Контакт первой степени тяжести Горюнов Андрей
Выстрела не последовало.
Белов поймал себя на том, что стоит, скрючившись, сжавшись, с неописуемым протестом в сознании. Застыв, он чувствовал, что все еще ждет, ждет всей своей закаменелой от ужаса душой грохот выстрела, несмотря на то что спасительный щелчок уже давно был, имел место, благополучно миновал, отлетев в прошедшее время безо всяких последствий.
– Я же говорил вам, что в русской рулетке технические детали не имеют значения. – Борька положил пистолет перед Аркадием Максимовичем: – Не желаете судьбу испытать? По истинно русским рецептам?
– Но это ж даже не рулетка, – сказал кто-то, приходя в себя. – Тут из ста сто. Верняк.
– Казалось бы, – то ли возразил, та ли согласился Борька.
– Если из ста сто, – хитро улыбнулся Аркадий, – то я испытаю судьбу… со стопроцентной гарантией… для своей жизни!
Он взял пистолет, направил его в форточку, в черное небо.
Раздался оглушительный выстрел, горячая гильза стукнулась в стену.
Все просто окаменели.
– Сейчас придут же! Вы что?!
– Черт возьми…
Однако никто не пришел.
Ни сразу после выстрела, ни потом, на другой день, ни через неделю.
По– видимому, эта история не стала известна в компетентных органах и, что более интересно, после нее Аркадий Максимович Шапиро как-то испарился из их компании, словно растаял, слинял, потерял интерес…
Потом уже, через какое-то время Борька признался Белову, что в тот вечер у него и в мыслях не было искушать судьбу, вопрошать рок. Это была шутка, подначка Аркадия: Борис заранее рассчитал, что в угаре происходящего никто не обратит внимания на предохранитель, на который Борис поставил пистолет, а после «осечки» снова перевел в боевое положение. Все слишком сосредоточились на неминуемом. Да и он, Белов, бросившийся наперехват и отвлекший общее внимание, очень поспособствовал удачному исполнению этого простого – как молоток – фокуса.
– Но господи, Борька, – спросил тогда Белов, – а если б Аркадий Максимыч решился бы! Тогда что?
В ответ Борька расплылся улыбкой до ушей.
– Так в этом и была игра, – ответил он. – А что? Так тоже, наверно, бывает. Проигрывают.
Возможно, самое интересное в этой истории оказалось то, что Аркадий Максимович Шапиро в тот вечер действительно получил от судьбы некий намек в максимально безопасном для жизни виде.
Потому что, фантастически быстро разбогатев в начале девяностых годов, Аркадий Максимович тут же свалил в Германию и даже открыл там антикварный магазин и галерею, в которой и был найден в сентябре девяносто четвертого с огнестрельной дырой в голове. Те, кто убил его, вынесли у него приличное количество икон – миллиона на полтора ДМ. Это была, видно, чисто мафийная разборка. Все иконы, продаваемые Аркадием, попадали в Мюнхен хорошо известным путем: ограбление церквей в глухомани одними, подпольная реставрация другими, и, наконец, контрабанда – литовский транзит.
Имел он, понятно, неплохо.
У него был даже пятнадцатый век.
Иконы редкие, старинные.
Русские иконы.
Русская рулетка.
Белов подумал, что нет никакого смысла рассказывать следствию всю эту историю, да вдобавок и при понятых – даже непонятно, как они на нее среагируют.
– Так, где же еще два патрона? – повторил Власов свой вопрос.
– Да я их еще тогда, ну, сразу, как купил, пару раз попробовал, как он стреляет. Словом, мы их на даче расстреляли. Шашлыки. На майские. И много там ворон летало.
– И есть тому свидетели? Что расстреляли два патрона по воронам?
– Есть, конечно.
– И вы их назовете, перечислите?
– Могу.
– Они все будут тоже отвечать, по-видимому, как сообщники. Вы это понимаете?
– Сообщники? Почему?
– Как почему? У вас же незаконное оружие на руках. А ваши друзья – укрыватели.
– Тогда я их в этом случае не назову.
– Тогда их нет – свидетелей?
– Тогда их, значит, нет.
