Воробьиная река Замировская Татьяна
В нашей фотошколе было выездное занятие: все едут в старый Парк Чижевских и снимают там сюрпризы ранней весны.
Я с юных лет отношусь к Парку Чижевских как к собственному фамильному склепу – древние мшистые развалины, полуразрушенные усадьбы и костелы, заброшенные медвяные сады с тугими подгнивающими яблоками, поздней осенью рассыпанными по хрустящей морозистой траве и погружающими садовые пространства в приторную сахарную вату глубокого, по пояс, гортанного тумана. Поэтому решила вернуться в фотошколу на пару дней, привет, Антон, давно не виделись, как там твоя Лида?
– Лида – гнида, – ответил Антон нарочито веселым голосом. – Пошли в парк, три года там не был.
Гнида так гнида. Этот старый дом, на котором всегда, сколько я помню, висели медные, потрескавшиеся цифры 1874, на самом деле был построен еще раньше – когда-то это были конюшни, потом – просто сараи, потом – жилой дом с коммунальными этажами в вечность длиной, последние годы там жили всякие сумасшедшие городские художники, бродячие философы и уличные музыканты, маргиналы и мертвые поэты, вот, смотри, тут стены выкрашены в сиреневый и оклеены старыми и новыми календарями и виниловыми пластинками. Это дедушка Богдан строил склепик Майклу Джексону, еще когда Майкл Джексон был жив – вот фигурка из фольги, вот виниловая свеча, как будто вчера горела на хрустальном ветру октября.
– Октября, – говорит Антон. – Тут за окном октябрь, офигеть, посмотри.
Я прекращаю фотографировать нарисованную гуашью карту странного, совсем не нашего мира, приклеенную серебристым скотчем к изразцовой печи, подхожу к окну, которое пытается разместить в своем сознании Антон. На окне в рядок, как солдаты, выстроены глиняные рыбы в сапогах-ботфортах, за окном яростно желтеет клен.
– Так, это уже было, – говорю я. – Вот в этом же чертовом месте уже было такое.
– Нет, ты посмотри, – жалобно просит Антон, как будто не расслышал. – С этой стороны дома все деревья желтые, как в октябре.
– Завод «Желтый октябрь», – киваю я, фотографируя заоконные холмы, полные увядающей осенней акварели. – Давай, заводик, работай, мы сдадим зачет экстерном.
– Вообще странный какой-то эффект, такое бывает? – продолжает бормотать Антон. – У нас как-то каштаны на проспекте зацвели в конце сентября, но потом оказалось, что это просто такой паразит, минирующая моль – заминировала каштаны, которые решили, что вдруг весна и пора цвести. Минирование юностью, обман будущим, ну как так можно, как насекомое может быть такой сволочью.
Мы смотрим на золотую заоконную осень, и я вижу, что у Антона дрожит объектив.
– Знаешь, у меня в этом парке уже когда-то было похожее, так что это нормально, – пытаюсь успокоить его я. – Послушай. Лет семь назад мы тут гуляли с Винсом, помнишь его? Оказалось, что он никогда в жизни тут не был – а это ведь самое мистическое место в городе. Я ему говорю – мол, пошли вечером к Чижевским, там всегда бал ведьм, Белая Панночка рыдает у плотины по своему похороненному заживо жениху, труп гражданки Телицкой, замученной чижевским маньяком, угрюмо красит собственную оградку – это причем не могила, а кенотаф, ну, ты знаешь, а Винс не знал, в общем, я решила его как-то развлечь, у него уже тогда была ужасная депрессия, из-за которой все потом, наверное, и случилось – и вот мы приходим сюда, гуляем, я показываю ему оградку, выкрашенную Телицкой, показываю этот жуткий осенний яблочный туман, похожий на саван, расстеленный над всей долиной, мы доходим до развалин костела, я рассказываю ему что-то жуткое про призрак Донны Жанны – помнишь же, тут ходит иногда Донна Жанна, речная фея? – и вот я вижу, понимаешь ли, какое-то сраное кладбище, свежее, как штрудель, просто дымится буквально, вот-вот из печи, будто пирожок. Я смотрю на кресты – а они прямо со слезой, живое такое дерево. Смотрю на могилы – а там земля дышит, парная такая. И Винс говорит – это ты тоже меня сейчас пугать будешь, да? Да, говорю я, дружок, проблема в том, что тут никакого такого кладбища не было никогда. Винс мне сразу – неправдоподобно, в общем, пугаешь. А я хожу медленно-медленно мимо крестов, трогаю их задумчиво и говорю – надо же, какие свежие, странно-то как. И до самой кромки этого тугого тумана – кресты. Мы начали с Винсом таблички читать – а там годы, ну, 1907, 1912, такое. И надписи свежие, мы даже в краске запачкались. И я, значит, стираю эту краску с рук и говорю – ну что ж, Винс, так бывает. Кладбище, значит, у нас тут у костела. Больше ста лет ему, кладбищу. На прошлой неделе не было – а сейчас есть. Ну, так бывает. Видишь же – стоит, свежее все. Раньше не было, а теперь есть. Обычное дело. Что тут поделать, если глаза это видят, руки это трогают – кладбище как кладбище. Так вышло. Чему тут удивляться. В жизни всякое бывает. Короче, ничего страшного. Я, натурально, себя как-то убедила, что в жизни может быть всякое, и что нет ничего странного в том, что мы оказались на свежем кладбище, которому сто лет – мы же там оказались и не умерли, в конце концов. Короче, в это мгновение я поверила в невероятное. Фактически, я стала другим человеком. Мне кажется вообще сейчас, что это был самый важный момент в моей жизни – момент, в который, сталкиваясь с неведомым, ты делаешь некое немыслимое душевное движение, фактически перестраивая весь свой разум – чтобы это принять и поверить в это безоговорочно, и не сойти с ума, конечно. И вот представь – я смотрю на то, чего не может быть, и говорю: ну, кладбище. Обычное дело. Пойдем домой, друг, домой пойдем.
– Боже, – сказал Антон. – Ужас какой. И теперь тебе вместо кладбища показывают осень из окна в марте?
– Да нет, – ответила я. – Винс решил, что я его разыгрываю, но я так правдоподобно, по его словам, изобразила человека, который справился с немыслимым шоком встраивания в свою систему восприятия необъяснимого, что он утром поехал в этот парк, понимаешь? Чтобы поутру уже посмотреть на это все – видимо, он решил, что не будет его, кладбища. И оно там, короче, было. В смысле, там киношники сериал снимали. И сделали такое быстрое кладбище для сериала, насыпали могилки по-быстрому, таблички тяп-ляп.
– Тьфу! – плюнул Антон. – Я думал, что там и правда мистика, туман, могилы над рекой!
– В том-то и дело, что мистика там действительно была, – объяснила я. – Потому что Винс благодаря мне увидел, что происходит с обычным человеком, который сталкивается с чем-то мистическим. Он ведь думал, что я его разыгрываю. Короче, он сказал, что я самый отважный человек из всех, которых он когда-либо видел. Постоянно повторял: «Ты точно знала, что кладбища тут никогда не было, и ходила такая спокойная среди крестиков, даже пританцовывала – ой, кладбищечко, как мило, вчера не было, сегодня есть, пошли домой, в общем – ты смелая, а я трус и почти подлец, не поверил». Ну, я и правда не кричала, не паниковала. Я просто приняла это как данность.
– И при чем тут эти деревья? Их тоже киношники посадили, ты хочешь сказать? До самого горизонта?
– Нет, не в этом дело. Просто смотри – теперь, если я вижу что-то странное, я вообще не чувствую, что это странно. У меня полностью перестроился мозг, что ли, после этого случая. Ну, октябрь. Сегодня есть, завтра не будет. Мало ли чего завтра не будет. Не подходи ко мне, видишь, я как чумная с этими своими озарениями.
– Пойдем отсюда, – сказал Антон. – Наверное, ты меня тоже разыгрываешь. Тут просто природная аномалия, теплотрасса, эффект осени.
Это все точно уже было. Ощущение, что здесь все раньше было совсем не так, как сейчас. Я плохо помню ландшафты города, это правда. Я могу ходить по улице, где снесли все старые дома и неторопливо строят какую-нибудь адскую новую гостиницу буквально годами, но заметить, что все изменилось, только тогда, когда отель «Сатана» наконец-то сдали в эксплуатацию. «Что это за чертов дом?» – обычно в полном ужасе кричу я, стоя посреди проспекта и тыча пальцем в громадину из стекла и бетона, которая возводилась тут уже три года. Меня уводят под руки. Занавес.
Но тут и правда было что-то не так.
Когда мы спускались по лестнице, я остановилась и сказала это вслух:
– Антон. Только не бойся. Я вспомнила. Тут не было лестницы. От дома же остался только какой-то муляж, каркас, груда кирпичей. Я это видела зимой, еще жаловалась потом всем, что от старого дома остались только стены. Его почти снесли три года назад. Я правда не знаю, почему тут это все сохранилось. Этого уже давно нет. На доме же висит табличка «продается», этот каркас продается. Никаких лестниц.
