Фактор Черчилля. Как один человек изменил историю Джонсон Борис
Я стал реже слышать посвист пуль, в нас уже не могли попасть, когда мы удалились на 500 ярдов[18]. Ведь лошадь на полном скаку – трудная цель, кроме того, буры запыхались и были возбуждены. Тем не менее я заехал за укрытие другого копье с большим облегчением. Снова на моих игральных костях выпали две шестерки.
Это не Гиббон[19] и не псевдоклассицизм, а скорее напоминает что-то сошедшее со страниц викторианского автора приключенческих романов Генри Райдера Хаггарда: четкое, лаконичное, полное стремительных действий повествование, благодаря чему читатель движется по тексту дальше и дальше. Черчилль умел описывать сражения лучше, чем многие из величайших современных мастеров, и у него имелось бесценное преимущество – он был вправе использовать первое лицо.
Черчилль мог бы писать для Boy’s Own[20]. Его проза звучала, когда он того хотел, подобно отрывку из «Удивительной книги героических поступков»[21]. Но у Черчилля было много других снарядов в его журналистском арсенале. Он мог предаваться и глубоким размышлениям: о вреде исламского фундаментализма или об ужасах войны. Иногда он был зол – и зол на своих.
Его описание последствий сражения при Омдурмане, где он участвовал в знаменитой кавалеристской атаке, – то, что памятно глазу и носу: сраженные пулеметным огнем лежат в три ряда, раненые гниют заживо, умирающие от жажды предпринимают жалкие попытки добраться до Нила. Вот одноногий – он проковылял полтора километра за три дня, а вот безногий – он проползает триста метров в день.
Издавна – еще со времен древних римлян – скорбные страдания побежденных народов были излюбленной темой имперских произведений. Тем блистательнее выглядел триумф завоевателей. Но Черчилль идет дальше, он резко обвиняет британские власти и их успокаивающие заверения. Он писал: «Заявление, что “с ранеными дервишами обходились с деликатностью и вниманием”, настолько лишено правды, что оно становится фарсом».
Черчилль публично поносит Китченера за его ведение войны и дает ему нагоняй за осквернение мавзолея Махди Суданского, за то, что Китченер сохранил голову Махди как трофей – якобы в емкости с керосином. Критика Черчилля была оправданна, однако возмутительна и надменна.
Китченер был его главнокомандующим, которому Черчилль лично оказывал содействие утром перед сражением (впрочем, могут быть сомнения, понимал ли Китченер, что офицер, с которым он разговаривал, был пресловутым Черчиллем). Генерал не был калифом на час: впоследствии, во время Первой мировой войны, он станет британским военным министром.
И вот он подвергается оскорблениям какого-то молодого офицера-выскочки из его же армии. Черчилль приводил генералов в ярость, им казалось, что он был и за тех, и за других. Он пользовался статусом военнослужащего, чтобы попасть в зону боевых действий, а затем охаивал свое начальство. Но Китченер должен был хорошо это понимать. Черчилль поступал так до того, и все знали об этом.
Вот как он отплатил сэру Биндону Бладу за доброту, за то, что тот взял его в Малакандский полевой корпус. Черчилль в письме к матери проклинал эту экспедицию, говоря, что «финансово она разорительна, в военном отношении остается нерешенным вопросом, а политически она – грубый просчет». Похожим образом он характеризовал ее публично. Он закончил свою последнюю статью для Daily Telegraph, которая была отправлена из Наушеры 16 октября 1897 г., следующим мрачным анализом: «Я должен с сожалением отметить, что не вижу никаких перспектив у соглашений, заключенных с племенами. Они наказаны, но не покорены, они ожесточились, а не стали безобидными. Мы не поколебали их фанатизм и не искоренили варварство».
И как это должно было подбодрить читателя Daily Telegraph? Бывало, Черчилль проявлял энтузиазм в отношении военных кампаний, но неудивительно, что старшие офицеры никогда не представляли его к награждению Крестом Виктории – несмотря на его очевидную и порою безрассудную храбрость. Понятно, почему у Китченера были сомнения, брать ли его в Судан. Генерал уступил лишь в 1898 г., когда кто-то из друзей Дженни сообщил ему в письме: «Надеюсь, ты возьмешь Черчилля: гарантирую, что он не будет писать». Ха! Надо же такое придумать!
Неизвестно, какие бесстыдные обещания Дженни дала автору письма или своим друзьям среди британских военных, но ее сын прошел первый и самый главный экзамен журналиста. Превыше всего он ставил интересы читателя.
Черчилль рассказывал историю такой, какой он ее видел. Он открывал свое сердце. Конечно, он не был каким-то антиимпериалистом, антизападным демонстрантом – предтечей репортеров с войны во Вьетнаме, прославившихся своими страданиями. Он страстно верил в империю. Но это не значило, что он мог закрывать глаза на то, что замечал сам: превосходный боевой дух и искусство стрельбы буров или зло, наносимое пулеметом «Максим».
Никто не смог поставить под сомнение неотъемлемую честность его сообщений. Гарольд Никольсон[22] позже сказал о нем по другому поводу, что среди его многочисленных достоинств то, что «он действительно не способен лгать». Этот вердикт нуждается в некотором пояснении: в военное время он, бывало, допускал натяжки. Но в основе его журналистики была неподдельная решимость добраться до сути вещей.
И я скажу: к черту его снобствующих очернителей! Когда Ивлин Во написал сообщение, хотя бы наполовину столь же хорошее, как репортажи Черчилля из Малаканда или Судана? Причина, по которой помнят Черчилля, а его фразы до сих пор на устах, – то, что он использовал многообразие стилей: не только псевдогиббоновскую цветистость, но и англосаксонскую сердцевину.
Цыпленок не по зубам, да и шею ему не свернуть. Сражаться с ними на побережье. Кровь, тяжелый труд, слезы и пот. Никогда еще в истории человеческих конфликтов не были столь многие так сильно обязаны столь немногим.
Часто он высокопарен и академичен, но фразы, за которые его помнят, – шедевры краткости. Он любил новые слова так же, как новые машины. Например, он пришел в восторг, услышав в первый раз слово «трюк» (stunt), завезенное из Америки. «Трюк, трюк», – повторял он, перекатывая это слово во рту, а позднее известил, что использует его при первой возможности.
Он был одним из великих лингвистических новаторов недавнего времени. Когда мировые лидеры собираются вместе из-за какого-нибудь кризиса, может оказаться, что они проводят «саммит», чтобы обсудить «Ближний Восток» или опасность того, что Россия опустит новый «железный занавес». Все три неологизма были либо изобретены Черчиллем, либо он способствовал их распространению. Иногда он писал, как Гиббон, иногда он вел себя вызывающе, как гиббон, но всегда был плодовит и быстр.
Это началось довольно рано. Один из мифов о Черчилле состоит в том, что он всегда плохо учился. Но в брайтонской начальной школе он стал первым по классическим языкам в 1884 г. А возьмите его первое сочинение, написанное в Харроу, о Палестине во времена Иоанна Крестителя. Вот его рассуждения о фарисеях: «У них много прегрешений. Но у кого их мало? И если тот, у кого есть преимущество христианской веры, станет заявлять, что они порочнее его, он совершит ту же провинность, за которую сам порицает их».
В этом весь Черчилль. Фарисеи были знамениты своими беспощадными осуждениями других, но, если мы судим их слишком строго, мы сами фарисействуем! Парадокс! Даже в возрасте двенадцати-тринадцати лет он пытался писать эпиграммы. Задолго до того, как он отправился в Индию, где проводил долгие вечера, читая Гиббона и Маколея[23], он запомнил 1200 строк «Песен Древнего Рима»[24].
Все ритмы английского языка были запечатлены в его оперативной памяти вместе со словарем, который оценивается в 65 000 слов, – а большинству людей хватает половины или трети этого количества, – у него был превосходный инструмент, чтобы славно послужить его взаимосвязанным целям и амбициям.
