Воробьиная река Замировская Татьяна

В какой-то момент она поняла, что ее память про мужа начинает видоизменяться и стираться – например, когда она пришла навестить его отца, оказалось, что отец его умер еще давным-давно, до их встречи, а у мужа – мама и всегда была мама. Причем очень молодая, красивая, совсем не больная. Заходи, захохотала мама, будем чаи гонять целую вечность, да так и помрем! Жена развернулась и выбежала из дома, а потом оглянулась и заметила, что дома уже нет, снесли год назад. Держала, держала и не удержала.

Приблизительно похожим образом исчезли все подарки от мужа и даже его велосипед – в какой-то момент сам по себе вдруг бесшумно проехал сквозь все три комнаты их такой большой теперь квартиры, а потом превратился в черную воду объемом с велосипед и выплеснулся весь на потолок в форме слова «объемом». Это значит, что у мужа все хорошо, что он как-то там устроился, поняла жена, возможно, даже нашел своих. Может, даже на права сдал. Но никакой связи нет и быть не может – слово «объемом» не может быть даже письмом, если подумать, просто чушь какая-то.

Так проходили годы и десятилетия; засыпая, она часто задавала себе вопрос – был ли вообще какой-то смысл в ее жизни? Ведь она даже детей после себя не оставила. Видимо, все, что она оставила после себя, это вот эта закрытая навечно дверь и один-единственный человек, который наконец-то оказался дома, который наконец-то обрел истинное счастье в лучшем из миров – в каком-то смысле это даже лучше, чем дети, это даже лучше, чем что бы то ни было – она ничего не оставила, даже приуменьшила, с демографической точки зрения как минимум, но разве отменишь чужое счастье, разве отменишь обретение дома? Видимо, я попаду туда после смерти, предположила наша героиня, и мы наконец-то соединимся – но она жестоко ошибалась, после смерти она попала в какой-то больничный коридор, полный народу, и долго-долго сидела там в ожидании приема, а когда дошло наконец-то до приема и выкрикнули ее имя, поднялся сразу весь коридор – оказалось, что после смерти никто ничего не помнит, никто никого не встречает и у всех одно и то же имя.

Давай перелезем

Вначале всех очень долго везли в закрытых вагонах, потом высадили в полной темноте, куда-то вели сквозь дождь, лязг и далекий сырой грохот, потом Анна обнаружила себя стоящей в очереди, по-прежнему стоял жуткий полумрак, люди толпились, кто-то тихо бормотал: «я тут стоял, я стоял вот тут», голосом ребенка тоненько пищало: «мама, смотри, там собачки, нет, говорю тебе, собачки, я видел», где-то далеко вязко стонал поезд и чертил чушь в воздухе прожектор.

Толпа, будто слой масла, вдруг проехала по грязи резко вперед и в сторону, Анна схватилась за пальто мужчины, стоявшего перед ней, мужчина страшно обернулся – так, как будто он состоял из нескольких слоев этого пальто без самого мужчины внутри: что надо?

–  Я за вами? – робко спросила Анна. Очередь группировалась, наседала, разбухала под дождем, как хлеб, кто-то кричал, ребенок просил пить, кого-то уводили под руки, приехала слишком белая машина, похожая на профиль собаки, и казалось, что сейчас прилетит гигантская, как самолет, птица и начнет, давясь и страшно дергая головой, клевать этот хлеб.

–  Ты не с нами, – страшно ответил мужчина и приобнял стоящего перед ним мужчину помоложе, причем тот отшатнулся и чуть не упал.

Анна испугалась и вышла из очереди. Толпа тут же алчно уплотнилась, сжалась судорогой, Анна почувствовала чиркнувшие по себе чужие взгляды, будто обожгло все тело – теперь не пустят, подумала она, придется в хвосте стоять, и ее всю скрутило от досады, хотя почему?

Да, почему, подумала Анна, непорядок. Она отошла от очереди и, перебираясь через лужи и разбросанное тряпье, подошла к небольшим внутренним воротам: внешних ворот не было, сплошная далекая черная стена, внутренние же были, и там было что-то вроде окошек, как в билетных кассах, только побольше.

Фамилия! Имя! Возраст! – хрипло кричали из окошек, оттуда шел пар. Очередь разветвлялась на несколько потоков. От окошек время от времени отделялись люди и куда-то уходили, точнее, их уводили – по пять, десять человек.

Процесс двигался достаточно быстро.

Тем, кто мог назвать имя или фамилию, давали какие-то белые бланки для заполнения и просили подойти в соседнее помещение и заполнить, а потом вернуться. Тех, кто ничего не мог назвать, уводили небольшими группами хмурые люди в военной форме: они шли в корпус «Б», а те, кто мог что-то назвать, по итогам анкеты и небольшого собеседования шли в корпус «А» или «Д». Корпус «В» был какой-то тревожный – туда отводили по одному тех, кто вообще отказывался говорить, были и такие: потерянные, похожие на тени, бессловесные.

В целом оказалось, что очередь достаточно покорная, но ближе к окошкам, это часа три-четыре стоять, подумала Анна – видимо, устают, пока достоятся, а там, в самом хвосте, буянят, дерутся даже (где-то вдалеке и правда дрались: шапку отдал, кричал диким голосом будто пьяный мужик, отдал шапку, у меня в нее паспорт зашит, и на слове «Паспорт» несколько парней из начала очереди, остекленев глазами, кинулись бежать в конец, и драка переросла в какое-то черт знает что, Анна закрыла глаза, а когда открыла, всех уже уводили в корпус «Ч»).

–  А что в корпусе «Ч»? – спросила она охранника, стоявшего недалеко от окошек с автоматом.

–  Медицинское, – ответил он. – Анатомичка.

Анна уставилась на него в изумлении. Охранник вздохнул.

–  Там хорошо, кстати. Ванны стеклянные, хороший уровень прозрачности. Следят, чтобы ели все хорошо. Сочинения надо писать каждый день, правда. Обезболивающее через стеклянные трубочки, все как надо, обеззараживают по итогу, если уже окончательная выписка.

–  Дети! Внимание, кто с детьми! – закричала в мегафон какая-то ужасно красивая толстая женщина, – У кого дети!

К ней кинулась толпа женщин с детьми.

–  Детей оставляем, сами в конец очереди, – приказала женщина. – Дети отдельно.

Женщины начали охать, стонать, прижимать к себе детей, но дети морщились и не демонстрировали особого нежелания идти с красивой толстой женщиной. Одна девочка лет десяти все отталкивала от себя маму тонкими ручками в коротком пальто и повторяла: «Мама, там все детское, ты что! Кровати – детские. Фильмы – детские. Книжки – детские. Мам, ну там все детское, тебе нельзя! Куклы – детские! Одежда – детская. Еда – детская, ты же не любишь такую, сама говорила».

–  Дети отдельно, – повторяла женщина. – Отойдите, пожалуйста. Мы сейчас идем в детский корпус, там большой переход, вы не пройдете все равно, узкие очень коридоры.

–  Так, дети все? – тоном воспитательницы закричала она. – Все дети? Дети, пойдемте!

Дети побежали за ней. Матери детей где-то минуту стояли в растерянности, но потом отправились в хвост очереди, будто ничего не произошло.

Личные вещи отбирали вообще у всех, особенно мобильные телефоны. Одежду забирали, но не всю. Верхнюю заставляли снимать, но не уносили и просто бросали в грязь.

Анна смотрела на все это с покорным недоумением. В какой-то момент очередь стала вести себя очень организованно. Вести себя неорганизованно вдруг оказалось чем-то таким же странным, как, например, быть подошвой, касанием или еще каким-нибудь действием – противоестественно и громоздко. Она побрела в конец очереди вдоль длинного забора и тоненько стонущих от ветра бараков, похожих на бумажные фонарики – изнутри пробивался хрустальный, ненастоящий свет, и казалось, что бараки вместе с корпусами, простирающимися до горизонта, сейчас улетят в небо, как будто лето и фестиваль, а не холод и неизвестно что.

Необходимо встать в очередь. Вообще во всем была необходимость. Слова постепенно начали исчезать, их будто размывало дождем прямо внутри головы, но необходимость оформлялась прямо в воздухе как самое главное слово.

–  Постойте, – ее взяла за рукав женщина в разноцветном пуховике, тоже крадущаяся вдоль забора. – Стойте, ну пожалуйста. Я вас откуда-то знаю, помогите мне.

