Королева пустыни Хауэлл Джорджина
Как-то лунным вечером, когда они лежали в траве у ручья и воздух был полон ароматом фиалок и роз, а далекая музыка мешалась с уханьем совы, Генри сделал предложение, и Гертруда его приняла. Она тут же написала домой Хью и Флоренс, что они с Генри помолвлены, и стала ждать ответа. Когда же он наконец прибыл, она прочла, что это невозможно. Ей следует не только разорвать помолвку, но и вернуться домой немедленно – или как только Джеральд, брат Билли, сможет освободиться, чтобы ее сопровождать. Гертруда поняла, что это конец самому счастливому времени ее жизни и конец ее надеждам на брак с Генри. Хью навел справки у сэра Фрэнка и других и выяснил, что доход Генри «абсолютно недостаточен для содержания семьи». Хью также отметил, губя последние надежды, что «обаяние и интеллект [Генри] не помешали ему залезть в долги».
И хотя этого Хью дочери не сообщил, но до него дошло и худшее: Генри – игрок.
Как бы ни было прочно с виду финансовое положение Беллов, Хью оставался директором сталелитейных заводов с фиксированной зарплатой. Бразды правления, как и весь капитал, держали его отец и дядя. Хью содержал недешевое хозяйство, жену и пятерых детей в достаточно скромном доме, Ред-Барнс, и один его сын уже учился в Итоне, а второму предстояло вскоре туда отправиться. Лотиан жил в пятиэтажном загородном доме, Раунтон-Грейндж, и держал собственный дом в Лондоне на Белгрейв-Террас, 10, – в основном для своих нужд. В черной металлургии, как и в других ключевых отраслях промышленности, в последнее время наблюдался спад, прибыль стала уменьшаться. Когда-то, в восемьдесят девятом году, Гертруда не без интереса услышала разговор двух людей в поезде, обсуждавших, действительно ли сталепромышленники «наживают гигантские состояния». Она написала Флоренс: «Бедняги решили, что да. Я не стала рассеивать их иллюзий». Сейчас, в июле девяносто второго, лишившаяся надежд, с разбитым сердцем, Гертруда пишет Чиролу невероятно трогательное письмо:
«Мистер Кадоган очень беден, его отец, насколько я понимаю, практически банкрот, а мой, хотя он ангел и готов для меня сделать все на свете, никак не смог бы содержать еще один дом, кроме своего, – а это, получается, именно то, что мы его просили бы сделать… Я надеюсь, он теперь увидится с мистером Кадоганом в Лондоне и придет как минимум к тому же заключению. Тем временем мы с Генри Кадоганом не имеем права считать себя помолвленными, и, боюсь, свадьба если и ждет нас, то в очень, очень отдаленном будущем. Я пишу об этом разумные слова, но в сердце у меня ничего нет разумного, только слишком все безнадежно, чтобы над этим плакать. Приходит момент в самые черные дни, когда они настолько черны, что ничего не можешь делать – только молчать… Куда легче казаться счастливой, когда никто не знает, что у тебя есть причины таковою не быть. А я так тревожусь… я забыла, как быть храброй, а ведь всегда себя считала такой».
Генри ничего не оставалось делать, как уехать из Персии на год-другой и попытаться добиться более прибыльной должности. Менее цельная девушка могла бы взбунтоваться против решения отца, а Гертруда написала Флоренс письмо, замечательное по чувству чести и даже по необычайной степени сочувствия родителям:
«Наше положение очень трудно, и мы очень несчастны. Мы нечасто видимся теперь… поскольку после письма отца не чувствуем себя вправе встречаться. Самое для меня невыносимое – это что ты или папа можете о нем подумать иначе как о человеке благородном и хорошем, настоящем джентльмене. Я его другим не знала.
Это ужасно с моей стороны так писать, вызывая у вас лишь совершенно бесполезные и напрасные сожаления. Не нужно ни на миг думать, что если бы я могла выбрать, то не повторила бы все это снова, при всем нетерпении, душевной боли и разлуке, которые только еще предстоят. Оно того стоило… некоторые люди могут всю жизнь прожить и не знать этого чуда… только можно человеку слегка поплакать, когда приходится отказаться от него, и снова погрузиться в ту же тесную жизнь… ох, мама!»
Нет сомнения, что Гертруда любила. И вполне возможно, что Генри тоже ее любил. Может, они были бы счастливы вместе, он бы бросил игру, а она бы сумела смириться с его скромной карьерой и ездить за ним от должности к должности. Но у них не оказалось такого шанса. Тяжелые прощания как-то были пережиты, и Гертруда вернулась на Слоун-стрит, где ее ждала любящая Флоренс, чтобы утешить. Через пару дней с севера возвратился Хью – заключить любимую дочь в объятия и поговорить с ней сквозь ее слезы. Находясь в подавленном состоянии, Гертруда следующие несколько месяцев писала мало писем. Чувства ее были глубоки, и отходила она медленно. Все же весна застала ее во Франции. Из романтического сада в Ниме, чья красота напомнила ей один сад в Персии, где она была так счастлива, Гертруда пишет домой:
«Взяла карету и поехала в сад, где расположен Нимский храм. Квакали лягушки, совы перекликались в деревьях, теплый ароматный вечер со всеми его звуками так похож был на другие вечера в далеком саду, где кричали совы. Я плакала, плакала в этом храме и римские ванны наполняла слезами, которых никто в сумраке не видел».
Не прошло и года после ее отъезда из Персии, как после краткой болезни, вызванной падением в ледяную реку во время рыбалки, Генри Кадоган умер от пневмонии. Так возникла трагическая схема ее любовной жизни. При всех ее успехах во множестве необычных предприятий и приключений от этого события Гертруда полностью не оправилась никогда.
Желая отвлечь ее, Флоренс придумала, что падчерица должна опубликовать книгу путешествий, составленную по материалам ее дневника и почти ежедневных писем, написанных из Персии в первые счастливые месяцы пребывания там. Гертруда возражала против этой идеи, но, вероятно, это Флоренс связалась с издательством «Бентли», и в ответ на письмо оттуда Гертруда без энтузиазма капитулировала. Своей подруге Флоре Расселл она писала:
«“Бентли” хочет напечатать мои персидские вещи, но ему нужно их больше, так что я после всех колебаний согласилась на публикацию и теперь пишу для него еще шесть глав. Это занятие скучноватое, более того, я бы охотно предпочла, чтобы они не публиковались. Я их писала, как видишь, чтобы сама себя развлечь, и развлеклась, как только могла ожидать, потому что (скромно говоря в сторону) они невероятно слабы. Более того, я так не люблю людей, которые бросаются печататься и наполняют мир своей дешевой и противной писаниной, – а вот теперь сама становлюсь такой. Сперва я отказывалась, но мать решила, что я поступаю неверно, а отец был разочарован, а так как они почти всегда правы, я сдалась. Но в душе я твердо придерживаюсь прежнего мнения. Не будем об этом говорить. Я бы предпочла, чтобы их не прочли».
Мысли ее были настолько же эмоциональны, насколько и рациональны, но все же ее собственное суждение, вероятно, оказалось верным. Денисон Росс, глава лондонской Школы восточных исследований и большой почитатель своей ученицы, был вынужден к последующему изданию написать объяснительное предисловие. Он признал, что главы, написанные в Персии, «… уступают более поздним». «Персидские картинки» были напечатаны в девяносто четвертом году анонимно – компромисс между желанием Флоренс и нежеланием Гертруды – и вскоре забыты.
Персия стала для нее бесконечно более интересна из-за знания языка. Но, как писала Флоренс, «она еще не достигла стадии, когда изучающий язык вдруг осознает, что знание усвоено, того озарения, когда понимается не только буквальное значение слов, но и их суть и различия могут восприниматься критически. Прошло немного времени – и Гертруда в этом свете читала персидских поэтов».
В Лондоне она продолжала брать уроки языка, особенно делая акцент на изучении любовной поэзии Хафиза. Генри познакомил ее с его стихами, обсуждал их ритмы и мистический смысл. Работа началась как способ сохранить в себе любовь к нему. На этот раз Гертруда была намерена создать действительно ценную книгу: сборник своих переводов стихотворений Хафиза вместе с биографией этого суфийского поэта, вложенной в контекст современной ему истории. Это, наверное, стало тайным памятником Генри.
Денисон Росс написал предисловие, где скромно заметил, что при обучении Гертруды «в присутствии такой блестящей ученицы» получил «полезный урок понимания своих собственных ограничений». Собрать воедино биографию Хафиза по множеству рукописных источников, писал он, было огромной заслугой: к этому времени не существовало истории исламской Персии.