Это был способ драматизировать свою деятельность и привлечь к ней всеобщее влияние, он мог руководить освещением, чтобы прожектор был направлен на него. В отличие от любого другого молодого гусара он был уверен, что о его храбрости будет написано длинное и увлекательное донесение, ведь он сам предоставит его. Подобно отцу Черчилль мог использовать свой словесный навык, чтобы разобраться с финансовым положением, которое часто оказывалось шатким.
Черчилли не были бедны. Такое утверждение было бы абсурдным. Но по сравнению с другими герцогскими семьями наличные средства были невелики – их состояние было законсервировано в Бленхеймском дворце. Несмотря на внушительный список поклонников Дженни (число покоренных ею сердец оценивалось в 200, хотя Рой Дженкинс считает это число «подозрительно круглым»), она не слишком-то успешно превращала их ухаживания в наличность. И как-то Черчилль был даже вынужден обратиться в суд с иском против матери, чтобы та прекратила растранжиривать наследство его и брата Джека.
Конечно, доход Уинстона от литературных произведений был огромен. Первоначальный успех получил продолжение: средний годовой заработок Черчилля между 1929 и 1937 гг. составлял 12 883 фунта, а это в 10–12 раз больше того, на что мог рассчитывать преуспевающий специалист. Но и его расходы были грандиозны.
Счет от одного виноторговца в три раза превышал заработок рабочего того времени. Черчиллю нужно было также оплачивать содержание Чартвелла, в том числе круглый плавательный бассейн на открытом воздухе, сделанный с нероновским размахом. Круглый год в нем поддерживалась температура 24 градуса. Для нагрева воды применялся бойлер, работавший на коксе, близкий по размеру к тому, что стоит в палате общин.
Его отношение к жизни было замечательно щедрым: как-то он похвастался, что не припомнит случая, чтобы он оказался не в состоянии заказать бутылку шампанского для себя, а другую – для своего друга. Порою, однако, ему приходилось заниматься разного толка поденщиной, чтобы оплатить счета. Однажды газета News of the World поручила ему написать сжатое изложение ряда классических романов, объединенное заглавием «Великие сюжеты мира в пересказе».
Результат, по его собственному признанию, не был «высокохудожественным». Ну и пусть: главное, ему платили 333 фунта за обработку каждой книги, точнее, он получал 333 фунта, а его многострадальный секретарь Эдди Марш, который в действительности писал пересказы, получал 25 фунтов. И сверх того, были ужасающе ограблены налоговики – благодаря исследованию Питера Кларка мы узнали об эффектном маневре.
Черчилль был вправе продолжать литературный труд, даже когда занимал министерский пост. Он это и делал, например работал дальше над «Мировым кризисом», став канцлером казначейства в 1924 г. Тем не менее он решил (или это ему подсказал какой-то блестящий бухгалтер), что, надев мантию отца, который также был канцлером, он перестал быть «автором». И те гонорары, которые он получал, – а в сумме они составляли 20 000 фунтов – должны были квалифицироваться не как заработок, а как «прирост капитала».
Абсурдным следствием этого было то, что он не заплатил ни пенни налога! Всем – «Поля Роже»[25].
«Надо быть круглым идиотом, чтобы писать не ради денег», – часто говорил он, цитируя Сэмюэля Джонсона, но, разумеется, в его случае это было далеко от истины. Он писал, поскольку этого требовал его темперамент.
Креативно-депрессивное устройство его личности означало, что сочинительство (или живопись, или кладка кирпича) было способом удержать «черного пса» депрессии на привязи. Он писал ради того чувства облегчения, которое приходит, когда уложены 200 кирпичей или за день написаны 2000 слов.
Главным образом он занимался журналистикой, историей, писал биографии, потому что литературный труд для Уинстона Черчилля был – если подправить слова Клаузевица о войне – продолжением политики иными средствами. Эти бурные писательские усилия были его самым мощным оружием в различных кампаниях – против индийской независимости или против самоуспокоенности в отношении Гитлера.
Он мог драматизировать события и персонажей так, как удавалось мало кому из политиков, добавляя эмоции и краски, чтобы это послужило его делу. Невилл Чемберлен произнес фатальные слова, что Чехословакия – далекая страна, о которой мы мало знаем. А у Черчилля было литературное и творческое мастерство, чтобы сделать эту трагедию близкой, довести ее до сознания многих – даже тех, кто никогда не задумывался о Чехословакии.
К тому времени, когда он пришел на Даунинг-стрит в мае 1940 г., он настолько много написал и прочитал об истории, что у него выработалось исключительное понимание событий, он видел их в контексте и осознавал, что должна делать Англия. Дж. Г. Пламб издевался над тем, что ему представлялось черчиллевским упрощенным восприятием и самодовольной верой в британское величие.
«Эхо либеральной галиматьи долгим гулом разносится от главы к главе», – говорил он и тем самым атаковал главную идею, которой руководствовался Черчилль всю свою жизнь: тем, что есть что-то особенное в подъеме Англии и становлении свободы в ней, в пути отвоевания вольностей у короны, в укреплении независимого и демократического парламента.
Ха, сказал Дж. Г. Пламб. По его словам, «прошлое – это бессмысленное зрелище, оно ни на что не указывает и не предвосхищает будущего». Что же, когда я вижу мир сегодня, я думаю, что Пламб неправ. Посмотрите на окраины бывшего Советского Союза, на события во время Арабской весны – большинство людей сочтут, что за эти идеалы по-прежнему сражаются и что за них стоит сражаться.
Нашей стране и миру сильно повезло, что Черчилль был в состоянии выразить свое видение с такой уверенностью. Он знал, что Англия, при всех ее недостатках, дала миру – и это вселяло в него уверенность в конечной победе.
И кое-что еще в его литературных упражнениях выдвинуло Черчилля на первый план в 1940 г. Даже Пламб признает, что в исследовании жизни Мальборо Черчилль проявляет дирижерскую способность размещать и координировать материал, переходя от Голландии к Парижу, а затем к Лондону и морским просторам. Он инстинктивно чувствовал, какой аспект и в какой момент нуждается во внимании, в то время как главное повествование движется вперед. Примерно так же он руководил страной во время войны.
Наконец снова вернемся к фигуре, которая расхаживает вперед-назад по кабинету в Чартвелле и диктует миссис Пирмен или Эдди Маршу. Ведь требуются непомерные умственные усилия, чтобы подобрать правильные слова в голове и загрузить их на конвейерную ленту языка, чтобы они предстали в виде, пригодном для печати.
Разумеется, эта бесконечно повторяемая тренировка в устной речи совершенствовала Черчилля не только как писателя, но и как оратора. Сегодня мы, возможно, маловато читаем его книги, но помним, как его речи гальванизировали нацию.
Как мы сейчас увидим, величайший оратор нашей эры не всегда говорил гладко и хорошо.
Глава 7
Он мобилизовал английский язык
Давайте присоединимся к нашему герою, когда он стоит в палате общин. Он ритмично гвоздит оппонентов речью, которую никогда не забудет. Этот случай запечатлеется в его памяти как новый способ заставить слушателей затаить дыхание и остолбенеть.
На календаре 22 апреля 1904 г., и молодой карьерист ведет игру на пределе своего мастерства. Ему двадцать девять, он розовощек, и пышная копна каштаново-рыжих волос еще крепко держится на его голове. Его распирает от возбуждения. Только в этом году он выступал десятки раз, он чуть ли не подпрыгивал на месте, чтобы привлечь внимание спикера, и поучаствовал в дебатах по самым разнообразным темам: армейский бюджет, Брюссельская сахарная конвенция, использование китайской рабочей силы. Он начал создавать себе репутацию.