Анна посмотрела на женщину; лицо ее выражало страдание – Анну это заинтересовало, потому что здесь ничье лицо не выражало ничего, хотя бы отдаленно похожего на страдание.

–  Я же тут никого не знаю, – затараторила женщина. – Хоть одно знакомое лицо, понимаете, как это важно? Я тут совсем одна, и уже давно, растеряла всех своих из автобуса, а вы тут с компанией, вы с кем-то ехали?

Анна не очень хорошо помнила, с кем она ехала, более того, этот вопрос вызвал у нее в голове незнакомую, звенящую усталость, существующую как бы всюду, где не было даже намека на Анну, и поглощающую ее без остатка.

Женщина схватила Анну за руки, притянула к себе. Прожектор светил тускло, можно было что-то рассмотреть.

–  Тебя зовут Анна, – сказала она и захохотала. – Анна! Тебя зовут Анна, я это помню!

–  Вы откуда знаете? – бесцветным, похожим на мокрую стену, голосом спросила Анна.

–  Не помню точно, откуда, – заговорщицки сообщила женщина и схватила Анну под рукав. – Пошли, давай-давай, пошли отсюда. Не помню, слышишь. Но точно знаю, что ты Анна. Пожалуй, это вообще единственное, что я тут, бляха-муха, знаю наверняка.

Анна вдруг поняла, что до этого момента она была не Анна, а какая-то линия или водяная стрелочка, текущая в прозрачном хрустальном ручье строго на Запад по велению некоего могущественного магнита. Теперь она была Анна, и в ней начала разворачиваться некая сложная бумажная фигура, ранее бывшая скомканным жестким шариком.

–  Я в поезде ехала, да, – неожиданно чужим для себя голосом сказала она, и фигура будто разрезала ее изнутри, такая особенная сладкая боль, если порежешься бумагой, как в детстве. – Мы все с поезда вот только что, нас сюда привезли, сто человек или больше. Вначале ехали в Москву, белье, провожающие покидают вагоны, все как обычно, потом ночь, это самое, зарплаты-президенты, соседи эти, один паспорт потерял, потом нашел и пили за это, вообще спать невозможно было. Я на них шикаю, а они мне стакан водки на верхнюю полку передают с лимончиком, будто коктейль. Я беру и выливаю вниз – а они только смеются. Потом колеса меняют, кажется, грохот страшный, потом вообще маршрут меняют. И окна уже запрещены, потому что нельзя смотреть. Вагон тоже поменяли, табличку. Билеты не вернули, постель попросили сдать – а до этого раздали влажную, сдавать тяжело, падает с рук, как камень – мокрая, свинцовая. Ну что мне – берем чай, едем дальше. Чай разносили, хотя вообще ни на какие вопросы не отвечали.

–  Пила чай? – спросила женщина.

Анна кивнула.

–  Ой-ой, – поморщилась женщина. – Не надо было тебе чай заказывать, Ань.

–  А ты тоже с поезда? – спросила Анна. Она начала что-то вспоминать. Например, люди, подравшиеся из-за паспорта, были почти наверняка ее соседи – очертания шапки одного из них прорезались внутри нее, как очередная порция бумажных роз.

–  Не-не-не, – ответила женщина. – Ты чо, какой поезд. Нас на автобусе привезли, человек десять. Я вообще на остановке сидела, трамвая ждала – там, видимо, какой-то бензовоз сраный проехал, развонялся ужасно, мне дурно стало – ну все, думаю, сейчас стошнит или сознание потеряю – потом смотрю, я лежу, медсестра подходит эта, в форме их – то есть, я потом поняла уже, что форма не та, – и чаю, говорит, давайте выпейте. Я набрала в рот, но не глотаю. Я ж боюсь глотать вообще, у меня страх глотания. Я однажды подавилась водой, чуть не умерла, поэтому я жидкость пью только стоя, лежа нет. Это я сама себе так сказала. На самом деле просто нельзя пить чай из рук незнакомых людей. Это самое главное правило в жизни.

–  Да кто тебе такое сказал? – вытаращилась на нее Анна.

–  Не помню, – отмахнулась женщина. – Есть же и другие правила! Например – не ешь, если э. Если что? Или когда ты ешь, ты кто? Ты что?

Анна попыталась вспомнить какие-нибудь правила, но у нее ничего не получилось – она попыталась сформулировать какое-то простенькое правило про очередь: вроде «стой в хвосте, чтобы тебя никто не трогал» или «одни люди должны стоять перед другими», но у нее не получилось – из ее речи исчезло некое предписание, императивность, долженствование.

Оказалось, что никаких правил вообще нет.

Марина (ее звали Марина, она сообщила это сразу же после того, как рассказала еще пару историй о том, как она давилась различными мелкими съедобными объектами – от виноградинок до клюквы в сахаре и гомеопатических шариков с нестерпимым, едким камфорным запахом) рассказала, что к ней еще тогда подъехала «Скорая», но просто стояла недалеко – Марина же вместе с медсестрой ждала автобуса, почему-то медсестра ее уверила, что за ними должен автобус приехать, и правда, приехал старенький вонючий «ЛАЗик», и Марина спросила: так вон же скорая стоит, можно туда подойти, но медсестра запретила, не смотри туда, говорит.

–  А воду эту я в «ЛАЗике» выплюнула, – триумфально сказала Марина. – И когда я посмотрела на то, что я выплюнула, я знаешь что увидела? НИЧЕГО.

–  Ты такая молодец! – сказала Анна. Она ужасно зауважала Марину. Марина была страшно общительная и какая-то нестерпимо живая, в отличие от этой покорной очереди, в которой никто даже не дрался теперь.

Вокруг ходила охрана, но будто не замечала их. Анна спросила у Марины, не знает ли Марина ее, Анны, фамилии, но Марина покачала головой и ответила, что и свою-то не помнит. Анна испугалась и начала шипеть: ты должна знать фамилию, ты что вообще себе думаешь!

–  Надо стать в очередь, – подумав, сказала Анна.

–  Почему надо? – удивилась Марина. – Пошли, я тебе корпуса покажу. Я уже давно тут хожу. Охрана не замечает, но лучше не нарываться. Мне кажется, нам надо попробовать, чтобы вдвоем в один корпус, веселее все-таки. Хоть один знакомый человек, блин. Давай узнаем, что нужно, чтобы попасть в «Д», там вообще круто, что-то вроде школы: занятия, столовая, спортзал.

Анна спросила, почему детей увели в отдельный корпус.

–  А у меня двое детей! – радостно сообщила Марина. – Только что вспомнила. Девочка и мальчик. Девочку зовут Маша, а мальчик еще маленький, год. Как зовут, не спрашивай. Допустим, Фасад или Объект.

Где-то вдалеке страшно заскрежетал поезд.

Нет-нет, забормотала Марина, хватая Анну за рукав, это просто декоративные деревья, там за ними стена с колючей проволокой.

Перед ними, действительно, была стена.

–  Давай перелезем! – вдруг предложила Анна.

Марина затараторила: высоко, да перестань, там охранник сидит, видишь, где прожектор, еще стрелять будут, может, плюс проволока.

Анна, не отвечая ей, начала карабкаться на стену – стена была очень старая, можно было ставить носки ботинок в щербинки и трещины; Анна тут же вспомнила курсы скалолазания (редкая скука, за компанию с друзьями пошла – ее хватило на пару раз) и огромную лестницу-лазалку на школьном стадионе – туда она однажды залезла на спор, и вдруг начался такой страшный ливень, что слезть не было никакой возможности, пришлось родителей звать. Марина, чертыхаясь, полезла за ней, потому что ей было, кажется, очень страшно оставаться одной.

Вначале получалось неплохо, потом пришлось цепляться за проволоку. Анна не чувствовала боли, но, кажется, немного запачкала Марину, которая лезла следом. Выдирая похожее на спортивный обруч кольцо проволоки из бедра, Анна с облегчением все же почувствовала что-то отдаленно напоминающее боль или хотя бы память о ней. Прыгать в грязь вообще оказалось чем-то простым и нестрашным. Никто не стрелял, стена и прожектор остались позади: видимо, стена не охранялась, потому что перелезать через нее было нельзя.

