Роксолана Назарук Осип
Настуся оставила в покое собачку и, молитвенно сложив руки на груди, сказала:
– Не делай ничего во гневе, чтобы не наказать безвинных! Ибо как найти виноватых в серале, где живут тысячи людей?
– Уж я найду для этого средство! – ответил молодой Сулейман. Собственными руками он закончил мытье «калыма», погладил песика и, вытерев, уложил на диван.
Нервно прошелся взад-вперед по покою, улыбнулся возлюбленной и поспешно вышел.
Уже в дверях обернулся и проговорил:
– О Хуррем! Если не сломить страхом эту ненависть, то она будет разгораться все сильнее и сильнее. То, что они сделали сейчас, всего лишь начало. Я знаю своих людей!
И ушел, ровно ступая по коридорам гарема. А Настуся, испуганная, стала ждать, что же случится дальше.
На следующий день Настуся, как обычно, встала рано и выглянула в окно, выходящее во внутренний двор гарема. Оттуда не доносилось ни звука, хотя обычно в это время здесь уже кипела жизнь. Все окна вокруг двора были плотно закрыты. А под ее окнами стояла удвоенная стража из новых евнухов, которых раньше она никогда не видела. Обычно служанки уже с утра сообщали ей о самых незначительных событиях, случившихся в гареме, но до сих пор ни одна из них не показалась.
Удивленная, Настуся сама отправилась в комнату для прислуги. Все служанки находились там, но выглядели они перепуганными. Завидев госпожу, одни низко склонились, другие распростерлись ниц на полу.
– Что с вами? Что случилось? – встревоженно спросила Настуся.
– О госпожа, – ответила одна из невольниц. – Такого уже давно не случалось в гареме… Как раз сейчас секут проволочными нагайками двух евнухов твоих перед страшными воротами Джелад-одасы, куда их потом отправят… А одну из лучших одалисок падишаха зашивают в кожаный мешок, чтобы потом утопить в Босфоре…
Настуся побледнела.
Она знала, что законы гарема суровы, но и представить не могла, что на ее обидчиков обрушатся такие страшные кары. Должно быть, султан заявил тем, кто вершил здесь суд, что ее обида – это личное оскорбление ему и всему его дому… Без этого кара была бы мягче. Она растерялась. Благодарность к суровому покровителю, страх и боязнь, что из-за нее лишат жизни трех человек, – все это отразилось на ее лице.
Указав пальцем на двух невольниц, она коротко произнесла:
– Идите за мной!
Те поднялись. Она приказала подать плащ и вышла в сопровождении обеих служанок.
В гареме было тихо как в могиле, и пусты были его коридоры. Евнухи, стоявшие на страже у входа, молча расступились, склонясь до земли. Она пересекла обширный двор гарема и направилась прямо к воротам селямлыка[105], куда доступ женщинам был строжайше запрещен.
Начальник янычаров, охранявших вход в селямлык, узнал Роксолану, так как она по-прежнему не прятала лицо под покрывалом. Стоя в дверях и низко кланяясь, он в замешательстве проговорил:
– О ярчайшая звезда дворца падишаха! Вход в селямлык женщинам не дозволен!
Она не ответила ни слова. Просто стояла рядом с ним перед входом – и ждала.
Начальник янычаров растерялся.
И вся стража застыла в оцепенении, ибо ничего подобного еще никогда не случалось. Янычары смотрели то на бледную Эль Хуррем, то на своего вконец растерянного начальника, который явно не знал, что делать. Наконец он проговорил:
– О лучший цветок в садах Аллаха! Не переступай порог селямлыка! Я сам пойду и извещу падишаха, что ты ждешь у дверей…
Она молча кивнула в знак согласия.
Спустя короткое время из палат появился молодой Сулейман. Он шел молча, хмурый, как ночь, звеня шпорами. За ним неотступно следовали двое придворных.
При виде Эль Хуррем, скромно ожидавшей у дверей селямлыка, его гневное лицо прояснилось. Он спросил:
– Что еще доброго, о Хуррем, я мог бы сделать для тебя?