Его портреты с восхищенными комментариями регулярно появляются в газетах. Вот он ударяет кулаком себя по ладони, а вот стоит, уперев руки в бока, или делает рубящий жест. Его дерзкие нападки на собственную партию, в то время как консерваторов, по всей видимости, затягивает водоворотом на электоральное дно, прибавляют ему очков. Либералы готовы найти ему местечко, он, кажется, чувствует запах кожи министерского портфеля…
И он бичует тори, сидящих на скамьях перед ним, подобно энергичному пешему туристу, вознамерившемуся исхлестать тростью разросшийся чертополох. Тори «фальшивы», говорит он; они забыли заповеди «консервативной демократии», заявляет он Бальфуру, который уже выступил в дебатах. Можно вообразить, как слушает Бальфур, непроницаемо глядя из-под полуопущенных век.
Тори вокруг шикают и шаркают ногами, судорожно стараясь сбить его. Только скамьи оппозиции подбадривают Черчилля – и неудивительно, если учесть, о чем он говорит.
Это вовсе не то, что сегодня признали бы консерватизмом, а Маргарет Тэтчер от этого пришла бы в исступление. И даже современное лейбористское правительство никогда не согласилось бы с тем, что отстаивал Черчилль. Он защищал право больших групп бастующих рабочих приходить в дома к тем, кто не участвует в забастовках, и фактически заставлять тех присоединиться. Он хотел, чтобы профсоюзы были защищены от судебных исков и на них нельзя было бы наложить штраф, даже если некоторые их члены нарушат закон в ходе агитации.
Это скорее не социализм, а нео-анархо-синдикализм, однако, прежде чем кто-то из современных тори придет в большое расстройство, нужно вспомнить контекст: Черчилль произносил свою речь в то время, когда бедность была чрезмерна, когда рабочего человека все еще угнетали его хозяева в степени, немыслимой сегодня. Черчилль говорил уже сорок пять минут, и говорил хорошо.
Он подошел к кульминации своего выступления и начал разносить палату общин за вопиющее отсутствие должного представительства всех классов. «Где у нас рабочие?» – вопрошает отпрыск Бленхейма. «Посмотрите на то влияние, которое оказывают директора компаний, образованные специалисты, военнослужащие, на то, как представлены интересы железнодорожных обществ, землевладельцев и виноторговцев», – говорит он, и мы представляем, как его герцогская рука описывает круг, чтобы охватить недобро глядящих тори.
Должно признать, говорит он, что влияние трудящихся классов смехотворно мало. «И это зависит от тех, кто…» – произносит он и останавливается.
Многие глаза вопрошающе смотрят на него. От кого зависит? Что зависит? Что сделали «те, кто…»? Палата ждет.
Проходит секунда. Черчилль делает вторую попытку: «Это зависит от тех, кто…» Становится понятно – приключилось что-то странное.
Похоже, он стал жертвой мозгового саботажа, какой-то внезапной забастовки в его памяти, сколь иронично это ни звучит.
В обширном трюме его головы отказываются работать грузчики. Конвейерная лента языка движется вхолостую. Не выходит ни слова. Черчилль пытается снова, но безрезультатно. Хоть убей, он не может вспомнить, что собирался сказать.
Целых три минуты он стоит, в то время как тори громко хохочут, а скамьи оппозиции пытаются выразить сочувствие разнообразными возгласами. Три минуты! Палата общин и в лучшие времена – не прощающая ошибок экосистема: потеряйте нить выступления хоть на несколько секунд, и вас окатят презрением. А Черчилль не мог произнести ни слова дольше, чем вы читаете эту главу.
Это катастрофа, а он – живой труп. Окружающие начинают шептаться и отводят взгляды. То же самое случилось с Рандольфом, говорят они, бедный малый идет по отцовскому пути – его настигла ужасная преждевременная старость. Наконец Черчилль садится. «Я благодарю собравшихся за то, что выслушали меня», – в отчаянии говорит он и закрывает голову руками.
На следующий день газеты были наполнены рассказами о провале Черчилля, известному специалисту по нервным болезням предложили поставить диагноз. Это случай, заявил доктор, «дефекта мозговой деятельности». Что ж, в мире не найдется человека, который в те или иные моменты не страдал бы от дефектов мозговой деятельности, название этого расстройства звучит очень удобно, – но не эта беда стряслась с Уинстоном Черчиллем в тот день.
Если вы захотите спонтанно дать ему неопровержимую характеристику, вы скажете, что он – величайший оратор последнего столетия. Во всяком случае, величайший оратор Британии, который поспорит с Мартином Лютером Кингом за первое место в мире. Он – единственный политик, чьи речи и манера выступления до сих пор пародируются людьми всех возрастов.
Ах, Черчилль, говорим мы, выпячиваем подбородок и, рыча нараспев, декламируем знакомые слова, например что будем сражаться на побережье. В отношении ораторского искусства он подобен Уильяму Шекспиру в отношении драматургии: он – наилучший исполнитель, синтез Перикла и Авраама Линкольна с небольшой, но несомненной частичкой Леса Доусона[26].
Мы полагаем, что он был сверхъестественно одарен: как будто произошел от союза Зевса и Полигимнии, музы риторики. Но, боюсь, мы правы лишь отчасти.
Верно, что по-своему он был гением, но не от природы. Он не был Ллойд Джорджем или Лютером Кингом – он не умел импровизировать, как это могут прирожденные ораторы; когда он говорил, его речь не лилась из сердца щедрым потоком спонтанного искусства.
Речи Черчилля были триумфом подготовительной работы. Он придавал фразам окончательную форму, перерабатывая и вылизывая их, словно медведица своих медвежат. Всегда перед ним блуждающим огнем призрачно мерцала репутация отца, и по мере взросления Черчилля мы замечаем, как упорно и страстно он подражает Рандольфу.
Учась в Харроу, он громко отстаивал свои взгляды в дебатах со старшими школьниками. Будучи младшим офицером в Сандхерсте, выступил со страстной защитой права проституток заходить в бар театра-варьете «Империя» на Лестер-сквер. «Леди империи, – заявил девятнадцатилетний девственник, забравшись на барный стул в компании гогочущих товарищей, – я поддерживаю свободу!»
Не сразу понятно, отчего эта тема – право проституток заниматься своим делом – подтолкнула величайшего государственного деятеля Британии к первому публичному выступлению.
Нет никаких свидетельств, что его вмешательство было как-то вознаграждено, плотским или иным способом. Оно было лишь шуткой, но он хотел привлечь внимание к себе – и преуспел. О речи сообщили в газетах.
Когда ему было двадцать три, он уже считал себя достаточно искушенным оратором, чтобы написать эссе по данному предмету, озаглавленное «Строительные леса риторики» (The Scaffolding of Rhetoric). Этот восхитительно высокопарный и самоуверенный документ не был опубликован при его жизни. В нем он анализирует то, что, очевидно, считает своим успехом. «Иногда небольшое и терпимое заикание или другой дефект речи помогает овладеть вниманием аудитории», – замечает он, что, наверное, вызвано его шепелявостью. Ее он объясняет препятствующей связкой своего языка, которой нет в анатомическом строении других человеческих существ.
Далее он описывает воздействие предписанных методик на толпу людей. «Возгласы одобрения становятся громче и чаще, энтузиазм стремительно нарастает, слушателей охватывают безотчетные эмоции, их сотрясает от страстей, полностью покоривших их». Конечно, некоторые ораторы могли исполнить этот трюк. Рок наделил этим умением его величайшего врага – немецкого диктатора, против которого Черчилль должен будет вести риторическую войну с 1940 г.
Но было ли это мастерство у Черчилля? Тряслись ли его слушатели как осины? Охватывали ли их неконтролируемые эмоции? Считается, что его первая речь в палате общин была успешна, но по крайней мере один наблюдатель счел, что он выглядел слабовато – «академично и вяло». Люди неизбежно проводили сравнение с Рандольфом, и не всегда они были добры.
«Мистер Черчилль не унаследовал голос отца – за исключением небольшой шепелявости – или его манеру выступления. Произношение, речь, внешность не играют на него», – говорилось в одном отчете. Другой журналист, написавший, по существу, доброжелательный отзыв, заметил, что «мистер Черчилль и ораторское искусство пока не друзья. И, думаю, вряд ли ими станут».Вероятно, такая критика была обескураживающей для Черчилля. Он чрезвычайно гордился своими выступлениями, и в романе «Саврола», написанном в Индии, Черчилль рисует яркую картину, полную самовозвеличивания, о своих (или Савролы) приемах составления речей.
