Роксолана Назарук Осип
– Он хорошо тебя учил.
Оба дивились себе, словно обнаружили в этом уединенном покое что-то совершенно неожиданное, небывалое. Настуся и вообразить не могла, что получит возможность с глазу на глаз беседовать с могущественным падишахом и, быть может, выпросить у него право свободно вернуться в отчий край. Чувства подсказывали ей: этот молодой человек способен на благородные поступки. И уже виделись ей в мечтах родной Рогатин и церковка Святого Духа, и сад близ нее, и луга над Липой, и большие пруды, и белый шлях, протянувшийся во Львов…
А ему и в голову не приходило, что среди служанок одной из своих одалисок он встретит чужестранку, которая, хоть и ломаным языком, способна так глубоко толковать Коран и не пожелает тотчас броситься ему в ноги – ему, величайшему из султанов! Увиделось ему и совсем неслыханное: в ее скромно опущенных глазах мелькнул отблеск гнева. Всего на миг.
Он и сам едва справился с короткой вспышкой раздражения. В особенности уязвило его слово «насиловать». Хотел было сказать, что нет у нее никаких оснований ни говорить, ни даже думать об этом. Но победило живое любопытство: к чему в конце концов приведет эта беседа с невольницей, а гнев унялся после ее слов о том, что нет блюстителя заповедей Пророка выше него, Сулеймана.
Взяв ее руку, он проговорил:
– Веришь ли ты в Пророка?
– Я христианка, – уклончиво, но вполне исчерпывающе ответила девушка.
Он усмехнулся, решив, что уже благодаря этому получил преимущество над ней.
– И как же ты можешь ссылаться на его слова, если не веришь в него?
– Но ведь ты в него веришь! – отозвалась она с обезоруживающей веселостью. – А здесь все зависит от тебя, а не от меня, – добавила она.
– Ты, однако, умна! – удивленно проговорил Сулейман. – Скажи мне, откуда ты родом, как тебя зовут и как ты сюда попала?
Она снова потупилась и скромно ответила:
– Я из Червонной Руси. Твои люди прозвали меня Роксолана Хуррем[83]. Татары схватили меня в отчем доме в день моей свадьбы и увезли силой. И дважды продали в неволю: сначала в Крыму, а потом здесь, на Авретбазаре.
– Ты уже была женой другого мужчины?
– Нет, – ответила Настуся. – В самый день венчания взяли меня из дома.
Несколько мгновений молодой султан боролся с собой. Наконец он снова взял ее руки в свои, посмотрел прямо в глаза девушки и спросил:
– А осталась бы ты по своей воле здесь, если б я повелел взять тебя в гарем одалиской?
– Ты не сделаешь этого, – коротко ответила она.
– Почему?
– Во-первых, потому, что я христианка.
– А во-вторых?
– Во-вторых, потому, что я покорна только как служанка…
Султан рассмеялся и сказал:
– Во-первых, ты и как служанка не слишком-то покорна!
– А во-вторых? – спросила она.
– Во-вторых, я жду твоего «в-третьих», потому что ты не закончила.
– Сейчас закончу! Так вот, в-третьих, я думаю, что только тогда можно отдаваться мужчине, если любишь его…
Молодой султан знал, что во всей его огромной державе нет ни одного дома, ни одного мусульманского рода, чья лучшая девушка не пала бы к его ногам, если б он пожелал взять ее в свой гарем. И тем более был поражен тем, что одна из его служанок, к тому же невольница, осмеливается иметь такие мысли.
– Значит, тебе нужно понравиться? – насмешливо спросил он, испытывая все большее любопытство.
– Да, – простодушно ответила она.
– И как же тебе можно понравиться? – спросил он столь же насмешливо, одновременно чувствуя в глубине души, что эта на удивление смелая девушка действительно начинает ему все больше нравиться.
Она спокойно ответила:
– Мне нравятся только такие мужчины, которые не думают, что по праву силы могут сделать со мной все, что захотят…
– А знаешь ли ты, что я мог бы попросту взять тебя в гарем как наложницу?
– И получил бы рабыню…
– Понимаю. А стань ты моей женой, ты захочешь, чтобы твоей воле покорился весь сераль. Правда?
