в крупной фирме. Я нашел у него три кариеса, сообщил ему о своей находке, и в этот момент меня ненадолго позвала миссис Конвой. Когда я вернулся в кабинет, пациент сказал:
– Наверно, я не стану лечить зубы.
Его рентгеновские снимки были прямо перед ним на экране. Он прекрасно видел свои кариесы. Я еще раз заглянул в карту – со страховкой все в порядке, так что дороговизна лечения не должна была его беспокоить. И мне хотелось верить, что он заботится о здоровье своих зубов. Иначе бы он просто не пришел.
– Хорошо, но я настоятельно рекомендую вам заняться зубами. Причем в ближайшее время, дальше будет хуже.
Он кивнул.
– Вы боитесь боли? – осторожно спросил я.
Он искренне удивился.
– Разве лечить кариес больно?
– Нет. Поэтому я и спросил. Может, вы думали, что это больно.
– Нет-нет. Дело не в этом. Боли я не боюсь.
– Тогда разрешите полюбопытствовать, в чем причина? Со временем у вас разовьется пульпит, а вот это уже действительно больно.
– Сейчас я чувствую себя отлично. По моим ощущениям, никаких кариесов у меня нет.
– Но они есть, – сказал я. – Вот смотрите. Здесь, здесь и…
Я начал заново показывать ему снимки.
– Можете не показывать. Я все видел и верю вам.
– То есть вы верите, что проблема есть. Почему бы ее не решить? У вас три кариеса.
– Потому что я хорошо себя чувствую.
Я начинал выходить из себя.
– Хорошо, уделите мне еще минутку, пожалуйста. Посмотрите на экран. Видите эти темные участки? Один, два, три. Три кариеса.
– Согласно снимкам – да. Я это понимаю. Но не согласно моим ощущениям.
– И что же это за ощущения?
– В данный момент я не чувствую, что у меня есть больные зубы. Все отлично.
– Но кариес далеко не всегда сопровождается болью. Для этого мы и делаем снимки. Чтобы показать вам то, что нельзя почувствовать.
– Я понимаю, вы так работаете, и я не имею ничего против. Но я привык действовать по-другому.
– По-другому? Это рентген, им пользуются во всем мире. Не только «мы» так работаем. Все профессиональные стоматологи так работают.
– Очень хорошо. Но я привык руководствоваться своими ощущениями, и сейчас я чувствую себя прекрасно.
– Тогда зачем вы пришли?! Если вы чувствуете себя хорошо, а на снимки вам плевать, зачем вы пришли?
– Просто так положено. Каждые полгода надо посещать стоматолога.
– Доктор О’Рурк?
На пороге кабинета стояла Конни.
– Простите, я отлучусь, – сказал я пациенту.
И выскочил из кабинета как ошпаренный.
– Этот болван, – зашептал я, – не хочет лечить кариесы, потому что хорошо себя чувствует! Говорит, у него все отлично, зачем лечиться? Я показываю ему снимки, на что он мне заявляет: это вы так работаете! Все профессионалы так работают! А он, видите ли, просто щупает зубы языком, и если по его ощущениям все в порядке, то плевать ему на снимки и мнение профессионалов! Когда я спросил его, зачем он тогда пришел, знаешь, что он ответил? Потому что так надо! Так положено – каждые полгода посещать стоматолога! Неужели все люди так устроены? Это – нормальное явление? Так оно и бывает?
– К тебе пришел дядя Стюарт, – сообщила она.
Я умолк.
– Опять?
В приемной не было никого, кроме Стюарта и молодой азиатки в бежевых слаксах и сдвинутых наверх темных очках. Когда я вошел, она опустила очки на нос, и Стюарт ее представил. Венди Чу. Работает на Пита Мерсера.
– Вы знакомы с Питом Мерсером? – спросил я Стюарта.
– Лично не знаком. Я знаком только с Венди.
Венди выглядела так молодо, что при иных обстоятельствах я бы принял ее за школьницу-отличницу. Она вручила мне визитку. Посмотрев на карточку, я вспомнил, как Мерсер рассказывал про нанятого им частного детектива. «Детективное агентство Чу» – значилось на карточке. Я снова посмотрел на нее. Надо же, а ведь раньше сыщики носили фетровые шляпы и сидели за дверями с матовым стеклом. Куда катится этот мир?
– И как вы познакомилсь с Венди? – спросил я.
Она ответила сама:
– Чего только не случается, когда два человека отправляются на поиски одной женщины.
– Какой женщины?
– Пол, – сказал Стюарт, – мы пришли просить вас об услуге. Не могли бы вы после работы съездить с нами в Бруклин?