Что ему следовало сказать? Он механически выкуривал сигарету за сигаретой. В облаке дыма ему представилась заключительная часть выступления, которая должна глубоко врезаться в сердца людей в толпе. Высокая мысль, изящное сравнение, переданные с помощью ясного языка, понятного даже неграмотным, будут взывать к самому простому, что оторвет их от материальных забот о жизни и пробудит чувства. Идеи стали облекаться в слова, слова группировались в предложения, он нашептывал их и, подчинившись ритму собственной речи, начал искать аллитерации. Одна идея сменяла другую подобно скоротечному потоку, на волнах которого играет солнце. Он схватил листок бумаги и стал лихорадочно делать заметки карандашом. Вот важная мысль, не стоит ли ее усилить посредством тавтологии? Он нацарапал сырое предложение, перечеркнул его, обработал и написал снова. Оно будет приятно их слуху, их чувства улучшатся, а разум обострится. Какая превосходная игра! В его голове были карты для нее, а ставки были так высоки.
Он работал час за часом. Экономка, которая принесла ланч, застала его молчаливым и погруженным в работу. Она уже видела его таким и не решилась отвлекать. Нетронутая пища стыла на столе, стрелки часов медленно двигались, отмечая размеренный ход времени. Но вот он встал и, находясь под влиянием собственных мыслей и слов, начал расхаживать по комнате быстрыми, короткими шагами. При этом он выразительно проговаривал предложения низким голосом. Внезапно он остановился, и его рука с силой ударила по столу. Речь была завершена…
Дюжина листов почтовой бумаги, покрытых фразами, фактами, числами, была результатом его утренней работы. Они были скреплены и лежали на столе, безобидные и пустяковые бумажные страницы. Но для Антонио Молары, президента республики Лаурания, они были страшнее бомбы. А ведь Молара не был ни глупцом, ни трусом.
Мне нравится этот отрывок, поскольку, как я уверен, он характеризует раннюю методику Черчилля при составлении речей. Мы видим, что первостепенное значение он придает языку. Значимы именно слова и то удовольствие, которое получаешь, собирая их в единое целое, чтобы достичь желаемого ритма и воздействия. Мелодия речи значительнее логики содержания. Шипение важнее котлеты.
В том и состояло обвинение против него – суровое предположение, что он сам не верит собственным словам. Есть простое объяснение тому, что Черчилль потерпел фиаско и сгорел в тот апрельский день 1904 г. Он не говорил от сердца, он не говорил, опираясь на глубокое и непосредственное знание предмета, которое приобретается за многие годы взаимодействия с профсоюзами.
Он говорил по памяти. Подобно Савроле он написал речь и выучил ее, как попугай, слово за словом. После сорока пяти минут оскорблений со стороны тори он просто забыл, что должно идти следом. А может быть, он капитулировал перед подсознательным отвращением к тем социалистическим идеям, которые выражал.
Больше он не повторил этой ошибки. Он брал скрепленную пачку машинописных листов и не стыдился подглядывать в нее через очки в черной роговой оправе. Речи Черчилля были цицероновскими, литературными по своей сущности, они были декламацией текста.
У него случались великие триумфы в палате общин – посмотрите его речи в бытность канцлером казначейства, сжатые и ясные изложения экономической ситуации, как он ее понимал, – и все же его слушателям на протяжении почти всей его карьеры казалось, что чего-то не хватает. Да, он был хорош в вербальной пиротехнике, но где чувство, где правда, где аутентичность? Ллойд Джордж сказал в 1936 г., что Черчилль был «ритором, а не оратором. Он задумывался только о том, как звучит его фраза, но не о том, как она воздействует на массы». В 1909 г. парламентарий от Либеральной партии Эдвин Монтегю написал Асквиту: «Уинстон еще не премьер-министр, но и будь им, он не станет тяжелой артиллерией. Он восхищает и веселит, даже приводит слушателей в восторг, но с его уходом исчезает и память о том, что он говорил».
Даже самые пылкие его сторонники видели этот структурный изъян. Лорд Бивербрук был одним из тех, кто способствовал продвижению Черчилля к власти в 1940 г., но в 1936 г. он заметил, что «ему не хватает должной нотки искренности, которую хочет услышать страна».
Машинописный текст радиообращения Черчилля 27 апреля 1941 г.
Как это часто бывало, Черчилль охотно признавал собственные недостатки. Он знал, что бывает слишком увлечен словами, и однажды сказал: «Я скорее заинтересован не в принципах, которые я отстаиваю, а в том, какое впечатление производят мои слова».
Таким он мог бы и остаться в памяти – старомодным знатоком гипербол и напыщенности – оратором, которому кажется остроумным назвать неправду «терминологической неточностью» или бездумно и предвзято сказать такое, отчего у присутствующих отвисают челюсти: «Индусы – это подлая раса, спасаемая лишь своим быстрым размножением от погибели, которую она заслужила».
Его могли бы считать человеком, у которого любовь к роскошному языку перевешивает здравый смысл, лишенным необходимой ноты искренности и оттого неспособным убедить.
Все это изменилось в 1940 г., когда сами события подошли к гиперболичной кульминации. Острота кризиса, с которым столкнулась Британия, достигла экзальтированного уровня речей Черчилля. И его стиль уже не казался избыточным и архаичным, потому что ему требовалось пробудить древний инстинкт – всеохватное желание островитян отбить натиск захватчика. Опасность была столь велика и столь очевидна, что не могло быть никаких сомнений в его искренности.
Черчилль ответил на вызов истории самыми совершенными речами, которые он когда-либо произнес. Они необязательно были шедеврами риторического театра. Сопоставьте Гитлера и Черчилля, посмотрите на записи их выступлений на YouTube – и станет ясно, что по демагогическому воздействию нацистский лидер далеко впереди.
Верно, что Гитлер использовал Геббельса для первоначального разогрева публики, и та доходила до антисемитского безумия, он также применял постановочные приемы: прожекторы, музыку, факелы – для того, чтобы усилить настрой. Но это не было секретом. Посмотрите на Гитлера, если сумеете вынести его вид, и вы заметите его гипнотические способности. Сначала долгая, мучительная пауза, потом он плавно начинает говорить со сложенными руками, и вот он разнимает их, а его голос постепенно повышается, за этим следует устрашающая пластика решительных жестов, которые в совершенстве синхронизированы с крещендо его речи.
Перед ним на столе лежат какие-то бумаги, но он почти не обращается к ним. Похоже, он произносит речи, не пользуясь заметками. Посмотрите на его воздействие на собравшихся: светящиеся счастьем лица молодых женщин, крики мужчин, единый салют рук, вздымающийся подобно щетине какого-то гигантского подводного существа.
Послушайте, как он подводит их всех к коллективному экстазу: короткими безглагольными фразами – грамматически неверными, но полными суггестивного воздействия. Этот высокоэффективный прием развивался впоследствии, среди тех, кто пользовался им, был и Тони Блэр.
И теперь сравните Гитлера со стариной Черчиллем. Вот он стоит – с заметками в руке, организованными подобно последовательности хайку на странице, а каждая из них представляет полное и грамматически правильное предложение, снабженное основным глаголом. Его жесты в сопоставлении кажутся одеревенелыми и слегка несвоевременными: его рука то и дело приподнимается вне связи с речью.
Что же касается манеры произнесения, то, к большому сожалению, у нас нет его выступлений в палате общин, мы вынуждены ограничиваться теми записями, которые были сделаны для радиотрансляций. Хотя в них есть рычание – но Черчилль, разумеется, не кричит и не безумствует, даже наоборот, некоторые его фразы эмоционально понижаются, становясь спокойными. Его выступления в парламенте, возможно, отличались большей напористостью, но нетрудно понять, почему отзывы на его речи не всегда были благожелательны.