На столе зазвонил телефон, и Власов взял трубку:
– Да?
– По поводу пистолета, Владислав Львович… Пистолет Макарова, номер 47125371…
– А-а, понятно! – Власов прижал трубку к уху как можно плотнее, чтобы никто кроме него не смог ничего расслышать. – Вы говорите потише, пожалуйста, не так громко… А то прям в ухо кричите.
– Слушаюсь, – голос в трубке снизил тон до уровня доверительного шепота. – Значит, порадовать вас, Владислав Львович, мне нечем. Это очень старый номер. В семьдесят первом он сделан был, этот пистолет. С завода ушел в МВД. Там был и списан, в законном порядке. Списан и уничтожен, все как положено. То есть его как бы нет в природе. В данный момент. И ничего на нем не висит.
– Ну, слава Богу, что вы так быстро раскопали такие тонкие обстоятельства! – Власов выдал в трубку эту полную тюлю, адресуя ее, конечно, сидящему напротив Белову, а вовсе не собеседнику на том конце провода.
Однако тот далекий собеседник, не врубившись, принял на свой счет.
– Да ничего мы не нашли! Откуда знать, как он на самом деле ушел на руки? Это ж годы! Выводили войска из Германии, с Польши. Воровали ж повально, начиная с ефрейторов, и чем выше, тем больше. И все заметали следы, каждый по-своему. Никаких концов – можно и не думать.
– Спасибо большое! – оборвал телефонные излияния Власов. – Вы очень нам помогли! – прочувственным голосом добавил он и положил трубку.
– Ну что – неужели нашли? – искренне удивился Калачев.
Власов с необыкновенно самодовольной рожей утвердительно кивнул Калачеву и повернулся к Белову:
– А из вашего оружия, милейший, оказывается, совершено пять убийств в четырех разбойных налетах. Каково?
– Да не может быть! – отмахнулся Белов. – Гарантирую – это просто ошибка!
– Уверены? – Власов склонился вперед, к Белову. – Совершенно уверены? Вот, при свидетелях я вас спрашиваю.
– Абсолютно. На все сто процентов. Этого не могло быть.
– Ясно, – удовлетворенный Власов откинулся на спинку стула. – Однако если вы, как только что утверждали, купили этот ствол с рук – откуда же у вас могла появиться такая уверенность, а? Все еще не поняли? Ага. Объясняю. Допустим, убийца вам этот пистолет и продал. Могло такое случиться? Вы утверждаете – нет! Отсюда вытекает немедленно, что уж в одном-то из двух случаев вы были неискренни. Либо когда утверждали, что купили его у незнакомого вам, постороннего лица, либо когда клялись, что стволик этот чист, как душа младенца. Верно я рассудил, Иван Петрович?
– Да. Похоже на то, что Николай Сергеевич хорошо знает историю этого пистолета, мне так показалось.
Белов ощутил, что влипает все глубже и глубже.
– И ведь глупость-то какая, Иван Петрович, – при свидетелях-то такое ляпнуть. Да и с двумя патронами сознаться: на даче, по воронам… Эх-х-х… Не было, надо было сказать, этих двух патронов нет – и все тут! Хоть на куски режьте – не было! А что касается предыстории пистолетика – так тут правильный ответ тоже очевиден – не знаю ничего, вам виднее.
Белов, давно уже понявший свою промашку, лихорадочно соображал. Было страшно обидно вляпаться столь просто. Уж ему-то, профессиональному художнику, лучшую половину жизни прокрутившемуся среди худсоветов, закупочных комиссий, комитетов, фондов, руководящей сволочи… А тут всего-то – какой-то паршивый старший следователь прокуратуры… По особо важным делам? Щенок по сравнению с любым презервативом из секретариата Московского отделения Союза художников! Обидно до слез!
Внезапно в голову Белову пришла мысль о том, что Власов и словом не обмолвился об их дневной стычке в мастерской Тренихина. Почему? Объяснение может быть только одно – он не хочет это вспоминать при Калачеве. Они оба ведут это дело. И скорее всего, у них есть какие-то игры, трения между собой. На этом можно попробовать сыграть. Вбить клин в эту брешь. Как человек Калачев в сто раз симпатичней, корректней козла Власова. Неужели между ними действительно трещинка? Проверить. Проверить!