– Подари жизнь этим троим людям! – ответила молодая Эль Хуррем и умоляюще сложила руки на груди, как делают дети.
Лицо сына Селима Грозного вновь стало хмурым. Он стоял молча, а один из придворных ответил вместо повелителя:
– Нет милости к тем, кто оскорбил падишаха, о госпожа!
– Но ведь есть смягчение наказания, – возразила она. – Я бы стала бояться падишаха, если б из-за такой незначительной провинности трое людей потеряли жизнь, – добавила она так тихо и наивно, что султан мгновенно переменился в лице.
Все в эту минуту смотрели на него – как он завершит аудиенцию, каких еще не бывало в султанском серале.
– Остановите казнь по просьбе Эль Хуррем, – коротко проговорил султан, улыбнулся возлюбленной и исчез в недрах селямлыка.
В тот же вечер султан явился в ее покои. И, едва переступив порог, спросил:
– Не думаешь ли ты, о Хуррем, что таким способом завоюешь благосклонность женщин моего гарема? И знаешь ли ты, что та, которой ты спасла жизнь, когда ей сказали, кто ее спасительница, не пожелала даже поблагодарить тебя за это?
Подумав, Настуся ответила:
– Я не ради благодарности просила за нее.
– А ради чего?
– Так учит Бог, который умер на кресте.
Падишах задумался. Потом спросил:
– Чему же он учит?
– Он учит: любите врагов своих, творите добро ненавидящим вас… И я, по обету моей матери, должна была стать невестой Бога, умершего на кресте…
Молодой Сулейман нахмурился. Взгляд его стал глубоким и проницательным, словно он видел душу Настуси до последней глубины. В ту минуту он понял то, чего не мог уразуметь на святом Афоне: почему джавры так твердо держатся за крест. Перед ним вдруг открылся запертый до поры и совершенно неведомый сад души его возлюбленной, в котором цвели цветы, которых ему не доводилось видеть раньше. Одновременно росла в нем любовь к ней и боль от того, что когда-нибудь ее придется потерять.
Он понимал, что необходимо решиться и каким-то образом завершить это удивительное приключение, перевернувшее его душу. День ото дня он словно все дальше углублялся в таинственный лес, в котором мог заблудиться навеки. И недаром вспомнились ему слова возлюбленной о тех, кого она считала самыми несчастными…
В ту ночь десятый и величайший султан Османов, могущественнейший страж и исполнитель заветов Пророка, мучился бессонницей. Кто в силах описать боль того, кто любит?
Не спала в ту ночь и Настуся в своих величавых покоях. Всю ночь жгла пахучий ладан и молилась, но снова и снова пропускала в молитве Господней великие слова: «…И не введи нас во искушение…»
Лишь уста ее твердили эти слова, а беспокойное сердце словно перепрыгивало через них. А к утру, хоть сон и не брал ее, все смешалось в Настусиной голове, и онемевшие губы уже не могли выговорить «Да будет воля Твоя», и ей все казалось, что кто-то чужой ходит в саду за окном и кричит из-за деревьев: «Да будет воля твоя, о ты, лучший цветок во дворце падишаха!»
«Да будет воля моя!» – пробормотала она как в бреду и с этими словами наконец-то уснула на своем шелковом ложе…
А на следующий день две великие новости потрясли султанский сераль. Молодая Эль Хуррем получила в дар от султана целых две диадемы неслыханной красоты: одну из сверкающих топазов, другую – из драгоценного бадахшанского лазурита. Некогда она венчала голову матери султана в день свадьбы с его покойным отцом, султаном Селимом. Падишах, шептались слуги во дворце, лично отправился в покои своей матери и выпросил у нее наилучший дар из ее свадебного калыма. А еще, таясь и озираясь говорили слуги, молодой падишах едва держался на ногах, когда шел к матери, и лихорадочный огонь пылал в глазах его…
Начальник янычарского караула, не впустивший Эль Хуррем в приемную султана, получил от падишаха похвалу за верную службу, мешок золотых, повышение в чине и перевод… в Трапезунд. И еще болтали в серале, что болезненная страсть к бледнокожей Эль Хуррем лишила десятого и величайшего султана Османов разума, и теперь он горит, как свеча, и тает на глазах. А его мать исчахла от печали – так же, как и ее сын.