В сущности, как недавно показал Ричард Тойе в превосходном обзоре «Рык льва» (The Roar of the Lion), утверждение, что страна «сплачивалась вокруг Черчилля», является несколько мифотворческим. Наш старый приятель Ивлин Во воспользовался смертью Черчилля в 1965 г., чтобы снова пнуть его: «Сплачивал нацию, вот еще! Я был военнослужащим в 1940-м. С каким презрением мы относились к его обращениям!»
Черчилль был «радиоперсонажем», пережившим свою лучшую пору, изрек Во. Некоторые жаловались, что он был пьяным, либо уставшим, либо слишком старым, либо что он слишком стремился к внешним эффектам. Тойе раскопал суждение А. Н. Джеррарда, клерка из Манчестера, согласно которому Черчилль, «когда он говорит, производит впечатление человека, решившего, что от него ожидают “доставки товаров”, того, что его речи будут переданы в будущее. Поэтому он тщится, чтобы его выступления были того же качества, как, к примеру, геттисбергская речь Линкольна. На мой взгляд, он при этом садится в лужу».
Тойе нашел свидетельство о солдатах, слушающих его в больничных палатах и кричащих «Лжец!», «Чушь!», только, естественно, гораздо грубее. В конце его радиообращения тетушка М. А. Пратта, ведшего дневник, сказала: «Он не оратор, верно?»
Некоторые не любили Черчилля за то, что он слишком антикоммунистичен, или слишком консервативен, или слишком воинствен. Свое мнение они свободно выражали финансируемой правительством Mass-Observation, организации, изучающей общественное мнение. И если хорошенько подумать об этих диссидентах, безнаказанно нападающих на великого лидера военного времени в час, когда над страной нависла жестокая угроза, возникает желание перелицевать их аргументацию.
Конечно, репутация Черчилля не умаляется разящей критикой заметной части британского общества. Из-за чего, согласно доводам Черчилля, была война? За что мы сражались?
Главный его посыл нации был в том, что мы сражались за ряд старых английских свобод, и не последнее в их числе право говорить все, что вы думаете, о правительстве, не опасаясь произвольного и внесудебного ареста. Конечно, были те, кого раздражали некоторые выступления Черчилля. Но то же справедливо и в отношении всех когда-либо произнесенных великих речей.
Кто-нибудь мог напомнить язвительному А. Н. Джеррарду, который неблагосклонно сравнивал Черчилля с Линкольном, что написала The Times в 1863 г.: «Церемония в Геттисберге стала нелепой из-за незадачливых острот бедного президента Линкольна».
Действительность такова, что придир и ненавистников всегда предостаточно, в количествах, которых не потерпели бы нацисты. Но посмотрите на статистику в конце книги Тойе: огромные аудитории его радиотрансляций, стратосферные рейтинги одобрения. То, что он говорил, ободряло людей, объединяло их, наполняло энергией.
Они чувствовали, как у них бегут мурашки и подступают слезы. Когда Вита Сэквилл-Уэст услышала Черчилля ночью по радио, по ее телу прошла дрожь – не из-за отвращения или неловкости, но из-за душевного волнения и понимания, что он прав.
Во время войны он находил слова, которые брали людей за душу, – так, как это не удавалось ему в предшествующей карьере. Порою, однако, он не вполне придерживался правды. Гарольд Никольсон отметил, что однажды его оценка величины британского флота включала пароходы на канадских озерах.
Капитан А. Г. Тальбот отвечал за борьбу с немецкими подводными лодками. Когда ему хватило нахальства поставить под сомнение статистику Черчилля о потопленных субмаринах, он получил следующий ответ: «В этой войне, Тальбот, два человека топят подводные лодки. Вы их топите в Атлантике, а я – в парламенте. Беда в том, что вы топите их в два раза реже, чем я». Но в целом люди понимали, что он честен с ними и, разумеется, искренне говорит о вызове, стоящем перед страной.
Им нравились его шутки, ведь смех избавлял от жизненных тревог. Парламентарий-консерватор Чипс Ченнон был среди тех, кто считал, что «несерьезность» неуместна, – но большинство получало удовольствие, когда он называл нацистов «нарциссами», Гитлера – «герром Шикльгрубером», а Петэна – «Питейном». Главное, он говорил на языке, который был моментально понятен. Гарольд Никольсон резюмировал это в 1943 г.: «Выигрышной формулой была комбинация высоких полетов риторики с неожиданными снижениями к доверительной беседе. Из всех его приемов – этот никогда не подводил».
Черчилль возвращается к одному из ключевых предписаний своего эссе 1897 г. «Строительные леса риторики» – использованию коротких слов. Мы слышим, как юный Черчилль подсказывает старому лидеру военного времени, шепчет на ухо своему шестидесятипятилетнему аватару: «Публика предпочитает короткие родные слова общего употребления. Более короткие слова в языке, как правило, более древние. Их значение глубже проникло в национальный характер, и они более притягательны для неискушенного разума, чем слова, позднее заимствованные из латинского и греческого».
Этот урок вдохновляет великие речи военного времени. Если вы присмотритесь к рукописи речи «Их звездный час»[27], то обнаружите, что он вычеркнул liberated и поставил взамен freed[28].
Чтобы увидеть совершенный пример комбинации, упомянутой Никольсоном, – снижения от горнего к дольнему, – взгляните на бессмертную строчку о Битве за Британию. На календаре 20 августа 1940 г., и война за небеса достигла зенита. Действительно, настал тот час, когда у Британии нет резервов, практически все воздушные суда в небе – они пытаются отразить атаку немцев.
Генерал Гастингс «Паг» Исмей, секретарь Черчилля по военным вопросам, описал, как он провел с ним послеполуденные часы, наблюдая за сражением из бункера Королевских ВВС в Аксбридже: «Страх был тошнотворен. Когда наступил вечер, бой стих, и мы поехали на машине в Чекерс[29]. Первыми словами Черчилля были: “Не говорите со мной. Я никогда не был так взволнован”. Приблизительно через пять минут он наклонился вперед и сказал: “Никогда еще в истории человеческих конфликтов не были столь многие так сильно обязаны столь немногим”».
Черчилль просил о тишине не для того, чтобы просто предаться эмоциям. Как и любой другой хороший журналист в таких обстоятельствах, он хотел облечь свои чувства в слова и тем самым четко выразить их.
Начнем с возвышенного сочетания «человеческие конфликты» – это помпезное и типично черчиллевское иносказание обозначает войну. Затем мы переходим к коротким англосаксонским созвучиям. Давайте разберемся, какую смысловую нагрузку несут эти шесть слов.
«Столь многие». Кто эти многие? Имеется в виду страна в целом и те вне ее пределов, чье выживание зависит от Англии: покоренные французы, американцы и все, кто надеется, что Гитлер не победит.
«Так сильно». Какова мера нашего долга и чем он может быть отплачен? Черчилль подразумевает, что благодарностью – за защиту Англии, за пригороды, сельский крикет, теплое пиво, демократию, общественные библиотеки: все то, что делает страну особенной и чему угрожало гибелью люфтваффе.
«Столь немногие». Еще в древние времена возникло представление об исключительности героизма тех, кто малым числом сражается с превосходящим противником. «Мы немногие, мы счастливые немногие» (We few, we happy few), – восклицает шекспировский Генрих V. И в оперативной памяти Черчилля были также 1200 строк из «Песен Древнего Рима» Маколея, включая речь Горация Коклеса, сдержавшего полчища этрусков. «На том узком пути и трое могут тысячу остановить», – вскричал он.
Всем понятно, что в этом случае Черчилль отсылает к пилотам Королевских ВВС – их число было малым по сравнению с миллионами людей, находившихся в то время под ружьем, – к тем, кто поднимался в небо и часто не возвращался, определив тем не менее ход войны.