– Так, – сказал Антон, – Просто спокойно выходим. Давай ты сейчас скажешь, что кладбище было настоящим, и мы поймем, что тут просто какая-то дыра.
Я покачала головой:
– Нет. Оно было бутафорским. А эта фигня настоящая. Рыбки на подоконнике – я их фотографировала лет шесть-семь назад, что ли. Кажется.
Антон стал белым-белым, как снег.
– Пожалуйста, давай выйдем отсюда и подумаем, как выйти отсюда в более глобальном смысле.
Мы очень медленно спустились по лестнице, вышли в открытую дверь и так же медленно, как будто нас тошнит чем-то очень ценным вроде золотых монет, спустились к реке. По зеленой воде красиво, как пирожные, плыли блестящие нарядные уточки в пестрых платьицах.
Антон выдохнул.
– Осень была с той стороны, пошли проверим, – спокойно сказал он. – Видимо, и правда теплотрасса. Зимой там было лето, теперь там осень. Радиация. Аномалия. А в доме сделали реконструкцию и восстановили весь этот арт-брют.
За домом был сарай, который еще не снесли, за сараем сидел серый кот с одним ухом и быстро-быстро рыл лапами землю, как детский экскаватор, за котом простирался дурманящий, голый, неприятный март до самого горизонта. Я вздохнула и поняла, что хочу жить в мире, где горизонт – это телевизор, а осени не бывает никогда. Наверное, Винс мстит мне таким образом за это чертово кладбище.
– Все, приехали, – сказал Антон. – Я уже подумал, что мы попали в дыру во времени и оказались в каком-нибудь пятилетии назад, и сейчас пойдем домой и будем объяснять всем, куда девать сбережения, откуда срочно валить и кто первым умрет.
– Нет, не попали, – подтвердила я. – Подумаешь, в доме осень. В любом доме может быть осень. Просто дом запомнил себя в состоянии вечной своей осени, последней осени перед сносом, финального сна перед пробуждением в лучший мир. Вот нас и затянуло в его осенний сон – картины на стенах, фигуры из ковров, золото последнего октября за окнами. Бывает. Все может быть. Это еще хорошо, что в осень попали, а могли бы в лето, в зарю и юность, вошли бы в 1874-й и по нам, значит, конь вороной с чугунной каретой прокатил бы, вот весело.
Мы обошли дом – голые пустые окна, табличка «Продается», серое алюминиевое небо во все стороны.
– Давай купим, – предложил Антон. – И сделаем в нем ресторан.
– «Золотая осень», – кивнула я. – Или нет. «Осень золотая». В этом месте как раз очень не хватало ресторана. Гуляешь тут часами среди этих яблонь и развалин – огромный же парк, потом хочешь есть, и что? И жрешь яблоки! Кстати, тут очень вкусные яблоки. Почти все сорта есть. Это старинный графский яблоневый сад. Потом там еще советские селекционеры выводили всякие сорта – Академия Наук, питомник был. Потом немного одичало все, но яблоки все равно ничего такие.
Антон посмотрел на меня особенным взглядом – обычно он так смотрит, когда хочет, чтобы я заткнулась.
Мы два раза обошли дом, и он выглядел совершенно пустым. Заходить внутрь мы побоялись.
Дома посмотрели фотографии – действительно, осень, рыбки, вышитые крестиком картины с изображением маленьких зимних птичек – свиристели, снегири – старинный портрет мужика с коричневым лицом в засаленной шапке – надпись «punks not dead» на стене (видимо, какая-то молодежь тут тоже тусовалась) – все на месте, даже летучая мышь.
– Да, – резюмировала я. – Лет семь назад все так и было. Когда уже выселили всех этих, скажем так, странных творческих людей, а всякие артефакты остались. Мы даже хотели пойти с Яной это все фотографировать. Может, Яна и ходила без меня, я не знаю точно, мы с ней потом как-то постепенно перестали общаться, потом она замуж вышла, потом развелась, потом снова куда-то вышла. Но я помню, что Яна все время повторяла, что в этом доме столько странных прекрасных вещей, что надо срочно это запечатлеть, пока оно не исчезло навсегда.
– Кто-то запечатлел, – мрачно пошутил Антон. – Может быть, это просто фотография? Кто-то сделал фотографию того, как оно было тогда, и мы случайно туда попали? Как на кладбище.
– Кладбище было бутафорским! – закричала я. – Я его просто привела в пример, потому что у меня уже было такое – встреча с необъяснимым и принятие его как единственно возможной формы организации материи в пространстве и времени!
– Слушай, – сказал Антон. – А может быть такое, что раз ты приняла это необъяснимое целиком и полностью, оно теперь – ну – как бы стало тебе видным? Ну, заметным?
– Кино, – упавшим голосом сказала я. – Русь. Россия. Великий русский сериал. Сериальчик. Монтажик. Девочка с хлопушечкой. Могилка из бумаги. Сраная черная краска из хозмага.
– Нет-нет. Я понимаю, кино. Но просто это усилие, которое ты сделала, чтобы это все принять, – может быть, оно изменило тебя настолько, что ты стала и правда видеть что-то такое, чего обычно люди не видят именно потому, что не научились принимать подобные вещи?
Я пожала плечами:
– А ты почему тогда это все увидел? За компанию?
Мы еще неделю спорили о том, что это было. Антон прогулял два занятия в фотошколе, мы регулярно созванивались, и, в общем-то, это было похоже на ту, почти забытую нашу давнюю дружбу, и я бы, наверное, каждый божий день обсуждала с ним загадки этого случайного явления золотого октября через несуществующее окно почти несуществующего дома, но все-таки пришлось перейти к действию – Антон предложил всего-то поехать туда снова и посмотреть, что будет. Может быть, твои сериальщики уже перекрасили деревья назад, а тот унылый кошачий март, полный сырой земли, нам просто привиделся, коллективный психоз, такое иногда случается: мозг отказывается верить в увиденное и предлагает свою, более рациональную трактовку происходящего, предоставляя человеку картинки, которые точно не сведут его с ума.
Я верю в цензуру мозга, честное слово. Даже эти дурацкие эпизоды с внезапно появляющимися в центе города, будто ядерные грибы, гигантскими небоскребами доказывают, что мой разум борется до последнего, предоставляя мне жестокую реальность в самый последний момент, до этого вместо стройки века демонстрируя мне милый квартальчик 50-х годов, старательно и аккуратно смонтированный пленными немцами. Я согласилась поехать и убедиться в том, что мы поддались психозу и теперь Оливер Сакс, наверное, напишет про нас маленькое эссе.
Мы приехали в парк, подошли к дому. Дом как дом. Дверь открыта. Ничего не изменилось. Мы вошли, поднялись на третий этаж – дальше по коридору и до конца. Комнаты, матрацы, картины из пружин, карта мира, порно-инсталляция из почти антикварных сеток-авосек и колючей проволоки, похожий на НЛО белый фарфоровый патиссон на желтом канареечном подоконнике. Ничего не изменилось. Мы подошли к окну – оттуда пахло костром, бензином и палыми яблоками. С желтого клена со стрекотом падали пятнистые, бугорчатые, немного приболевшие листья, острые и пряные, как коллекция кинжалов, которую мироздание собирало тысячелетиями только для того, чтобы вонзить ее нам в коллективное сердце.
Мы почти молча обошли весь дом, пофотографировали комнаты, картины и надписи на стенах, вышли, поехали домой.
Почти не разговаривали, но на следующий день приехали снова. Все то же самое. Ничего не изменилось. За окном – осень. В доме – никого. Снаружи скоро апрель. Утки разбиваются на пары. И нестерпимо хочется пойти к развалинам костела посмотреть, есть ли там кладбище, но лучше этого не делать. Чертовы киношники, вы проделали в нашей жизни дыру, которая никуда не ведет.
Когда мы поняли, что в доме происходит преимущественно осень 2007 года, мы сразу же, конечно, решили позвонить оттуда всем нашим и рассказать, что будет дальше. Антон хотел предупредить, во всяком случае, Виктора, чтобы он не женился на Маше ни в коем случае, а я сразу же поняла, что позвоню Винсу и попрошу в тот ужасный вечер в начале декабря никуда не выходить из дома, иначе даже не знаю что, иначе, наверное, правду лучше скажу ему, он поверит, после этого кладбищенского эпизода он мне очень доверял. Но у нас ничего не получилось: телефоны радостно звонили так же, как обычно, в прекрасный март 2014-го. Мама Антона в ответ на «Который сейчас год?» гадким скрипучим голосом спросила, связался ли он с первокурсниками и где он взял эту дрянь. Мой экс-бойфренд Виталя, который подвез нас с Антоном в парк (я соврала Витале, что у нас очередное фотозадание), услышав, как я спрашиваю его о том, что было утром, сказал, что больше никуда нас с Антоном не повезет, потому что мы и так каждый день куда-то с ним ездим, пора бы это как-то самостоятельно осуществлять, и вообще, мы же расстались, зачем ты звонишь. Да уж, если бы все сложилось так, как мы рассчитывали, я бы всего-то попросила Виталю ни в коем случае не приходить на тот день рождения Петковского, чтобы не познакомиться там с Машей-дурой, к которой он потом и ушел от меня ненадолго, но фатально.