Смутная тревога наполняла дворец, а самые набожные мусульмане, обратившись лицом к Мекке, молились об исцелении израненного сердца падишаха.
А в это время в гареме, не вставая с колен, бледная чужеземка из далекой страны, невольница Хуррем, «найденыш с Черного шляха», который еще зовется Незримым шляхом, молилась своему Богу, обратившись лицом и сердцем к маленькой церквушке на окраине Рогатина. Молилась, неотрывно глядя то на маленький крестик Спасителя, то на драгоценные диадемы из сокровищ царского рода, которые даровал ей Сулейман. И кто знает, чье сердце было глубже взволновано и в каком из них было больше боли – в сердце невольницы или молодого султана?..
Но вот что происходило: бедная невольница из далекой страны в мучительных мыслях своих навсегда меняла свою любовь к Богу на кресте – на любовь к человеку, к сокровищам мира сего, на венец султанши, на власть земную…
С невыразимым напряжением двор ожидал дальнейших шагов молодого падишаха.
Минуло еще несколько бессонных ночей – и стало известно, что сам капу-ага[106] ходил к султану просить его принять двух духовных лиц.
Поздним вечером вошли в покои султана Мухиэддин-мударрис и муфтий Кемаль-паша.
Никто не знал, о чем они говорили с султаном, а сами они о том никому не поведали. Но на следующий день ранним утром по приказу султана проследовали оба, к великому огорчению двора, в покои бледной невольницы.
Неслыханное, небывалое дело в дери-сеадет: чтобы двое благочестивых и ученых улемов отправились к невольнице в султанский гарем, и к тому же – по повелению самого султана! Поэтому подслушивать происходящее в покоях Эль Хуррем отправился лично кизляр-ага, и позднее поведал обо всем своим приятелям, взяв с них страшную клятву, что те сохранят все в тайне.
Что же услышал кизляр-ага в комнате невольницы и о чем поведал друзьям?
Вот его рассказ.
Ученые улемы вступили в покои Хуррем и произнесли чуть ли не в один голос: «Да будет благословенно имя твое, о хатун! Десятый и величайший властитель Османов Сулейман – да пребудет вовеки слава его! – дарует тебе свободу и велит спросить, когда ты изволишь покинуть его дворец, столицу и державу?»
Бледная невольница долго молчала.
– И что же она ответила? – спросил нетерпеливый капу-ага.
– На это – ни слова.
– И улемы с тем и ушли?
– Нет, не ушли.
– А что же они делали?
– Слушали.
– Да ведь она не сказала ни слова!
– Ни слова в ответ на то, что сообщили они. Но ответила она им так, что, думаю я, у нас – новая госпожа!
– Что же она ответила?
– А вот что: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!»[107]
Слушавшие кизляр-агу визири и кадиаскеры набожно оборотились в сторону Мекки и все, как один, повторили священные слова.
А кизляр-ага продолжал:
– Я слегка отодвинул занавес, чтобы увидеть лицо нашей госпожи в минуту, когда осенили ее милость Пророка и свет истинной веры. Оно было бледным, как первый снег, падающий на вершину Чатырдага. Только вы никому об этом не говорите!
– Ладно, а дальше-то что?
Подробно и обстоятельно передал старый кизляр-ага, высший сановник султанского двора, все, что видел и слышал. Не мог он описать только двух вещей: того, что творилось в эти минуты в душе Настуси, и чувств ее, заметавшихся, словно птицы в клетке, при известии о том, что ей дарована свобода!
Две главные мысли постоянно были рядом с ней, словно мать и отец.