«Диван Хафиза», антология его стихов, была напечатана «Хайнеманном» в 1897-м – году бриллиантового юбилея королевы и, что куда печальнее для семьи Белл, смерти тети Мэри, внесшей так много приятных интерлюдий в жизнь Гертруды. Книгу встретили настолько благожелательно, насколько на это может рассчитывать сборник стихов. Эдуард Дж. Браун, величайший на тот момент авторитет по персидской литературе, сказал о переводах Гертруды так: «Хотя и весьма вольные, они, по моему мнению, в высшей степени художественны и являются – в смысле передачи духа Хафиза – наиболее точным переводом его поэзии». Это, за исключением вольного перевода Эдуардом Фицджеральдом катренов Омара Хайяма, «вероятно, наилучший и наиболее поэтичный перевод любого персидского поэта на английский язык».
Намеренная неясность стихов Хафиза, игра слов и музыкальность персидского языка в его формах, размер и рифма – все это делало перевод почти невозможным. Гертруда решила писать свободные стихи, вдохновленные оригиналом, передающие суть и функцию – взлетать вверх и уноситься прочь. Денисон Росс показал в своем предисловии и проблему, и ее решение, предложив в начале одного стиха подстрочник для сравнения с переводом Гертруды.
Первые четыре строчки этого перевода таковы:
- I will not hold back from seeking till my desire is realized,
- Either my soul will reach the beloved, or my soul will leave its body.
- I cannot always be taking new friends like the faithless ones,
- I am at her threshold till my soul leaves its body[6].
Гертруда написала так:
- I cease not from desire till my desire
- Is satisfed; or let my mouth attain
- My love’s red mouth, or let my soul expire
- Sighed from those lips that sought her lips in vain.
- Others may find another love as fai;
- Upon her threshold I have laid my head…[7]
Особенно остры ее последние строчки стихотворения, которые довольно заметно отличаются от оригинала:
- Yet when sad lovers meet and tell their sighs
- Not without praise shall Hafz’ name be said,
- Not without tears, in those pale companies
- Where joy has been forgot and hope has fed[8].
Ей повезло с учителями персидского и арабского: кроме Денисона Росса был еще выдающийся лингвист С. Артур Стронг, кого она называет «мой пандит». «Мой пандит продолжает хвалить мои успехи… остается лишь думать, что остальные его ученики просто дубины!.. Он вчера отдал мне мои стихи [ее переводы Хафиза] – и они ему действительно понравились».
Всю жизнь Гертруда читала и перечитывала классических и современных поэтов, собирая все издания сразу же по выходе и держа стихи в своей походной библиотеке. К удивлению и разочарованию Флоренс и Хью, она после всех похвал за переводы Хафиза все-таки сочла, что этот талант лежит в стороне от ее главной дороги, и махнула на него рукой. «Мне всегда казалось, что этот дар просматривался во всем, что она писала, – говорила Флоренс. – Дух поэзии окрашивал все ее прозаические описания, все картины, которые она видела сама и сумела показать другим». Этот дух, как считала ее мачеха, был неожиданным и интересным ингредиентом «характера, при случае способного на весьма определенную жесткость и сознательное пренебрежение чувствами, и ума, которому свойственна отличная практическая хватка и понимание общественной жизни, необходимое государственному деятелю».
Вероятно, не следовало ожидать, что Гертруда будет писать еще и стихи – помимо своих чудесных писем, дневников и прозы. В этом уникальном случае грусть по недостижимой любви, метафизической или реальной, задела в больной душе ту струну, что звучит высокой поэзией. Кажется, эта чистая творческая сила зажглась в ней в ответ на что-то уже внешнее, но ощущаемое внутри на ином уровне. Все, что делала она в жизни, было в каком-то смысле эмоциональной реакцией: путевые дневники, экспедиции, археология, самообразование – особенно изучение языков, – альпинизм, работа на Британскую империю и главное желание всей жизни – воссоздание арабской цивилизации. Читая ее перевод стихотворения Хафиза на смерть любимого сына, невозможно не слышать голос Гертруды и не вспоминать ее собственную скорбную утрату.
- Good seemed the world to me who could not stay
- The wind of Death that swept my hopes away…
- Light of mine eyes and harvest of my heart,
- And mine at least in changeless memory!
- Ah! When he found it easy to depart,
- He left the harder pilgri to me!
- Oh Camel-driver, though the cordage start,
- For God’s sake help me lift my fallen load,
- And Pity be my comrade of the road![9]
Глава 4
Стать Личностью
В декабре девяносто седьмого года в возрасте двадцати девяти лет Гертруда отправилась с Морисом в свое первое кругосветное путешествие. Она любила своего брата, как и всех родных, и его любили металлурги Кларенса, пока его не позвала армейская служба и не увлекла прочь от Кливленда. Ехали они роскошно, в каютах первого класса на пароходе королевской почты «Рио-де-Жанейро».
Вскоре Морис попросил разрешения капитана разметить на корабле поле для гольфа, что имело большой успех среди прочих пассажиров. Он был сердцем и душой капитанского бала, а Гертруда тут же подружилась с детьми на корабле и организовала турнир по крикету.
Морис любил дразниться. Он взял с собой для Гертруды книжку с названием «Манеры для женщин» и получал большое удовольствие, читая ей вслух нравоучительные пассажи, пока она сидела в шезлонге и курила, глядя на горизонт. «Современные английские женщины, – читал он, – должны уметь работать иглой не хуже, чем ездить на велосипеде»… так вот, не пришьет ли ему Гертруда пуговицы, пока они в дороге? На что она вполне могла выхватить книжку и дать ему ею по голове.
В июне следующего года в Йоркшире Гертруда снова вернулась к работе с женщинами Кларенса, разъезжая с лекциями и организуя мероприятия. Она играла в теннис и гольф, охотилась и рыбачила. Наезжая в Лондон, она уходила с друзьями на долгие прогулки в лунные ночи, вдоль набережных Стрэнда, через Сити к Тауэр-Бридж, потом домой на Слоун-стрит через Холборнский виадук и Оксфорд-стрит. Свой старый велосипед она держала в передней и ездила через Гайд-парк к Британскому музею, на уроки арабского и в Лондонскую библиотеку, повесив корзинку с книгами на руль. Она ездила через Кенсингтон-Гарденс кататься на коньках на Принс-Ринк и на уроки танцев и фехтования. Когда Гертруда пожаловалась отцу, как это тяжело – крутить педали против ветра, – он прислал ей чек на новый велосипед. «Я сегодня пошла в магазин, села на новый велосипед и уехала. Это мечта! – написала она ему. – Я проехала через весь Лондон… Но у меня угрызения совести из-за того, что я хочу так много разных вещей. Это мне самой не на пользу, и я бы хотела, чтобы ты попробовал ввести на ближайшие месяцы систему отказов».
В 1901 году, после продолжительного спада в угольной, сталелитейной и судостроительной отраслях сэр Лотиан, достигший уже восьмидесяти пяти лет, принял меры для защиты интересов семьи Белл. Он видел, что вопреки его усилиям Британия не достигла тех технических высот, до которых добралась Германия. Америка и Япония тоже рванулись вперед в выработке чугуна и стали. Сэр Лотиан решил объединить свои компании с давним конкурентом Дорманом Лонгом, чтобы обеспечить необходимые ресурсы на будущее. Продажа акций и химических компаний плюс слияние железнодорожных предприятий с Северо-Западной железной дорогой освободили для семьи огромные суммы денег. Внуки, племянники и племянницы получили по пять тысяч фунтов. Такое состояние, несомненно, сыграло роль в решении Гертруды и ее сводного брата Хьюго посетить мероприятие, которое бывает лишь раз в жизни: торжественный прием лорда Керзона в Дели для провозглашения восшествия Эдуарда Седьмого на трон императора Индии. После этого путешествие продлится еще полгода: это будет второе кругосветное путешествие Гертруды.
Само событие в январе 1903 года, время высшего расцвета империи, было из тех, которые никогда не забудет тот, кто их видел. В Дели Гертруда и Хьюго встретились со своей компанией – Расселлы, Валентайн Чирол и один из двоюродных братьев, Артур Годмен, – и куда бы они ни направились, по выражению Гертруды, встречали там весь свет. Жили они в шикарном лагере для гостей вице-короля и зрелищную процессию наблюдали с лучших мест. В дневнике Гертруда писала:
«Такое великолепное зрелище просто нельзя себе представить… Сперва солдаты, потом охрана вице-короля, местная кавалерия, потом Пертаб Сингх во главе кадетского корпуса (все кадеты – сыновья раджей), потом вице-король и леди Керзон, за ними Конноты, все на слонах, потом группа примерно из сотни раджей на слонах – сверкающая масса золота и драгоценностей. Раджи увешаны жемчугами и изумрудами от шеи до пояса, жемчужные шнуры через плечо, жемчужные кисти на тюрбанах, одежда из золотой парчи или вышитого золотом бархата. У слонов свисают с ушей кисточки с драгоценностями».