Телефоны оказались бесполезными, дом оказался безлюдным. Мы ездили в него каждый день, один раз даже взяли с собой фотографа дядю Семена с курсов – он никогда не был в этом парке, поэтому мы были уверены, что 17-летний дядя Семен, флегматичный и рассудительный очкарик-вундеркинд, не сдаст, не впадет в ненужную панику. Семену в доме не понравилось, он сказал, что ненавидит все это уличное недоискусство, всю эту бомжовную живопись и вообще лучше бы мы пошли на болото фотографировать колышущийся камыш. Да уж, лучше бы мы пошли на болото с самого начала. Теперь уже ни шагу назад.
Мы экспериментировали, таскали с собой вино, бутерброды и компас, однажды Антон приехал в парк один, но дом внутри оказался таким же, как и снаружи – пустота, тонкие глупые деревца, россыпи пластиковых бутылок, груды кирпичей. Так мы выяснили, что дверь, фигурально выражаясь, все-таки моя. Видимо, не надо было мне тогда переламывать в себе кладбище, а просто завыть волком, катаясь по свежевспаханной гениями спонтанного ночного кинематографа сырой земле, – может быть, что-то бы изменилось.
У нас было окно в прошлое, но в нем не было никакого смысла. Мы изучали звезды, сидели на подоконнике с рыбами по вечерам и записывали на видео закаты. Мы высчитали дату по серпику луны, теням солнца и движению недвижимых полярных точек – Антон увлекался астрономией; у нас получилось немыслимое шестое октября 2007 года, и кроме того, что внутри дома происходило вечное шестое октября, мы ничего так и не поняли, да и не могли понять. В самом деле, какой смысл в месте, где вечно происходит 6 октября 2007 года, если из него, этого места, нет ровно никакого выхода.
– Итак, путешествия во времени возможны, – с тоской сказала я, когда мы фотографировали звезды и допивали уже третью бутылку вина. – Но кто бы мог предположить, что таким вот дурацким образом возможны. Я думала, что ты попадаешь в 2007-й – и, типа, всюду 2007-й, ура. А тут ты в него попадаешь – но он только в этом чертовом доме! Что с ним, блин, делать, если он только здесь и нигде больше? Как мы изменим мир? А если я, например, из тоски и противоречия поблюю в окошко, мы, когда выйдем, увидим это все? А если я выброшу в окно свой новый айфон, то 7 октября какие-нибудь гуляющие тут гопники найдут шестой айфон, да? Сенсация? Давай быстро решим, блевать или шестой айфон, важный вопрос!
Антон осторожно вынул у меня из рук бутылку и выбросил ее в окошко. Потом помог мне спуститься по лестнице, потому что меня уже слегка шатало. Была ночь и немного холодно: май ли, октябрь ли, не разберешь.
Под окном не было ничего, кроме осенних листьев. Мы отправили бутылку в прошлое. Надо было, что ли, письмецо в ней оставить.
На следующий день мы приехали в парк с самого утра, помчались вверх по лестнице, добежали до окна и одновременно высунулись из него по пояс – ничего. Это было все то же чистое, светлое, ясное 6 октября, никем не испорченное.
Весь май мы играли в игру под названием «шестое октября сурка», название несуразное, конечно, отметил Антон, но вообще-то и ситуация у нас тоже дурацкая и немыслимая – чудо, которым невозможно распорядиться.
Я перечитывала свои старые дневники, чтобы наконец-то прийти к выводу, что эпизод с кладбищем произошел именно 6 октября – видимо, дело действительно в этом немыслимом усилии сознания, переключившегося в иной режим и теперь неким необъяснимым образом превратившегося в ключ к этой яме без дна и ящику без стенок.
Антон каждый день пытался менять что-то в доме, который мы с ним уже воспринимали почти как собственный, который мы зачем-то снимаем на двоих: вешал собственноручно нарисованные чудовищные картины, писал на стене непристойности, но всякий раз, когда мы возвращались, мы осознавали, что ничего не изменилось. После того, как мы выкрасили целую комнату в золотой цвет (не специально, просто у меня остался подарок от Маши-дуры, банка золотой краски, Маша в своей долбанутой эксцентричности вечно дарила всем такие странные подарки), я решила встретиться с Яной, наболтав ей какой-то ерунды про какую-то несуществующую выставку. Яна с гордостью принесла мне флэшку со своими фотографиями внутренностей дома, упомянув, что это и правда был один из самых странных домов во вселенной, а потом еще три часа рассказывала мне про всех трех своих мужей всех лет, что мы с ней не виделись. Я пришла домой разбухшая и водянистая, как овсяная каша, и начала рассматривать фотографии звенящими изнутри глазами: мигрень, безумие, водоворот свадебных платьев, вот и дом, вот и он, здравствуй, декабрь 2007-го.
Золотая комната. Черт подери. Золотая комната.
Я звоню Антону и кричу, что комната есть, мать ее, на фотографиях Яны. Антон тут же приезжает ко мне. Мы страшно напиваемся и планируем изменить мир.
Через неделю мы понимаем, что все, что мы можем изменить, это этот чертов дом, и ничего больше. Потому что когда мы приезжаем туда снова и придумываем, что бы еще перекрасить и где бы еще разместить какую-нибудь дикую инсталляцию, золотой комнаты, разумеется нет и быть не может, ведь мы ее нарисовали в прошлый раз. Когда мы возвращаемся и пересматриваем Янины фотографии, мы видим, что золотой комнаты на них нет.
Так мы экспериментальным путем устанавливаем, что, если мы хотим что-то изменить навсегда, нам нужно прекратить ходить в этот дом с того самого момента, когда мы осуществим эти изменения.
Мы ходим туда каждый день, делаем всякие глупости и пересматриваем Янины фотографии, потому что никакой другой связи дома с реальностью у нас нет. Возможно, за этими занятиями можно провести вообще всю жизнь. Или обогатиться, придумав что-то вроде Необъяснимой Выставки Изменяющихся Фотографий.
Мы не говорим об этом вслух, но оба думаем об одном и том же, особенно я. Я думаю о том, что развалины костела находятся достаточно далеко от дома – почти в километре. Парк и правда очень большой, и это проблема. Сообщить Винсу о том, что дальше будет все хуже и хуже, и что депрессию нужно лечить, а не сочинять о ней, черт подери, стихи и песни, и о том, что в тот дурацкий вечер, который будет через пару месяцев, обязательно надо сидеть дома, никуда не выходить, никому не звонить – совершенно невозможно. Мы часами сидим на окне, высматривая фигурки людей в золотом мареве листопада и яблочных туманов, – я знаю, что я буду кричать изо всех сил, если кого-то увижу, и я верю, что смогу убедить этого человека – кем бы он ни был – пойти к костелу, найти там парочку людей, гуляющую на закате около ненастоящего кладбища, и объяснить ситуацию.
– Нет, ну правда, – сказала я Антону. – Если бы ко мне тогда еще и подошел бы кто-то и сказал бы – там вас ждут около старого здания с цифрами 1874, чтобы сообщить вам самую важную в вашей жизни информацию, я бы безоговорочно подчинилась. Возможно, именно в этом и дело. Понимаешь, там возникла какая-то дыра, точно тебе говорю.
– То есть, я так понимаю, ты хочешь спасти Винса, дотянувшись до него через эту дыру? – уточняет Антон и смотрит на меня очень неприятным взглядом.
Я ничего не отвечаю.
Через пару дней мы приезжаем к дому на Виталиной машине (Виталя в очередной раз согласился нам помочь, мы сказали ему, что создали панк-группу и нам нужно порепетировать в каких-нибудь развалинах, такой проект, мы уже и грант под него получили, но необходимы настоящие развалины, чтобы грант не отобрали назад) и втаскиваем на третий этаж дома огромные усилители, динамики и генератор. Я была уверена, что, если врубить на весь парк группу Coil, у нас все получится.
Действительно, вышло очень эффектно. Внутри и снаружи реки восходила мягкая и влажная, как мясо, луна, над неслышным шумом дерев с потрескиванием лилась песня Amethyst Deceivers, я всматривалась во мглу и думала о том, как величественна и красива смерть, если не концентрироваться на деталях. «Еще я должна сказать сама себе, что нужно обязательно съездить на концерт Питера Кристоферсона в Москву и Петербург, – подумала я. – Потому что в 2010-м он умрет, как и Джон Бэлэнс, и я буду страшно жалеть, что вообще ни одного из них не увидела. Да, про это я тоже скажу. И даже про то, что Майкл Джексон умрет, мало ли, вдруг на этом можно как-нибудь заработать».