– Я вам объясню без труда, почему я был уверен относительно чистоты пистолета, – спокойно сказал Белов. – Я – экстрасенс. Такие вещи я просто чувствую.
– Как сцепщик, которого не было? – съязвил Власов.
– Да. Именно так, – невозмутимо согласился Белов. – Как сцепщик, который был. Наличие своих экстрасенсорных способностей я легко могу доказать вам не сходя с места, здесь, сейчас, при свидетелях!
– О-о, мы были бы вам весьма признательны. – Власов повернулся к понятым: – Как, товарищи, мы вас не очень задерживаем?
– Да что вы, что вы! – заквакали наперебой понятые. – Нам жутко интересно.
– Тогда прошу! – кивнул Власов Белову. – Сэкстрасенсируйте нам тут что-нибудь такое этакое…
Белов напрягся, сконцентрировав свой взгляд у Владислава Львовича на переносице.
– Ага… Есть… – произнес он секунд через двадцать. – У вас есть дискомфортные ощущения… в правой руке!
– Еще бы нет! – обрадовался Власов. – Вы же сами мне вчера ее чуть-чуть не сломали! Болит до сих пор! Ничего себе телепатия: сам же, понимаешь, применил рукопожатие…
– А еще… – невозмутимо продолжил Белов. – У вас жутко болит шея. Тут вот – самое горло.
– Что? – по лицу Власова пронеслась искра замешательства, безусловно, замеченная всеми.
– Шея, – повторил Белов. – Горло. Или это тоже результат вчерашнего рукопожатия?
– Нет! – быстро ответил Власов. – Шея и горло у меня не болят вовсе. Вы не угадали!
– Тогда покрутите как следует головою, вот так, – предложил Белов, вращая своим подбородком во все стороны. – Ну, попробуйте!
– Это… Вы никакого права не имеете что-либо требовать здесь… – начал было Власов, но, почувствовав пристальное внимание окружающих, их недоверие и даже неприятие его, Власова, решил уступить: – Да, пожалуйста!..Уй… – тут же схватился он за шею, едва лишь попробовал крутануть головой. – О, как вступило вдруг только что! Из-за вас! – он зло сверкнул глазами на Белова.
– Да как из-за меня-то? – парировал Белов. – Я вас и пальцем не коснулся!
– Внушили, значит. Вы, вы!
– Ну, я ж и говорил вам, что я – экстрасенс!
Власов с громким стоном взялся за горло: потревоженная шея разболелась у него, видимо, всерьез.
Зрители стояли как статуи: потрясенные до основания. Только Иван Петрович Калачев казался скорее озадаченным, чем потрясенным.
– Ну, надо же мне было согласиться, – продолжал Власов, потирая шею. – Вот глупость!
– Нет, может, и не глупость, – тихо сказал Калачев, кинув быстрый, уважительный взгляд на Белова. – Во всем этом проглядывается некий смысл.
– Игра, – вставил Белов.
– А-а-а. – Власов хмыкнул. – Красивая и сложная игра. Прекрасно понимаю вас, Белов! Я, дескать, честен, простачок. Понятно. Наверное. Я вас недооценил. Вы фрукт, Белов! Вы еще тот финик! Мы сделаем по-другому. Иначе. Вот что, Николай Сергеевич. Прислушайтесь ко мне. Мы вам предъявим обвинение по двести восемнадцатой статье УК: незаконное хранение и ношение огнестрельного оружия. Бумажки все оформим. Понятые – подпишут их. Так, что еще? Ага. Понятые – свободны! – раздраженным жестом Власов отмахнулся от понятых и, дождавшись, когда те покинут помещение, заключил: – Конечно, меру пресечения вам несколько придется изменить. Мы поместим вас под стражу.
– В тюрьму?