– Нет, – ответила она с детской непосредственностью. – Не только сераль, но и вся твоя земля – от тихого Дуная до Басры и Багдада, до каменных усыпальниц фараонов и самых отдаленных лагерей твоих войск в пустыне. И не только земля, но и воды, по которым носятся разбойничьи суда рыжего Хайреддина!
Молодой падишах вскинул голову, как лев, чьей могучей гривы коснулась крылом легкая пташка. Никто и никогда не осмеливался говорить с ним так!
Он чувствовал себя в высшей степени изумленным – и обезоруженным. Всякая тень твердости и непроницаемого величия исчезла с его лица. Интерес к этой молодой девушке, которая так отличалась от всех прочих женщин его гарема, победил остальные чувства. Он оставил в покое ее руки и стал вести себя так, словно перед ним женщина из наизнатнейшего рода.
– Где тебя воспитывали? – спросил султан.
– Дома и два года в Крыму.
– А знаешь ли ты, о Хуррем, чего добиваешься?
Она промолчала.
В эти мгновения Настуся чувствовала, что выиграла первую схватку с могучим падишахом, десятым султаном Османов, – и что теперь их отношения должны постепенно укрепиться. Инстинктивно она понимала, что это не должно произойти слишком быстро, и ее не покидало ощущение, что эта беседа с султаном – не последняя.
Неожиданно молодой Сулейман мечтательно проговорил:
– В старых книгах говорится, что бывали могущественные султанши, которые после ожесточенных битв брали в плен султанов. Но ты, о Хуррем, хотела бы завоевать меня совсем без боя!..
– Без боя никого нельзя завоевать, – ответила она.
С минуту он всматривался в ее молодое лицо с утонченными чертами. Наконец сказал:
– Да, ты права. Или думаешь, что проиграла свою битву?..
Настуся снова отмолчалась.
Он шагнул к окну и несколько раз жадно вдохнул ароматный воздух ночного сада.
Настуся женским чутьем ощутила, как глубоко вонзилась в его грудь сладкая, но отравленная любовная стрела. И поняла, что сейчас он попытается вырвать эту стрелу из своего сердца.
Молодой султан задумчиво всматривался в прозрачную лунную ночь. Внезапно обернулся к ней и спросил:
– Как ты думаешь, сколько раз в жизни можно полюбить?
– Я слишком молода и неопытна, – ответила она. – Но недавно я слышала, как пели об этом невольники из сербской земли, которые работают в твоем парке.
– Что ж они пели?
– А пели они так:
- Любовь первая – чаша душистых цветов,
- Любовь вторая – чаша с красным вином,
- Любовь третья – чаша черного яда…
Эти слова она произнесла нараспев, переведя, как смогла, на турецкий язык. И добавила:
– Но я думаю, что и первая, и вторая, и третья любовь может обернуться ядом, если не благословит ее всемогущий Господь.
Сулейману пришлось признать ее правоту, ибо в своей первой любви он испытал жестокое разочарование.
Он помолчал. Должно быть, эта девушка считает, что ему довелось уже изведать и третью любовь… Поэтому медленно проговорил, обращаясь не то к самому себе, не то к Настусе:
– Первую чашу я уже выпил. Теперь, должно быть, пришел черед второй, хоть вино и запрещено Пророком. И уже чувствую себя пьяным от нее. Только третью никогда не желал бы я поднести к губам…
Пытливо заглянул ей в глаза. Лицо его было сейчас совсем не таким, как в ту минуту, когда он шел к ее госпоже, и Настусе показалось, что она давным-давно знает его. Она молчала, прислушиваясь к гулкому биению собственного сердца.
Чуть погодя Сулейман сказал:
– За все это время ты задала мне один-единственный вопрос, а я спросил тебя о многом. Спроси же и ты меня о чем-нибудь.
Он усмехнулся. Что ее заинтересует?
Настуся взглянула внимательно: не смеются ли над ней? Поняв, что султан говорит серьезно, она осторожно спросила:
– Почему у тебя покрасневшие глаза?
Чего-чего, а этого вопроса он не ожидал от невольницы, которую сегодня увидел впервые. Его могла задать только одна женщина – его мать, когда он приходил с заседаний Высокой Порты[84], или возвращался после долгой скачки в седле в ветреную погоду, или слишком долго просиживал над книгами и отчетами наместников и дефтердаров.