Электричества нам хватило ровно на три песни, ничего не случилось. Антон сказал, что вообще-то Coil и правда неплохая группа и вообще они очень про осень (я захлопала в ладоши – как ты это красиво сказал, очень про осень!), и пообещал наконец-то скачать всю их дискографию, я благодарно обняла его и почти расплакалась, мы постояли так немного на лестнице, а потом поехали по домам.
Дома я обнаружила, что не могу есть, у меня страшно болела челюсть. Покопавшись в старых дневниках, я нашла там душераздирающую запись о том, как мы с Винсом нашли свежее кладбище столетней давности, а потом внезапно на весь парк начал петь мертвым голосом Джон Бэлэнс из распавшейся по причине его безвременной кончины группы Coil. Судя по почерку, мне было как-то плоховато. Я так поняла, что я там вообще то ли отрубилась, то ли впала в состояние острого психоза, потому что дневник мой на этой записи заканчивался насовсем вообще. Еще я нашла в папке с дневниками и документами кучу справок из больниц – оказывается, у меня после этого эпизода на нервной почве развился аутоиммунный артроз верхнечелюстных суставов и я два года питалась через трубочку. А Винс в тот чертов день все равно повстречал свой оранжевый грузовик судьбы. Я это выяснила, когда залезла в «гугл» и снова нашла весь этот ворох неискренних, испуганных некрологов в сетевых дневниках всех этих глупых девочек; и ведь выросли же сейчас, счастливы, у всех семьи, дети, машины, отпуск и зарплата, и зачем было писать, что жизнь остановилась. Ничего ни у кого не остановилось. А у меня остановилось все, и, кажется, зубы-восьмерки мне тоже кто-то зачем-то удалил. Боже, холодильник полон детского питания в баночках, куда я попала, черт возьми? Из спальни ко мне выбежала большая черная собака со счастливым и лукавым, как у цыганки, лицом. «Это не моя собака!» – закричала я, впрыгивая в кеды и выбегая из дома. Случилась катастрофа.
– Больше не будем тебя пугать, – согласился со мной Антон. – Лучше все-таки один труп, чем два. Никакой больше музыки. Устроим пожар, дорогой друг.
До пожара мы сходили в дом еще раз, чтобы нейтрализовать челюсть и сделать что-нибудь, чтобы любвеобильная собака исчезла навсегда, потому что об этом всем невозможно думать. Новое шестое октября прошло без приключений, я вернулась домой, будто с любимой работы, веселая и здоровенькая, и сгрызла два пакета орешков кешью и полкило спелой, тугой черешни, которую принес мне Виталя, вдруг сильно обеспокоенный моими регулярными встречами с Антоном.
К пожару мы почти не готовились – просто облили стену бензином с третьего этажа и подожгли.
– Сейчас они придут, и мы будем апокалиптично вещать им всякую кромешность прямо из пламени, – обрадовался Антон. – Я очень надеюсь, что твоя психика это выдержит. Пожар – это не музыка Coil посреди ночи среди свежих могил. Просто что-то загорелось. Физика, небытие, несчастный случай. Всякий человек, выбирая между неведомым и пожаром, бежит смотреть на пожар в первую очередь.
Возможно, мы с Винсом и правда заинтересовались пожаром, но не успели до него добежать – Антон очень быстро начал задыхаться. Я какое-то время держалась, но поняла, что ничего не получается.
– Если мы умрем, мы с Винсом найдем тут наши трупы! – радостно прокричала я сквозь стрекот пламени, – Думаю, к этому все и идет! Думаю, мы сразу же попадем в психушку или просто ляжем рядом и тоже сгорим! Слушай, точно – это же как в том анекдоте про медведя и машину! Сел в нее и сгорел! Блин, я наконец-то поняла, о чем этот анекдот, – о возможной встрече с самим собой в прошлом и о сгорающей, пылающей невозможности осуществления этой встречи!
Антон накрыл мне лицо носовым платком, насквозь залитым липкой кока-колой (мы не взяли с собой воды), и потащил меня по лестнице вниз. Мы шли по парку, залитые летним солнцем и липкой сладкой гарью, и старались не оглядываться: на доме больше не было таблички «Продается», это были просто какие-то давно сгоревшие развалины. В этой стране всем на все наплевать.
Так прошло наше лето. Виталя снова стал моим бойфрендом, потому что он умирал от ревности к Антону. Мы с Антоном виделись почти каждый день, валяясь на диване с бокалами вина и расчерчивая на бумаге всевозможные планы, пока где-то на кухне надрывался мой телефон. «Всякий раз, когда мы попадаем в это здание, мы оказываемся в 6 октября 2007 года, – зачитывал Антон, пока я с умным видом кивала головой. – Всякий раз когда мы оттуда выходим, мы оказываемся там, откуда пришли. Мы можем что-то изменить только 6 октября и только в этом доме. Если мы больше не вернемся в этот дом, изменения останутся». Я кивала, бегала на кухню за телефоном, тихо шипела в него: «Ну сейчас, сейчас, он уже скоро уходит», возвращалась, наливала еще вина, рвала в клочья листки бумаги и исписывала вариантами и возможностями новые, которые рвал в клочья уже Антон.
Когда положенный мной в карман кусок аметиста, найденный на чердаке, оказался там, в кармане, даже на следующий день, мы тут же придумали арт-проект – вынести дом из самого себя, перетащив его из прошлого в будущее.
«Дома не станет! – радовалась я. – За год мы вынесем его по камушку! И вместо него будет расти такая гора камней в нашем времени! Представь, как круто – в течение года дом исчезает, вырастая как груда развалин спустя семь лет». Но Антон сказал, что вообще-то все и так, само по себе, случилось приблизительно подобным образом, потому что в нашем городе со всеми зданиями происходит именно это – они по кусочку исчезают, превращаясь в будущем в гору развалин. Арт-проект провалился – делать вместо времени его работу, действительно, как-то глупо.
Однажды мы решили пожить в доме неделю, сказав всем своим близким, что едем в отпуск – разумеется, по отдельности. На седьмой день в дом пришел довольно засаленный, похожий на ворох разношенной одежды, сонный бомж, и мы, уже изрядно ошалевшие от одиночества и бесконечного перечитывания Пруста, долго и безуспешно пытались всучить ему пакет с письмами для всех наших близких в 2007 году, сто долларов и оставшуюся еду с алкоголем. Бомж отмахивался от нас, как от призраков, от него пахло щами и землей, Антон зачем-то пытался отдать ему еще и свою одежду, а также спальник, который, как он был уверен, ему самому уже не понадобится. Бомж убежал в ужасе, мы оставили пакет с письмами у входа, понадеявшись, что какой-нибудь следующий визитер наверняка отнесется к письмам из будущего с почетом и вниманием – но ничего не изменилось, неделя прошла зря, разве что Виталя как-то выяснил, что мы ездили в этот жестокий отпуск вместе и прекратил со мной разговаривать. Знал бы он, как это сложно – жить неделю в октябре в заброшенном старом доме, питаясь сухими макаронами и кашей из термоса!
«И тогда он велел разбросать среди развалин золотые монеты», – продекламировал Антон, когда мы, спустя месяц, вернулись в этот чертов бесконечный дом, будто желая извиниться то ли перед ним, то ли друг перед другом за то, что у нас так и не вышло ничего изменить и никого спасти. Было начало октября – и, глядя в окно, можно было представлять себе, что нечто все-таки сдвинулось с мертвой точки.
– Какие золотые монеты? – Я посмотрела на Антона; он читал какую-то книгу без обложки, найденную на чердаке среди россыпей так называемой дачной литературы: мифы и легенды, иностранная литература в ста томах, подписка на всего Джека Лондона.
– Примета такая. Чтобы все, кто сюда придет после нас, чувствовали, что мы были по-настоящему счастливыми, без боли и печали оставляя это все позади. Может быть, мы и не были, черт его знает. Но если тем, кто будет здесь потом, покажется, что все таки были, видимо, в нашей жизни тоже все изменится.
Я отобрала у него книжку, долго всматривалась в нее.
– Да нет, слушай. Тут написано, что он вернулся домой, а замок разрушили королевские войска. И он так разозлился, что велел разбросать, чтобы валялись в грязи и все топтали. Там был профиль тогдашнего короля, на монетах. И все ходили по этому профилю, мочились на него, втаптывали в грязь. Отличная идея, кстати.
– Может, нам сюда переехать? – пожал плечами Антон. – Будем тут жить в 2007-м. Возьмем вещи, еду. Кто-то придет когда-нибудь, мы его убедим остаться с нами. Он будет бегать за продовольствием. Так у нас тут будет целый сквот, такая коммуна вольных художников.
Я с ужасом уставилась на стены дома.
– Знаешь, по-моему, тут как раз что-то такое и было, причем уже давно. Может, ну его?