Это изречение превосходно – едва услышав, вы тут же запоминаете его, оно необыкновенно сжато и ритмически совершенно. Если пояснить, используя риторические термины, оно представляет собой классический нисходящий триколон[30] с анафорой, то есть повторением ключевых слов. Каждый речевой отрезок, или колон, короче предыдущего.
(NEVER IN THE FIELD OF HUMAN CONFLICT HAS)
So much been owed by
So many to
So few.
(НИКОГДА ЕЩЕ В ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ
КОНФЛИКТОВ)
Не были столь многие
Так сильно обязаны
Столь немногим.
Если вам интересен классический восходящий триколон, полюбуйтесь на бесподобное черчиллевское высказывание по случаю победы под Эль-Аламейном в 1942 г.:
Now this is not the end.
It is not even the beginning of the end.
But it is, perhaps, the end of the beginning.
Это не конец.
И даже не начало конца,
Но, возможно, конец начала.
Когда он откупорил этот триколон на банкете лорда-мэра, присутствовавшие рассмеялись от удовольствия и удивления. Ведь в этом случае последний колон для разнообразия дополнен хиазмом – он переставил местами «начало» и «конец», – что заставляет задуматься и способствует тому, что высказывание мгновенно становится цитируемым афоризмом. При этом по своей этимологии оно полностью англосаксонское.
Я останавливаюсь на этих риторических приемах, поскольку важно понять, что все великие речи в некоторой степени зависят от них. Но со времен софиста Горгия были те, кто утверждал, что риторические украшения сомнительны, так как они усиливают слабый аргумент и сбивают с толку слушателей.
Если вы послушаете Гитлера на YouTube, то обнаружите, что одна из его речей удручающе походит – по теме и структуре – на выступление Черчилля «Мы будем сражаться с ними на побережье»[31]. «Мы никогда не ослабеем, никогда не устанем, никогда не падем духом» и так далее. Но если сравнить внимательнее, сходство рассеивается.
Чего хочет Гитлер? Завоевания и мести. Какие эмоции пробуждают его речи? Паранойю и ненависть. Чего хочет Черчилль? Что же, это хороший вопрос – ведь, исключая тему выживания Британии в войне, он восхитительно расплывчат в своей телеологии, сколь бы возвышенна она ни была.
Он хочет «широких пространств и славных дней» или «широких, залитых солнцем высот». Ему нравится идея «определенно больших периодов». Больший период – что это? Все звучит так, будто связано с ожирением. И что он подразумевает под «широкими пространствами»? Норфолк?[32]
Я думаю, что он сам не вполне понимал, чего хочет (эта проблема обострилась политически по окончании войны), кроме общего пожелания доброты, счастья, мира и сохранения того уклада, при котором он вырос. Кто касается эмоций, пробуждаемых его речами, – они были совершенно здоровыми.
Да, было много скептиков. Но для миллионов людей – искушенных и неискушенных – он использовал свое ораторское мастерство, чтобы наполнить сердца мужеством и вселить уверенность, что они смогут отразить самую смертоносную из известных им угроз.
Гитлер показал, какое зло способно нанести искусство риторики. Черчилль показал, как оно помогает спасти человечество. Уже отмечалось, чем отличались речи Гитлера и Черчилля: Гитлер убеждал вас, что он может все, Черчилль – что вы можете все.
Миру повезло: рык был услышан. Речи Черчилля заслужили ему бессмертную репутацию и бессмертную популярность. Конечно, ему нравились аплодисменты, в каком-то смысле составление речей было для него сродни привычному поиску будоражащих приключений.
Он хотел риска, непосредственного контакта, адреналина – и восторженного приема. Многие люди так устроены, многие исполнители живут только ради своей публики. Их любят миллионы, но зачастую они оказываются чудовищами в личной жизни.
В случае Черчилля это было решительно не так. Он не только увлекал за собой широкую публику, но и заслужил беззаветную преданность тех, кто был ему наиболее близок.
Глава 8
Настоящее человеческое сердце
94 процента времени в Лондоне не идет дождь. Увы, сейчас не то время. Я промок. Мой синий костюм стал черным, он блестит от воды, а ботинки издают чмокающие звуки, когда я слезаю с велосипеда и прохожу впечатляющие ворота из портлендского камня.
Всю дорогу по Ромфорд-роуд я ехал на велосипеде, проезжая окрестности, несколько изменившиеся с той поры, когда здесь был Черчилль, – мимо мечетей и магазинов, продающих сари и кебабы, а также все связанное с мобильными телефонами. Я приехал на кладбище лондонского Сити, находящееся в районе Уонстед.
«Я ищу могилу», – говорю я у ворот. Меня заверяют, что здесь неплохой выбор. «Тут похоронена Дама Анна Нигл, – любезно говорит парень в фуражке, – и сэр Бобби Мур, и две жертвы Джека Потрошителя». А также тысячи других.
Куда ни глянь, надгробия и памятники викторианской эпохи из мрамора, порфира и гранита. Некоторые имена размыты временем и кислотным дождем, и несколько минут я тревожусь, что мне предстоит кошмар, как на парковке в аэропорту, – буду часами ходить по ухоженным дорожкам и все сильнее промокать.
И вдруг я вижу ее – могилу, точно отвечающую описанию. Я шлепаю к ней по траве и убеждаюсь – это она. Простой крест на квадратном постаменте, а перед ним прямоугольник свежевозделанной земли с несколькими луковицами цветов. Я понимаю, что за могилой приглядывают. Наклонившись, читаю надпись у подножия постамента. И вижу имя Уинстона Спенсера-Черчилля.
Но тело Черчилля, разумеется, погребено не здесь. Оно в другом месте – в Блейдоне, графство Оксфордшир. А я – у места упокоения той, кого он очень нежно любил.
Какое-то время я стою неподвижно. Дождь прекратился, но капли продолжают падать на меня с каштановых деревьев. Я размышляю о женщине под ними, ее страстных отношениях с Черчиллем и его чувствах к ней.
Я здесь, чтобы найти ответ на важный вопрос, применимый к каждой известной личности, да и, пожалуй, его можно назвать ключевым в отношении любого человека. В случае Черчилля у этого вопроса особое значение, ведь столь многие люди (а не только журналисты и писатели) явно или тайно рассматривают Черчилля как образец для подражания, ищут в его жизни вдохновение для своей. Вот почему нам необходимо разобраться в сущности Черчилля.
Однажды вечером я рассказывал о нем друзьям и говорил о его храбрости, языковой гениальности, неукротимой энергии. «Да, – сказал один из друзей, медленно откидываясь назад, – но каково было бы познакомиться с ним? Точнее, он был хорошим человеком?»
Что же, я могу об этом рассказать, потому что за несколько месяцев до того я действительно познакомился с ним.
Войдя в архив Черчилля в Кембридже, я с трудом сдержал возглас испуга. Директор Аллен Паквуд поприветствовал меня и протянул искусственную руку. Разумеется, хорошие манеры возобладали, и я пожал протез, после чего понял, что он сделан из бронзы.
«Вы только что пожали руку Уинстона Черчилля», – сказал директор. Я рассмотрел отливку и поразился, насколько она изящна. Пальцы отличались хорошей формой, но они не были ни длинными, ни большими. Эта рука яростно размахивала клюшками для игры в поло вплоть до пятидесяти двух лет, стреляла из маузеров, управляла гидросамолетами, разрезала колючую проволоку на «ничьей земле».
Единой подписью руки великий уничтожен город, пять властных пальцев обрекли режим на смерть[33]. «У него были небольшие руки», – согласился Аллен. По-моему, они примерно такого же размера, что у его матери, – если не верите, взгляните на слепок кисти Дженни в экспозиции Чартвелла. Руки Черчилля даже блее красивы.
«Еще они были розовыми, – сказал Аллен, – потому что он так любил принимать ванны». Не только руки у него были небольшими, но и рост в целом. Мы все знаем статую на Парламент-сквер, где Черчилль стоит, наклонившись вперед и опираясь на палку. Складывается впечатление, что он колосс с бизоньими плечами и хваткими руками. Но, как считает Мартин Гилберт, его рост был 173 см, а другие признанные специалисты – Уильям Манчестер, Норман Роуз – утверждают, что в лучшем случае 169.