Но все же Гертруда, принимая в подарок новый велосипед или позволяя себе такие роскошные каникулы, часто задумывалась, как на самом деле следует использовать ей свое время и богатство. Она колебалась между личным счастьем и безвозмездным служением обществу. Эти сомнения преследовали ее всю жизнь. Убежденная атеистка, она была на переднем крае нового мышления, свежего взгляда на человека и общество. Утилитаризм, выраженный как основа нравственной философии Джереми Бентамом, подчеркивал, что стремление к счастью и избегание горя и страданий есть важнейшие цели человека. Утилитаризм признавал, что стремиться к таким целям может лишь свободный человек, но утверждал, что свободой нельзя пользоваться без чувства личной моральной ответственности перед людьми и окружающим миром. Джон Стюарт Милль рассматривал практические вопросы достижения ответственной свободы, предлагая возможные формы правления, которые позволят обществу развиваться сплоченно, оставляя в то же время личность свободной.
Вопросы, касающиеся должного поведения человека в обществе, возникали постоянно, и полученные заключения применялись как моральный ориентир для всех аспектов жизни. Например, должен ли человек, идущий играть в теннис, волноваться, правильно ли он проводит время? Не должен ли он дать противнику выиграть и вообще хорошо ли играть в теннис, пока другие работают? Или можно не заморачиваться и просто играть?
Такова была схема споров, постоянно вспыхивавших между Гертрудой и Хьюго в их совместном путешествии. В Редкаре, до отъезда в Индию, их навестил преподаватель из Тринити-колледжа, который учил Хьюго в Оксфорде и пестовал в нем желание пойти по церковной линии. Такое желание стало совершенным сюрпризом для всех Беллов – они были, по выражению Гертруды, «счастливо нерелигиозными» – и заметным разочарованием для Флоренс, желавшей, чтобы Хьюго реализовал свой музыкальный талант как композитор или концертирующий пианист. Гертруда, владеющая техникой научного спора, обнаружила, что она и Хьюго с его религиозными убеждениями стоят на разных полюсах. Приехавшего гостя, преподобного Майкла Ферза, впоследствии епископа Претории и Сент-Олбенса, Гертруда повела на прогулку в сад после обеда и вдруг огорошила вопросом: «Я полагаю, вы не одобряете план Хьюго поехать со мной вокруг света?» Удивленный Ферз спросил: «Почему я не должен его одобрить?» – «Да потому что обратно он, скорее всего, вернется не христианином». – «Почему так?» – «Да потому, – ответила Гертруда с обычной для нее нахальной прямотой, – что у меня мозги лучше. Год в моем обществе сильно пошатнет его веру».
Ферз, засмеявшись, ответил, что не был бы так уверен на ее месте.
Это был вызов, против которого она не могла устоять. Хьюго писал родителям:
«Гертруда – чудесный товарищ для путешествия, потому что, помимо факта, что она… очень интересуется вопросами Востока, еще она твердо придерживается (что весьма интересно мне) атеистических и материалистических взглядов, что должно, как говорит Майкл Ферз, достать меня и вывести из себя. Иногда она излагает их агрессивно: я думаю, что эта агрессия с ее стороны должна быть встречена агрессией с моей, после чего мы будем ругаться и ссориться!»
Дебаты были вначале шутливые: Гертруда рассказала историю о бывшем епископе Лондона докторе Темпле. Однажды он взял кеб в Фулхем и дал чаевые, которые не устроили кучера. Тот сказал: «Будь на вашем месте святой Павел, он дал бы мне шиллинг и шесть пенсов». – «Будь на моем месте святой Павел, – ответил епископ с большим достоинством, – он бы ехал от Ламбета[10], а оттуда до Фулхема всего за шиллинг».
Они с Хьюго разговаривали об утилитаризме. Гертруда утверждала, что стремление к личному счастью – наиболее убедительный мотив действий человека – всегда должно ограничиваться тем, чтобы не испортить счастья другим. Людям приходится включать мозги. Сочинять стихи – лучшее времяпрепровождение, чем играть в крокет, потому что это более вероятно будет использовано обществом. Хьюго заявил, что любое действие либо нравственно, либо безнравственно, и человек должен стремиться идти по нравственному пути. Гертруда возразила, что когда она поднимается на гору, то делает это лишь для собственного удовольствия, никому не причиняя вреда, – это не морально и не аморально. Дебаты стали жарче, когда она заявила, что Христос в одном ранге с Мухаммедом и Буддой. Великие люди все трое, но не более чем люди. Хьюго начал раздражаться, Гертруда заговорила резче и более провокационно. Когда же она заявила, что если бы бедняки прониклись идеей равенства всех людей, то больше не было бы слуг, Хьюго ушел прочь, и некоторое время они старались друг другу не попадаться.
Гертруда любила осматривать достопримечательности. Ни один храм, музей или развалины в пределах досягаемости не были ею пропущены. При этом она не прекращала чтения и работы над языками. Денисон Росс очень удивился, получив от нее отправленную во время путешествия в Рангун телеграмму с просьбой: «Пожалуйста, пришлите мне первое полустишие стиха, который заканчивается словами “a khayru jalisin fi zaman kitabue”». При всех телеграфных искажениях он все же смог ответить: «A’azz makanin fiddunya zahru sabihin», и она закончила стих:
- The finest place in the world is the back of a swift horse,
- And the best of good companions is a book[11].
Свое глобальное путешествие Гертруда и Хьюго закончили в Соединенных Штатах и Канаде, где Гертруда пару дней до приезда в Чикаго провела, лазая по Скалистым горам. «Мы шли по серпантину, выводящему на перевал. Не могу сказать, чтобы это было приятно, – писала она родителям. – Помню только ветер и как мы лезли вверх, и у меня чуть не сорвало шляпу».
Когда в 1904 году умер ее дед Лотиан, Гертруде исполнилось тридцать шесть. Хью унаследовал титул баронета, и семья перебралась из Ред-Барнс в Раунтон-Грейндж, поднявшись по социальной лестнице. Солидный загородный дом с массивными дымовыми трубами, центр имения в три тысячи акров, был построен архитектором Филиппом Уэббом в семьдесят шестом году как образчик стиля «Искусства и ремесла». Медового цвета дом с красной крышей волнистой черепицы – характерная для Беллов черта – стоял среди старых деревьев, которые Лотиан не разрешал срубать. Вряд ли среди жителей двух деревень, расположенных на этих акрах, нашелся бы человек, не работавший в Раунтоне. Работники жили на небольшом расстоянии от дома в деревне, тоже построенной Уэббом. У Флоренс работали несколько дочерей рабочих с заводов Кларенса, она обучала их работе горничных и прачек и следила, чтобы «дом отдыха», построенный для того, чтобы их семьи могли отдохнуть в выходные в селе, никогда не пустовал.
В постройке этого дома, самого большого на тот момент проекта Уэбба, использовались элементы постсредневековых украшений и готические мотивы. Из холла с огромным камином спиралью уходила вверх широкая лестница, сводчатая галерея шла вдоль всей стены дома с одной стороны. Гостиная, с камином стиля Адама и двумя большими роялями, была укрыта таким большим ковром, что для ежегодного выбивания его выносили восемь человек. По всей комнате стояли столы и стулья, готовые принять самую большую из домашних вечеринок. В столовой, богато украшенной Уильямом Моррисом, висел фриз, иллюстрирующий «Роман о розе» Чосера, вышитый за несколько лет леди Белл и ее дочерьми, сестрами Хью, по проекту Морриса и Берн-Джонса.
Имелось помещение для дворецкого, домоправительницы и шеф-повара плюс двухэтажная прачечная и холл для слуг. Каждые четверть часа на конюшне звонили «Раунтоновские часы». Вскоре Хью пришлось пристроить «автомобильный дом» для шоферов и семейного парка машин.