Они долго брели по вспаханному полю, нашли на его краю какой-то старый ржавый трамвай, сидели там несколько часов, чтобы дождаться утра, перевязали друг другу раны клетчатой Анниной рубашкой: так, пара царапин, или это просто выглядело как пара царапин. Когда рассвело, снова шли по полю, дорог не было, проводов тоже, где-то вдалеке виднелся лес, но было понятно, что туда идти не стоит. По дороге Марина рассказала Анне всю свою жизнь, она вообще оказалась ужасно болтливой особой. Марина работала директором музыкальной школы в одном из новых микрорайонов, потом ушла в декрет, но совсем ненадолго; старшей, Маше, 11 лет, младшему (допустим, Фасад) – год и семь; жизнь ужасна и суетна, никаких отпусков, никаких подарков, подруги – змеи, вот бы иметь такую подругу, как Анна, ну.

Анна ответила, что, возможно, ее подруги тоже змеи, но она не очень хорошо помнит. Давай вспомни, холодно сказала Марина, это важно. Анна вспомнила: Галя, Валя, Ирка, вот Ирка точно змея. После этого она нашла в кармане мобильный телефон, на нем было 48 неотвеченных вызовов.

–  Вот видишь! – триумфально сказала Марина, рассматривая телефон. – Все получилось! Сейчас позвоним, дай, такси вызовем. Должна быть служба вызова такси из любой точки, я знаю.

Взяв телефон в руки, Марина передумала и решила вначале позвонить дочери, долго вспоминала номер, скользя пальцами по клавишам (старый телефон, отметила Анна, это же мой старый телефон, как так?), потом довольно хмыкнула, приложила трубку к уху и пропала, но не мгновенно, а как-то естественно, как будто Анна придумала ее, Марину, как лекарство от паники в этой новой и нестерпимо непонятной ситуации.

Это нормально, сказала себе Анна, человек еще и не такое может придумать, чтобы не сойти с ума. Она подняла телефон (он валялся на земле) и позвонила по последнему номеру из списка неотвеченных. У нее в голове ухнуло и противно загудело: догнали, стреляют, сообразила она, надо лечь.

Анна открыла глаза и увидела вначале потолок, как в кино, а потом – что из нее торчит множество белых прозрачных нитей, как будто ее поймал сверхчувствительный к колебаниям паук, в которого было встроено несколько мониторов. Некоторые нити присоединялись прямо к потолку, как ей показалось. Врач, который заметил, что Анна пришла в себя, тут же подсоединил к ней еще несколько нитей, это оказались провода, подмигнул Анне и сказал, что она добилась значительных успехов и что скоро поможет ему решать кроссворды, а то он тут сидит уже пятый день с этими журналами, и адская скука, и нужных слов не находишь, и буквы не совпадают, и линия все время прямая. У доктора был довольный вид. Через некоторое время ворвался Аннин муж, потом подбежал Аннин папа, у них слезились глаза. Папа сказал, что видел про Анну сон, и что в этом сне она ходила в черном платье по летнему саду и собирала ягоды калины, почему-то уже зрелые и пьяно-тяжелые, с налипшим снегом, поэтому папа тут же понял, что Анна выкарабкается: не время, говорил этот сон, не то время. Муж сказал Анне, что уже отчаялся и был готов наложить на себя руки, но его выручил кот: приходил каждую ночь, ложился на голову и уминал ее лапками, вытесняя нехорошие предчувствия.

Муж сказал, что погибло почти двести человек и что многие в больницах до сих пор, но Анне повезло, потому что она просто ударилась головой, а все остальное в порядке, но если она чего-то не помнит, то это нормально, не страшно.

–  Я все помню, – сказала Анна немного новым голосом, она как бы заново училась говорить. – Там все началось, когда стали колеса менять и расцепили вагоны – знаешь, когда поднимают метра на два на чугунных цепях и вскрывают пол в некоторых купе свинцовым ломом.

–  Нет, – ответил муж. – Это когда в Польшу едешь, в Бресте колеса меняют. Но не важно.

Анна, действительно, отлично все помнила. Муж приносил ей в больницу газеты, она смотрела списки погибших: Марина, 43 года, такой не было. Марины было всего две – одной 11 лет (точно не та), судя по фото – именно та девочка в пальто с коротким рукавом; еще была бабушка – пятеро внуков, дача, добрейшей души человек, ехала к сыну на день рождения.

Через три недели Анну выписали, и еще три недели она искала Марину в списках пострадавших и находящихся в больнице – либо находившихся там некоторое время. Марин было целых восемь штук, и все не те. Приходя к очередной не той Марине, Анна приносила ей цветы и какой-нибудь подарок: ревущего утробным шоколадным тоном фиолетового мишу, коробку малиновых трюфелей, книжку с репродукциями. Марины думали, что Анна волонтер, обычно волонтеры так и выглядят – все в шрамах, сами пострадали и теперь другим покоя не дают (одна Марина точно так подумала и сразу озвучила). Предпоследняя, седьмая Марина оказалась в ужасном состоянии, поэтому Анна организовала сбор средств ей на операцию, устроив благотворительный концерт, а последняя Марина оказалась очень отдаленной сотрудницей Анниного мужа. Поэтому Анне пришлось как-то объяснить мужу, зачем она бегает по больницам и квартирам.

–  Марина – это ты сама, – объяснил он, до этого помолчав несколько дней. – Та часть тебя, которая не окончательно выпила этот чертов чай. Внутренняя, тайная ты, которая помнит о тебе даже там, где отсутствует память. Та часть тебя, глядя в глаза которой ты можешь принять радикальное решение и сказать – давай перелезем? Помнишь, как в том анекдоте – а можно не приходить?

Оказалось, что подсознание Анны само придумало для нее такую интерпретацию случившегося – борьба организма за жизнь, допустим, оформилась и отделилась в виде отдельной, более деятельной психической сущности и не допустила. Ну что ж, во всяком случае, Ирка-змея дала бы гораздо более оскорбительное толкование. Анна решила больше никому не рассказывать всю эту чушь с корпусами. К тому же она стала болезненно относиться к очередям – при виде любой очереди ей становилось физически плохо, почти до обморока.

Правда, получилось так, что после благотворительного концерта Анна разговорилась с девушками-саксофонистками (там выступала замечательная группа, четыре саксофонистки играют джаз – тенор, альт, два сопрано), потом еще около месяца думала, а потом села в двадцатый автобус и приехала в 9-ю музыкальную школу. Зашла в кабинет директора, не глядя села в кресло, подняла голову и чуть не расплакалась.

Директором оказался дедушка, похожий на очень доброго, совсем пожилого Гитлера, когда-то выпившего вместо яда эликсир благодатной любви к человечеству и с тех пор скитавшемуся по тибетским монастырям.

Анна закрыла лицо руками, втянула в себя воздух и поняла, что вообще не знает, что сказать. В этот момент ей как никогда хотелось вернуться в тот ржавый трамвай и сидеть там как в самом безопасном месте во Вселенной, даже если там была и не та Вселенная, или не Вселенная вообще.

–  Ребенок академический завалил? – с ужасом спросил дедушка.

Анна покачала головой.

Простите, сказала она, дурацкая история, отдыхала в санатории с одной женщиной хорошей, Мариной, дружили сильно, потом потерялись, так она говорила, что тут директор, видимо, наврала. Тут Анне самой стало смешно, потому что она-то сама не наврала.

–  Мариночка? – спросил дедушка. – Почему это Мариночка директор? Мариночка сейчас заведует отделом духовых, да. А директор – вот директор. Это Мариночка вам что-то не то сказала.

Такая низенькая, уточнила Анна, волосы черные, вьющиеся, говорит очень быстро и много, раньше играла на флейте, так?

Дедушка-Гитлер так расчувствовался, что даже предложил Анне чаю, но от слова «чай» Анне стало так же дурно, как если бы она встала в очередь – ну что ж, еще не самые ужасные последствия, некоторые вообще всю жизнь овощи, с такими-то травмами.

Да, травмы – Анна осторожно спросила, все ли хорошо у Марины со здоровьем; она испугалась, что Марина лежит в больнице какого-то другого города, но оказалось, что с Мариной все хорошо, кроме того, что она не работает директором, дедушка все смеялся – ишь какая!

Анна долго боялась идти к Марине, но потом все-таки собралась, купила большую красивую коробку конфет и бутылку шампанского, после чего вернулась домой и оставила бутылку дома: не помнила точно, любит ли Марина шампанское, а в ее ситуации не помнить что-либо о Марине было настоящим преступлением.