На фотографиях, где он идет по площади перед конногвардейцами, в брюках, как у дворецкого, одна нога приподнята – и, клянусь, он схож с Томом Крузом в том, что касается толщины подошв. Когда я сказал Эндрю Робертсу, самому знаменитому исследователю Черчилля, что у того невыдающаяся стать, мой собеседник не был удивлен. «Я знал, что мы сойдемся во мнении!» – воскликнул он.
Кто еще был ростом 168 см или ниже? Некоторые из величайших тиранов и мерзавцев мировой истории – Октавиан Август, Наполеон, Муссолини – все по 168 см, крохотный Сталин с его 163 см. Рост Гитлера был лишь 173 см. Всех этих личностей так или иначе связывают со сверхкомпенсаторной агрессией, которую иногда называют «синдромом невысокого мужчины». Есть некоторые свидетельства того, что по внешним признакам и Черчилль был подвержен этому синдрому.
Он, разумеется, бывал резок с людьми. Робертс смело заметил, что, если сравнивать двух противников, Гитлер, вероятно, был мягче со своим персоналом и заботливее к нему. Черчилль не только не давал помощникам спать, когда диктовал ночью, но и сильно раздражался, если что-нибудь шло не так. «Где вы получили образование? – кричал он. – Почему вы не читаете книг?»
Заметьте, что он кричал не только на мелкую сошку. У нас есть сделанное в 20-е гг. описание того, как он расхаживал по кабинету Болдуина во время спора с Невиллом Чемберленом, бранился и грозил кулаком. Давайте соберем все улики против него. Последуем примеру самовлюбленного окружного прокурора и сделаем рагу (составим коллаж) из инсинуационных свидетельств – тривиальных и не очень.
Обвинение против него состоит в том, что он был не только величайшим человеком современной британской истории, но и взбалмошным самодуром в обращении с другими.
Вот что считали его враги (а порою и друзья) и причины, по которым они так считали. Они говорили, что Черчилль ведет себя как избалованный ребенок, и мы вынуждены признать, что он научился настаивать на своем с самого раннего возраста. Вспомните его тошнотворные и манипулятивные письма матери, написанные, когда ему было двенадцать лет. Он умоляет позволить ему посетить шоу Буффало Билла:
…Я хочу увидеть Буффало Билла и представление, как ты мне обещала. И я буду очень разочарован, и даже не разочарован, а крайне несчастен, после того как ты пообещала мне, и еще, я не буду больше верить твоим обещаниям. Но я знаю, что мамочка любит своего Уини слишком сильно, чтобы…
И далее в том же ключе. Это письмо было первым из трех о Буффало Билле, и мы видим, что у его автора присутствует не только железная решимость, но и ощущение, что у него есть право требовать. Когда ему было четырнадцать, он уговорил одного из своих школьных приятелей – по фамилии Милбанк – записывать то, что он диктовал, лежа в ванне. Впоследствии бедный Милбанк погиб на Галлипольском полуострове, но он был первым из многих секретарей у ванны Черчилля.
Как выразилась его свояченица леди Гвендолин «Гуни» Берти, у него имелась склонность к «ориентализму», самыми счастливыми для него были те мгновения, когда слуга надевал на него носки. Он мог демонстрировать выдающуюся храбрость, когда был в окопах, но при этом окружал себя поразительной роскошью.
Черчилль поехал на фронт с личной ванной, большими полотенцами, грелками, продуктовыми наборами из Fortnum & Mason[34], громадными кусками отварной солонины, сырами стильтон, сливками, ветчиной, сардинами, сушеными фруктами, огромным мясным пирогом, не говоря уже о персиковом бренди и прочих ликерах. «Вы должны помнить, – однажды сказала жена Черчилля его врачу, – он ничего не знает о жизни простых людей».
Она добавила, что он никогда не ездил на автобусе и лишь однажды был в лондонском метро. Это техническое новшество было одним из немногих, не подчинившихся ему. Он заблудился, ему потребовалась помощь, чтобы найти выход.
Леди и джентльмены жюри присяжных, найдутся и те, кто скажет, что он был не только несдержанным и избалованным, но также и задирой. Вспомните темную историю в Сандхерсте, как молодые офицеры сговорились против младшего офицера Брюса и вынудили его уйти.
Нет никаких свидетельств, что Черчилль проявил христианское милосердие и пытался приободрить встревоженного Брюса. Напротив, некоторые утверждали, что Черчилль был заводилой травли.
Кто может быть хуже вспыльчивого и избалованного задиры? А как насчет распространенного обвинения в том, что у него не было настоящих друзей, а были лишь те, кого он «использовал» для собственного продвижения? В недавней документальной драме «Надвигающаяся буря» (The Gathering Storm) мы видели, как молодого сотрудника Форин-офиса Ральфа Виграма уговорили поехать в Чартвелл и проинформировать Черчилля о действительности немецкого перевооружения. Эти сведения Черчилль безжалостно и эффективно использовал в нападках на правительство Стэнли Болдуина.
Когда он вынес документы из Уайтхолла, Виграм поставил на карту свою карьеру. В конечном счете его заподозрили в утечке информации и ее передаче Черчиллю, Виграма перевели на второстепенную должность в Форин-офисе. В телевизионной драме мы видим, какой урон был нанесен семье Виграма, как ему угрожали начальники и затем он совершил самоубийство. Бедняга – так говорит драма – был принесен в жертву во имя амбиций Черчилля.
Или возьмем другое обвинение – «он бросил друзей на произвол судьбы», в глазах многих людей это самое ужасное преступление. Когда он совершил свой знаменитый побег из бурской тюрьмы в Претории, двое других заключенных – Холдейн и Броки – должны были бежать вместе с ним. Звучало предположение, что Черчилль нарушил уговор и удрал в одиночку.
Агрессивный, избалованный, задиристый, вероломный обманщик: что еще мы можем добавить? Последнее обвинение состоит в том, что им двигали только собственные интересы, он был слишком очарован собой, чтобы быть человечным.
Предположим, что вы – молодая женщина, пришедшая на званый обед, и вас посадили рядом с великим человеком. Утверждение состоит в том, что Черчилль будет заинтересован только одним субъектом – Уинстоном Черчиллем. Как выразилась Марго Асквит: «Уинстон, как все эгоцентрики, в конечном счете надоедает другим людям». В этом состоит суть дела с позиции обвинения, Ваша честь.
Уинстон Леонард Спенсер-Черчилль обвиняется в том, что он избалованный, задиристый, вероломный, эгоцентричный зануда и совершенный грубиян. Давайте теперь выслушаем его адвоката – я с радостью готов сыграть и эту роль, чтобы обсуждение было всесторонним.
Начнем с утверждения, что он тиранил свой персонал. Да, он заставлял людей много работать, и верно, что он почти свел с ума несчастного Алана Брука, своего военного советника, – тот время от времени молча ломал карандаши, чтобы совладать со своими чувствами. Но вспомните, какое напряжение ощущал сам Черчилль, ему нужно было руководить страной во время войны, и не было никаких признаков того, что в ней можно победить.
Нельзя сказать, что Черчилль не догадывался, как воспринимается его поведение. «Я удивляюсь, что многие мои коллеги еще разговаривают со мной», – признался он. Он иногда прерывал свои марафонские сеансы диктовки, если понимал, что помощники замерзли, и сам разводил огонь в камине.
Когда умерла Виолетта Пирмен, его верный, вечно загруженный работой секретарь, он послал ее дочери собственные деньги. Он также помог деньгами жене своего врача, когда та оказалась в затруднительном положении. Когда его друг был ранен в суданской кампании, Черчилль закатал рукав и предоставил кусок кожи для пересадки – без анестезии.