Рождественский список 1907 года, написанный рукой Флоренс, указывает двадцать человек домашней прислуги и подарки для них: платки, броши, пояса, кардиганы и шляпные булавки для женщин; булавки для галстуков, носовые платки и ножи для мужчин. Для родственников – кошельки и книжки, боа, несессеры, «Энциклопедия Ларусса», перчатки и наборы инструментов, лошадки-качалки и погремушки для детей. В том же году отмечены подарки для четырех постоянных слуг в Лондоне. В 1900 году, после смерти леди Оллифф, в чьем доме всегда предпочитали останавливаться родные при наездах в столицу, Флоренс получила в наследство дом 95 по Слоун-стрит и переделала его изнутри сверху донизу, даже перестелила полы. Гертруда, у которой были там свои комнаты, писала Чиролу на Рождество: «Дом 95 растет невероятно быстро. Когда вернетесь, увидите, что мы сделали самый красивый дом во всем Лондоне!» Через месяц она была рада сообщить, что на ее подругу Флору Расселл дом произвел «огромное впечатление».
Гертруде было тридцать шесть, когда семья переехала в дом деда. Нельзя сказать, чтобы она жила как старая дева, но Раунтон расширил ее мир в двух важных смыслах. Будучи вместе с Флоренс хозяйкой дома, она могла теперь приглашать в гости больше людей, а периоды времени, проведенные в Англии, стали разнообразиться вечеринками с друзьями и родными. Этот поток светской жизни начался в 1906 году блестящим новогодним балом для всех друзей и знакомых.
Гертруда сразу же взяла на себя заботу об обширном саде со стрижеными газонами, рощей с нарциссами, розарием и двумя озерами – одно таких размеров, что можно на лодках кататься. Ей доставляло огромное удовольствие разбивать новые участки под определенные растения, работать с Тэвишем – шотландским садовником – и дюжиной его помощников, и довольно скоро она превратила Раунтон в один из образцовых садов Англии.
Цветы Гертруда обожала с девяти лет – тогда у нее появился свой участок, где она выращивала «первоцветы и падснежники». В первом дневнике видно, как часто она «хадила в сад» смотреть на цветы. Начав писать дорожные дневники, она не думала скрывать своей любви к диким цветам и их влиянию на ландшафт: описывая, например, древнюю стену, Гертруда надолго останавливается на пучках диких фиалок, забившихся в щели. Орошенная пустыня поражает ее своими чудесами вдруг возникающего цвета и аромата. «Я поставила лагерь в рощице абрикосовых деревьев, снежных от цветов и гудящих пчелами. Трава густо усыпана анемонами и алыми лютиками», – напишет она потом. И дальше:
«Когда мы вышли на Иорданскую равнину – невероятно, но все вокруг цвело как роза. Совершенно незабываемое зрелище – по пояс в цветах. Я здесь нашла такие прекрасные ирисы, которых не видела никогда: большие, со сладким ароматом и такие темно-лиловые, что свисающие лепестки казались почти черными. Сейчас они стоят у меня в шатре».
Исследуя Альпы, Гертруда пишет домой сестре с просьбой прислать книжку по альпийской флоре, чтобы можно было определить «завораживающие» цветы, которые ей попадались. Она писала, что возле Глиона видела «луга, полные цветов. Склоны были белы, будто на них снег выпал, белы от огромных одиночных нарциссов. Никогда не видела ничего столь же красивого. Это поразительно, как меняется флора от долины к долине…»
Преодолевая нижнюю часть склонов Шрекхорна в 1901 году, Гертруда постоянно отвлекалась на аромат фиалок: «Я шла по склону, собирая гербарий, пока мои проводники варили суп. На этом возделанном склоне растут почти все виды альпийских растений, я нашла даже очень милые бледные фиалки под большими камнями. И все это было мне одной».
Гостя у своих друзей Розенов в Иерусалиме в девяносто девятом году, Гертруда «жарко занималась садоводством» в консульстве. В письмах к Чиролу частота упоминаний растений и садовых работ наводит на мысль, что этот интерес у них был взаимный: «Мои японские деревья зацветают, а сирийские корешки отлично всходят. Когда приедете, я вам покажу букет черных ирисов из Моава!»
Она привозила с собой, а иногда присылала домой самые сенсационные ботанические образцы. Однажды это были шишки ливанского кедра – один посадили в Раунтоне, другие все еще можно увидеть в Вашингтон-Холле, родовом гнезде Тревельянов – семьи, в которую вошла Молли, сводная сестра Гертруды. В другой раз она прислала мандрагору – загадочное растение, чьи клубни и разветвленные корни под розеткой листьев напоминают человеческую фигуру. В Средние века считалось, что когда корень вытаскивают, он «стонет» – и эти стоны могут свести с ума. Старинные рисунки показывают, как люди закрывают уши, а к корню привязана цепь от ошейника, надетого на собаку. Когда мандрагору вытащат, сойдет с ума собака, а не люди. И вот в Раунтоне появилась своя мандрагора. «Посылаю вам пакетик семян, – писала Гертруда. – Они более интересны ассоциациями, нежели красотой растений: это знаменитая и прославленная мандрагора. Кстати, корни мандрагоры вырастают до двух ярдов, так что, наверное, кто-то стонет, когда ее вытаскивают. Если не мандрагора, то ее сборщик».
В кругосветном путешествии с Хьюго после торжества в 1903 году Гертруда остановилась в Токио на достаточный срок, чтобы увидеться с Реджинальдом Фаррером, «великим садоводом». Фаррер восторгался сдержанной красотой японских садов, пренебрегая популярными английскими «имитациями» того времени. Рожденный с заячьей губой и говорящий с большим трудом, он прикрывал свой изъян большими черными усами. Происходил Фаррер из Клэпэма в Северном Йоркшире, что недалеко от родового гнезда Беллов. Его ждала слава одного из самых крупных коллекционеров растений в мире. В садоводстве Фаррер предпочитал естественность и писал о ней уайльдовской прозой. В Баллиоле он влюбился в Обри Герберта, сына графа Карнарвона. Герберт был атташе британского посольства в Токио, а Фаррер – одним из оксфордских друзей, которых он к себе пригласил. У Фаррера имелся там дом, и он ездил с Гертрудой и Хьюго по сельской Японии и Корее. В письме от 28 мая она описывает, как он спускался с горы Фудзи, неся «розовую кипродию [кипрепедию]». «К нам приехали Реджинальд Фаррер, Коллиеры и мистер Герберт и увезли Хьюго в чайный домик провести вечер в компании гейш! Интересно мне, как он там приспособился к обстановке».
Контраст между Гертрудой и гейшей был очень отчетлив, и в свою книгу «Сад Азии», вышедшую в следующем году, Фаррер включил главу о жизни японок – наверняка тема живых обсуждений между ним и Беллами. Двойной стандарт, применяемый к японским женщинам: они либо гейши, либо жены, – привел к резкому контрастному заключению о его соотечественницах, которые либо зануды, и тогда годятся в жены, либо не зануды, и тогда не годятся. Вероятно, Гертруда, незамужняя в тридцать пять лет, с ее ярчайшим любопытством и живой энергией, явилась катализатором этой идеи, которой Фаррер остался верен всю жизнь.
Садоводство до начала XX века сильно отличалось от того, что мы знаем сегодня. Упор делался на оранжереи, которые заставляли тысячи растений зацветать и давали возможность садам богатых домов и муниципальным паркам наполняться яркими кварталами цветов, сложенных в геометрические узоры, живыми коврами в границах, которые могли тянуться на сотни футов. В 1877 году в парках Лондона высадили два миллиона растений, выращенных в оранжереях. Поборником выращивания зимостойких растений – наиболее натурального садоводства сегодня – был садовод и писатель Уильям Робинсон, настроивший прессу против ковровых клумб. Робинсон, работая с Гертрудой Белл, наполнял клумбы многолетними травами, а цветы сажал большими группами – получаемый результат сегодня известен под названием английского сада.
Фаррер был одним из первых, построивших сад камней. Гертруда хотела сделать сад камней в Раунтоне, где его можно было разбить вокруг озера, и засадить альпийскими цветами, полюбившимися ей с альпинистских экспедиций. Сады камней Фаррера и Гертруды не были природными кучами щебня с больными колючими растениями, пробивающимися среди камней. Они оба выросли в местности, имевшей известняковые каменоломни и состоявшей из предметов массивных, вроде естественной скалы, в расщелинах которой цвели цветы, как весной в горах. Книга Фаррера «Мой сад камней» была выпущена в 1907 году, через четыре года после их встречи, но Гертруда разбила сад камней в Раунтоне двумя годами раньше. Используя большие куски известняка из каменоломен кливлендских холмов, раскопанных в процессе добычи железной руды, она, видимо, велела всем садовым службам в Раунтоне и конюшенному персоналу, в том числе помощникам из деревни, построить вокруг озерца ожерелье из массивных камней. Потом Гертруда засадила его большим количеством цветов, перемежаемых группами цветущих кустов, среди которых в семейном альбоме Беллов явно заметны азалии. В апреле 1910 года она писала Чиролу: «Почти все дни я провожу в саду камней, воплощающем мое представление о красоте, вопреки погоде, которая в основном склоняется к холоду и дождю. Но мир все равно на удивление красив, и какая бы ни была погода, я все же думаю, что нет в мире другого такого чуда, как Англия весной».