Марина сама открыла дверь, но выглядела немного не так, как в ту ночь – она была более мягкая, понятная, уютная. В ней почти не было этой дерзости, резкости в движениях, этой оголтелой целеустремленности или чем это тогда можно было назвать. И этот человек рвал руками проволоку? Руки Марины были мягкими и покрытыми мукой – может, она лепила пельмени, или вареники, или обваливала в муке рыбку.

–  Вы точно ко мне? – спросила она, не протягивая руки (все-таки рыбку, подумала Анна).

–  Точно-точно, – ответила Анна. – Вы меня не помните? Меня зовут Анна.

–  Не помню, простите. – сказала Марина. – Вы мне, может, напомните.

–  Смотрите, – сказала Анна, – я о вас почти все знаю. Например, я знаю, что вы в 12 лет сломали палец и полгода не могли играть на флейте. У вас в детстве была собака Цезарь. Ваш дедушка умел шить шляпы, а еще однажды на спор отрезал себе палец на ноге, мизинец. Ваши родители ненавидят музыку. У вас панический страх подавиться, потому что раньше вы всем давились.

Марина выдохнула себе на руки и вся покрылась белой мукой.

–  Еще у вас двое детей, – продолжала Анна. – Девочка Маша. И мальчик.

–  Так, стоп, – сказала Марина. – У меня один ребенок и всегда был один. До свидания.

Анна поняла, что на самом деле перелезть через стену нужно именно сейчас.

–  Значит, будет еще один, – сообщила она. – В общем, Марина, запомни, пожалуйста, две очень важные вещи. Посмотри на меня. Меня зовут Анна. Это очень важно. Посмотри на меня и запомни на всю жизнь: Анна. И еще одну штуку запомни – чай из рук незнакомцев никогда не пей. Вообще. Это самое главное правило в жизни.

–  Ненормальная, – сказала Марина и захлопнула дверь. Пошла к Маше: та спала, ничего не слышала, ну и прекрасно.

Анна же почувствовала себя до неприличия счастливой. В какой-то момент, правда, в голове кольнуло: а вдруг Марина все забудет – но потом в голове кольнуло еще раз, даже больнее: не забудет, ведь ты здесь и все хорошо, и вы все-таки перелезли, а эти покалывания со временем пройдут.

Воробьиная река

Времени оставалось немного: нужно действовать.

Действие, все забить всполохами, каскадами действий, и ледяной поезд смерти прогрохочет мимо, вой стали станет щелчком и гладкой дощечкой, ускачет кузнечиком в летний вечерний куст, этот сценарий – не мой, эта боль – не моя, к тому же я ее не чувствую.

Кому скажу – тот и почувствует, а пока ждать лета, чтобы отпускать из ладони липкого ломаного кузнечика и рассматривать йодистые полосы на ладони. Как-то заживет. Поврежденное насекомое не чувствует боли, прочитала она в энциклопедии, но чувствует какую-то фатальную скованность, редукцию возможностей – возможно, это и есть боль?

Все началось с этого корпоратива: Ви уволилась еще в ноябре, но ее безудержная, инфантильная болтливость не позволяла толком отвязаться от этой компании; все девочки в отделе научной литературы переживали, волновались, ой как же она там, какие-то проблемы с мужем, ушел, а вещей не забрал и клянется, что накупил новых (а что со старыми, выбрасывать или отнести в сэконд-хэнд, например?), родители звонят прямо в рабочее время и скрипят в трубку – ремонт, делай ремонт, с обоев, мы видели, прямо падали черви, они сгнили, твои обои! Бросала трубку, плакала в туалете, девочки приобнимали за плечи – а зачем ты их домой пускала? Червей я не пускала, рыдала и хохотала Ви, – Черви сами пришли с чемоданами и сказали: мы тут деточек своих выведем; а у родителей ключ, они пришли с ключом, чтобы проверить, не повесилась ли я с горя!

И вот эти истории про ключ приходилось повторять на каких-то посиделках в баре, праздниках, сходках, и корпоратив опять же – у тебя же не будет своего корпоратива, сказали они тогда в кафе? Ви курила и чувствовала, как закипают в горле слезы и хохот – уволилась она, чтобы уехать на лето в Азию, так сейчас делают все, не давали отпуска, а свобода важнее отпуска, точнее, важнее работы. Но с Азией не вышло, потому что потеряла паспорт, а потом исчезло настроение и надо было искать новую работу, тем более что за восстановление паспорта надо было всюду рассовывать какие-то деньги.

–  Забрала ключ у родителей? – похвалила ее Инесса-броненосец, – Вот и молодец, вот и зайчик. И отдай его мне, потому что мы будем приходить теперь и проверять, не повесилась ли ты с горя.

Но Ви не чувствовала ничего, похожего на горе: забрала новый паспорт, купила петарды и бенгальские огни, пошла на корпоратив, и вот там одна из петард взорвалась у нее в руке, ни у кого из девочек не взорвалась, а у нее в клочья, точнее, рука в клочья. И все равно она ничего не чувствовала: смеялась, обливала руку то маслом, то водой ледяной, потом достала из чьего-то бокала с виски кусок льда и зажала в кулаке, а потом принесли из кухоньки пакет замороженной брокколи и вообще началось веселье, фотографии, кто-то клал пакет на голову, в общем, как обычно бывает.

Через день на запястье и ладони у Ви вылезли огромные желтые пузыри, через неделю они протекли кровавыми слезами, потом просто появились какие-то багряные корки, потом они не проходили и не проходили – из них полез дом с трубой, крыльцом, трубочистом и пятнистой щетинистой коровкой, потом Ви пошла с этим набором для детского рукоделия в платную клинику к хирургу, чтобы почистил и перевязал, сама она боялась повредить коровку, к тому же у нее под мышкой появилось что-то вроде слепка той петарды, такое неприятное совпадение – как гильза под кожей, того и гляди рванет и в клочья (Ви теперь боялась всего в форме петарды – худосочных сосисок, карандашей, подмышечных опухолей). Из платной клиники Ви отправили в бесплатную больницу на анализы, что-то там с кровью было не так, потом ей сделали рентген лимфоузла, потом рентген всей Ви целиком, потом ее положили в механическую трубу и заставляли на протяжении часа лежать в ней и слушать плохой дабстеп.

Ви ходила по всем этим обследованиям тихо, инстинктивно, как на работу – в ней брезжило и переливалось какое-то остаточное чувство необходимости хождения хоть куда-нибудь, видимо, пять лет в издательстве как-то изменили ее личность, и жаль, что вместо дауншифтинга эти розовые коридоры со старухами. Только когда идеально круглый доктор, сам чем-то похожий на рыжую ручную коровку с детской раскраски, выписал ей направление на операцию, выдав ворох бумаг и направлений на некие предоперационные, через месяц, анализы, Ви как будто проснулась и начала изучать эти листки прямо в автобусе – один за другим. Когда к ней подошла кондуктор Светлана Игоревна Захарик (Ви пребывала в мире букв и увидела только бэджик на пальто Светланы Игоревны), она на автомате сунула ей какое-то направление, Светлана Игоревна вернула его, отдернув руку, как от ожога. Ви распространяла вокруг себя чувство ожога, это было очевидно.

Дома она еще раз перечитала все листки: операция через месяц, а как она пройдет? Хорошо? Нет, сказала себе Ви, операция пройдет хреново. Ничего никогда не заживает, что-то разладилось, пора это признать. Ви села на диван и попробовала прислушаться к своему телу. Оно мерно гудело, как холодильник. В нем что-то наверняка охлаждалось, возможно, воля к жизни или еще что-то диковинное.

Дальше все было как в книге. Ви решила действовать, времени оставалось немного. Ей выписали каких-то ядовитых таблеток с головокружением и тошноткой (сразу же предупредили, правда), она решила, что будет непременно их пить, а вот операцию случайно пропустит: надо забыться, проскочить, не заметить свою станцию, другие сойдут, и их унесет ураганом и бешеной океанской водой, а я проеду мимо и выйду на тихом песочке. Это было не осознанное решение, а что-то вроде недоверия к смерти – будто та выбрала ее совершенно случайно, выстрелила наугад, совершила глупость во время тихой вечерней охоты, и как можно ей после такого доверять?