– Не совсем, конечно. Уж мы для вас тут что получше подберем, чтоб вы быстрей во всем сознались, дорогой. У нас-то тут, бывает, по двадцать-тридцать человек сидят. А камеры рассчитаны на восемь человек. – Власов снял трубку телефона: – Миша… Поищи там номер мне. На одного. Да. Человек хороший, Миш – художник. Ему подумать ночью надо. На ночь всего. Мы утром заберем. Ага. Звони, когда найдешь. Спасибо. – Власов положил трубку. – Вот о чем вам надлежит подумать, Николай Сергеевич. Поведай-ка ему, Иван Петрович, что ты обнаружил. Показывал мне, ну в записной-то книжке.
– Ага. Вот, Николай Сергеевич, – Калачев извлек записную книжку из кармана. – Я был на вашем вернисаже. Но вас я не беспокоил, ходил так, наблюдал, смотрел, в общем. И обратил внимание на то, что ваша подпись на картинах вот такая: «Н. Белов». А на восьми, тем самых, ну, сомнительных, что ль, акварелях, подписано иначе: «Николай Белов»… Сам я рисую плохо, но срисовал – видите? А днем сегодня вернисаж посетил наш эксперт, графолог, специалист. И он пришел к заключению, что все сомнительные акварели хоть и подписаны «Николай Белов», но подпись сделана не вами, а Тренихиным, – вот так! Поразительный, надо сказать, результат! Но вывод эксперта сомнению не подлежит, он убежден на сто процентов, совершенно точно. Мы образцы обоих почерков – и вашего, и почерка Тренихина – раздобыли, имеем на руках, тут уж вы не сомневайтесь. Так вот. Нам совершенно непонятно: почему Тренихин восемь своих рисунков вдруг взял и подписал: «Николай Белов». Похоже, ну, допустим, если вы его немного принудили, то он специально подписал не «Н. Белов», а «Николай Белов», – чтоб обратить внимание почитателей вашего таланта на этот факт. Впрочем, мне неясно также зачем, ради чего вам-то надо было принуждать Тренихина расписаться вашей фамилией? Почему вы сами не могли это сделать, когда решились на подлог?
– Это не совсем подлог, – Белов едва не покачнулся от последнего вопроса.
– О том, как это называть, мы с вами потом уж договоримся, я надеюсь, – заметил Калачев. – Однако лично мне совершенно непонятно – как работы, написанные Тренихиным и подписанные его же рукой, но вашей фамилией – подчеркну! – могли оказаться выставленными на вашем персональном вернисаже в качестве ваших работ? Об этом я хотел бы услышать. Ну и, конечно, то, с чего мы начали – куда исчез Тренихин? Жив ли? Где он сейчас?
– Отвечу сразу. – Белов еле стоял. По телу от волнения шли волны нервной дрожи. – Куда исчез и жив ли он? Мне неизвестно. Где он сейчас? Этого я тоже не знаю. А вот про подпись и про эти восемь работ – да, знаю. И могу ответить. Но это трудно, тяжело объяснить с ходу.
– А мы вас не торопим, – кивнул Калачев. Зазвонил телефон, и Власов тут же рявкнул в трубку:
– Власов! Миша? Ладно. Есть. Спасибо. – Он положил трубку и сообщил Белову: – Вам выделили отдельную камеру. В соседнем отделении милиции. Но вот такой комфорт – на одну только ночь. Там вам дадут бумагу, ручку. Поспите немного, а потом попишите, хорошо? Завтра мы продолжим – либо я, либо Иван Петрович. Пишите все честно и обстоятельно. Только в этом случае все будет у нас хорошо.
– И завтра, сразу же, вы пригласите адвоката, – вмешался Калачев, указывая на пистолет. – Вам будет предъявлено обвинение. А теперь пора.
– Пора, давно пора! – согласился Власов и, нажимая кнопку, вызвал конвоиров.
Мрак, слякоть ночной улицы, моросящий дождь в лицо – все это было так муторно, так тяжело, что Белов, выходя из здания прокуратуры в сопровождении двух милиционеров, не выдержал, заскрежетал зубами.
– Да что уж тут, – сказал один из конвоиров. – Попался, так попался. Других отсюда-то в наручниках выводят, под руки. Скажи спасибо, что с тобой как с человеком.