Ответил добродушно:
– Сильный конь должен много везти…
И неожиданно схватил ее в объятия и стал целовать со всей жгучей жаждой молодости. Настуся защищалась, чувствуя, что между ним и ею стоит несокрушимое препятствие – различие в вере. Из-за этого, несмотря на жаркие поцелуи падишаха, она по-прежнему чувствовала себя невольницей. И еще – из-за материнского крестика, который все время ощущала на груди, сопротивляясь первому взрыву страсти молодого мужчины.
В самый разгар их возни Сулейман заметил серебряный крестик на груди Настуси. И, вопреки всем обычаям, снял с себя золотой султанский знак-сигнет, который носил еще его прадед Магомет, вступая в завоеванный Цареград. Знак был украшен огромной бирюзой чудесного небесно-синего цвета – той, что хранит владельца от гнева и безумия, яда и болезни, дарит красоту, ум и долгую жизнь, и темнеет, когда ее владелец хворает.
Положив сигнет на шелковую подушку, он выжидательно заглянул в бархатные, большие, уже утомленные очи своей невольницы. Но она не сняла свой крохотный крестик, хоть и поняла, что именно этого от нее ждут.
И это многое сказало великому султану о ней…
Борьба с молодым и сильным мужчиной в самом деле утомила ее. Чтобы немного передохнуть, она поспешно, слегка задыхаясь, проговорила:
– Будь повежливее, а я задам тебе еще один интересный вопрос!
– Слушаю тебя! – ответил Сулейман, часто дыша.
– Как ты можешь пренебрегать возлюбленнейшей из своих жен, добиваясь меня, если лишь сегодня впервые меня увидел?
– Какой еще возлюбленнейшей из жен? – удивился султан.
– Говорил мне богобоязненный учитель Абдулла, что возлюбленная жена твоя зовется Мисафир. Мол, взошла она в сердце десятого султана, словно ясная заря, и сотворила немало добра во всех его землях… Я своими глазами видела в священном караване прекрасное дитя твое, сына, – должно быть, он от этой женщины?
Настуся повторяла слова учителя без всякой задней мысли и в полной уверенности, что султан и в самом деле уже имеет любимую жену, которая зовется Мисафир. А о том, что эта женщина сотворит, согласно пророчеству, немало зла, промолчала, чтобы не разгневать падишаха.
Молодой Сулейман слушал ее очень внимательно. Не только смысл речи девушки привлек его, но и ее свободная манера изложения. Уж таковы люди: даже если на всем свете их осталось бы всего трое, то и тогда один из них пожелал бы возвыситься над другими, но все равно в каждом без исключения человеке живет естественное стремление к равенству или, хотя бы, к его иллюзии. Есть это стремление у царя и нищего, у старца и ребенка, ибо в нем проявляется вечная истина о равенстве всех пред лицом Бога.
В своем окружении султан был начисто лишен этого, равным он чувствовал себя разве что с матерью, поэтому с немалым удовольствием услышал от своей служанки: «Будь повежливее!»
Но как только Настуся закончила говорить, он вновь набросился на нее, то и дело повторяя:
– Нет у меня возлюбленной жены! Нет, но, может, и будет…
Настуся не знала, известно ли султану легендарное пророчество, касающееся его судьбы. Но что-то нашептывало ей, что не следует спрашивать его об этом.
Она сопротивлялась – и с успехом – до тех пор, пока из окна, со стороны спрятанных в углублении дворцовой стены Ворот янычаров не донеслись голоса улемов[85], произносящих особые молитвы. Ибо в круговороте времен близился великий для Османской державы день, когда много лет назад турецкое воинство ворвалось в византийскую столицу. В память об этом и молились улемы перед рассветом.
Султан, возмущенный ее упрямством до глубины души, все-таки сумел победить себя. Поднялся, посрамленный, и отправился отдать должное Аллаху и его Пророку.