Составила список всего, о чем раньше мечтала как о собственном вероятном будущем, но не было времени толком заняться или понять, нужно ли, тянет ли. Кружок вязания. Джазовый вокал, курсы при консерватории для начинающих. Танцы: спонтанная импровизация (всегда переживала, что плохо танцует и не чувствует людей телесно, а тут как раз наука безболезненно слушать и постигать тело ближнего своего). Надя с бывшей работы все звала на капоэйру: весело, музыкально, иногда дают путевки льготные в Рио. Позвонила, записалась. Вспомнила про киношколу – почему бы и нет? После 21.00 – бассейн, через день: пусть тело вспоминает, что бывают субстанции тяжелее и сложнее воздуха, хотя лучше бы это был бассейн с черной рыхлой землей, где можно научиться выплывать в такую безнадегу, но сама же захохотала, стоп, не думаем про все это, она ошиблась, стреляла в лося и задела деревце. Я – деревце, напомнила себе Ви. Наполовину в земле, наполовину в воздухе.

Началась звенящая, новая жизнь: вечера переливались и пели, люди плыли вокруг мягким хороводом, даже провожали до подъезда пару раз молодые и статные, будто новенькая азбука этой свежей жизни, режиссеры Армен и Богдан. Свободного времени почти не оставалось – казалось, что за эти две хороводные недели подругу-смерть удалось замотать, запутать, убедить, что та жизнь, за которой она придет уже совсем скоро, как бы и не та, другая, а той нет, так что фактически уже забрали, кто-то другой пришел и забрал, не всегда же смерть приходит и забирает. Иди, поищи других. Ви даже пару раз случайно назвалась чужим именем, как будто смахнула снежинку с чьего-то плеча: Маргарита, ой. Марфа, ха-ха. Впрочем, таблетки она все-таки носила в сумочке и пила по четыре три раза, и всякий раз подальше от посторонних – ей казалось, что как только кто-нибудь про все это узнает, ее тщательно выстроенная схема спасения рухнет, как домик из зубочисток. На этот случай у нее тоже было объяснение: ну слушай, я точно знаю, что умру во время операции, вот поэтому придумала чем-нибудь себя так занять, чтобы не оставалось времени даже думать.

Чтобы не думать, по вечерам и ночам Ви смотрела сериалы – раньше она не очень понимала, зачем их смотреть: всякий сериал казался ей некоей фрактальной вязью, рябью на воде, уже по одной серии вырисовывались все тайны, замыслы, целевая аудитория, бюджет и триумф умелого сценариста. Теперь она поняла, зачем они нужны – ритуальное действо, идеальный рецепт забывания себя. Но не с кем было делиться этой новой радостью, разве что с девочками с работы, но они все эти сериалы посмотрели пять лет назад и только посмеивались и напоминали: 23 февраля снова корпоратив, приходи, поздравим пацанов (пацанов было двое – начальник и уборщик Лева), только хлопушки эти китайские с собой не бери больше.

Китайские, сказала себе Ви. Надо было записаться еще на курсы китайского, давняя студенческая мечта. Плевать, что это всего на пару недель, зато та пухлощекая рохля точно не нужна этой свистящей пустоте, даже если станет на край пропасти. Некоторые люди не умирают вовсе, а живут до того момента, пока не превратятся в смертный, конечный вариант себя, и вот та студентка с большой китайской мечтой казалась той самой куколкой бессмертия, личинкой человека, способной давать жизнь таким же личинкам – девочка-аксолотль.

И вот тут это и случилось.

В тот момент, когда она подумала слово «аксолотль», ей позвонила Ника. В те годы, когда Ви могла наскоро, как скороговорку, выболтать, выбормотать ее номер телефона в любом состоянии и ситуации, от ночного делирия в такси до коллективного сеанса экзорцизма на пьяной ноябрьской даче, они были, как кто-то из тогдашней компании-на-века цепко пошутил, будто две иголки в стогу сена – незаметные, неслышные, острые и колючие. Ника и Вика, Ви и Ни. Ника ниже этажом, как называла ее Ви, потому что гости постоянно путали, кто из них на шестом, кто на пятом, хотя жили в разных районах (но на одной ветке метро) и в гости звали не одновременно. Они дружили со студенческих времен, издавали вместе газету «Неправда», сто экземпляров-ксерокопий, Ника была сплетница и выдумщица, носила яркое и оскорбительное и иногда писала жутко смешные стихи. Ви была мрак и гот, черные мартенсы с иероглифами и, по ее самодовольному признанию, полное отсутствие воображения, зато живой ум и эрудиция вам обеим, девочки, в помощь, особенно на экзамене. Обе были яркими и патологически незаметными, ошеломляя всех своим искусством появляться незаметно и так же исчезать в разгар вечеринок. Однажды они замешкались в коридоре, полном разноцветных ботинок и туфелек, и кто-то в комнате пошутил: «Там чудеса, там леший бродит, там Вика с Никою уходят!» – и все сбежались, размахивая бутылками с выдохшимся шампанским, смотреть на чудо ухода, потому что ранее были уверены, что девушки, будто ведьмы, осеняемые прощальным переливом электрических занавесок, уносятся с таких летних молодых вечеров после полуночи в окно, легкие и прозрачные, как занавески.

Ушла из ее жизни она так же незаметно – через года три после окончания университета. Как-то рассорились, а как? Созванивались же каждый день: горилла Петр так ничего и не осознал и скатертью теперь ему дальний путь стелется, на работе туман яром, ничего не видно, племянницу укусил призрак ягдтерьера, соседка тетя Бромик пишмашинку вынесла в подъезд, и я хожу туда ночами набирать стихи.

Но как поссорились-то? Был же какой-то кровавый сгусток, какое-то раздавленное насекомое и эти липкие ржавые полосы?

Ви попробовала вспомнить, но Ника так тараторила прямо в ухо, что не получалось ни на чем сосредоточиться. К тому же Ви теперь стала мастер невозможности сосредоточения. Возможно, во всей Вселенной не было более просветленного в этом смысле человека.

–  Все ужасно, все плохо, у меня просто кошмар, я в аду, – доверительно сообщила Ника таким расслабленным голосом, как будто и не было этих пяти лет. – И могло бы быть хуже, и вот оно уже хуже, я растворяюсь, я плыву в лодке, не считая собаки, которая сидит у моего изголовья и жует мои волосы, потому что во мне больше не осталось ничего живого, и волос уже почти нет, я ношу платочек и беретик. И у меня чудовищный – этот – гештальт, – ой, ты не любила никогда про незакрытые гештальты, прости, видишь, я помню, что ты не любишь – эта вот недоговоренность, этот распад, разрыв, и как это вышло?

Ви попробовала вспомнить, но снова провалилась в пучину сериала, ей казалось, что это уже вторая серия чего-то про возвращение из небытия.

–  Ты же мне была самый близкий человек, – сказала Ника. – Понимаешь? Меня никто никогда не знал и не понимал лучше, чем ты. И все это так важно, пусть и все выжжено. Но я и сама выжжена. Как спичка. Было такое гадание – две спички втыкаешь, какая первая догорит, та твоя. Так вот – я обе эти спички, обе догорели, без вариантов. И мне тебя не хватало просто ужас.

Ви очень осторожно сказала, что ей тоже не хватало Ники и, конечно же, они могут встретиться прямо сейчас, если это так важно и если у Ники плохие времена и она, Ви, ей нужна. Ви не чувствовала ничего, кроме безразличия. Оттенки собственного безразличия, впрочем, она научилась различать и распознавать так качественно, что это заменяло ей весь возможный чувственный калейдоскоп.

–  Я скоро умру, – сказала Ника при встрече, они даже не успели зайти в кафе, быстро выпалила прямо на крылечке. – Я ношу в себе смерть. Ее имя – десять сантиметров. Или двенадцать. Или уже семнадцать.

Ви сама открыла дверь и повисла на ней, чтобы Ника и все эти семнадцать новых сантиметров вошли и не страдали и не задели ничего, вдруг там все уже разлагается и кровит.

Ника ковыряла ложечкой в мороженом и рассказывала: у нее неоперабельная опухоль, четвертая или пятая стадия, да я знаю, что пятой не существует, осталось всего ничего, заканчивает все свои дела, самое неоконченное – эта дурацкая история с Ви, не дает покоя, мучает. Вышла замуж и развелась год назад, видимо, это тоже повлияло, стресс. Два выкидыша. Каждые полгода грипп. Уволили с работы, потом оставила в такси сумку с документами, черная полоса.