Второй конвоир, молча и вежливо распахнул перед Беловым заднюю дверь милицейских «жигулей» и, приглашая Белова садиться, сказал напарнику:
– А он и есть пока что человек. Ну, до суда…Прошу! Усадили они, правда, Белова на заднем сиденье между собой – как положено.
Машина тронулась и покатилась по ночному городу – среди огней.
Огни ночного поезда мелькали как шальные. Праздничной бешеной гирляндой проносились они мимо хиленького полустанка под названием Секша.
Сверкая, пролетели, светясь в ночи отраженным лунным светом, короткие белесые таблички: «Москва-Воркута», «Москва-Воркута», «Москва-Воркута». И надпись фирменная, на вагоне сверху: «Полярное сияние»…
Поезд прошел; растаяли в ночной тьме четыре красных фонарика на хвостовом вагоне.
Остался только малиновый неподвижный глаз семафора, висящий в темноте.
Егор Игнатов, сцепщик, проводив глазами поезд, тяжело вздохнул и, закинув голову назад, подставил звездам лицо.
Обратив глаза к небу, он попутно и заодно выпил половину бутылки «Анапы». Лучшую половину – первую.
Он снова тяжело вздохнул.
«Быть или не быть?» – пришла ему в голову странная, дичайшая для любого непросвещенного сознания дилемма. Ее нужно решить – так или иначе – третьего не дано.
Можно, допустим, допить эту «Анапу» в четыре глотка, еще взять чего-то – «Молдавского» взять, к примеру, а потом положить голову на холодный рельс под соликамский скорый.
Быть или не быть? Вопрос только в этом. Время подумать есть. Ночью проходит много поездов, и положить башку можно под любой: ассортимент огромен.
Последнее время ему было как-то тягостно, тревожно жить. Волшебное наитие, ощущение причастности к Вселенной, Космосу, к единому и неделимому Мирозданию, и вместе с тем чувство собственной исключительности, уникальности, божественности снисходило на него лишь вместе с состоянием похмелья, только после хорошего бодуна.
Егору хотелось постоянно ощущать это ни с чем не сравнимое чувство контакта – контакта с Природой, с высшими силами, высшим добром, высшим разумом.
Внизу темно, мрак непроглядный – как в жопе у негра.
И только одноглазый красный дьявол-семафор.
Над головою звезды, Млечный Путь. Какая бездна!
Чтобы быть постоянно в контакте, надо больше пить, принимать, не жалея ни себя, ни своего здоровья! – пришел к логически строгому выводу сцепщик.
– Нажраться вот сейчас – и все! И завтра я в контакте.
А завтра, если похмеляться долго, растягивая абстинентный синдром до самого вечера, то весь день – целый день! – будешь, поправляясь полегонечку, пребывать в контакте. Вечером можно нажраться опять.
Вот и ответ! Конечно ж – быть! Да! Быть, блин, быть! Бороться! Быть в контакте. Ощущать мир вокруг себя – бездонный, как бочка, мир. Жить. Надо жить! А значит, контачить. Когда ты всегда на мази, тогда будет небо в алмазах. Только так!
Очень все это грустно, кстати. Но и торжественно. И чудно. Мы поживем!
Сцепщик ощутил вдруг, что волосы у него на голове встают помимо его воли дыбом – от странного какого-то предчувствия, что ль? От жалости к себе, к своей загубленной непосильным трудом юности?
Но жалеть не надо!
А он и не жалеет! Он разгадал загадку человеческого бытия.
Быть, только быть! Желательно – поддатым.
Вот, прочеркнув ярчайший след, звезда упала, умерла. Конечно, осень! Так всегда бывает. Почему? Зачем; они падают осенью? Куда? Кто знает!
А там, на Севере, еще бывают игры в небе! Чарующие игры! Огромные бесшумные сполохи. Полярное сияние. Ужасно, как красиво! Загадочные игры ярких спиц на фоне звезд. В кромешном холоде и дикой, мертвой тишине.
Телефонный звонок, резко прозвучавший в ночи, подкинул Лену на постели:
– Коля?!
– Лена, дочка, это ты?
– Фу, напугал! – Лена была разочарована, разозлена. – …Ведь я же, пап, просила тебя, тысячу раз, наверное: не звони ты сюда! Нет, ты все равно звонишь! Полвторого ночи! Ты на часы глянь.