И первая говорила: «Видишь? Бог, милостивый и всепрощающий, услышал молитвы сердца твоего, когда ты обратилась к нему в ночь перед тем, как тебя продали на Авретбазаре. Помнишь, как ты тогда молилась: “Даруй мне, Боже, возвращение домой! Я пешком пойду, босая, с окровавленными ногами, как нищие идут поклониться святыням”. Помнишь ли, Настуся? Вот Бог всемогущий и внял тебе. И теперь можешь не только идти, но даже ехать, как важная госпожа, потому что султан Османов Сулейман Великолепный наверняка не захочет, чтобы его возлюбленная, хоть и разбившая его сердце, возвращалась в свою страну пешей…»
А другая нашептывала: «Настуся, Настуся! Дважды продали тебя чужие люди, а в третий – ты сама себя продаешь. Продаешь свою веру в Спасителя, который и за тебя страдал и принял смерть на кресте. Продаешь Его веру в то, что терпение – добродетель в сей юдоли слез. Продаешь за любовь к земному, за сокровища мира сего, за султанский венец, за власть… Ступай, ступай, дитя, ибо даны тебе свободная воля и выбор… Но увидишь однажды, где окажешься без малого крестика и веры в него…»
От этих мыслей смертельно побледнела молодая чужеземка из далекой страны, пришедшая Черным шляхом на землю Османов с верой в Бога своего. Ибо есть только одно по-настоящему важное дело для человека на земле: жить с верой и по вере.
А кизляр-ага продолжал:
– И была она в тот миг прекрасна, а в очах ее светился великий ум. Оба улема не знали, что и сказать. Первым заговорил Мухиэддин-мударрис: «Да будет благословенно имя твое, о хатун!» – вот что он сказал. А муфтий Кемаль-паша как эхо повторил те же слова… И снова умолкли ученые улемы, пока наша госпожа любезно не пригласила их сесть.
Тогда старый Мухиэддин с любовью посмотрел на нее, как на собственное дитя, и произнес неуместные слова, хоть и считается он мудрецом.
– Что же за неуместные слова сказал мудрый Мухиэддин? – спросили все.
– Вот что он сказал: «А не жаль тебе, госпожа, оставаться на чужбине? Не боишься ли ты чего?»
– Что же ответила наша госпожа?
– Она ответила не спеша, словами Пророка.
– Какими же словами?
– «О, бойтесь Аллаха, с чьим именем вы предъявляете друг к другу спрос! И бойтесь лона матери своей! Видите, что Аллах смотрит на вас! И верните сироте добро ее, и не меняйте свою худшую вещь на ее лучшую, и не смешивайте ее добра со своим, ибо это великое преступление! Берите себе жен из тех, что кажутся вам добрыми, только двух, или трех, или четырех. А если боитесь, что не сможете быть к ним справедливы, то изберите только одну свободную или ту, которою владеют ваши правые руки[108]. Сие есть ближний путь от справедливости не уклониться».
– Мудро ответила наша госпожа! – удивленно воскликнул один из визирей, чья вторая жена была злой, как цепной пес.
– А что на это ответили ученые улемы?
– Сидели, остолбенев. Первым опять заговорил Мухиэддин.
– И что же молвил Мухиэддин?
– Вот эти самые слова: «Четвертая сура[109] Корана, возглашенная в Медине».
– А премудрый Кемаль-паша?
– Как эхо повторил те же слова. И снова замолчали улемы, но на сей раз молчание нарушил Кемаль-паша.
– И что же произнес Кемаль-паша?
– Увы, но и Кемаль-паша произнес неуместные слова, хоть он и мудр.
– Какие же неуместные слова произнес бесконечно мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Вот какие: «Да будет благословенно имя твое, хатун! Тебе не придется бояться никогда и ничего, потому что с тобой будет сердце величайшего из султанов!»
– Почему же ты назвал эти слова неуместными?