– Зачем?
– Мерсер хочет, чтобы вы кое с кем встретились, – сказала Венди.
– А где сам Мерсер?
– Он больше не принимает участия в деле.
– В каком деле?
Она промолчала. Ее взгляд за темными линзами очков был нечитаем.
– У меня пациент, – сказал я.
– Мы подождем. – Венди тут же села.
– Что происходит? – спросил я Стюарта.
– Я прошу вас о личной услуге. Съездите с нами в Бруклин.
Я вернулся к пациенту: тот терпеливо дожидался меня в кресле. Я сел рядом, смерил его долгим взглядом и всплеснул руками.
– Почему вы до сих пор здесь?
Он смутился.
– Вы же сами сказали подождать.
– Но почему вы меня послушались?
– Потому что вы – мой врач.
– То есть ждать по моей просьбе вы готовы, а лечиться – нет?
– Я уже сказал, что чувствую себя прекрасно.
– У вас кариес! – воскликнул я. – Целых три!
– Согласно снимкам.
– Да, да, вот именно! Согласно снимкам!
– Но не согласно моим ощущениям, – сказал он.
Мы сели в машину Венди и поехали в Бруклин, в район Краун-хайтс, где живут в основном евреи. На витринах и вывесках было много иврита, по улицам ходили женщины в одинаковых одеждах с одинаковыми колясками – огромными люльками на больших железных колесах; мужчины в черных костюмах, черных шляпах и с черными бородами выходили из маршруток и разговаривали по мобильным телефонам; бесчисленные дети, невзирая на суровость пейсов и скромность нарядов, скакали и бегали по тротуарам. Солнце садилось, и на улицах был полный порядок. Если бы не тонированные окна проезжавших мимо машин, дрожащие от басов, я бы решил, что мы очутились в семнадцатом веке.
По дороге туда я узнал, что мы должны встретиться с Мирав Мендельсон – женщиной, которую когда-то любил Грант Артур. Я не понял зачем. Я объяснил Стюарту, что все про нее знаю. Мирав родилась в Лос-Анджелесе, в семье ортодоксальных евреев, а потом влюбилась в Артура. Когда семья об этом узнала, ее изгнали из сообщества. Даже сидели по ней шиву, как будто она умерла. Через некоторое время Артур занялся исследованиями, начал узнавать все больше о своих предках, о том, кто он такой на самом деле. Он понял, что его долг – покинуть Мирав, уехать из Лос-Анджелеса и основать в Израиле общину ульмов.
– Звучит мило, – сказала Венди. – Но это еще не все.
Стюарт поведал мне, что Мирав отказалась от иудаизма, вышла замуж за хозяина одной из крупнейших фирм по торговле строительными материалами, родила от него двух детей, а потом они развелись. Повинуясь велению души, в 2007 году Мирав снова взяла фамилию Мендельсон и приняла иудаизм. Сейчас она живет при хасидском центре и рассказывает новообращенным женщинам о традиционных еврейских практиках.
Мы въехали в некое подобие студенческого городка или большого жилого комплекса с собственной синагогой, школой и общежитием, где новообращенные евреи постигали основы религии. Мирав вела вечерние курсы. В конце занятия женщины запели. Мы стояли на улице, ждали и слушали. Никогда не забуду эту песню: непрерывную, изменчивую, исполняемую неумелым хором, в котором солировал единственный женский голос – сильный, живой, напутствующий, славящий Создателя и ведущий всех тех, кто сбивался с ритма, фальшивил, замолкал и хихикал, к единственному мигу звонкой гармонии. То был голос Мирав.
После урока Мирав вышла к нам, мы познакомились, и она повела нас в комнату отдыха. Там пахло старыми книгами и горелым кофе. На стенах – всевозможные образцы народного искусства: изображения менор и волчков, согбенных фигур у Стены Плача, молитвенных шалей, развевающихся под порывами волшебного ветра, танцующих семей, свитков с красочными письменами на иврите. Больше всего мне понравились огромные аппликации: Ноев ковчег, груженный множеством зверей, и дракон, плывущий по спокойному морю, как будто Карибскому.
Мирав была в длинной черной юбке и головном платке с узором из огурцов. Мне она показалась честной, открытой и жизнерадостной; некоторое время она говорила очень серьезно, а потом вдруг непринужденно засмеялась. Она явно знала, сколько на свете горя и дерьма, но все же умела радоваться жизни. Такие люди поначалу всегда меня пугают, а в следующий миг я начинаю испытывать к ним глубокую симпатию, даже если мы практически не знакомы.
– Принести вам кофе? – спросила она, когда мы сели.