– Вот именно, ты сама на часы посмотри. Ты же не позвонила нам сегодня вечером? Не позвонила. Мы с матерью не спим – ждем. Вот я и решил уточнить.
– Я же сказала вам, еще вчера – я здесь теперь живу!
– Лена! Я тут решил. Ну, то есть… я хочу… Поговорить с твоим,…с Николаем.
– Сейчас для этого момент самый неподходящий. Сейчас, папа, ночь.
– Не знаю, Лена…
– Да точно ночь – клянусь! – съязвила Лена.
– Нет, ты не бойся: я кричать не буду. Ты же знаешь. Я просто так: как мужчина с мужиком.
– Ах, папа, брось! Началось! «Мужчина» – это ты, я поняла, а он – «мужик»? Прорезались интонации знакомые. Опять! Да хватит! Мне уже не восемнадцать!
– Ну, а ему еще не пятьдесят – я понимаю.
– Твоя шпилька, папа, неудачна.
– Позови его! Почему ты не хочешь? Боишься?
– Я не могу его позвать. Его дома нет!
– А где ж он?
– Уехал. В командировку.
– Ты одна?!?
– Одна.
– Я завтра к вам приеду и все объясню.
Кинув трубку на аппарат, Лена отключила телефон и вдруг, заплакав, кинулась лицом в подушки…
Белов сел в одиночной камере на нары, блокнот привычно положил и словно прикрепил его к колену, взял карандаш.
Подумал, написал заглавие: «Тренихин. Восемь акварелей и подпись „Николай Белов"„. Он отчеркнул заглавие и написал подзаголовок: «Как было дело“.
Вздохнул, зажмурился, вспоминая все по порядку…
Начало августа. Они с Борисом снимали пол-избы в деревне Шорохше Вологодской области. Река, лес, озеро, отличные места! Рисуй себе и рисуй!
Он рисовал, но нехотя, с трудом. Слишком хорошо было кругом, спокойно на душе, без напряга, погода – на атас, в природе – безбрежный безмятег налившегося до краев лета…
Борис же вовсе ничего не рисовал. Он только шлялся по окрестностям, пил водку на пилораме и в мехколонне с работягами, часами в кузнице о чем-то до остервенения спорил с кузнецом. Обхаживал одну вдову, Аглаю – и небезуспешно, надо заметить.
И как– то утром, день на пятый или на шестой их жизни в Шорохше, Борис его, Белова, достал, что называется, за завтраком:
– Сегодня в три мы идем с тобой на свадьбу. К Морозовым.
– Ну вот, приехали! – Белов аж поперхнулся. – Ты чего? Головой со стога упал?
– Не, точно. Нас вчера старик сам, Морозов, пригласил. Он женит старшего сына сегодня. В три венчанье, и сразу после этого – за стол.
– Меня никто и никуда не приглашал! – решительно отмел Белов.
– А вот и врешь! Старик мне еще вчера, встретились, сказал: оба приходите.
– Тебе сказал? Вот ты и иди.
– Вместе с тобой!
– Я не пойду. Мне надо работать.
– Всех денег все равно не заработаешь.
– А ты всех вдов не потребишь.
– Ну вот, на том и порешили. – Тренихин вытер губы рукавом и встал.
– Не знаю, что ты порешил, а я-то точно не иду.
– Да почему, Коляныч?
– Да потому что свадьба на деревне – это смерть. Сам знаешь лучше меня. Сегодня водка, завтра водка кончится, в дело пойдет самогон, на третий день – похмелка, – это уже на свои, из магазина, а на четвертый день – приход назад, в товарный вид – ну, отмоканье. Иными словами деревенская свадьба – это четыре дня. Четверо суток в трубу под хвост вылетят.
– Да ну и пес бы с ними! Мы же отдыхаем. Вот, видишь, воздух, елочки! А свадьба – это тоже ведь природа, естество, самобыт! И материал, какой, Коляныч, а? Фактура же!
– Ты, Борька, знаешь – у меня ведь вернисаж висит, подвешен: в сентябре. И я обязан по контракту не меньше ста шестидесяти работ вывесить. Иначе меня враз накажут – неустойка дикая.