– Потому что наша госпожа дала на них такой ответ: «Когда небо расколется, и когда звезды рассыплются, и когда воды смешаются горькие со сладкими, и когда гробы обернутся, тогда узнает душа, что она худого сделала и чем хорошим пренебрегла, и в тот день не сможет одна душа помочь другой, ибо в день тот решать будет Аллах!»
– А что на это ответили улемы?
– Снова сидели, остолбенев. Первым опомнился Мухиэддин.
– И что же промолвил тогда Мухиэддин?
– С великим удивлением он произнес такие слова: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке».
– А мудрый Кемаль-паша?
– Повторил как эхо: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке». А наша госпожа тотчас добавила: «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного, Господа Судного дня!», после чего ученые улемы опять долго молчали. Наконец заговорил Кемаль-паша.
– И что же сказал Кемаль-паша?
– Кемаль-паша сказал следующее: «О великая хатун! Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка! Ты знаешь, что избрал тебя в жены величайший из властителей османских. И наверное, привыкнешь к обычаю его жен закрывать твой светлый лик перед чужими людьми, о хатун!»
– Что же ответила мудрая Хуррем-хатун?
– Мудрая Хуррем-хатун сказала так: «О мудрый муфтий Кемаль-паша! Встретил ли ты в Коране повеление, чтобы женщины закрывали лица? Ибо я трижды перечитала каждую его строчку, и не увидела сего…» А ученый муфтий Кемаль-паша ответил: «Но заметила ли ты, о хатун, в книге Пророка таинственные знаки?»
– А что ответила мудрая хатун Хуррем?
– Мудрая хатун Хуррем сказала так: «Я видела тайные знаки в Коране, о мудрый муфтий Кемаль-паша. Даже многоученый Мухиэддин говорит, что все науки сойдут с тобой во гроб, – так живи же вечно! Но можешь ли ты, муфтий, с чистой совестью утверждать, что в этих знаках, которые никто не разгадал доселе, содержится повеление женщинам, чтобы они закрывали лицо? И мог ли Пророк повелевать так, если Аллах не повелел цветам закрывать их лица белыми и красными покрывалами?»[110]
– Что же ответил на это мудрый Кемаль-паша?
– Мудрый Кемаль-паша воистину произнес такие слова: «Я не могу с чистой совестью утверждать, что в этих знаках содержится повеление Пророка, чтобы женщины закрывали лица». И высокоученый Мухиэддин как эхо повторил те же слова. И после снова долго молчали улемы…
Еще более длительное молчание воцарилось среди тех, кто собрался выслушать кизляр-агу. Каждый из них обдумывал возможные последствия влияния новой султанши на правительство и свое собственное в нем положение.
Первым подал голос капу-ага:
– Теперь бы нам еще надо знать, в точности ли Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша передали падишаху свою беседу с нашей госпожой и что прибавили от себя. И что на это сказал великий султан.
– Все это наверняка должен знать наш быстрый разумом Ибрагим-паша, – сказал кизляр-ага.
– Может, и знает, но не скажет, – ответил Ибрагим-паша, грек по происхождению, пребывавший в большой милости у султана.
– Почему? – возмущенно загудели со всех сторон. – Ведь кизляр-ага не стал таиться! И ты тоже слушал его рассказ!
– Не скажу, потому что с султаном шутки плохи!
– Это так, и дело тут нешуточное!
– А я тебе скажу, что еще опаснее шутить с такой султаншей! – добавил кизляр-ага, знавший не одну жену повелителя.
– Ибрагим-паша просто струсил! – поддразнивали грека.
– Злодей познается по страху его, – кто-то исподтишка уколол Ибрагима старой поговоркой.
– Ладно уж, скажу, – наконец решился он. – Только не стану говорить о том, как я узнал об этом.
– Да нам и не надобно!
– Догадываемся!
– Ну, говори же!
– Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша все доложили султану, не скрыв ничего…
– А-а-а!!! – изумленно вскричал капу-ага.
– Чего ты удивляешься? – загудели собравшиеся. – Они же честные люди, не чета нашему Ибрагиму!..