– Знаешь что, – сказал Антон. – А ты оставь меня тут и уходи. Почему ты раньше, кстати, этого не сделала?
Я подошла к Антону и обняла его во второй раз в жизни. На ощупь он был как дорогая кожаная мебель и как моя собака, которой у меня никогда не было.
Я спустилась вниз по лестнице, вышла наружу. Дверь была открыта – она всегда открыта. Не оборачиваясь, пошла по дорожке вниз к реке, потом вдоль длинного утиного острова и старых фонарей, мимо сгоревшего от молнии тысячелетнего дуба, мимо развалин усадьбы.
Кладбище было на месте.
У меня было не очень много времени, солнце уже садилось. Стереть большую часть табличек было не очень сложно, гораздо сложнее было написать на них заново все, что я считала нужным. Когда я со всем справилась, я была похожа на черта, так я перепачкалась этой кошмарной кинематографической краской. Отошла на несколько метров, полюбовалась. Ну что ж, добро пожаловать в мир сказок, дорогие дети. Правда, кажется, я запорола каким-то хорошим людям сериал и съемочный день.
Антон увидел меня из окна и помахал мне рукой. Я помахала ему черной-черной рукой в ответ.
– Ого, я сейчас выйду к тебе! – закричал он.
– Стой! – испугалась я. – Не смей! Стой, где стоишь!
И помчалась вверх по скрипучей лестнице.
Мы немного постояли рядом около того самого первого окна, я положила в карман стеклянную птичку из чьей-то птичьей комнаты, Антон забрал с собой эту жуткую географическую карту не самого лучшего мира, висящую на печи. Мы почти возненавидели этот дом, но прощаться с ним было чертовски больно.
Когда мы вышли наружу, я попыталась закрыть дверь, но у меня ничего не получилось – дверь как будто росла прямо из земли, которая сама по себе была тверда и незыблема, как дверь.
– Ничего страшного, – успокоил меня Антон. – Кто-нибудь более сообразительный закроет. Все, закрыли проект?
Антон стал ужасающе циничным в течение этого, скажем так, проекта. Кто-то из нас все-таки должен был кардинальным образом измениться, возможно, именно он.
– Закрыли, – подтвердила я. – Кажется, нам и правда нужен отпуск. Лучше по отдельности, а то ты мне теперь как брат, а мне такого не нужно.
Я пришла домой, осторожно включила свет, проверила, нет ли собаки. Собаки не было, я загрустила и одновременно обрадовалась – видимо, с моей психикой не случилось ничего ужасного, раз я никого такого не завела. Я немного побродила по квартире, подумала, побарабанила пальцами по столу, потом сделала самый длинный в своей жизни вдох и набрала по памяти телефонный номер Винса.
– Ничего себе, – сказал он. – Прошло семь лет после того случая, и ты наконец-то мне позвонила. Что случилось?
– Ни-че-го, – медленно выдыхая какой-то жесткий ледяной шар вместо воздуха, ответила я. – Просто случайно набрала.
И положила трубку, зная, что он никогда не перезвонит.
Так я из самого смелого человека в мире навсегда и окончательно превратилась в трусливого, обмирающего лжеца. Но, наверное, хорошая репутация – это самое последнее, о чем стоило переживать в данном случае.
Пена памяти
Уехал в командировку в другой город на несколько месяцев и звонил все реже, такое бывает.
Невозможно скрыть отъезд: она улыбалась соседям, друзьям, родственникам, объясняла – важная работа у мужа, вызвали и отбыл, а что же она, а вот она поехать не смогла, не вышло у нее.
На самом деле, конечно, у них не все было гладко, как и у всех этих соседей, друзей, родственников (они, хитро щурясь, как шпионы из детских фильмов, со знанием дела переспрашивали: так ты не смогла? не вышло, значит?) – и оба они восприняли новость о необходимости командировки с некоторым облегчением: спасительная возможность отдохнуть друг от друга и подумать о том, что с этим всем делать.
Тем не менее каждый вечер она писала ему, как прошел день: купила китайский чай, тот самый, с молоком, видела в парке смешную желтую собаку, похожую на парус, ездила на день рождения ребенка подруги и поняла, что рижский бальзам можно смешивать с белым вином, и получается красное вино, ругалась с мамой из-за цвета штор, потеряла штопор, не купила платье, удержалась.
Он тоже писал, но исключительно о работе: город грустный, вечное лето, никогда не заканчивается четверг, выходных не бывает, но если бывает, тогда идет к морю на пикник, ест бутерброды и яблоки, читает местные газеты, они смешные. Ничего не писал о том случае с книжной полкой (впрочем, рука у нее уже давно зажила), не писал про то, как возвращались из гостей и позвонил Никита, не писал даже о том, как собирал вещи – как будто всего этого и не было, командировка и командировка. Отъезд не скроешь, но можно скрыть хотя бы его обстоятельства.
Иногда они созванивались «скайпом», но во всем этом звенело мучительное ощущение неловкости: как будто оба застыли в янтарном пласте беспамятства и ни один не может пошевелиться – сидели и смотрели друг на друга, как две медовые мухи, хоботок увяз и всей мушке пропасть, пока кто-нибудь не начинал рябить, шероховатиться, плыть белым шумом вдоль экрана – и тогда второй кричал: эй, ты где, ты куда, и первый отвечал откуда-то из-за этой вязкой подвальной пелены: я никуда, я никуда!
«Тут очень хреново с интернетом, – написал он ей. – Поэтому мы можем просто писать друг другу письма, как раньше».
Это спасительное убеждение, что если делать что-то «как раньше», все станет как раньше, вряд ли было тем изначальным толчком, породившим всю эту пирамиду вранья, – скорей всего, ее обижало то, что он почти ничего не рассказывал об этом маленьком приморском городе, только в полслова, вполголоса: грыз груши в беседке у пляжа, слушал в парке провинциальный джаз, видел в жару ежа.
Возможно, одно из этих писем и заставило ее соврать в первый раз: она пришла на работу и попросила отпуск, сообщив, что у нее проблемы со здоровьем и ей срочно нужно в санаторий. Она чувствовала, впрочем, что у нее и правда какая-то проблема со здоровьем: все вокруг казалось пустым, нездоровым, неестественным, а призрачная отдаленная пустота этого маленького города, в который он уехал в командировку, хаотично билась вокруг сердца, как раненый воробей, вонзая в его янтарную, медовую мякоть стальное кружево перьев, гадкий графит клюва, гранитное предчувствие финала. Сердце металось в этой пустоте, которая металась вокруг сердца, и не было этой чехарде ни конца, ни края, поэтому она пошла на вокзал и купила билет в этот город, а друзьям и родным ничего не сказала, подумала, что не так уж они часто с ней видятся, что-то придумает.
Ей действительно показалось, что это замечательная и необычная идея – попасть из этого безвременья в тот же город, где он отбывает свою строгую рабочую ссылку, гулять там же, по одним улицам, слушать тот же джаз в тех же парках, дышать тем же воздухом и ждать, пока он вернется.
Если никому ничего не говорить о том, что я там, рассудила она, я на самом деле не там. Поэтому никто меня там и не увидит. Информационное поле – такая гибкая, сложная штука, что ты, как правило, физически находишься там, куда оно тебя само определяет твоими же социальными стараниями, а если ты куда-то едешь и никому об этом не говоришь, ты как бы нигде. К тому же ей хотелось немного поиграть в собственного мужа, притвориться им, поехать по его следам и пожить его жизнью – жизнью тихого одинокого затворника в чужом далеком приморском городке. Было еще множество причин, она даже пыталась записать их, пока ее трясло и шатало на верхней боковой, но вышла непонятная лунная вязь и драная бумага, ничего толкового, и она положила розовый блокнот под подушку и уснула. А когда проснулась, обнаружила, что подушку, одеяла и простынки уже сдала хмурой проводнице, выпила чаю, сходила умылась и сидит, румяная и красивая, с заплетенной косой, внизу, копошась в пакете с орешками кешью. Куда делся блокнот, она так и не вспомнила. Когда просыпаешься в жизни, о которой, кроме тебя, никто ничего не знает, всегда немножко диссонируешь с собственными действиями, поняла она, это нормально.
Первым делом купила себе на вокзале новый блокнот, несколько гелевых ручек, шлепанцы-вьетнамки какой-то известной обувной марки в красивой блестящей коробке, местную газету с объявлениями и кофе в одноразовом стаканчике, тут же – в зале ожидания – переобулась, подчеркнула с десяток объявлений, побегала туда-сюда, позвонила и уже к вечеру сняла на месяц квартиру около Свинцовых Садов (народное название – разобрали заводы, разбили сады), гастрономы-рестораны, рядом канатная дорога (нерабочая), квартира трехкомнатная, огромная, но ей только одна комната, гостиная, остальные хозяева закрыли – уезжали в Турцию отдыхать всей семьей, искали, кому бы сдать на месяц-полтора, переживали, а тут вот как раз она, мигом договорились: видно, что хорошая девушка, цветы польет, в сервант за мельхиором не полезет. Представилась писательницей, сказала, что едет дописывать поезд, тьфу, повесть, извините, я только с поезда, захихикала она, поэтому поезд теперь прорывается во все. «А как называется повесть?» – спросила хозяйкина племянница, которая принесла ей ключи. «Пена памяти» – ответила она, кинув взгляд на коробку из-под вьетнамок, в которой сыро гремели ее старые, студенческие еще кроссовки. Что-то похожее было написано на коробке: memory foam. «Почти Виан», – задумчиво, но со значением (знавали, мол, мы вас, писателей!) отметила племянница и положила парадные ключи в китайскую вазу. Начиналось что-то новенькое.