Настуся глубоко вздохнула и стала приводить в порядок волосы и одежду. А когда выходила из углового будуара с опущенными глазами, серебряный пояс Ориона сиял высоко над стройными минаретами Стамбула, – и низко кланялись чернокожие евнухи молодой служанке в султанских палатах…
Глава IX
И началась борьба невольницы с владыкой трех частей света
Исход борьбы никогда не определен заранее. Поэтому в самом отчаянном положении не теряй надежды на победу
Глубоко взволнованная неожиданным свиданием с владыкой всего исламского Востока, Настуся возвращалась в свою каморку. По пути, словно сквозь пелену, замечала, как низко и почтительно кланяются ей те же слуги и начальники гарема, которые прежде не обращали на нее ни малейшего внимания. Даже когда отдавали приказы – будто погоняли бессловесную упряжную животину.
Она отвечала на поклоны едва заметно, ибо все еще не была уверена, действительно ли изменилось ее положение и нет ли в этих поклонах насмешки или, хуже того, – глумления гаремной прислуги. Однако разум подсказывал, что это не так.
И пока шла по длинным коридорам и переходам, чудилось ей, что весь гарем не спит и не спал в ту ночь ни минуты. Тут и там как бы случайно шевелились и приподнимались шелковые и ковровые занавеси, отделявшие покои от коридора, оттуда выглядывали горящие любопытством лица – невольниц, одалисок и даже жен султана. Этим она кланялась так, как дворцовый этикет предписывал кланяться служанкам низшего ранга. Кожей чувствовала взгляды их удивленных глаз – полные не то зависти, не то затаенной ненависти…
Каждый нерв ее звенел от напряжения, а душа пребывала в смятении. Она не знала, как ступить, что делать с собственными руками, как держать голову. Будто ей приходилось идти между двумя рядами пылающих огней и палачей с розгами. Сил едва хватило, чтобы сдержать подступающие к горлу слезы.
А когда оказалась у входа в свою каморку, увидела самого кизляр-агу, а при нем толпу гаремных слуг: несколько черных евнухов стояли с лектикой наготове, рядом толпились белые невольники и особняком сгрудились чернокожие невольницы из другого крыла гарема, так как ни одну из них Настуся раньше не видела.
Невольно склонилась перед кизляр-агой, но тот поклонился еще ниже и обратился к ней: «О хатун![86]». Вместе с начальником гарема, носившим титул визиря, с величайшим почтением кланялись и слуги.
Ей ли было не знать, что обращение «хатун» не имеет к ней никакого отношения! Она как была, так и осталась невольницей, ведь для того, чтобы быть исключенной из рабского сословия, требовался формальный акт, подписанный ее владельцем. И снова у нее возникло ощущение какой-то насмешки, но тут кизляр-ага почтительно проговорил:
– Да будет благословенно имя твое, хатун, и да внесет Аллах вместе с тобой добро и милосердие в светлый дом падишаха! Перед тобой – твои слуги. А сейчас мы сопроводим тебя в твои покои, ибо негоже, чтобы ты оставалась в этой каморке после того, как взял тебя за руку велкий султан Османов!
Он жестом указал на закрытую лектику, призывая ее садиться. Окончательно растерявшись, Настуся хотела было прихватить свою убогую одежку, но кизляр-ага мгновенно уловил ее намерение и проговорил:
– Все твои вещи, о хатун, уже в лектике!..
Это было бы огромным облегчением – спрятаться за занавесками носилок от бесчисленных глаз. Но какое-то странное чувство, похожее на стыд, заставило ее отказаться сесть в лектику, и она предпочла идти пешком вместо того, чтобы ее несли слуги.
В сопровождении кизляр-аги она шла длинными коридорами, а ее лицо заливала краска смущения. Из-за этого позже она не могла вспомнить ничего из того, что видела по пути. Кажется, перед уходом она хотела попрощаться со своей госпожой, которая обращалась с ней без особой жестокости. Однако умудренный опытом кизляр-ага предугадал и это ее желание и шепнул:
– Лучше в другой раз…
Оказавшись в предназначенных для нее покоях, Настуся глубоко вздохнула и окинула их взглядом. Эти несколько комнат были отделаны и украшены гораздо пышнее, чем у ее прежней госпожи, и наполнены легким ароматом ладана. И все это, подумала она, благодаря долгой беседе с падишахом… или, может, его взволнованному виду, когда он покидал угловой будуар, где провел ночь, чего не могли не заметить слуги.
– Если эти покои не придутся тебе по душе, о хатун, ты можешь получить другие, – внушительно произнес кизляр-ага.
– О, нет, они просто чудесные! – воскликнула Настуся, выглядывая в окно.