Ибрагим сделал вид, что не расслышал колкости, и продолжал:
– Султан выслушал их рассказы внимательно. Уж точно внимательнее, чем некоторые речи на заседаниях Великого Дивана[111], – заметил грек, поглядывая кое на кого из присутствующих.
– Все зависит от того, кто говорит, что говорит и как говорит, – попробовал парировать один из членов Дивана.
– Тише! Не о Диване сейчас речь! Пусть говорит дальше!
– Султан сразу же обратил внимание на четвертую суру Корана и несколько раз возвращался к ней в беседе с улемами.
– Каким же образом он обратил на нее внимание?
– А вот как: дотошно расспросил улемов, нет ли в ней скрытой угрозы, так скрытой, сказал, как колючки у пахучей розы в саду падишаха…
– А что ответили ученые улемы?
– Мухиэддин-мударрис ответил так: «Из-за одной истинной розы должен терпеть садовник множество колючек». А Кемаль-паша сказал: «Птица пестра пером только снаружи, а человек – изнутри».
– А что разумел под этим мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша разумел то, что многие намерения таит в себе человек. И даже по словам, что вырываются наружу, как пар из горшка с варевом, невозможно распознать его натуру.
– Мудрый муфтий Кемаль-паша сказал «птица» вместо «зверь», как издавна говорится в этой поговорке.
– Должно быть, не хотел раздражать падишаха даже словом, каковое связал с натурой Эль Хуррем.
– И разумно поступил муфтий Кемаль-паша, ибо сказано: «Даже если имеешь врагом муравья, все равно будь настороже».
– А что ответил султан?
– Султан ответил то, что и должен был ответить такой великий султан, как он: «Я знаю, что древние мудрецы говорят о людях. Потому что учителем моим был старый муфтий Али Джемали, который стал муфтием еще при деде моем Баязиде и занимал эту высокую должность во все время правления отца моего Селима, – да помилует Аллах всех троих! Но ни старый Али Джемали, ни иной кто из мудрецов прошлого не говорил с хатун Хуррем и не видел ее…»
– А что на это ответили ученые улемы?
– Ученые улемы молчали долго, очень долго. И не прерывал их молчания великий Сулейман. Наконец промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша…
– И что же промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша отворил сердце и уста и промолвил так: «Ты верно сказал нам, что пахарь на то и пахарь, чтобы пахать землю и сеять зерно, кузнец на то и кузнец, чтобы подковать коня, которого приведут к нему, солдат на то и солдат, чтобы сражаться и погибнуть, если потребуется, моряк – на то, чтобы плавать по морю, а ученый – на то, чтобы высказывать свои мысли, опираясь на свою ученость. В том и заключаются достоинство и ценность каждого из них. И мы скажем тебе по совести своей и умению своему: прекрасная хатун Хуррем имеет высокий ум и душу, умеющую так сочетать святые мысли Корана со своими мыслями, как великий зодчий Синан сочетал благородные мраморы с красным порфиром. Но что за сердце у великой хатун Хуррем, открытое или потаенное, мягкое или суровое, – этого мы не знаем». – «Зато я знаю! – прервал муфтия султан. – У нее доброе сердце, и от него радость в глазах ее и лице!»
– А что на это сказал Мухиэддин-мударрис?
– Мухиэддин-мударрис как эхо повторил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Как от хлебопашца не требуют, чтобы он сеял больше зерна, чем есть у него в мешке, так и от ученого не следует требовать, чтобы он сказал больше, чем имеет в уме своем. Видишь – у подножия парка дворца твоего блестит и смеется море, спокойное и веселое. Но не дано нам знать, не летит ли уже вихрь от синопских берегов через Черное море и не взбороздит ли он до самого дна и Босфор, и Золотой Рог, и Мраморное море, и не ударит ли с бешеной силой в утес Сераль-Бурун!»
Султан молчал.