Через пару лет Гертруда построила в другой части озера водяной сад. «Если взглянуть на него очами веры, то можно увидеть ирисы, расцветающие над камнями и кучками грязи, – пишет она Чиролу. – Это будет прекрасно».
Летом 2004 года Национальная портретная галерея Лондона устроила выставку портретов женщин-первопроходцев, названную «Вдали от торной дороги».
В уголочке, посвященном Гертруде, висел ее акварельный портрет в ранней юности, написанный Флорой Расселл, карта и красивый маленький теодолит, выданный ей Королевским географическим обществом вместе с медалью имени Гилла в 1913 году. Она стала первой женщиной, награжденной этим августейшим институтом. Награда была присуждена за многие экспедиции и исследовательские путешествия. Четырехстрочный заголовок – все, что о ней сказано, – гласит: «Вопреки собственным достижениям, она активно возражала против предоставления британским женщинам права голоса». Это утверждение, хотя и формально справедливое, тем не менее есть грубое искажение ее конечных целей, не учитывающее ни политических сложностей тех времен, ни ее положения как дочери Промышленной революции. Это сверхупрощение часто выдвигается как обвинение против Гертруды, и в нем недооцениваются ее достижения. Право голоса для женщин было острой темой моральных и политических споров того времени, и с момента, как ее посадили за стол вместе со взрослыми, Гертруда слышала страстные обсуждения этого вопроса со всех точек зрения. Хью и Флоренс были против и выдвигали разумные доводы, но некоторые их друзья, например актриса Элизабет Робинс, были твердо за. Все Беллы соглашались с Джорджем Стюартом Миллем, великим в то время проповедником женской эмансипации, что для женщины жизненно необходимо быть Личностью, и семейной шуткой стало, что женщина редко чувствует себя достаточно Личностью.
Флоренс критиковали за то, что в своей книге «На заводах» она не пришла ни к какому заключению. Однако на самом деле она пришла к одному глубокому убеждению: «Женщин, которые могут вынести тяжелое бремя, налагаемое сегодняшними условиями на рабочую-женщину, никогда не будет больше определенного процента».
Под словами «рабочая-женщина» она подразумевала жен рабочих-мужчин, и в этих немногих словах заключена суть ее антисуфражистских возражений.
Если Флоренс в чем-то повлияла на Гертруду, то именно в этой поддержке – для нас странной – движения против предоставления женщинам права голоса. Она лично видела, сопровождая мачеху при посещении семей рабочих в Миддлсборо, что эти женщины уже на пределе сил. Без жен, которые полностью отдавали бы себя ведению домашнего хозяйства и семье, эта самая семья, а с ней и социальная структура просто развалится. Многие женщины, как видели Флоренс и Гертруда, падают, обессилев, многие семьи голодают и погибают, и многие мужчины спиваются до смерти. Неужели эти вопросы, спрашивала Флоренс, менее важны, чем парламентские билли и реформы? Как может жена рабочего из Кларенса бросить детей, чтобы пойти голосовать, или найти время для чтения, или научиться сперва читать, потому что она неграмотная, – чтобы разобраться в политических вопросах? Что может жена из Кларенса знать о том, за что ее попросят голосовать, – о свободе торговли, билле о реформах, политической коррупции, реформе пенитенциарной системы, гомруле? Эти вопросы, которыми тогда занималось правительство, и возможность голосовать, теперь признанная универсальным правом человека, считались серьезным делом, требующим определенного образования и политической грамотности.
Такие вопросы, как здравоохранение, образование, отдых, социальные службы, законы о бедных, пособия нуждающимся, работные дома и богадельни, находились в ведении местного правления, и ими Флоренс и почти все знакомые ей женщины среднего класса занимались по мере сил. Они опасались, что реакцией на требования суфражистов (которые держались в рамках закона) и суфражисток (которые его нарушали) станут резкий откат и разрушение всего, чего женщины уже достигли.
Если что-то побудило Гертруду к действию – помимо давления семьи, – то это воинственность Кристабель Панкхерст, которая в 1904 году повела женщин на борьбу с «пагубной сутью мужской сексуальности». Суфражисток втянули в войну полов, где использовались методы вплоть до террористических. Сторонницы Панкхерст нападали на дома, били окна и громили вагоны, вытаптывали клумбы и резали в галереях изображения обнаженных женщин. Они отрицали брак, называя его легализованной проституцией, устраивали беспорядки, действовали бандами, срывали одежду с мужчин и пороли их. Заливали в почтовые ящики смолу и кислоту, отправляли посылки с серной кислотой Ллойд-Джорджу, потом пытались сжечь его дом. Нападали на людей, которым «посчастливилось» быть похожими на премьер-министра Герберта Асквита. 28 октября 1908 года Гертруда писала:
«Вчера была прекрасная вечеринка у Гленконноров, и как раз перед моим приездом (как обычно) на Асквита напали четыре суфражистки и схватили его. Тогда разъяренный Алек Лоуренс схватил двух из них и выкрутил им руки так, что они завизжали. Потом одна укусила его за руку до крови… когда он мне все это рассказывал, то еще был вымазан засохшей кровью».
Гертруда явно сожалеет, что пропустила действие, однако, наверное, это провидение позаботилось. Как ни противно ей было насилие, неизвестно, не возникло ли бы у нее желание влезть в драку и разбить вазу о чью-нибудь суфражистскую голову. Какой бы ни была драка, хорошей рекламы она бы Гертруде не сделала.
Помимо переживаний Флоренс о трудной жизни жен рабочих и ущербе, который наносят делу воинственные суфражистки, были разумные причины, по которым Беллы сопротивлялись требованиям шумной кампании борьбы за всеобщее право голоса для женщин. Притом что Билль о реформах 1932 года и последующие увеличили число голосующих от жалких 500 тысяч до пяти миллионов к восемьдесят четвертому, право голоса все еще принадлежало лишь мужчинам, владеющим собственностью, так что голосовать могла лишь четверть всех мужчин Британии. Учитывая, что такой возможности лишены столько мужчин, парламент не стал бы ставить вопрос о предоставлении голоса всем женщинам.
Решение может показаться совершенно ясным: дать право голоса всем взрослым, независимо от пола и имущественного состояния. Но тогда систему захлестнули бы избиратели, не платящие налогов и требующие максимума льгот. Было много дискуссий о том, чтобы дать право голоса только женщинам, владеющим имуществом, но по существовавшим законам имущество жен автоматически становилось имуществом их мужей в момент брака. Таким образом, права голоса были бы лишены замужние женщины, в то время как оно оказалось бы предоставлено вдовам, старым девам и проституткам.
Как считали такие независимые и рациональные женщины, как Флоренс Найтингейл, вопрос о праве голоса для женщин не может быть рассмотрен, пока не изменятся имущественные законы. Палки и камни суфражисток – чепуха по сравнению с двадцатью миллионами рабочих, марширующих ради возврата своих имущественных прав. Для либеральных реформистов, таких как Беллы, существовали более важные социальные вопросы, нежели долгие битвы за корректировку баланса избирательных прав.
Гертруда примкнула к движению против права голоса для женщин в 1908 году и стала членом антисуфражистской лиги. Это была ее первая работа, а она никакую работу не делала наполовину. Она вступала в дебаты с жаждой победы в них, чему научилась в Оксфорде, и при ее таланте эффективного администратора вполне вероятно, что это Гертруда организовала 250 тысяч подписей под антисуфражистской петицией 1909 года. Но все же она проговаривается об отсутствии «миссии» в делах антисуфражистского движения, а это наводит на мысль, что за эту работу Гертруда взялась во многом ради того, чтобы сделать приятное Флоренс. О первом заседании лиги она пишет:
«У нас председателем леди Джерси… мне оказали честь стать почетным секретарем, что самое ужасное… Почти на месяц жизнь оказалась в развалинах – надо было организовать в Миддлсборо антисуфражистский митинг максимального масштаба. Мы это сделали, и плюх был очень громкий… это было интересно, но отняло ужасающее количество времени, долгие часы на писание писем и агитацию».