Все отказались.
– Спасибо, что согласились на встречу, – сказал Стюарт. – Знаю, вы уже беседовали с Питом Мерсером, но не могли бы вы рассказать свою историю и нам с Полом?
– Могу, конечно, это совсем не трудно.
И мы отправились в год 1979.
Ее дядя владел небольшим продуктовым магазином неподалеку от дома ее родителей. Днем мама отправляла ее туда за покупками. Однажды по дороге домой к ней подошел Грант Артур и предложил донести сумки до дома. На нем были джинсы-клеш и рубашка из тех, какие носил только Джон Траволта. Он спросил ее, еврейка ли она, и она кивнула. Затем он спросил, как ей живется, в какую церковь она ходит и не жалко ли ей, что нельзя праздновать Рождество. Мирав ответила, что ее отец – раввин местной синагоги, а из-за Рождества она расстраивалась только в детстве. Еще он спросил, действительно ли еврейская пища так отличается от христианской. И что вообще едят евреи?
– Сначала я подумала, что он надо мной издевается, – сказала Мирав мне, Стюарту и Венди. – Но нет, этот юноша действительно ничего не знал. Он был такой невинный, такой открытый, ему все было любопытно.
В следующий раз он встретил ее у входа в дядин магазин, когда она выходила с покупками. Мирав заподозрила, что он за ней следит, но не поняла, как и откуда. Грант Артур сказал, что нашел раввина – рабби Юклуса из синагоги Анше-Эмес, – который согласился помочь ему обратиться в иудаизм. Рабби Юклус научит его всему, что нужно знать. Сейчас он уже знает про шаббат. Этим иудаизм сильно отличается от христианства. Христиане всегда молятся в воскресенье и не устраивают пиршеств накануне, если не считать праздников и благотворительных вечеров по сбору средств. Рабби Юклус пообещал как-нибудь пригласить его на шаббат. Знает ли она наизусть все слова, которые надо произносить при зажигании свечей? И все остальные молитвы и песни? Он сказал, что ему очень нравятся еврейские «ритуалы, молитвы и прочие штуки». Ему не терпится прийти домой к раввину и увидеть все своими глазами. Мирав нравилось слушать Гранта Артура, он оживил ее повседневность, и она впервые почувствовала себя особенной. Ей было всего семнадцать.
– Мне так и не пришло в голову спросить, что для него важнее, – сказала она, обращаясь непосредственно ко мне, – иудаизм или я. Да и важно ли, кто его вдохновил – я или нет? Даже не вдохновила – свела с ума! – Она громко и импульсивно рассмеялась. Затем повернулась к Стюарту: – Разве не это мы делаем, когда влюбляемся, – сводим друг друга с ума? – Он ответил ей теплой понимающей улыбкой (никогда не видел, чтобы он так улыбался), как бы говоря, что на своей шкуре испытал это сумасшествие. – Но нет, я никогда не считала, что иудаизм был для него просто удобным способом добиться желаемого. Или что я была таким удобным способом. Думаю, я ему понравилась, но и в нашем квартале он оказался не случайно. Он хотел стать евреем.
– Я все это уже знаю, – вставил я. – Он мне сам рассказывал.
Мирав перевела взгляд с меня на Стюарта.
– Мне продолжать?
– Прошу вас, – сказал он.
Однажды, возвращаясь вместе из магазина, они решили сделать крюк, чтобы подольше поговорить. Грант Артур признался, что не представляет, как можно быть евреем – столько всего нужно знать. Нужно знать Библию. Нужно знать Талмуд. Нужно знать правила – множество правил. Нужно знать историю. Нужно знать, как молиться. И если хочешь делать все по-настоящему, нужно знать иврит. Раньше он думал, что иврит – это такой древний язык, на котором была написана Библия, но рабби рассказал ему, что иврит – это язык Израиля, язык евреев. А ведь еще есть идиш. Знает ли Мирав идиш? В чем разница между ивритом и идишем? «Это совершенно разные языки», – ответила она. «Так ты понимаешь, о чем я говорю? Надо знать два языка, изучать Ветхий Завет, помнить про все праздники, как они начинаются, почему они имеют такое значение – это слишком много!» «Идиш знать необязательно», – сказала Мирав. «Ничего, я все равно выучу, – ответил он и показал на бунгало неподалеку. – А здесь я живу».
Дом стоял на небольшом травянистом холмике. Под окнами цвели азалии, от ворот ко входу вела дорожка, мощенная плитняком. Это был дом взрослого человека.
– С родителями? – спросила она.
– Нет.
– С кем-то еще?
– Нет. Один.