В целом, все шло именно так, как она и мечтала. Скука, янтарная безысходность и вязкая мгла будто разом отступили, слетели с нее, как старые кроссовки, которые она в тот же вечер безжалостно отнесла на помойку. В городе царила вечная жаркая осень, несмотря на разгар июля – сухие сморщенные листья с треском, как жареные каштаны, катились по асфальту, море билось прямо в лицо пряными оплеухами вместе с утренним ветром, орало снаружи дворовое пиратское радио, по утрам смешно пищали птицы и выли сирены, на базарчике под домом морской дед продавал бледных рыб с измученными лицами, весело перекрикивались маршрутки, каждый день приходили письма от мужа, и, читая их («Пил лимонад, сидя на скамейке около библиотеки. Мне показалось, что мимо прошла собака, но потом я понял, что это была одна из тех сумеречных теней, которые я иногда вижу, если сильно устаю»), она наконец-то чувствовала и понимала все: скамейка была иссыхающе-коричневой, как кедровая кора, сумеречная собака тонко вытягивалась на закате, как готовый к убийству лук, лимонад с гейзерным фырканьем вырывался из пластика. Деловитый школьник играл с питьевым фонтанчиком среди платанов, женщины в белых косынках тащили прямо на головах корзины с персиками, чайка вила гнездо в часовне – все смешивалось в единый поток писем и впечатлений, и, возможно, именно в этот короткий период своего кромешного неприсутствия здесь – точнее, присутствия, о котором не знала ни одна живая душа, – она была по-настоящему счастлива. По утрам она пила кофе в маленькой кофейне в трех кварталах от дома (он завтракал в другой кофейне, она знала), днем шла к морю в его любимые места (он работал в офисе, она знала), по вечерам сидела дома, замачивала брынзу, пила вино и ждала, пока он ей напишет что-нибудь, иногда сидела во дворе и слушала, как поют песни где-то в рощах за забором веселые южные люди. Он писал ей: «Сегодня было очень жарко» – и она, смахивая языком с верхней губы янтарную слезинку кипящего маслянистого пота, отвечала ему: «Наверное, тяжело работать в такой жаркий день», и он писал: «Да ничего, я выпил два литра самодельного лимонада – купил у каких-то малышей около Фосфатного Рынка», и на следующий день она шла на Фосфатный Рынок, покупала там корзину креветок и литр лимонада у пары деловитых третьеклассников, с шулерским видом давящих лимоны каким-то самодельным деревянным приспособлением, и запивала дома этим лимонадом жару, и даже пробовала писать что-то вроде залихватского литературного дневника, чтобы не было ощущения кромешного вранья, но ничего не получалось. Пару раз друзья звонили ей и звали на кофе, на чай, куда-то гулять, но отшучивалась, говорила, что занята – в общем, они перестали, все сейчас заняты.
В какой-то момент она поняла, что не рассказала никому из друзей о том, что тоже поехала в этот город, только потому, что это невозможно объяснить. Она поехала в город, где у ее мужа командировка, чтобы пожить там так же, как он? В одиночестве в чужом городе, переписываясь с предположительно единственным (иногда она не была в этом уверена) любимым человеком? Чтобы как-то с ним сблизиться и почувствовать то же, что чувствует он? Почему она не может, черт возьми, просто с ним встретиться, он же уехал с полтора месяца назад, неужели она не скучает? Друзья начали бы задавать эти дурацкие вопросы. Скорей всего, они бы решили, что она сошла с ума. Менять это ощущение непроходящего, невозможного, кромешного счастья полного неведения всех вокруг о своем местонахождении на смутные потоки объяснений своего крайне нелогичного (это она понимала) поступка ей не хотелось. Поэтому она делала все возможное, чтобы не столкнуться с мужем – аккуратно выведывала его тропинки, его маршруты, адрес работы, время ланча, планировала каждый свой шаг и становилась все более и более счастливой – как будто всю жизнь шла именно к этому, к моменту тотального своего исчезновения в ветреном маленьком городке, где живет ее единственный (в какой-то момент она окончательно это поняла) любимый человек, который каждый день пишет ей письма, ходит теми же тропинками, пьет тот же лимонад и дышит тем же воздухом. Никакого другого счастья, как выяснилось, не существует и существовать не может. Сотрудницам, которые спросили ее, как там санаторий, она искренне ответила, что это просто невероятно, офигительно, потрясающе здорово – и тут, кажется, уже совершенно не врала.
Тем не менее, вечно в эту игру под названием «безусловное счастье» играть было невозможно, это она тоже понимала – гораздо лучше и отчетливее, чем причину своего безмятежного покоя, накрывшего ее в этой необъяснимой ситуации стеклянным колпаком неприкосновенности и восторга. В какой-то момент ее игра даже показалась ей не только необъяснимой, но и глупой – невозможно никуда уехать, скрыв это от всех. Возможно, конечно, если это эксперимент, арт-проект, спецзадание. Но какой смысл в этом арт-проекте, если она даже рассказать о нем никому не может? Можно рассказать мужу – но как он отреагирует, зная, что она тут бродит его дорогами тайно от него уже две недели? Он тоже, наверное, решит, что она не в себе, что она его преследует, например, и будет снова скандал, как тогда с полкой, лучше не вспоминать. Понятно, что он скажет. «Ты подумала, что у меня тут любовница, вот что, – скажет он. – И не надо притворяться, что ты тут такой олененочек, феечка, Амели. Приехала и выслеживала. Какой позор». Такого позора ей не перенести – все ее хрупкое счастье рисковало быть погребенным под валом этого черного бытового подозрения в шпионаже. Поэтому любой ценой молчать, скрываться, по истечении срока сбежать и не вспоминать. Счастье – слишком хрупкая штука. По вечерам, наливая в стакан густое, как земляничный компот, розовое вино, купленное прямо на улице у местных умельцев, она считала дни, минуты и секунды, понимая, что вся она теперь – как этот стакан, нечто хрупкое и беспокойное, целостность и ясность чего зависит исключительно от цепкости ее же собственных пальцев, разожмет и ничего не останется, только липкая земляничная лужица и никакого больше счастья, никакого больше покоя. Ответить себе на вопрос, что именно делает ее счастливой – сопричастность магическому милому быту близкого человека или магия неприсутствия нигде, она так и не смогла. Не до ответов, когда все так ненадежно.
В любом случае рано или поздно это должно было случиться – муж оказался немного непунктуальным или просто соврал, сорвался, обманул один раз. «Завтра после работы очень много дел, – написал он. – Поеду сразу домой. Из дома сразу же тебе напишу. Хотя, конечно, хотелось бы пойти на набережную, где чайный домик, но что поделать». Она пошла, разумеется, на эту набережную в тот вечер, надев свое любимое шелковое синее платье с разными пуговицами, и, заворачивая за угол чайного домика, увидела его, идущего навстречу, одетого в совсем незнакомую рубашку, загорелого и грустного.
Все это должно было как-то закончиться, поэтому она не удивилась. Хотя, наверное, можно было развернуться и убежать, но вдруг он ее уже заметил? Она замерла, потом подбежала к нему, виновато улыбнулась и сказала:
– Только не бойся, пожалуйста. Не бойся. Привет.
Она ужасно боялась его напугать или шокировать, хотя и была невероятно рада его видеть, сердце просто вырывалось из груди (она подумала это именно такой фразой: сердце вырывается, надо же, все так и есть, как пишут!).
– Я тут случайно, – поспешно уточнила она. – Все хорошо, дома все нормально, все живы.
Муж наконец-то остановился и посмотрел на нее с испугом и недоумением. Она тут же сделала шаг ближе, взяла его за плечи, но получилось странно, как будто она хватается за незнакомый неудобный тренажер в спортзале. Он посмотрел на нее так, как вообще никогда еще не смотрел ни на нее, ни на что бы то ни было вообще.
– Я увидела тебя и поняла, что все-таки должна подойти, – затараторила она, упираясь ладонями ему в плечи. – Только не спрашивай сразу все, пожалуйста, давай пойдем куда-нибудь, и я объясню, что я тут делаю и как я тут оказалась, хорошо?
– Мм. Мне это нужно? – очень тихо, отчетливо спросил муж, немного заикаясь.
– В смысле? – не поняла она. – Что тебе нужно? Ты просто не понимаешь, что я тут делаю, да?