– Да это ерунда! Еще начало августа. Успеешь тысячу раз!
– Если буду делать по две работы в день. Каждый день. И без поблажек.
– Понятно. – Борька хмыкнул. – А времени сколько сейчас? Не скажешь? Я свои часы вчера где-то оставил.
– Восемь ровно. Обедать будем в два.
Громкий щелчок отвлек Белова, испугал.
О господи! Да это же глазок в двери щелкнул.
Да. Он сидит в тюрьме!
Неожиданно ему пришло в голову, что если бы он отстегнул той самой цыганке на вокзале, то мог бы за сто пятьдесят баксов – всего-то! – иметь сейчас дальнюю дорогу и кучу счастья в личной жизни.
Дежурный, оглядев узилище, снова щелкнул шторкой, закрывая.
Нет, это пустое! И думать не следует. Время не поворачивается вспять.
История – наука, абсолютно чуждая эксперименту: никто не в состоянии сказать, что было бы с человечеством, если Бисмарка, например, еще в детстве убил бы пьяный извозчик. Версий построить можно море; проверить же их нет никакой возможности.
Это забавно: будущее, может быть, каждый из нас и может каким-то образом изменить, поправить, перетянуть на свою сторону, как одеяло. Может быть. Но, превращаясь в настоящее, это самое будущее становится вдруг совершенно определенным и, застывая в текущем моменте, отходит окостеневшей трагедией назад, в прошлое. Окаменевшее прошлое отодвигается все дальше и дальше от настоящего, подергивается дымкой забвения и где-то там, вдали уже, рассыпается в пыль, превращаясь в ничто…
Действительно, – кто жил здесь, на этих просторах Земли, сто тысяч лет назад, например? Все они напрочь забыты вместе со своими именами, датами, заботами, надеждами, верами, любовями, войнами и делами. Даже если дела эти были отменные: кто-то ведь придумал первым колесо…
Колесо – да, осталось… Люди же, даже память о них – пшик. Хорошо сбалансированное колесо истории изжевало их как резину.
Остается только смириться с этим – что ж теперь сделаешь? От сумы да от тюрьмы, как говорят, не зарекайся.
Один раз в своей жизни Белов уже сидел за решеткой, причем приблизительно с таким же предвкушением дальнейшего расклада: посадили всерьез и надолго – на годы и годы – плотненько. К счастью, сидел он тогда не один, а в компании с Борькой Тренихиным.
Это было в восемьдесят втором году, в Пемзе.
Белов вспомнил и улыбнулся…
В Пемзе, областном крупном городе, им обломилась приличная халтура. К Седьмому ноября нарисовать портреты всех членов Политбюро ЦК КПСС – два на полтора метра.
Портреты членов предназначались для повешения на фасаде пемзенского обкома.
К их приезду в Пемзе все было заготовлено на высшем уровне: двухместный «люкс» в обкомовской гостинице, бесплатная шамовка там же, в ресторане, под мастерскую зал отвели в самом обкоме.
Инструмент, расходные, вентиляция и даже холсты были уже натянуты на подрамники и загрунтованы.
Ну и работали они как звери, конечно.
Даже сам обкомыч, заглянув к ним, как-то не счел нужным скрыть восхищение:
– Мастера, сразу видно! Любо-дорого посмотреть!..А вот скажите, ребята, вы мой портрет нарисовать – это как? По отдельной ведомости, конечно?
– Рады стараться!
– А справитесь? Здесь-то у вас работа привычная, рука, вижу, набитая.
– Напротив! – возразил Борис. – Ваш портрет писать мне, лично мне, гораздо приятней. Свежий материал, фактура у вас самобытная, выразительная. Одно удовольствие! Без всякой лести!
Обкомыч был, в самом деле, такой: помесь слона с медведем и что-то неуловимое от мохнатой дворняги: умной, искренне преданной – «чего изволите?» – и вместе с тем готовой уклониться в ноль секунд от любого камня с любой стороны – натура яркая.
– Что это будет стоить?
– Для вас – ничего. Сочтем за удовольствие.