Ви растерялась: и как с ней теперь говорить? Она ничего не чувствовала. Ника была похудевшая, красивая, с короткой стрижкой, похожая на перламутровую озерную стрекозу. Ви показалось, что это какая-то дурацкая сериальная насмешка – как могло так получиться? Таких совпадений не может быть. Выскочив из своей жизни на каких-то несколько недель, Ви получила ее, свою жизнь, как на блюдечке – будто свадебное платье, сброшенное линяющей паучихой-невестой, передумавшей ткать семейный кокон и объедать мужнину голову, подобрала подруженька, прибежавшая из катакомб небытия, и красуется. Мне идет, милая? Да, тебе идет. Все мое тебе идет.

–  А почему мы поссорились? – спросила Ви.

–  А потому что Виталик, – ответила Ника. – Я каждое утро просыпалась и думала, только бы не упустить себя, не прыгнуть со своего пятого – или шестого? А он к тебе, выходит, приходил.

–  Так он жаловаться приходил, – удивилась Ви. – Тоже страдал очень, про лес говорил, что уйдет в лес или сядет в машину и с моста.

–  Так я это потом поняла, мы же потом снова с ним сошлись – на месяц, может, или больше, не помню.

–  Нет, – вдруг сказала Ви. – Это не Виталик был. Виталик вроде сам по себе разбился на машине. Еще до знакомства с тобой.

Ника как-то нехорошо на нее посмотрела.

В итоге обе решили, что не помнят причины разрыва – вероятнее всего, это была какая-то фатальная мелочь, традиционно разлучающая взрослых людей, друживших нежными аксолотлями в суровой тени собственной будущности. Ничего не вспомнить, никаких ссор, а почему не общаемся? Потому что нас нет, а там, в прошлом, мы до сих пор лежим на том коктебельском пляже и хохочем, распутывая белые-белые наушники, залитые медовою мадерой.

–  Не бойся, – сказала Ви. – Я буду с тобой до конца, если нужно. Могу даже продать квартиру, кстати.

Ника ответила, что квартира уже не поможет, чистый паллиатив, зачем оставлять подругу бездомной, просто важно как-то договорить, доиграть этот сценарий, потому что не с кем даже доигрывать, всем неловко, тяжело, прячут глаза, а вот она, Ви, не прячет.

Ви действительно не прятала, не чувствовала этой неловкости, которая традиционно сковывает практически всех людей в подобной ситуации. Как, интересно, могло так получиться, снова спросила она себя.

Ну хорошо, решила она, когда они вышли из кафе, видимо, такое невероятное совпадение обозначает только одно – Бог существует, все взаимосвязано, Вселенная мудра и непостижима, душа бессмертна. Значит, можно не бояться, даже если ей не удастся выскочить из этого сжатого кулака, даже если пуля пробила все деревья и попала в цель, сидящую за лесом в шезлонге с этой извечной канителью наушников.

Видимо, у них с Никой и правда была какая-то непостижимая кармическая связь – но почему так поздно, почему именно сейчас?

Через три дня (они виделись каждый день – буквально не успевали наговориться, столько всего произошло за эти пять лет, и все такое разное – только последний год Ники оказался так фатально похожим на ее) Ника спросила у Ви, почему та ничего не рассказывает о себе. Ви отмахнулась – зачем тебе знать? Работает в издательстве «Зрение – сила», замужем, детей нет, и вообще последний год ничего интересного, курсы, сериалы, бассейн, спорт, вязание, капоэйра, летом еду в Рио на слет, там будут все наши.

Хотя нет, как можно говорить про лето, про эти спонтанные танцы, про режиссера Богдана, когда человек на грани смерти? Ника ловила ее замешательство, хохотала: да рассказывай уже! Все рассказывай! У меня чушь, труба, вот уже тушь потекла, колготы едут, мне нужна жизнь, пламя, жар и огнемет, я, может, даже схожу с тобой потанцую, мне уже все теперь можно, кофе и танцевать, легкие и нелегкие наркотики.

Душа обязана трудиться, сказала Ви себе перед сном, когда вернулись с танцев и буквально упала в коридоре, услышав, как со стороны, ватный стук тела о паркет. Трудись, душа, отвлекай себя, отвлекай ее, это ли не лучшее доказательство того, что ты бессмертна? Ви доползала до кровати, натягивала одеяло до подбородка и слушала себя, как радио – стеклянный корабль смерти уже тут? Что-то прибывает в наш лучезарный космопорт? Уже дерет горло лучами звезда Полынь? Но смерти не было ни в чем – видимо, ее так не рассмотреть: только гудение, только холодный ветер. А утром ей звонила Ника и говорила: «Я никогда не была на выставке собак, поехали». Или: «Всегда мечтала постоять на сноуборде, хотя бы постоять, давай просто метнемся туда-назад?»

Ви на все соглашалась, но умоталась просто нечеловечески – пришлось прогулять вязание, потом позвонил Богдан и спросил, почему она не пришла на скайп-конференцию с Ульрихом Зайдлем, потом оказалось, что не пришла на корпоратив на бывшей работе и мальчики обиделись.

Так прошел месяц и Ви поняла: она все-таки обманула смерть. Кто-то звонил пару раз, возможно, даже тот врач, ведь была запланирована операция. Но Ника не отставала от нее со своей болезнью, звонила, тормошила, рыдала по ночам в трубку, просила утешить, успокоить, однажды даже позвала на собственные похороны, завтра в 12 во дворе, приходи. Ви вспомнила готичную юность и пришла в черном кожаном платье и с букетиком, Ника даже обиделась, выглянув из окна – ты что, закричала она, ненормальная, что ли, дура дурацкая. Ви поднялась к ней на шестой (то есть пятый), они пили чай и смотрели в окно, где через минут тридцать, действительно, стали шумно хоронить какую-то бабку.

–  Нехорошее совпадение, – сказала Ника. – Ты в окно не смотри, плохая примета. Черт, я же наугад просто ляпнула. Напилась, снова стало страшно.

–  Это ничего, – успокоила ее Ви, закрывая форточку, чтобы не слышать музыки, нестерпимо напоминавшей о детстве, маминых сырниках и сменной обуви с терпким запахом спортзала и мыла. – Ты сказала, что в двенадцать, а тут все в полпервого началось. Не так уж и совпало. И потом, там старуха.

Ника покачала головой. Плохо дело, сказала она, все это уже скоро закончится. Ты не представляешь, как я благодарна, что ты все это время рядом, сопровождаешь меня и провожаешь – мне кажется, что эта смертная скрюченная лодка, в которой я лежу, будто разогнулась, превратившись обратно в стойкое дерево, вечную сосну, углубленную в песок и смолу, в море и дюну.

Ви брезгливо взяла свою чашку, как будто это насекомое, и пошла к раковине мыть посуду – она так и не научилась реагировать на многословные, метафорические страхи Ники, красочно описывающей свое предсмертие, грохочущее предсердие, сосудистую катастрофу и грядущую грушу боли, которую нельзя ни скушать, ни потрогать, ни разбить, как лампочку. Ника ее за это уважала – по ее словам, все остальные ее друзья откололись, шарахнулись с шумом, разбежались, как овцы. Ну, или это вот глупое «Держись, поправляйся», какое поправляйся, как можно сказать такое человеку? Надо говорить другое. А что другое – непонятно. Не скажешь же человеку, что без него твоя жизнь станет меньше ровно на объем и полноту жизни этого человека.

Ви была мастером этого самого «другого» – мысленно гладила Нику по стриженой голове в моменты этого кромешного страха, спокойным голосом увещевала: посмотри, кругом тайны, совпадения и знаки, никто никуда не исчезает, ты просто сбежишь чуть раньше, а я, например, позже, там мы встретимся и договорим, я вообще не отношусь к этому, как к разлуке и трагедии, вот мы пять лет не разговаривали вовсе, и разве это была не смерть в каком-то смысле?

Нику это почему-то успокаивало – все эти разговоры о том, что смерть и исчезновение шуршат и воют буквально в каждом нашем движении, и каждый новый период жизни фактически комплект ножей и коробка с похоронами, и мы носим в кармашках нашей серенькой коры эти розовые коконы себя самих в нитяных гробиках, пока кора не крякнет свежим дубом. Когда Ника признавалась, что больше всего боится именно боли, Ви поднимала брови: но ведь это будешь уже не ты, говорила она, когда все это начнется, ты уже будешь этим болящим изломом, точкой перехода себя в ничто, и к чему бояться того, что случится уже со следующей версией тебя? Пока мы в безопасности, а когда накатит, найму тебе сиделку, самой неловко и не те отношения.