В саду уже светало, в кронах деревьев возились и щебетали ранние птицы.
– Благодарю тебя за первое доброе слово, хатун! – сказал довольный чиновник. – И буду стараться, чтобы все твои желания всегда исполнялись.
Он подал знак евнухам и слугам – и все они вышли, за исключением двух невольниц-горничных, приставленных одевать и раздевать новую госпожу. Затем и сам кизляр-ага, рассыпаясь в поклонах и изъявлениях почтения, покинул покои.
Невольницы – белая и чернокожая – засуетились и мигом подали госпоже ночное одеяние. Но Настуся была так утомлена событиями и переживаниями этой ночи, что не пожелала менять наряд. Сказав прислужницам, что они свободны, она сама сбросила верхнюю одежду и в одной невольничьей сорочке из грубого холста улеглась на великолепный персидский диван, задернув невиданной красоты занавес из тончайшей кашмирской шали.
Только теперь она почувствовала себя лучше.
Несколько раз глубоко вздохнула и смежила веки. Но сон не шел. Кровь все еще гулко стучала в висках, а перед глазами проплывали картины событий, пережитых с того мгновения, как минувшим вечером муэдзины отпели пятый азан на стройных минаретах.
«Сейчас, наверно, в Рогатине звонят к заутрене», – подумала она и приподнялась на мягком диване. Уткнулась в него, закрыла лицо руками и расплакалась, шепча молитву. Она верила, что Бог услышал ее в ночь перед тем, как продали ее на Авретбазаре, и теперь дарует ей знакомство с султаном, благодаря чему у нее может появиться возможность вернуться домой. И была всей душой благодарна Творцу.
Наконец усталость взяла свое, и сон сморил Настусю.
А в то время, пока она, вся в слезах, молилась, до самых отдаленных уголков гарема долетела поразительная весть: сбывается старое тюркское пророчество, и при десятом падишахе Османов царствовать будет могущественная султанша Мисафир…
Настуся очнулась от недолгого сна и мигом вскочила с дивана. На мгновение застыла перед пышным ложем, протирая глаза и думая, что все еще спит…
Перед ней покачивались драгоценные занавеси… Слегка отодвинула их в сторону… Она находилась в покое, который нельзя было назвать иначе, как величественным, а вовсе не в невольничьей каморке… И никто не звал ее одевать госпожу!..
Настуся снова заморгала, прогоняя остатки сна, и припомнила, с кем вчера говорила, и как кизляр-ага привел ее в эти покои вместе с целой толпой прислуги. А в самом ли деле это было?..
В это мгновение из-за занавески, отделявшей спальный покой от соседнего помещения, выглянула одна из белых невольниц и, низко кланяясь, спросила, не желает ли хатун одеваться.
Настуся неуверенно кивнула в знак согласия, не зная, что ей надлежит делать дальше. В спальне мгновенно появились еще две невольницы, отвешивая церемонные поклоны. Одна из них спросила, не угодно ли госпоже искупаться. Настуся снова кивнула, испытывая странное смешанное чувство – ей было неловко пользоваться их услугами, ведь она сама еще вчера была такой же невольницей. Тем временем служанки накинули на нее легкие одежды и отвели в чудесную купальню.
Настуся молча плескалась в бассейне с водой, на поверхности которой плавали розовые лепестки, а ее сердце билось почти так же, как вчера, когда она впервые увидела Сулеймана. После купания служанки провели ее в комнату для одевания, где она увидела множество прекрасных сосудов с драгоценными благовониями.
Чего там только не было!
На маленьких столиках из черного дерева были расставлены благовония из Индостана, краски для лица и тела, притирания: влажный сандал и темная аньяна, бледно-розовая паталь и ярко-алая бимба, и ароматный приянг, и черный алоэ, и волшебная мазь из красной смолы дерева лякка… А неподалеку в курильнице медленно тлели пахучие коренья нарда.
Под окнами в водоемах цвели розовые лотосы, пахучая жимолость и белые «цветы смеха», иначе называемые кетаки, и канадали, и удивительные манго с цветками красными, как кровь, и ласкающая взгляд карникара.
Некоторые из этих ароматов и благовоний Настуся видела в покоях своей прежней госпожи, но далеко не все. Поэтому многим из того, что стояло перед ней, она просто не умела пользоваться, хоть недавно сама помогала своей госпоже. Поэтому служанки делали с ней все, что хотели, и на все их вопросы она отвечала утвердительно.