– Да мне без разницы, – сказал муж. – А можно хотя бы объяснить, в чем дело? Мы знакомы?
– В смысле знакомы, – беспомощно улыбнулась она. – Ну знакомы, да, я твоя жена, и мы…
Тут она поняла, что муж продолжает смотреть на нее этим жутким взглядом, как будто он – вещь, или она – вещь, или они оба – чужие вещи, потому что только вещи могут смотреть на другие вещи таким пустым, совершенно пустым взглядом – стоп, этого не может быть.
– Я твоя жена, – испуганно сказала она, отпустила его воротник (вот почему он на нее так смотрел) и опустила руки. – Это же я.
– Я первый раз вас вижу, – сказал муж. – Что вы хотите мне сказать? Что вы моя жена? Я вас не знаю. Какая вы мне жена, если я вас не знаю?
– Я вас, то есть тебя, знаю, – сказала она, вообще не понимая, что происходит. – Я твоя жена, а ты мой муж. Я это знаю так хорошо, как вообще мало что знаю, учитывая, что я уже совершенно запуталась тут. Ты что, не хочешь со мной общаться? Ты не хочешь меня знать? Ты решил, что я сошла с ума, да?
– Кажется, да, возможно, – сказал муж. – Я прошу прощения, но я пойду.
И ушел. Она почему-то даже не побежала за ним, настолько ее шокировало случившееся. Брела домой медленно, заблудилась пару раз, один раз хотела заплакать, один раз хотела выбросить плащ в мусорный бак, лето же, зачем ей этот дождевой глупый плащ, может, он из-за плаща ее не узнал, или узнал, но обиделся и сделал вид, что не знает?
Дома был какой-то шум и грохот, она еле открыла дверь, дергая ключ туда-сюда в чахлой свистящей замочной скважине, – все гремело, кипело, уютно и невыносимо пахло супом и свежей стиркой, бегали какие-то дети, с пола, как в мультфильме, слизывал пролившуюся простоквашу тощий черепаховый кот, к ней тут же подбежала бойкая старуха в ржавом застиранном платье и закричала:
– Где ты шлялась! Ну вот где ты снова шлялась! Дети опять некормлены, опять я ужин готовлю, ну что ты тут будешь делать! Шляешься и шляешься, да скоро уже это прекратится?
Один ребенок тут же, как будто это театр и дают батальную пьесу, показательно поколотил другого, и оба хором зарыдали. Какого пола были дети, она не разобрала, очень уж они быстро носились туда-сюда в капустно-соляночных кухонных облаках слез, пара и терпкой домашней атмосферы. Снимая на ходу плащик (лучше бы выбросила), она побрела в коридор, за ней бежала бабка и визжала: опять, наверное, какой-то мужик, снова мужик какой-то, опять эти твои выходные, эти твои командировочные, ох знаем! Ох детям все скажу!
Детям на все было наплевать, они мутузили друг друга всевозможной кухонной утварью (половник, скалочка, венчик) так самозабвенно, что, судя по всему, остановить их можно было только супом, да и то вылив эту кастрюлю помойного кислого кипятка им на голову, подумала она. Боже, какие ужасные. Старший ребенок поднял голову и, осклабившись, посмотрел на нее бессмысленными, кошачьими глазами. Мальчик, поняла она, это мальчик. Тогда и младший – мальчик, не будет же он мутузить девчонку.
Она хотела было уйти (может, перепутала квартиру), но старуха ловко проскользнула вперед нее, закрыла дверь изнутри на ключ и, спрятав его в карман, победно заулюлюкала: дома сидеть будешь, детей смотреть, нашлась тут, мне работай, мне обстирывай, я тебя не для этого рожала, чтобы этих твоих кормить-смотреть, ты сама должна смотреть, ты и меня должна смотреть уже!
Она помчалась в свою комнату, закрылась там и осмотрелась – все, как было. Вот чемодан, вот ноутбук стоит на столе, вот чашка с утренним чаем. Только вот во всей остальной квартире этот кошмар.
Из неразборчивых проклятий старухи, доносящихся из-за двери, она более-менее приблизительно поняла ситуацию: старуха как бы ее мать, жуткие дети – ее собственные дети, мальчики, один уже ходит в школу (но ужасно учится, скоро в школу для отсталых переведут, кричала она, если не будешь им заниматься), другой еще нет, она «за ними не смотрит» и «гуляет с командировочными», вообще совсем отбилась от рук, скоро в тюрьму попадет или ее просто кто-то грохнет, убьют, то есть катается со всякими, шляется по ночам. То есть такая ситуация, понятно.
Она позвонила хозяйкиной племяннице, чтобы сказать, что в дом вселилась сумасшедшая бабка с двумя неуправляемыми детьми, но племянница сказала ей: «Валя, у тебя снова это началось? Давай не будем, а. Ты же не хочешь опять в больницу? Нет, не хочешь?»
Она ответила, что, конечно же, не хочет, вздохнула, решила подумать про все это потом, открыла компьютер и увидела, что муж написал ей маленькое письмо о том, что все-таки решил прогуляться вечером, ходил к чайному домику на набережную, купил замечательный пу-эр и прямо сейчас его пьет. Ну хорошо, подумала она, а про эту встречу, значит, он не написал – и что это значит? Разыгрывает меня? У него тоже какая-то игра?
Поэтому она тоже ничего ему не написала – никаких объяснений. «Тяжелый был день, – сформулировала она все случившееся. – Ложусь спать».
На следующий день, когда она проснулась, она обнаружила, что бабка уже приготовила всем завтрак, но сидит насупившись и молчит. Дети, похожие на лягушат, устало жевали тягучую, как сургуч, яичницу. Она вышла на кухню, заварила чаю на всех, залила себе мюсли молоком, села за стол.
– Сегодня тоже будет шляться ваша мама, – сказала бабка тихим, скорбным голосом. – Вот смотри, диетический завтрак себе делает. А мы, значит, яичницу на сале едим. Как свиньи. А она интеллигенция. Командировочного скоро вам приведет. Помните, уже приводила командировочного? И где он? А съехал. А ложки где серебряные, ложечки ваши крестильные? А с ним съехали. В Ма-га-дан!
Она молча разлила чай по стаканам, стараясь не смотреть ни на кого, быстро выпила свой, собрала сумку и ушла под негромкое скрежетание бабки: «Видите, молчит она у вас. Нечего ей сказать вам. Молчит, но идет. Тянет ее. Не остановить. И так и будет ходить, пока не привезут ее мертвую, доходится же, доездится с ними в машинах».
Она пошла к морю, швырнула сумку на песок, села на нее. Что вообще происходит? Как ужиться с этими ненормальными? Стоит ли ей собрать вещи и сразу же уехать, несмотря на то, что она может тут быть еще почти целый месяц? Очевидно, что начал происходить невероятный бред, от былого хрупкого счастья почти ничего не осталось – стакан раскололся, просто повиснув в воздухе на невидимой нити, рассыпался в хрустальную пыль.
Именно в этом состоянии хрустальной пыли ее и нашел муж – он шел по пляжу с бутылкой вина в руке, явно чем-то расстроенный.
– Снова ты, городская сумасшедшая, – поприветствовал он ее. – Ты меня преследуешь, да?
– Я так и знала, что ты будешь говорить о преследовании, – сказала она. – Я ужасно боялась этого.
– Когда боишься, не подходишь к незнакомым людям и не говоришь им, что ты их жена, разве нет? – спросил он.
Только тут она поняла, что он и правда ее не узнает – или слишком мастерски делает вид, что не узнает, – или просто продолжает играть так талантливо, что в это невозможно не верить.
– Такое бывает иногда, – глухо ответила она. – Видишь человека и понимаешь: а вот это мой муж и все. Могла я так решить?
Муж посмотрел на нее как-то очень беспомощно.
– Да ладно, я просто вчера была в каком-то ужасном состоянии, – объяснила она. – Тяжелый день. Выпила вина в баре. Увидела и поняла – вот, все. Потом самой стыдно было. Я прошу прощения. Конечно же, я вас не знаю и увидела в первый раз.
Муж сел с ней рядом и предложил вина. Он его пил прямо из горла.
– Тоже тяжелый день, – объяснил он. – Ничего страшного, я не обижаюсь. Я даже могу это все вообще не комментировать.
Он сказал, что ему ужасно одиноко в этом городе – нет ни одного близкого человека, ни одного друга, только эти ночные чайки, которые кричат страшно, как кошки, когда их убивают. И городские сумасшедшие, вот вроде нее вчера.
– У меня тут тоже практически никого нет, – ответила она. – Так вышло.
– А родственники? – спросил он.
Она глотнула вина, покатала его во рту, проглотила:
– Да нет, это даже не родственники. Чушь какая-то. Какие-то дикие чужие люди. Каждый день их как в первый раз вижу, вот правда. Это не считается.