В какой-то момент Ви испугалась, что ей самой скоро понадобится сиделка – в трамвае у нее пошла носом кровь. Испугалась не за себя (кто-то из пассажиров передал кружевной платочек, вышла, приложила снежок на переносицу, как советовали), а за Нику, за то, что ей, возможно, станет известна эта дурацкая тайна, и как она выдержит этот обман, сразу сляжет? Как она ей вообще это объяснит? У меня то же самое? Чудесное совпадение? Нет уж.

Она пришла домой, позвонила Нике и сказала: слушай, у меня нет никого дороже тебя, но я не хочу быть этому всему свидетель.

Ника помолчала и сказала: тогда сделаем это завтра.

Что завтра, не поняла Ви. Есть одна последняя штука, сообщила Ника, но она работает только тогда, когда уже совсем. Воробьиная река. Собирайся, поедем, там и попрощаемся. Одеяло с собой бери, термобелье, пять носков.

Они встретились на вокзале, очень долго, часов пять, ехали электричкой, потом стареньким скрипучим автобусом, в дороге слушали плеер, как тогда, распутывая наушники и путая право-лево, хохотали, пили глинтвейн из термоса. Потом шли через поле, через лес, дальше уже не было тропинки и просто брели по сухой бесснежной февральской земле.

–  Вот она, – тихо сказала Ника, пряча в карман планшет с картой. – Я уже слышу. Она здесь. Привет, это мы. Мы пришли.

И скользнула вниз, как змея, ниже и ниже (Ви еле за ней успевала, у нее гудело в ушах, как будто тело-холодильник забарахлило и предательски разморозило что-то вроде эмпатии или даже любви), к тихо стрекочущему в замерзшем мху ручью. Он был похож на сияющий мультипликационный целлофан, на гномью седину и на паучье облако, в его струистом шепоте почти не было ничего от воды – всполохи, царапины на листве, белый шум. Ви отметила, что ручей очень хорош и что это, пожалуй, самое красивое, что когда-либо случалось у нее с Никой.

–  Воробьиная река лечит только один раз, поэтому ехать к ней нужно, только если уже точно все – повторила Ника. – Надо снять с себя одежду, лечь на дно реки и лежать там тридцать секунд как минимум, такой закон.

Тут Ви будто обдало теплом, даже жаром. Она подошла к Нике и обняла ее. Кажется, это был вообще первый раз, когда она до нее дотронулась, Ви вообще не любила все эти объятья-поцелуи при встречах-прощаниях, всю эту светскую тактильность, поэтому она и пошла на контактные танцы, и не ради этого ли момента?

Отступив на шаг, Ви сняла с себя рюкзак, куртку, два свитера, брюки, носки и шерстяные рейтузы, термобелье и браслет из фальшивых бирюзовинок, сняла все быстро и профессионально, как на приеме у врача, подошла к ручью и легла в него с головой, закрыв глаза. Через некоторое время Ви открыла глаза и увидела где-то в облаках и небесах, наверху, испуганное, перекошенное лицо Ники, смешное и лошадиное. Она тянула к ней руки и что-то кричала сквозь водичку. Ви поняла, что фактически она видит Бога, только он зачем-то прикрепил на себя лошадиное лицо, чтобы ей не было так больно от его ледяного сияния любви.

Ви закрыла глаза и вдохнула, после чего ее обдало жаром и свистом, пористой мглистостью и иглистым огнем, в груди взорвалось и загремело, Ника вцепилась в нее и потащила по земле, по воде, хлестала ее по щекам и кричала: эй, ты что, давай быстрей, кашляй, кашляй, одевайся давай быстрее, ты что, что это ты? Кажется, она плакала. Ви мало что соображала, ее стошнило на землю какими-то бумажными птичками, Ника закутала ее в одеяло, дальше Ви уже стояла одетая и крутила заледеневшие волосы вокруг пальца, чтобы они оттаяли, а Ника наливала в стаканчик коньяк и ревела так, как будто Ви отняла у нее вообще все.

–  А ты когда? – прохрипела Ви, поперхнувшись коньяком. – Тебе нужно. Река.

Ей было чудовищно неудобно, как будто она легла в чужую могилу, вытеснила оттуда близкого человека, уже как будто вырывшего себе уютное, точное, аккуратное.

Ника глубоко вдохнула, влила в себя не допитый Ви коньяк и сказала:

–  Я тебя обманула.

–  Река? – глаза Ви округлились. – Река не лечит?

Потому что она чувствовала себя совершенно иной.

–  Да какая река! – взвыла Ника, – Я не умираю! Я все это наврала про анализы, болезнь, стадии эти. Ты не можешь обижаться! Это был единственный способ тебя вернуть. Наладить как-то это все. Ты же такая принципиальная, ты не выносишь, когда врут, подстраиваются. Ну и я не знала, что ты так занята, такая жизнь, все эти встречи, новые друзья, танцы – что тебя может выхватить из всего этого, вырвать? Я думала, что признаюсь тебе сразу, но не могла потом уже, потому что ты как-то очень близко была с этим всем, я не могла, я даже жалела, что на самом деле не болею, правда! Я уже сама не понимала, что делаю, но оно само как-то уже складывалось, как снежный ком, одно на другое, я не могла остановиться, ну прости, прости, теперь все, теперь уже все, да? Мне теперь надо, наверное, к психиатру сходить?

–  А река, – прохрипела Ви. – Река – что?

–  А реку я придумала, чтобы было чудо. Ну, и объяснить как-то. А то как выходит – умирала, умирала и все не могу как-то с этим уже разобраться окончательно. Просто чтобы ты поверила. Это же и правда чудо.

–  Да, – сказала Ви. – Это и правда чудо.

–  Я не знаю, почему ты туда полезла, – расплакалась Ника. – Ну прости меня, пожалуйста. Ты полезла специально, чтобы я во всем призналась, да? Ты почувствовала что-то?

–  Да, – ответила Ви. – Почувствовала что-то.

Таким образом, все наконец-то разрешилось: никакого совпадения не было, никаких кровавых постельных рифм, никаких хоровых успений в унисон. Можно было успокоиться и не думать о том, как эта чудовищная конструкция вообще оказалась возможной – впрочем, совпадение все же было, но какого-то иного, более глубокого и жестокого свойства. Пока они ехали обратно в пригородной электричке, Ви смотрела в масляные качающиеся фонари на потолке и снова, будто плеер, слушала свое тело, но оно предательски молчало – как будто в нем остановилось вообще все и только бил подземный магнитный метроном где-то глубоко-глубоко. Гудение тоже исчезло. Тела практически не было – вероятно, его уже забрали и теперь можно жить дальше, эту реку как-то получилось переплыть. Или не получилось, задала себе вопрос Ви. И тут же на него ответила: получилось.

Но она не чувствовала никакой радости, никакого восторга. Тем не менее, она почему-то точно знала, что теперь здорова, что все закончилось, что можно расслабиться, бросить все эти занятия, изматывающие душу, и жить какой-то одной из собственных тихих будущностей, кем-то наиболее своим и себе понятным – снова погрузиться в бездействие и тихую благость, и что-то еще, и что-то еще (но уже не было сил думать, что еще, потому что слегка ломило голову, видимо, придется теперь поболеть). И еще надо найти новую работу, подумала она. И еще пойти к врачу и сдать анализы повторно. Хотя она же пропустила операцию? С другой стороны, операция ей уже не нужна, потому что случилось чудо.

Они вышли на вокзале, долго смотрели друг на друга перед тем, как спуститься в метро.

–  Мне стыдно, – сказала Ника. – Я хотела инсценировать чудесное выздоровление, а ты устроила там какой-то долбаный перевал Дятлова.

Ви обняла ее одной рукой и вздохнула ей прямо в ухо.

–  Ты меня простишь? – спросила Ника. – Этот трындец весь для тебя был. Самой страшно. Я никогда ничего такого не делала раньше. Не знаю, что на меня нашло. Остановиться действительно было невозможно – это было страшнее смерти. Простишь?

Ви покачала головой и подумала: нет, как такое можно простить? – а вслух сказала: «Спасибо, для меня и правда никто никогда ничего такого не делал», и не обманула. Спустились в метро, долго смотрели друг на друга, поехали с одной ветки в разных направлениях. Обе точно знали, что больше никогда не встретятся: все, что происходит на Воробьиной реке, остается в этой самой реке – этот неизреченный закон повис между ними, как стеклянная стена. Февраль закончился.