И лишь когда пришел черед одеваться, она сама выбрала наряды тех цветов, что были ей по душе.
Не успела Настуся перевести дух, как настало время идти в трапезную, где для нее уже был накрыт столик с различными закусками, сладостями и фруктами. Там она велела служанкам, чтобы те оставили ее в одиночестве.
Убедившись, что она действительно одна в просторной, пышно убранной столовой, Настуся упала на колени и долго молилась. Искренняя, идущая от сердца молитва успокоила ее и придала мужества. Она присела к столу и осторожно отведала блюд с султанской кухни, непрерывно думая при этом о Сулеймане…
Молодой султан проснулся с мыслью о невольнице-чужеземке. Никогда еще он не испытывал ничего подобного. Был словно во хмелю, каждая жилка в теле дрожала.
Ему, господину трех частей света, оказала сопротивление принадлежащая ему невольница… И к тому же, ссылаясь на свою веру!.. Вещь, неслыханная в его роду!..
Мысли его беспорядочно метались. И все они были связаны с той невольницей, которую он увидел впервые не далее как вчера. Попытался отвлечься – ничего не вышло. Образ молодой чужеземки снова и снова возникал перед ним.
Вот она, как живая: золотистые волосы, синие очи… Лицо… Белое как снег, с таким нежным румянцем, какой бывает только на внешних лепестках нераскрывшегося бутона розы… И такое же ласковое, как у его матери, которая все еще волнуется за него… И при этом энергичное и полное внутренней силы!..
Глаза Сулеймана покраснели за эту ночь еще больше, чем вчера.
Дрожь пронизала все его тело. Да, он еще никогда не встречал женщины, которая так напоминала бы его мать, как эта невольница из далекого Лехистана. И он был уверен, что она и только она способна возразить ему так же ласково и твердо, как мать – единственная женщина в мире, которая до сих пор могла говорить ему правду в глаза, когда он возносился в гордыне или совершал ошибки.
Среди вечной лести и восхвалений острое слово матери было ему так же необходимо, как кусок хлеба голодному. А теперь в его сердце поселилась уверенность, что и эта невольница скажет слова истины, если только станет его женой…
Поднявшись с ложа, султан подошел к окну.
Дворцовый парк был охвачен цветением. И в душе султана расцветала вторая любовь. Он чувствовал это с невероятной остротой, но, не веря себе, снова и снова пытался понять, чем же, собственно, пленила его сердце эта девушка из далекой страны. Снова и снова воображение рисовало ему ее образ: белое, как цветок жасмина, лицо, исполненное глубокого покоя, большие бездонные глаза… Она говорила так спокойно и рассудительно, словно принадлежала к числу самых прославленных улемов ислама. По крайней мере, так ему казалось…
Внезапно шевельнулась тайная мысль, которой он устыдился. Эта мысль неосознанно была с ним еще вчера, но теперь стала острой и настойчивой, стремительно завладела всем его существом и чувствами, прокатилась горячей волной по его челу, лицу, груди, рукам и ногам. От нее султану стало так жарко, что его пересохшие губы невольно приоткрылись.
Только тогда он осознал, что им владеет страсть. К чужеземке. Невольнице. Христианке! К ней одной!..
И припомнились ее слова о чаше с красным вином. Нет, он еще никогда не пил этого багряного напитка, на который Пророк наложил запрет, но знал, что он творит с людьми. Это почти как любовь. Но любовь сильнее и крепче!..
Мысль, которой он недавно стыдился, все явственней рвалась к поверхности его сознания и тащила за собой другую, которой он стыдился еще больше. Первая была такой же, как у любого молодого мужчины. А вторая… вторая лукаво подсказывала: а не использовать ли для достижения желанной цели принуждение, для которого у него есть все средства?
От этой мысли Сулейман даже побагровел. Он, возможно, мог бы это сделать с любой другой строптивой обитательницей гарема, но не с той, которая умеет так спокойно смотреть и ссылаться на важные для него, а не для нее положения Корана!.. Но он так хотел ее любить…
Вслед за этими мыслями явилась третья, уже совсем отчаянная. Что, если эта невольница решит настоять на своем и никогда не будет принадлежать ему, несмотря на то, что евнухи уже причислили ее к женщинам, которых коснулась рука султана?