Позже в Ираке Гертруда довольно много сделала для женщин-мусульманок. Она помогла создать в Багдаде первые школы для девочек, собрала средства для женской больницы и организовала первую серию лекций женщины-врача для женской аудитории. Гертруде приходилось оглядываться на свои антисуфражистские дни со смешанным чувством: ее старая подруга Джанет Хогарт заметила, что Гертруде «было забавно вспоминать свою позицию» в те времена.
Ее участие в этом движении изжило себя к концу десятилетия. Она уже готова была предаться новым всепоглощающим занятиям: все сильнее ею овладевал интерес к археологии как мотиву для приключений в пустыне, и вскоре Гертруда уже влюбилась в это дело. Неловкая студентка стала в высшей степени эрудированной, умелой и одаренной женщиной; она была богата, одинока, ей не приходилось отвлекаться на детей. Ее способности и умения охватывали целый спектр, от стихов до административной работы, от приключений первопроходца до спорта и археологии. Мало кто так разбирался в мировой истории и современной политической ситуации, как она, и это вполне сочеталось с любовью к красивой одежде. Гертруда говорила на шести языках, умела писать интересные письма и вести дискуссии на любом из них. И все это имело хороший фундамент в виде добрых человеческих чувств: глубокого ощущения семьи, ландшафта, архитектуры – любви к самой жизни. Мало кто мог с ней соперничать просто по широте диапазона умений. Как Личность Гертруда пришла исполнить самые смелые надежды на судьбу женщин, которые питал Джон Стюарт Милль.
Глава 5
Восхождения
Гертруда с детства обладала выдающейся жизненной силой и ума, и тела. Невысокого роста, при этом сильная и спортивная, она всегда стремилась к физической активности, и чем труднее, тем лучше. Она охотилась, танцевала, ездила на велосипеде, стреляла, ловила рыбу, работала в саду и каталась на коньках, а на отдыхе не уставала осматривать достопримечательности. Гертруда не выносила, чтобы о ней думали, будто она себе потакает, и к тридцати годам, когда большинство ее сверстниц ушли в семейную жизнь и материнство, была готова к новым трудностям и задачам – показать, что она не просто плывет по течению. И она открыла для себя альпинизм. После первого серьезного восхождения в девяносто девятом Гертруда писала: «Это было ужасно – идеально страшно! Крутая стенка до самого низа, а я никогда практически не была раньше на скалах. Наверное, если бы я знала заранее, что меня ждет, то не пошла бы на это… Однако я не сдала назад».
За два года до того, на семейных каникулах во Французских Альпах, она обещала, что вернется и поднимется на гору Меж, покрытое снегом ребро которой возвышалось над деревней Ла Грав и маленькой горной гостиницей, где остановилась семья Белл. Родные посмотрели на Гертруду скептически. Гора эта была для серьезных альпинистов и очень отличалась от всего, что Гертруда до сих пор знала. И когда она приехала подниматься на эту гору высотой 13 068 футов, оказалось, что удобнее всего делать это в белье. В те времена не было «правильной одежды» для альпинисток, и Гертруда сняла с себя юбку там, где связалась веревкой с проводниками, а как только спустилась обратно на ледник, то надела ее.
Для богатых семей поздневикторианского времени каникулы в Альпах были романтическим экзотическим антрактом, например, как сегодня зимний отпуск на островах знаменитостей вроде Барбадоса или Сент-Барта.
Горные прогулки, здоровая еда, поездки на велосипедах, катание на лодках по озерам и игра в карты перед сном – такова была программа подобных отпусков. Беллы, много путешествовавшие, в этом не отличались от всех прочих, и хотя Гертруда поднималась в горы сколько хотела, во время двухнедельного пребывания в Ла Грав она тоже придерживалась этой программы.
Случившийся в девяносто седьмом году бриллиантовый юбилей королевы был отмечен для Беллов траурным событием – смертью Мэри Ласселс, сестры Флоренс. Мэри наблюдала за взрослением Гертруды, пыталась феминизировать «оксфордскую» девушку в бурной светской жизни Бухареста, с тревогой следила за ее романом с Генри Кадоганом. Она умерла, когда еще не прошло и месяца с тех пор, как Гертруда снова у них гостила, на этот раз в Берлине, где сэр Фрэнк был британским послом. Четыре месяца траура вряд ли превратили горе в смирение, и Хью с Флоренс решили, что всем им нужны каникулы. Они договорились собраться все вместе в августе. Флоренс находилась в Потсдаме, в гостях у Ласселсов, и с остальными должна была встретиться в Париже. Хью, Гертруда, Хьюго, Эльза и Молли соберутся в Лондоне, приедут к Флоренс, а потом совершат культурную экскурсию к массиву дез Экрен в Дофине, посетят по дороге галереи Лиона и церкви Гренобля. Однако Флоренс с самого начала поездки свалилась в постель с простудой, а остальные сидели на солнце и пили горячий шоколад. Отцу и дочери идеально подходили не слишком трудные экскурсии, в которых они радовались красивому виду и цветам, с удовольствием беседуя, забывая обо всем на свете. Хью решил сопровождать Гертруду в подъеме на местный пик, где в основном нужно было идти, но иногда и лезть, – Бек-де-Л’ом. Они поднялись по крутому склону, поросшему эдельвейсами, до подножия ледника, а затем связались веревкой и полчаса карабкались вверх. На гребне они позавтракали, любуясь видом, и потом спустились. Хью этого хватило, но Гертруда вскоре стала уходить дальше и возвращаться позже. Она организовала для себя восхождение с местными проводниками, Матоном и Мариусом, на небольшой пик 3669 футов, примерно на 400 футов ниже вершины Меж, и почти все это было гораздо легче, чем подниматься на Меж. Седьмого августа Гертруда записала в своем дневнике: «Эльза и папа оставались на Коле, пока мы с проводниками поднялись на пик Ла Грав, вырубая ступени во льду примерно три с половиной часа… Папа и Эльза в обратный путь пустились одни».
Перед самым возвращением она взошла на Бреш – проводники провели ее в обход экстремального скально-ледового маршрута. Гертруда переночевала в горном приюте, в двух часах ходу от гостиницы. На следующее утро она в приподнятом настроении сбежала по последнему склону обратно в Ла Грав. «Она гордо вступила в деревню… идя между проводниками, очень собой довольная», – писала Флоренс. Она, завернутая в пальто и шали, впервые в тот день поднялась с постели и вышла на террасу. В тридцать лет Гертруда открыла для себя азарт и опасность восхождений, и жребий был брошен. Когда Беллы вслед за своим багажом выходили из гостиницы, Гертруда решила, что обязательно сюда вернется.
Это обещание она выполнила через пару сезонов, объехав вокруг света. Приехала одна в Ла Грав из Байройта, где вместе с Хьюго встречала Фрэнка Ласселса и его дочь Флоренс, а еще любимого «Домнула» из Румынии, ныне сэра Валентайна Чирола, который сразу же начал отговаривать Гертруду от этих опасных новых авантюр. В те времена для альпинистов-мужчин, зачастую британских студентов на каникулах, было обычным делом рваться в Альпы, не имея опыта скалолазания, если удавалось найти хороших проводников. До введения в пользование «кошек» оставалось еще около десяти лет, да и тогда они всерьез считались неспортивными. Еще не изобрели карабины, тем более нейлон. Веревка, чтобы от нее была польза, должна была быть толстой и тяжелой (становясь еще тяжелее, когда напитывалась влагой). Без всяких современных приспособлений, без опыта скалолазания Гертруда была таким же новичком, как и в девяносто седьмом. И все же, вероятно, мысля несколько театрально, она договорилась с Матоном и Мариусом и наметила восхождение с ними на Меж 29 августа, если позволит погода.
Предыдущие пару ночей они ночевали в приюте и первый день посвятили тренировке в скалолазании. Когда стало темнеть, к ним присоединился молодой англичанин по фамилии Тернер со своим гидом Родье. Гертруда, вышедшая полюбоваться закатом, в ошеломлении смотрела, как возвышается над ней Меж – весь крутые обрывы и негостеприимные тени. В восемь вечера все пятеро набились на спальную полку и под нее. На соломе вместо матраса и с плащом, заменяющим подушку, Гертруда сочла, что устроилась «очень комфортабельн о», но четырехчасовую ночь провела без сна, раздумывая, несомненно, о своей близости к Тернеру – они лежали «как сельди в бочке». Вскоре после полуночи она уже умывалась под звездами в каскадах реки, а потом они с Мариусом шли за фонарем Матона до линии снегов. В час тридцать луна светила достаточно ярко, чтобы можно было связаться веревкой и двинуться к леднику де Табуше. В этот момент Гертруда избавилась от юбки. Штанов для восхождения у нее тогда не было. «Я отдала юбку Мариусу – Матон сказал, что вряд ли я в ней пройду. Он был совершенно прав, но я чувствовала себя очень неловко».