– А что сказал мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша как эхо повторил слова Мухиэддина и закончил так: «Прекрасная хатун Хуррем принесет тебе великое счастье или великое горе, или великое счастье и великое горе… Ибо имеет она ум высокий и душу, умеющую сочетать святые мысли Корана со своими мыслями и желаниями».
– А что же сказал старый Мухиэддин?
– Мухиэддин-мударрис как эхо подхватил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Великая хатун Хуррем умеет сочетать со своими мыслями и желаниями не только то, что написано в Коране, но и то, чего в нем нет, – как сочетал великий Синан пустой воздух с размерами куполов в святых мечетях и худжрах»[112].
– А что на это ответил султан?
– Султан ответил на это: «Вы же сами сказали, что не знаете смысла тайных знаков Корана. Может, хатун Хуррем как раз соединила то, что есть в Коране, со своими желаниями?» – «Может быть», – ответил мудрый муфтий Кемаль-паша. «Может», – подтвердил как эхо Мухиэддин.
Султан поблагодарил их и хотел наградить великими дарами, которые уже были приготовлены для них. Но оба улема не приняли даров, говоря, что сказали только то, что уже знали и что должны были сказать.
И притихли вельможи в султанском дворце и молча разошлись по своим местам.
Но заключительной беседы двух ученых улемов, с глазу на глаз, не передал вельможам кизляр-ага, ибо не хотел вызывать преждевременных толков. Этот разговор выглядел так:
– А заметил ли ты, друг мой, что новая султанша сразу же подчеркнула то место в Коране, где пророк Мухаммад советует брать только одну жену – подобно тому, что говорит и пророк христиан?
– Я заметил, друг мой.
– А не предполагаешь ли ты, друг мой, что новая султанша может начать еще невиданную и небывалую войну против всего гарема падишаха?
– Допускаю, друг мой.
– А не допускаешь ли ты, о друг мой, что эта борьба может закончиться кровью и в палатах гарема, и в залах селямлыка, и на улицах Стамбула, и далеко за его пределами – во всей державе падишаха? Да отвратит Аллах кровь от дома сего!..
– Допускаю, и да отвратит Аллах кровь от дома сего!
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что мы должны поставить в известность об этом великий совет улемов и хатибов?..
– Считаю, о друг мой. Мы должны сделать это…
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что великий совет улемов и хатибов должен присматриваться к этому делу долго и без огласки, чтобы не вызвать гнев Сулеймана, сына Селима?..
– Считаю, о друг, ибо очень опасно накликать гнев Сулеймана, сына Селима…
Кизляр-ага тоже хорошо знал, как опасен гнев Сулеймана, сына Селима. Оттого и не поведал ни единой живой душе, о чем толковали между собой два высших улема – Кемаль-паша и Мухиэддин-мударрис.
Уже во весь голос говорили в столице, что падишах готовится к пышной свадьбе с бывшей служанкой…
Недовольные этим однако не теряли последней надежды – на мать падишаха, ибо только она могла воспрепятствовать женитьбе сына.
Мать и в самом деле имела беседу с султаном насчет этой свадьбы. Но о чем именно шла в ней речь, не знал никто. Говорила она и с будущей невесткой. Но и это, как ни удивительно, осталось тайной. Только всевозможные слухи ходили среди придворных и женщин гарема. Как злобные осы, роились в гареме шутки насчет того, что принесет бледная невольница в приданое падишаху. Ибо иные дочери ханов в качестве приданого вручали ему золотые ключи от городов и сундуки с золотом.
«Тут и не поймешь, куда калым посылать, потому как неведомо никому, где ее род и дом», – завистливо говорили матери почтенных турецких семейств, имевшие дочерей на выданье.
Настуся, как в тумане, смотрела на приготовления к свадьбе и чудесные дары – «сатшу». И как в тумане, проплывали перед нею воспоминания о ее первой свадьбе и первом возлюбленном. И возникал невольный страх – не окончится ли и эта свадьба так же печально, как окончилась первая.