Он нервно хлопнул в ладоши.
В покое тотчас возник немой телохранитель.
– Позвать сюда кизляр-агу!
Бесконечно долгим показалось ему время, пока явился высший чиновник гарема. Он внимательно взглянул в изменившееся лицо падишаха и низко склонился, почти коснувшись лбом пола.
– Где находится та, с которой я виделся вчера вечером? – спросил султан, принимая равнодушный вид, но чувствуя при этом, что ему не хватает воздуха.
– Благословенная Роксолана Хуррем, как велит обычай, была отделена сразу же после того, как покинула угловой будуар, и получила в свое распоряжение достаточно служанок и евнухов. Сейчас она одевается и выглядит, как солнце на ветке цветущего жасмина, – ответил чиновник, уже понявший, что султан охвачен страстью к новой возлюбленной.
Молодой Сулейман так смутился, что промолчал в ответ. Ему пришлось отвернуться к окну, чтобы слуга не заметил его замешательства. Известие о том, что она облачается в новую одежду, вернуло ему надежду на то, что чужестранка рано или поздно покорится. Но он опасался того впечатления, которое она вызовет у него в ином обличье. А еще – унижения, в том случае если не овладеет ею, когда все вокруг уже знают, что он чувствует… Ведь он – господин трех частей света!
Внезапно ему пришла в голову счастливая мысль. Он сказал:
– Пусть явится ко мне Мухиэддин-мударрис[87]!
Кизляр-ага низко поклонился и покинул покой.
Он еще спешил к дому улемов, а в это время уже весь дворец знал, что первой в гареме вот-вот станет бледная чужестранка, невольница Хуррем, христианская собака. И зашипела ненависть в коридорах, покоях и парках сераля, как ядовитая гадина, ползущая, извиваясь, среди чудесных цветов.
Султану казалось, что время стоит, хотя в песочных часах на его столе безостановочно, как всегда, бежала струйка золотого песка.
Он нетерпеливо расхаживал по своим покоям и еще дважды посылал слуг поторопить старого улема. А во дворце тем временем правоверные молилились за своего благочестивого султана, который, несмотря на страсть к христианской невольнице, не прикасается к ней, доколе не осенит ее вера Пророка.
Наконец в покой султана вступил старый улем Мухиэддин и приветствовал владыку словами:
– Стражу Корана, десятому султану Османов благословение и поклон от коллегии имамов, хатибов[88] и улемов!
Молодой Сулейман небрежно отмахнулся, уселся на шелковую подушку и подал священнослужителю знак, что тот также может присесть. Старый улем трижды поклонился наместнику Пророка, благодаря за оказанную честь, и сел ниже, лицом к халифу.
Сулейман сразу, без всяких предисловий, начал:
– Доверяю тебе, почтенный Мухиэддин, и нуждаюсь в твоем совете вот по какому делу. Мое сердце пленила христианская невольница великой красоты и ума. Как высший из стражей Корана, не хочу преступать его заветов и брать ее силой. Но и она не уступит мне по доброй воле, ибо вера ее этого не дозволяет… Просвети ее сердце праведной верой Пророка!
Старый Мухиэддин, любивший Сулеймана как родного сына, задумался, да так глубоко, что его серебряная борода коснулась пола. Спустя минуту он проговорил:
– Ты – величайшая надежда народа Османов, и солнце твоего счастья ничто не должно затмить! Но именно поэтому я не могу сделать то, о чем ты просишь, и что я сделал бы для любого другого правоверного…
– Почему? – удивленно спросил Сулейман.
– Мой друг и великий ученый, муфтий[89] Кемаль-паша, вместе с которым когда-нибудь сойдет во гроб вся мудрость этого мира, говорит: «Даже величайший лекарь не возьмется вправить вывихнутый сустав собственному ребенку». Прости меня, надежда Османов! Не лести ради говорю я, что почитаю тебя больше, чем родного сына. И потому не берусь исцелить твое раненое сердце…
Молодой Сулейман с признательностью, но и не без досады, взглянул на старого философа, затем спросил:
– А кто же, посоветуй, мог бы оказать мне эту услугу?