Перейдя Бреш с севера на юг, они дошли до Промонтуара – плоской скалы, где отдыхали десять минут. После подъема – «очень приятного» – по длинному камину они вышли на крутой гребень Гран-Пика. Пару раз Матон и Мариус просто втащили Гертруду, как сверток.
Пока все было довольно легко, но тут наступил момент инициации. «Нас ожидали два с половиной часа жутко трудной скалы, – писала она потом, – совершенно страшной. Первые полчаса я прощалась с жизнью. Невозможно было себе представить, что я пройду всю эту стенку, ни разу не поскользнувшись… но постепенно стало казаться совершенно естественным, что можно висеть над пропастью, зацепившись краями век».
Когда они дошли до знаменитого своей хитростью Па-дю-Ша, Гертруда уже держала собственный вес и справлялась так хорошо, что даже не поняла, как завершила один из самых трудных маневров этого подъема. До Гран-Пика они дошли в 8.45, после чего осталось преодолеть только Шваль-Руж – пятнадцать футов абсолютно отвесной скалы, которая получила свое название из-за необходимости лезть верхом по ее гребню[12]. После этого оставался двадцатифутовый карниз – и вершина.
Матон, шедший впереди, вдруг зацепился и порвал шнур ледоруба, привязанного к поясу. Ледоруб сверкнул, пролетая мимо Гертруды, и в жуткой тишине исчез в пропасти. Потом они стояли на вершине Межа на высоте 13 тысяч футов, на ярком солнце, и перед ними расстилался ни с чем не сравнимый вид. Следом подтянулись Тернер и Родье.
Через полчаса Матон расталкивал заснувшую Гертруду. Путь вниз оказался дольше пути вверх, и идти было так же трудно. Теперь шли все вместе. На половине спуска с Гран-Пика проводники привязали двойную веревку к железному крюку и опустили Гертруду и Тернера на маленькую полку. Там они уселись рядом, свесив ноги над головокружительной пропастью. Следующий кусок – «очень противный», по словам Гертруды, – следовало проделать без двойной веревки. Сейчас она была на Бреше, на который лазила в другом месте два года назад, и не ожидала того, что стало самым худшим моментом всего приключения. Матон, идущий впереди с ней в связке, вдруг исчез за углом каменной стенки. Гертруда подождала и вскоре почувствовала рывок веревки и услышала его голос: «Allez, Mademoiselle»[13]. В письме к родителям она писала: «Надо было держаться за два крошечных выступа на нависающей скале, а внизу лежал Ла Грав, и я висела в воздухе, а за углом Матон крепко держал веревку – но она, естественно, была направлена горизонтально. Вот такое осталось у меня общее впечатление от этих десяти минут».
Еще три часа неослабного напряжения, и Гертруда спустилась на безопасный ледник и получила обратно юбку. Мистер Тернер, замечает она не без лукавства, «ужасно выдохся». Только альпинисты знают, как долгий тяжелый день в горах способен заставить человека ликовать в слезах, как можно испытывать дикое желание спать и в то же время переживать заново каждый момент миновавшей опасности. На трясущихся, несомненно, ногах, ощущая бурю эмоций, Гертруда дотащилась с Матоном и Мариусом до деревни. Там, к ее удивлению, постояльцы и прислуга гостиницы топтались на заиндевевшем пороге, ожидая ее, чтобы поздравить. Гертруду хлопали по спине, запускали фейерверки, поздравляя ее с первым восхождением. Она рухнула в кровать и проспала одиннадцать часов, а проснувшись, выпила пять чашек чаю и послала в Ред-Барнс телеграмму: «Meije traverse»[14].
Гертруде всегда нужно было иметь какой-то проект. Сейчас она натренировалась на Меже и двинулась дальше – после нескольких дней восхождений на менее трудные скалы нацелились на самую высокую вершину южной части Французских Альп, Барр-дез-Экрен. Это была очень трудная задача для альпиниста столь неискушенного, но Гертруда верила, что сможет взойти на этот пик в 13 422 фута, который официально категорировался как «крайне трудный». Уступая требованиям рискованного предприятия, она приобрела пару мужских брюк, туго затянутых ремнем под юбкой, так что ее дневниковые отчеты каждого тренировочного дня начинались словами: «Юбки прочь – и на скалы!»
Гертруда с проводниками ночь 31 августа провели в приюте с еще одним альпинистом, принцем Луи Орлеанским («Симпатичный смешливый мальчик»), и его носильщиком Фором, который варил ему обед. Гертруда дотемна читала отчет Эдуарда Уимпера о его первом восхождении в Экренах, потом разговаривала до отбоя с принцем Луи и еще каким-то прибывшим позже немцем. Выступили в 1.10 ночи. В этот день случались неприятности – может быть, из-за сильного холода. Мариус уронил ледоруб, и Гертруда сидела на собственных руках, чтобы не замерзли, пока Фор за ним спускался. Один раз она поскользнулась и упала спиной на лед, но Матон удержал ее веревкой. Оба порезали руки, причем он сильно. Гертруда сделала несколько фотографий, возясь с аппаратом непослушными пальцами. В полдень резкие ветра гнали тучи снега, затрудняя спуск с вершины. Лишь около трех часов дня они перекусили на леднике – хлеб с джемом и сардины. По дороге вниз Матон на какое-то время сбился с пути, а Гертруда больно подвернула ногу на шатающемся камне. На подъеме она разорвала штаны в клочья и на спуске мерзла.
«Я осталась в лохмотьях, так что надела юбку для приличия. То есть Матон на меня ее надел, поскольку пальцы у меня совсем не слушались». В гостиницу они вернулись, проведя на Экренах девятнадцать часов – слишком много даже для нее.
На этом ее восхождения в том году не закончились, но отсутствие у Гертруды интереса к публичности оставляет у ее биографов сомнения по поводу программы. Когда день начинается сразу после полуночи и заканчивается в горных хижинах поздно вечером, маловероятно, что она постоянно вела дневник или писала письма домой. Если и да, то они частично утрачены, и даже «Элпайн-Клаб», самый старый альпинистский клуб в мире, не обладает точным списком ее достижений.
На альпинистский сезон 1900 года Гертруда выбрала Швейцарские Альпы. Она провела счастливые часы в Шамони с двумя новыми проводниками – братьями Ульрихом и Генрихом Фюрерами, изучая карты и разрабатывая свой новый проект. Она решила подняться на Монблан – 15 771 фут, высочайшую вершину Альп. Его белый купол, объяснила Гертруда, дразнит ее через Женевское озеро. Хотя это восхождение не самое трудное, оно достаточно серьезное и требует хорошей физической подготовки. К настоящему времени более тысячи альпинистов погибли при попытке восхождения на Монблан. Гертруда поднялась туда всего через год после подъема на Меж; один известный в те времена альпинист говорил в «Элпайн-Клаб», что самым живым воспоминанием подъема на Монблан остались для него усилия не отстать от мисс Белл. Ее слава горовосходителя все росла. Как писала она домой примерно в это время: «Я – Личность! И один из первых вопросов, который, кажется, задают все друг другу, таков: “Вы знаете мисс Гертруду Белл?”»
В сезоны 1899–1904 годов она стала одной из самых знаменитых альпинисток в Альпах. В покорении классического пика Монблан она шла по стопам необычайной француженки Мари Паради, которая поднялась на него почти на сто лет раньше, в 1808 году. На самом деле история женщин-альпинисток началась еще в 1799-м, когда мисс Парминтер совершила несколько восхождений, но никто из них не поднимался на Монблан до восьмидесятых годов XIX века, когда Мета Бревурт и Люси Уокер набрали максимальное число вершин и перевалов. Вклад Гертруды в альпинизм состоял в том, что она записала на свой счет множество достижений на протяжении всего пяти сезонов, что особенно замечательно, если учесть, что альпинизм был лишь одним из многих ее интересов. В таком контексте он являлся скорее кратким увлечением, временным хобби, причем менее важным, чем путешествия, изучение языков, археология или фотография – но, вероятно, более важным, чем устройство сада камней, фехтование и охота. Сторонящаяся журналистов и фотографов, Гертруда стала довольно хвастливой в своем кругу и писала с подкупающей самоуверенностью о своих способностях в этой новой области: «Ульрих доволен, как Панч, и говорит, что я не хуже любого мужчины. Если оценить способности среднего альпиниста, то, наверное, да… Мне очень хочется подняться на Маттерхорн, и надо постараться впихнуть его в расписание… Думаю, что справлюсь с любой горой, какую ни назови».