…Ви через пару лет все же осмелилась погуглить Воробьиную реку, но нашла только третьесортный мягкий романчик какого-то американца про туриста-байдарочника, обнаружившего во время регулярного сплава труп в зимнем талом ручье – 6.99, и это со скидкой, несусветная дрянь. Совпадения закончились – в которой раз сказала себе Ви совпадения закончились навсегда, началась жизнь. И это был первый раз за все эти годы, когда она по-настоящему почувствовала сожаление.

Две недели в янтаре

– Вы слышали, что к Резничеву жена приехала?

–  Да, мы слышали, что к Резничеву приехала жена.

–  Нормальное дело, ну нормальное.

Мы сидим около камина и бросаем в него камни, палки, монеты и бумажные носовые платки, которые мальчик Нутик, Пафнутий полностью, насаживает на шампуры и жарит, как белее белого суфле, тлен и потеря, кругом тлен и потеря, и вот к Резничеву приехала жена, аккурат под старый Новый год, тринадцатого, Резничев, наверное, черт.

–  С одним всего чемоданом приехала. Нажила там за семь лет один чемодан всего. Но хоть чего-то нажила, нажила.

Жена, которая приехала к Резничеву, умерла семь лет назад, и все, в общем-то это знали, ну, почти все.

Мы пьем горячий, пылающий компот и думаем о том, сказать это все или не сказать остальным, когда они вернутся с лыжной прогулки. Я, Зая и мальчик Нутик, Пафнутий полностью (редкое имя, вот повезло – обычно назовешь редким именем дитя, так потом весь роддом этим именем взрывается, и все эти нескончаемые Евстахии в детских садах звенят, как трубы ада), на лыжах не катаемся, потому что не умеем, подворачиваем ножку, натыкаемся животом на лыжную палку и воем. Таня из Берлина не катается, потому что пьяная: выпила бутылку шампанского с утра и не смогла взойти на гору. Я вспоминаю, что мы, домашние сидельцы, обещали сварить для остальных ребят глинтвейн; на диване лежит Николай-Коля из Пенсильвании, наш мерзкий беженец совести, и мысленно прошу Нутика помахать ему стальной веточкой с сопливым закоптившимся бумажным платком – Коля-Николай, свари нам глинтвейн. Какая глупая идея. Коля ржет, ему смешно.

–  Резничев вроде даже не знает, не понимает, откуда приехала, просто как будто он приехал вначале один, а тут на конец отпуска к нему жена присоединилась. Ну, может, Резничева на работе на две недели отпустили, а ее дня на три, бывает. Но ты ж знаешь, ты ж знаешь.

–  Это была твоя идея.

Это была идея Тани из Берлина, собраться старой нашей компанией, традиционно съезжающейся на Новый год домой, на родину, и поехать всем вместе в какой-нибудь санаторий, чтобы, как водится, хлестать глинтвейн, валяться пьяными и счастливыми в снегу, до хрипа выяснять отношения под шаткой крышей, насмехаться над ватным мягкогубым Николаем, пленником своей ненависти к былому – в общем, делать в режиме праздника и чуда все то, что мы лет десять назад делали в режиме мерзкой рутины вынужденного сосуществования.

«Соберемся, поедем все вместе в санаторий в лесу, в горах, на две недели, обязательно только на рейсовом автобусе. Будем пить вино, гулять в лесу, ходить в местный единственный ресторан с пыльными скатертями и пластиковыми стаканчиками для салфеток, танцевать на дискотеке с соседями по этажу, там еще в конце должно быть самоубийство в номере, отличный сюжет – старые друзья, которые разъехались по разным странам, решили встретить так старый Новый год, детектив, смерть».

И вот никакой смерти, наоборот даже – жизнь, отворяй ворота, к Резничеву прикатила жена, чертова кукла! И он чувствовал, ждал, она ему звонила: встречай, встречай семичасовой, я на семичасовом, или восьмичасовом даже, какой у вас поясок там, какой поясочек?

–  Набоков, Машенька, – захихикал мальчик Нутик, образованный мальчик, 12 лет, а какие книги читает, вот Катя молодец, все знали с самого начала, что у нее такой мальчик будет. – Ждал, ждал, а потом нажрался как свинья и проспал, и никто ее с поезда не встретил, и шла пешком через лес злая-презлая! Придет и прибьет!

Продолжение Набоковской «Машеньки», идеальный вариант, явно ведь все так и было. Только в нашем случае не было никаких параллельных историй, ненужных синхронизаций и исчезающих постояльцев. Резничев чудовищно напился, причем еще до того, как жена Резничева позвонила ему и сказала, что приедет на восьмичасовом, он потом уже в связи с этим пытался протрезветь к утру и пил теплую аспириновую воду из кувшина, но не получалось, поэтому выпил тогда еще «Букета Молдавии» сверху, чтобы не переживать хотя бы, там же травы, в этом букете, они усмиряют тревогу.

–  Я слышала, что теперь все с одним чемоданом приезжают. Только один чемодан разрешают собрать, – мистическим шепотом сообщает Таня.

Нет, жена Резничева точно забрала все нажитое. В итоге все мчат с шальной искристой горы на стальных, резных, неоновых лыжах будущего, в которое мы все мучительным локомотивом врываемся вот уже 10 лет, а наша маленькая команда заговорщиков сидит у камина и обсуждает этого нелюдимого Резничева, к которому приехала жена, хотя всем же понятно, что она умерла. Тем не менее, Резничев нам брат, соратник и вечный участник нашей невидимой партизанской рельсовой войны, и нам невыносимо больно видеть, как смерть, проходя мимо, будто мазнула ему углем по лицу – отметина, печать, вечность. С какой стати жена решила его навестить? Может быть, она теперь заберет его с собой? Ну уж нет, не отдадим, наш Резничев. Я сжимаю в руке шампур, как будто это шпага.

С другой стороны, вот он с ней поехал кататься на лыжах, вместе со всеми – выходит, здоровенькая приехала, боевая, задорная, ноги-руки-голова. И понятно, откуда приехала, чего обсуждать, как-то к Петровским, мы сразу вспомнили, таким же образом бабушка приехала из Владивостока и сидела там у них, сидела, и варила, и парила, и закатывала банки с пряным зеленящимся перламутром отшумевших соцветий мертвого лета, и ставила на стол пышные, ночами колобродящие в тазах тугой тестяной мышечной силой пироги-чиненки и булки-плетенки, и жарила, и гладила, и даже успела вышить крестом пару картин с поездами (зачем-то вышивала только поезда – видимо, потому что приехала на поезде), и так вот нашила, назакатывала и напекла всего на целую вечность вперед, а потом весело сказала: ну все, идите провожать меня на поезд, и всей семьей пошли провожать, посадили в поезд, тоже, кстати, восьмичасовой был, а потом пришли домой и вспомнили: умерла же бабушка! Пять лет как умерла! Но пока раскатывала этими теплыми руками дышащее и розовое, как щенячий живот, тесто – никто и не вспомнил, как с мордобоем делили эту кривую деревенскую хатку чуть ли не прямо на поминках.

Вот так и жена Резничева – мы-то помним, как пили чачу на похоронах под Pulp, чтобы было веселей, и как Резничев, обезумевший от горя, роскошно пел караоке «Wanna live with common people!» – а теперь все это помним только мы, а Резничев все утро ходил, как зарезанный, сочась слезами и стыдом, потому что жена приехала и сразу с порога начала орать, что не встретил. И потом он уже вваливается в гостиную с мороза счастливый, красный, как солнечный закатный пар, и хохочет, и она хохочет, красивая, как и была, самая лучшая, это понятно, и мы тоже хохочем вместе с ней, и я обнимаю Заю за плечо и думаю: как хорошо, что мы все вместе, и мальчик Нутик подкладывает веточки в камин, хотя зачем веточки, откуда веточки. А вот лучше не думать, что у нас тут откуда. У нас отличная компания, но кто знал, что Резничев в такое вляпается.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Целью учебника является формирование теоретических знаний в период обучения для решения профессионал...
Творчество известного литературоведа Льва Александровича Аннинского, наверное, нельзя в полной мере ...
В наше ускорившееся сумасшедшее время мы все делаем на бегу. Не хватает времени, сил, а порой и жела...
В данном учебном пособии рассматриваются вопросы уголовной ответственности за преступления против ли...
В пособии приведены правовые основы медицинской деятельности в соответствии с требованиями Государст...
Фантос (или точнее Фантас), отголоски имени которого звучат и в «фантазии», и в «фэнтези» – древнегр...