– Предоставь это дело коллегии улемов.
– Нет. Это займет слишком много времени, – нетерпеливо возразил султан.
Старый Мухиэддин снова умолк. И лишь спустя некоторое время без особой уверенности проговорил:
– Тогда, может, уполномочишь меня обсудить это дело с христианским патриархом?
– С христианским патриархом? Разве станет он обращать христианку в ислам? – в голосе молодого султана прозвучало нескрываемое удивление.
– Конечно, нет. Но он может указать такого человека, который сделает это лучше, чем все улемы. Не забывай, падишах, что Аллах вручил тебе власть и над христианами, и они ради смягчения сердца твоего, возможно, и пойдут на то, чтобы пожертвовать одной душой…
Молодой султан немного подумал и произнес:
– Муфтий Кемаль-паша недаром считает тебя своим другом. Пусть будет по твоему слову. Но не тяни с этим – дорога каждая минута.
Аудиенция завершилась.
Еще до того, как окончился этот день, Мухиэддин-мударрис снова вошел в покои султана.
– Что сказал христианский патриарх? – спросил Сулейман.
– Отказал, – невозмутимо ответил Мухиэддин.
Султан вскипел. Лицо его сохраняло спокойствие, но под левым глазом нервно задергалась жилка. Заметив это, старый философ неторопливо проговорил, взвешивая каждое слово, как на весах:
– Плох был мой совет, а не его решение. Пусть же и твое решение будет не менее справедливым, чем это. Не забывай, о могущественнейший, что борьбу с женщиной не выиграть насилием. По пути сюда я обдумал ответ патриарха и все, что из него следует. И вот, говорю тебе из самой глубины сердца своего: никогда не склонится к тебе сердце этой неверной и не изменит она искренней веры своей, если из-за нее хотя бы один волос упадет с головы христианского патриарха. Силой с женщиной дела не решить.
Султан понемногу остывал. Наконец спросил:
– Ну и что же ты теперь посоветуешь?
– Пока я был с визитом у патриарха, улемы разыскали бывшего монаха из тех земель, откуда родом Роксолана. Он бежал из монастыря и принял веру Мухаммада. Я никогда не одобрял таких людей, но здесь он может тебе пригодиться. Других средств я не вижу. Если позволишь, он сегодня же побеседует с этой невольницей.
– Делай, что считаешь нужным! – коротко ответил Сулейман. И добавил: – Недаром диких соколов ловят с помощью ручных.
– Этот бывший монах, если и не сокол, то, по крайней мере, ястреб. Его знают наши улемы и считают очень ловким и неглупым. Его уже не раз использовали для таких дел.
– Увидим! – сказал Сулейман.
На этом Мухиэддин-мударрис низко поклонился и в большой задумчивости покинул покои падишаха.
В тот же день в султанском дворце произошло событие, невиданное с тех времен, как здесь водворились предки Сулеймана: сам кизляр-ага ввел в гарем падишаха мужчину – бывшего монаха, и лично проводил его в покои молодой Хуррем. Затем покинул его наедине с бывшей невольницей, оставив под дверями стражу из чернокожих евнухов.
Настуся, хоть и знала, насколько строги порядки гарема, почти не удивилась тому, что к ней допустили постороннего мужчину. Поняла: его появление каким-то образом связано с самим султаном. Но что оно означает? Этого она не могла понять, поэтому внимательно всматривалась в лицо нежданного гостя.
Это был человек лет пятидесяти с лукавым выражением лица, свойственным всем отступникам.
Он и сам уже хотел было объявить, что переменил веру, однако, поразмыслив, заколебался. И все-таки решился. Потому что если бы правда открылась позже, девушка потеряла бы к нему всякое доверие. А он надеялся еще не раз увидеться с нею.
Осенив ее крестным знамением, он, слегка замявшись, обратился к ней на родном языке:
– Дитя мое! Я – бывший монах и пришел к тебе по делу, крайне важному и для всех здешних христиан, и для тебя…
Это обращение так поразило Настусю, что она стала сама не своя. Вроде бы ясно слышала каждое слово, но не понимала, что говорит гость.
Казалось ей, что она лучше поняла бы его, если бы он заговорил по-турецки или по-татарски.
– Вы из моего родного края? – спросила Настуся, и слезы градом покатились из ее глаз.