Они еще немного поговорили о рыбах, чае и музыке, потом немного целовались, потом он проводил ее до дома, но около подъезда она сказала: пожалуйста, нет, ко мне нельзя. И правильно сказала: дома снова эта бабка, страшно кричала шепотом (дети уже спали) – шлюха, говорила она, шлюха ты, скорей бы тебя уже убил кто, зачем я тебя рожала, это все он, это все его кровь дурная, надо было и не рожать вовсе, лучше бы я тебя сама убила еще до рождения, чем эти командировочные потом, бандиты эти.
Она открыла компьютер и всей своей больной гудящей головой всмотрелась в список писем: что он ей напишет? Напишет ли он ей вообще что-нибудь? Но он только написал, что ужасно по ней скучает и что сидел один на пляже и пил вино – и, разумеется, думал о ней. Лед тронулся, что-то изменилось, поняла она, трогая кончиками пальцев распухшие губы.
На следующий день она пошла туда же, на пляж, и сразу же увидела его. И на следующий день тоже. Они решили не обмениваться телефонами – слишком уж сложной была ситуация.
– Почему ты ничего о себе не рассказываешь? – спрашивал он, вкладывая ей в рот морские камушки и тут же вынимая – они были соленые, красивые, гладкие от слюны. – У нас столько общего, мы смотрели одни и те же фильмы, мы слушали одну и ту же музыку, мне кажется, что я знаю тебя тысячи и миллионы лет, и я ничего о тебе не знаю, и ты каждый день исчезаешь в темноте этого подъезда, и ничего не говоришь о своей семье, о том, кто тебя ждет дома, о том, как так вышло, о том, что происходит.
Она улыбалась, трогала его веки кончиками пальцев, иногда зачем-то лизала его в нос, бормотала что-то: не важно, не слышно, перестань, я живу с мамой, ругаюсь с ней постоянно, она вообще не в себе, мне тяжело, мне сложно, я тут не могу, я хочу отсюда уехать, я устала, я хочу хоть ненадолго в другую, чужую жизнь.
Действительно, она устала – каждый день она возвращалась в эту шумную, кипучую, пропахшую щами и тряпками квартиру, где на нее принималась привычно орать бабка, прибегали дети, Данила и Дениса, неприятные и чужие, с Денисой надо было заниматься математикой, потому что он даже таблицу умножения не мог понять, Данила же тоже был достаточно сложным, он рвал тетрадки Денисы и страшно мычал по ночам, как раненое травоядное животное, хорошо еще, что дети спали с бабушкой, иначе она бы не выдержала, заниматься с ними не было ни сил, ни возможности, чаще всего она просто закрывалась в комнате и писала что-нибудь дурацкое (даже пару раз начинала эту выдуманную повесть-отмазку «Пена памяти»), письма мужу («Уже сильно устала от всей этой работы без отпуска. Скучаю по тебе. А тебя не отпустят раньше?») и записки подругам («Пока занята, давай через пару недель увидимся!»), заваривала пу-эр, который подарил ей муж во время третьей встречи на том маленьком пляже, и ночью тихо-тихо кралась в туалет, чтобы не разбудить детей и бабку, по утрам сама готовила на всех кашу и яичницу, быстро принимала душ и убегала из дому под проклятия и причитания, все это терпеть не было никакой уже возможности, если бы не каждодневные встречи с мужем, который был с ней все ласковей и ласковей – теперь он тоже смотрел на нее так, как еще никогда не смотрел, но уже совсем по-другому.
– Я иногда вообще не понимаю, – говорил он. – Как так получилось, что ты меня нашла. Что ты просто остановила меня и сказала: я твоя жена. А я – подумать только! – тебя не узнал. Как можно не узнать того самого человека? А вот, оказывается, можно. Можно просто пройти мимо своего счастья и не узнать его. Отречься трижды. Сказать: я тебя не знаю. И пройти мимо.
Она же вообще ничего не говорила, просто сидела и ждала его после работы каждый вечер где-нибудь в кафе или на пляже, как они договаривались. Иногда она оставалась ночевать в его маленькой съемной квартирке. Когда она осталась у него в самый первый раз, она увидела, как он – перед тем, как лечь спать – открыл ноутбук и тут же закрыл. Она поняла: именно сегодня, именно этим вечером он впервые не напишет ей письмо. Она почувствовала что-то вроде вины. Утром, когда вернулась домой и пробралась в свою комнату под привычные бабкины крики («Шлюха! Я всю ночь морги обзванивала! Дети не спали, в участок хотели сами звонить, бедные! А я сразу в морги! Тут уже убили, все ясно!»), она обнаружила, что ее предположения верны – письма не было. Что-то немного кольнуло в сердце – не вина, нечто полностью противоположное.
Через полчаса пришло письмо – муж написал ей, что ночевал на работе, так вышло, ночная смена, ужасно устал. Она приняла его ложь спокойно. В конце концов, если уж честно, она первая начала его обманывать.
В конце концов вышло так, что она проводила с ним почти все время. Это длилось весь месяц, вся эта мучительная, нежная, ломкая, невыносимая эпопея с криками, истериками, детскими школьными проблемами, кисловатым смрадом щец и кашиц, тихими его поцелуями и хрупкими фарфоровыми подарками (куда их девать, чтобы дети не выбросили, не сломали, тоже вот вопрос) – и когда она поняла, что больше не может, что у нее нет никаких сил, что эти мгновения счастья, когда она засыпает на его плече, не идут в сравнение с теми моментами, когда дома, среди всего этого невыносимого, безвылазного бытового кошмара, она открывает ноутбук и видит от него очередное скользкое, неискреннее, лживое письмо о том, что он ужасно скучает и что он снова работал в ночную смену – она сказала ему, что им нужно расстаться, что она больше не может, что, конечно, она любит его больше жизни, но у нее нет этой самой жизни, вот в чем проблема, да и вообще они ничего друг о друге не знают, несмотря на эту невероятную, необъяснимую близость, и что им остается делать, лучше прекратить это все, пока жернова жизни и быта не раскрошили весь этот набор фарфоровых блюдечек, которыми они все это время удачно притворяются.
Он ужасно расстроился, задумался, долго молчал, потом сказал:
– Видишь ли, у меня дома есть некоторые обстоятельства. Наверное, ты понимаешь. Мне нужно вернуться. Решить там некоторые дела. И приехать сюда к тебе уже насовсем. Хорошо?
– Хорошо, – сказала она. – А что ты ей скажешь? Что встретил меня? Что разлюбил ее? А ты ее точно разлюбил?
– С этим все сложно, – сказал муж, – Но я все скажу, как есть. Обещаю. Потому что такого у меня вообще никогда еще не было. Так и скажу – встретил человека, которого, кажется, знал еще до рождения. Это же совершенно мистическая вещь: все было абсолютно ясно сразу же в первую секунду, разве нет? Ты же сама это почувствовала. Этим можно оправдать все, этим можно объяснить все, она поймет, она сама из таких, из наших, она такие вещи понимает и чувствует.
Договорились, что он поедет домой через пару дней, объяснится с женой и вернется к ней, снимет им двоим квартиру, а детям и бабке (ей пришлось сказать ему про детей, он тут же сказал – возьмем себе, не вопрос! – но она замахала руками, запротестовала, не надо детей, пожалуйста, я их ненавижу, я твоих хочу, а эти чужие, не наши!) будет давать деньги на нормальную жизнь, все как положено, а если что, детей можно будет потом, когда подрастут, себе взять. «Да я не люблю детей, не люблю!» – взвилась она. «Это не важно, – сказал он. – Я их полюблю».
Она пообещала ему, что будет ждать, он пообещал, что вернется буквально через неделю, просто заберет кое-какие вещи и подаст все заявления. Прощались как будто ненадолго, просто держались за руки, даже не целовались: все впереди, вся жизнь бежит вдалеке грациозная, как олень в свете фар.
Пришла домой и поняла: весь этот чудовищный обман скоро раскроется. Надо бежать. Надо быть в городе раньше, чем он.
Собрала чемоданы, быстро заказала по телефону билет, вышла ночью из дома – дети в первый раз, кажется, спали тихо-тихо, никто не хрипел, не плакал, не стонал страшным животным. Ехала в поезде, прислушивалась к шуму в собственной голове: ровный, мерный шум. Сунула руку под подушку – нашла розовый блокнот, тот самый. Раскрыла его, чтобы прочитать, что написано, – но было темно, поэтому положила в карман, чтобы прочитать утром. Нет ничего удивительного в том, что нашлось то, что потерялось. В конце концов, это был тот же поезд, просто в обратную сторону.
Села в такси, выгрузила чемоданы около дома, поднялась в лифте, сунула в дверь ключ, но ключ не проворачивался.
Дверь открылась изнутри, на пороге стояла его жена и смотрела на нее жидким, текучим, как змея, взглядом.
– Вы кто? – спросила жена.
– Ты сама спросила, – ответила она жене. – Так что я тебе сейчас все расскажу.
И все рассказала. Выложила вообще все, значит.