Три знатнейшие турецкие женщины, в согласии со старым обычаем, осмотрели Эль Хуррем – нет ли в ней изъяна и девственна ли она. Ибо не должно быть ни малейших сомнений в том, что ее потомство – истинная плоть и кровь падишаха, ведь никто не может знать, не пожелает ли Аллах забрать к себе его первенца от другой женщины.
Эти смотрины так смутили бедную Настусю, что она как закрыла ладошками глаза свои, так и не открывала до тех пор, пока ночь не опустилась на сады падишаха. В крайнем смущении уснула она с горячей молитвой на устах к Матери Того, от кого отреклась, и приснился ей в эту предсвадебную ночь очень странный сон.
Снилась Настусе Святая Гора Афонская в лунную ночь, вся в блеске звезд, окруженная прибоем Эллинского моря. И снился ей образ Матушки Божьей Вратарницы с Иверской иконы. Снилось, как оживает Матушка Господня Вратарница. И как сходит с ворот тихими стопами и идет по-над водами вдоль Геллеспонта и к Мраморному морю. И приходит к месту, где Настуся умывалась на мраморных ступенях в то памятное утро. А потом идет Матерь Божья просторным садом падишаха, мимо платанов и мимо пиний, и входит в покои будущей султанши. И склоняется над ее ложем, будто родная мать. А в глазах ее – печаль и ласка. Глядит на ложе будущей султанши и тихонько говорит:
– А кто же тебе дружкой будет, Настуся? Ты же бедная девушка из далекой страны, без дома и рода меж людьми чужими, одна-одинешенька, как былинка в поле…
Заплакала Настуся во сне и отвечает:
– Матушка Господня Вратарница! Я ведь даже не знаю, бывают ли у турок дружки…
А Божья Матерь еще ниже склонилась и ласково спросила Настусю:
– А знаешь ли ты, дитя, что сейчас сделала?
– Матушка Господня, кажется мне, что знаю. До сих пор меня насильно волокли, а теперь я сама хочу иметь великую силу, чтобы добро творить рядом с возлюбленным. Скажи мне, Матушка, будет ли муж мой добр ко мне, будет ли любить меня?
– Добр будет твой муж, Настуся, дитя мое, – сказала Матерь Божья Вратарница. – И в любви его ты закроешь глаза свои. И все трое женихов, что были у тебя, дитя мое, были добры к тебе. Будь же и ты добра – на том пути высоком, на земном поприще, полном слез и роз…
И едва напомнила Матерь Божья Настусе материнский обет – рыдания сотрясли все ее тело, и она проснулась.
За окном светало.
Занимался день свадьбы.
Лучи Господни целовали переплеты окон. И где-то далеко, на улицах Стамбула, уже гремели военные оркестры, созывая полки Сулеймана на торжество.
А в сердце Настуси уже играла такая музыка, что она забыла все на свете… Забыла и мать родную в далеком краю. В ее сердце звучала вечная песнь любви – той, что сильнее смерти. О, это уже была не нежная и полудетская любовь к Степану, нет. То была любовь женщины, которая обрушивается на человека так же, как туча окутывает горный пик, озаряя его молниями и гремя громами. Любовь, любовь, любовь! Временами она вскипает в душе, как лава в недрах горы, на склонах которой еще все спокойно, и зеленеют полонины, и синеют, как очи, тихие озера…
На просторной площади ипподрома уже стояли шатры, переливаясь на солнце ослепительными красками, и величественный трон для султана. Начинались свадебные торжества.
Невиданные блеск и пышность Востока так ослепили Настусю, что первые восемь свадебных дней смешались в ее сознании в бесконечный хоровод бешеных плясок, пестрых шествий, рева толпы и оглушительной музыки. Ей казалось, что вокруг нее пляшут все покои гарема, ворота селямлыка, все конные полки султана, все шатры на площадях и даже волны Золотого Рога и Эллинского моря. Позже ей никогда не удавалось припомнить того, что она видела и слышала в течение девяти дней своей свадьбы с десятым и величайшим султаном Османов.