Так ли поступает себялюбивый самодур? «Только познакомившись с Уинстоном, вы сразу видите его недостатки, – говорила Памела Плоуден, – но всю последующую жизнь вы будете открывать его достоинства».
Обратимся теперь к заявлениям о его роскошествах среди запустения окопов – намеках, что он всячески помыкал своим батальоном. Какая ерунда!
Верно, что его прибытие в часть в январе 1916 г. сопровождалось определенным возмущением. «Кто этот политик? – ворчали шотландские фузилеры. – Почему он не мог найти себе другой батальон?» Черчилль начал со свирепой риторической атаки на вошь – Pediculus humanus. Он поделился с изумленными слушателями своими изысканиями о происхождении этого насекомого, его основных свойствах, среде обитания, об оказанном им влиянии на войны, древние и современные.
Затем он организовал доставку неиспользуемых пивоваренных чанов в Моленакр для коллективного избавления от вредных насекомых – и это сработало. Уважение к Черчиллю росло. Он уменьшил наказания. Он делился роскошью со всеми, кто садился за общий стол. Почитайте книгу «На фронте с Уинстоном Черчиллем» (With Winston Churchill at the Front), написанную «капитаном Х» (в действительности Эндрю Девором-Гиббом), который видел все происходившее своими глазами.
Если кто-то вставал из-за стола «без большой сигары, освещавшей его смягчившееся лицо, это означало, что он не курил, и вовсе не было промахом полковника Черчилля». Так же он поступал с персиковым и абрикосовым бренди. Да, была ванна, которую Девор-Гибб называет подобием длинной мыльницы, но ею пользовались и многие другие. Окопное царство Черчилля было и демократичным, и домашним. Вот как Девор-Гибб рисует картину отдыха батальона: Черчилль сидит, наклонившись на расшатанном стуле, и читает карманное издание Шекспира, отбивая такт граммофону, в то время как другие офицеры наслаждаются праздностью или читают на солнце.
Помните, что у них были ужасные потери: немецкие (а порою и британские) снаряды взрывались вокруг них каждый день. Но под влиянием Черчилля они стали петь эстрадные песни – некоторые из них были «грубоваты», на вкус капитана Девора-Гибба. Черчилль побуждал их смеяться при всякой возможности. Один молодой офицер, Джок Макдэвид, позднее вспоминал: «За короткий период ему удалось поднять дух офицеров и солдат до невероятного уровня, и все благодаря собственной личности».
И я настаиваю, что таково поведение лидера, человека, который должным образом заботится о своих подчиненных. Задира поступает иначе, и мы можем также отмести старые сплетни о том, как обходились с бедным Брюсом, младшим офицером в Сандхерсте.
Почти все обвинения распространялись радикальным журналистом, парламентарием (и океаническим подонком) по имени Генри Лабушер, который не только был неистовым антисемитом, но и пытался провести через парламент ужасную поправку, которая криминализовала все, связанное с гомосексуализмом. У обвинений нет никакого основания. Адвокаты Черчилля с легкостью отвергли беспочвенные заявления, что он «предавался утехам в духе Оскара Уайльда», Черчиллю была присуждена внушительная компенсация.
На самом ли деле он «использовал» молодого Ральфа Виграма и бездумно загубил его карьеру? Неясно, совершил ли Виграм самоубийство, но в любом случае сотрудник Форин-офиса передал информацию Черчиллю, так как хотел разоблачить ужас происходящего в Германии и самоуспокоенность правительства.
Он сделал это из чувства долга – не из-за того, что ему заморочил голову Черчилль. После похорон Черчилль устроил для скорбящих поминки в Чартвелле, он проявил большую заботу о жене Ральфа, Аве. Многие годы впоследствии Черчилль поддерживал с ней контакт.
Не нужно упрекать Черчилля и за его обхождение с Холдейном и Броки, которые собирались бежать с ним из тюрьмы в Претории. Из дневников и писем совершенно понятно, что ночью, в последний момент, они просто струсили.
Черчилль пошел в уборную, перепрыгнул через стену и затем полтора часа ждал их в саду, рискуя быть замеченным. Но они так и не пришли, а Черчилля нельзя винить за это! Впоследствии он послал золотые часы всем, кто помог ему бежать. Он с трудом мог позволить себе такой подарок. Сделал ли Черчилль его из чувства некоторой вины? Напротив, он так поступил из-за присущих ему импульсивности и щедрости.
Давайте в конце разберемся с довольно общим обвинением в себялюбии: что он не проявлял интереса к другим людям и был невыразителен на приемах – за исключением тех моментов, когда хвастался о себе. Конечно, он был эгоцентричен и подвержен нарциссизму, что он сам с готовностью признает. Но это не означает, что он не интересовался другими людьми и не заботился о них.
Почитайте его письма Клементине, в них он беспокоится о том, не будет ли ребенок слизывать краску с животных Ноева ковчега. Подумайте о доброте к матери, которая, по сути, лишила его 200 000 фунтов наследства, как он обнял ее в день, когда она выходила замуж за Джорджа Корнуоллиса-Уэста, и сказал, что ее счастье – единственное, что имеет значение.
Отметьте его бесконечную щедрость к младшему брату Джеку, который жил с Черчиллем на Даунинг-стрит во время войны. Все эти свидетельства подтверждают, что Черчилль был добросердечным человеком и порою совершенно сентиментальным. Он хорошо обходился со своим зверинцем в Чартвелле (что, конечно, не является определяющим аргументом: Гитлер любил свою немецкую овчарку Блонди, но любовь Черчилля распространялась дальше царства животных).
Его легко было растрогать. Он льет слезы, услышав новости, что в период бомбардировок Лондона жители города выстраиваются в очереди, чтобы купить корм для своих канареек. Он плачет, когда рассказывает исступленной палате общин, что судьба вынудила его взорвать французский флот. Он рыдает от фильма Александра Корды «Леди Гамильтон». Черчилль посмотрел этот фильм семнадцать раз. Ему нравилась легкая музыка, сохранилось много эпизодов с Черчиллем, напевающим любимые мелодии. Он не был человеком, портящим другим веселье.
Он открыто проявлял эмоции, принадлежа к классу и обществу, в котором следовало быть невозмутимым. И – что совсем необычно для британского политика – он никогда не держал зла. Люди отвечали на его сердечность, и, хотя работа с ним изнуряла, коллеги были безгранично преданны и привержены ему.
Когда в 1932 г. он вернулся из Нью-Йорка, где чуть не погиб под колесами автомобиля, ему подарили «даймлер». Это было организовано Бренданом Брэкеном, а средства на машину собрали 140 друзей и поклонников.
Вы можете представить, чтобы у современного британского политика нашлось достаточно друзей и поклонников, чтобы ему подарили новый «ниссан-микра», не говоря уже о «даймлере»? Справедливости ради надо сказать, что жена Черчилля не всегда одобряла его друзей: Ф. Е. Смит был пьяницей, про Бивербрука говорили, что его сделки слишком подозрительны, а Брендан Брэкен, который подыгрывал нелепым слухам, что он незаконный сын Черчилля, был безусловно странным.
Брэкен лгал о своем возрасте, даже снова пошел в школу, чтобы сфальсифицировать его. Он отрицал свое ирландское происхождение, уверяя, что он австралиец. Вы можете подумать, что за прекрасный человек стал министром информации. Но Черчилль придерживался их, а они его.
Читая рассказ Девора-Гибба о Черчилле в окопах, я поразился благожелательному упоминанию лорда Фишера – великого флотоводца, который столь впечатляюще пребывал в нерешительности в отношении Дарданелл в 1915 г. и чья непоследовательность сильно поспособствовала задержке и грядущей катастрофе.
«Полковник Черчилль немало забавлял нас частыми рассказами о лорде Фишере, перед которым он, по-видимому, испытывал огромное восхищение», – вспоминает капитан Девор-Гибб. Это является свидетельством великого благородства его души, ведь безумное поведение Фишера едва не погубило политическую карьеру Черчилля.