Гертруда прямо-таки нарывалась на неудачу, но была настолько ловким альпинистом, обладала такой силой и смелостью, что до расплаты еще было время. В 1901-м она снова встретилась с Ульрихом и Генрихом, на этот раз на бернском Оберланде. На семидесяти милях самой длинной горной цепи Швейцарских Альп собраны сложнейшие из главных ледовых маршрутов. К этому времени, согласно дневникам ее восхищенной поклонницы, некоей леди Монксвелл, Гертруда приобрела для восхождений синий брючный костюм. Но она его нигде не надевала, кроме гор, и скромно переодевалась снова в юбку в базовом лагере. Из письменной просьбы, направленной Молли в Лондон («две золотые булавки для шейного платка и толстые черные подтяжки»), ясно, что ее подтянутый мальчишеский вид в горах задал моду для лыжниц на пару десятилетий.
Первой ее честолюбивой целью стал Шрекхорн, вздымающий к небу два своих пика, подобных опрокидывающейся волне. Вершина длинной гряды утесов, одна из самых трудных и неровных среди всех тринадцатитысячефутовых вершин европейских Альп. Трудность связана в основном с двухтысячефутовой скальной башней, образующей окруженную льдом вершину. Над ней возвышается лишь огромное лезвие Финстерархорна, и даже при наличии современного снаряжения она все еще считается слишком трудной для большинства альпинистов.
В горной хижине у Барегга, где ночевали первую ночь Гертруда с проводниками, к ним примкнули двое веселых молодых людей, Герард и Эрик Коллиеры со своими проводниками, и веер получился очень приятный. Восхождение началось вскоре после полуночи. Судя по письму домой, Гертруда взлетела по первым снежным кулуарам и небольшим гребням без малейшего усилия. Потом: «Я уже начинала думать, что репутация Шрекхорна абсурдна, но час по гребню от седловины до вершины заставил меня изменить мнение. Такая приличная порция скалолазания… и пара очень тонких моментов… исключительно приятных!» На подъеме к вершине она обогнала Эрика и Герарда на пятнадцать минут, глиссировала вниз в приподнятом настроении и вернулась в хижину, мечтая об обеде, – а там увидела троих французов, которые жгли ее дрова и пили ее чай. Гертруда высказала им все, что о них думает, и выгнала из хижины, чтобы снова переодеться в юбку. После их поспешного ухода она села обсудить с Фюрерами свою честолюбивую мечту: подняться по никем еще не пройденной северо-восточной стене Финстерархорна. Надо будет над этим поработать, ответил Ульрих (сперва, наверное, чуть не поперхнувшись), а пока что хранить такой план в строгой тайне.
Тем временем настало время заняться главной целью поездки: стать первым альпинистом, который планомерно взошел на пики массива Энгельхорн. Эта романтичная, но внушающая ужас линия небольших известняковых пиков знаменита изобилием вертикальных маршрутов. Конан Дойл не сумел найти более дикого места для исчезновения Шерлока Холмса, чем Рейхенбахский водопад, расположенный неподалеку, где поток, разбухший от тающих снегов, теряется в облаке брызг, улетающих в черную каменную бездну. Гертруда планировала методически брать один пик за другим в течение двух недель. С Фюрерами в качестве проводников она сделала несколько первых восхождений – таких, которые раньше считались непосильными. И писала домой: «Я бешено собой довольна!»
С веселым семейством Коллиеров она познакомилась в гостинице в Розенлау и играла с ними в крикет, вместо калиток используя ветки и вылавливая мячи из реки сачком для бабочек. Временно лишенный возможности ходить на более высокие вершины из-за сильного снегопада, Ульрих провел для Гертруды обучение, выводя ее на самые трудные стенки, которые мог найти на этих высотах. Он водил ее по неудобным расселинам и заставлял забивать крючья, навешивать веревки и вырубать ступени. И у нее даже осталась энергия, чтобы залезть на небольшой утес, на который еще не восходили, и сложить на вершине тур. Ульрих был достаточно впечатлен, чтобы согласиться на ее внушительную программу.
За эти две недели Гертруда взошла на семь непокоренных вершин, из которых одна первого класса, и на два «старых» пика – все это были новые маршруты или первовосхождения. Одна из этих вершин названа ее именем и остается во всей литературе по Энгельхорнскому массиву до сего дня: Гертрудспитце – пик Гертруды – расположен между Фордерспитце и Ульрихспитце. Будучи в ударе и имея за собой эти достижения, шестого-седьмого сентября Гертруда предприняла самое трудное восхождение года: траверс первого класса Урбахталер Энгельхорна, Большого Энгельхорна.
Гертруда и ее проводники начали подъем из крошечной долины на западной стороне, Охсенталя. С севера, востока и юга это глухое место окружают обрывистые стены гладких скал. Альпинисты предполагали начать с южного конца – маршрут, который местные проводники и пара опытных восходителей оценили как невозможный.
«Мы выбрали место, где скальная стена исключительно гладкая, но проточена многими водяными струйками, иногда три дюйма глубиной и четыре в ширину. Эти промоины давали какие-то упоры для рук и ног».
Как только они вышли, начался снегопад. На первые сто футов ушло сорок пять минут, и в одном месте встретился шестифутовый участок стены без опоры для рук. Встав на плечи Генриха, Ульрих дотянулся до более перспективного участка, но тем временем снег сменился густым ледяным дождем. Альпинистам посчастливилось найти глубокую расщелину и там позавтракать, затем продолжили движение под дождем, пока не достигли гладкого гребня, где уже совсем некуда было встать и не за что держаться. Они отошли назад, траверсировали стену и попробовали в другом месте. Осторожно карабкаясь по узкому кулуару и камину из острых скал, они оказались на вершине перевала. По одну сторону расположился ряд четырех пиков, на которые они уже восходили раньше, по другую – два пика: Малый Энгельхорн закрывал вид на самый высокий из всех – Урбахталер Энгельхорн.
Путь на Энгельхорн, от которого видна была верхняя половина, шел по тропе, где ходили только серны. Ни на северную, ни на южную стороны седла еще никто не восходил. Но сейчас погода обратилась против восходителей, снег валил густой и мокрый, и они с большим разочарованием решили, что сегодня большего сделать не могут, и заночевали под стенкой в потоках тающего снега, залезавшего за ворот, в рукава и ботинки. На рассвете, в семь утра, они двинулись дальше при ярком солнце.
Малый Энгельхорн, который скрывал подъем на вершину, сам был частично скрыт контрфорсом, по которому лезть было достаточно просто. Но вскоре показался малый пик, и выяснилось, что такой пугающей скалы они еще просто не видели.
«Нижняя треть [Малого Энгельхорна] состояла из гладких отвесных камней, следующий участок – очень крутая скала, где с трудом просматривается пара кулуаров, большие крутые плиты, разделенные глубокими расселинами. Огромной трудностью было то, что все это торчало наружу, нигде не устроиться в камине. Только скальная стена, и по ней надо лезть вверх».
Они и лезли вперед и вверх, прошли неглубокую трещину и остановились. Перед ними оказалась идеально гладкая нависающая стена. Положение было крайне опасное. Ульрих залез на плечи Генриху, пошарил, сколько хватало руки, и не нашел ни одного зацепа. Наверное, минуту или две они висели там неподвижно, потом Гертруда предложила занять место Ульриха, встав на плечи Генриха, и Ульрих еще раз попробует, встав на ее плечи.
Тикали минуты, альпинисты осторожно, дюйм за дюймом маневрировали, занимая нужную позицию, и морозное молчание нарушали только судорожные вдохи и приглушенные восклицания. Они взгромоздились друг на друга, ботинки Ульриха врезались Гертруде в плечи, Ульрих тянулся вверх – и не мог найти опору для рук. Стиснув зубы, Гертруда тянулась во все свои пять футов пять с половиной дюймов, чтобы выдать ему еще полтора дюйма. И эта добавочная доля высоты позволила Ульриху найти едва заметную выбоину, собрать все свои недюжинные силы и медленно начать подниматься на кончиках пальцев. Это было единственное доступное ему движение, но не во что было упереться ногами, чтобы помочь подъему, и это обстоятельство могло оказаться фатальным. Гертруда, молча страдая, поняла, что сейчас произойдет. И когда Ульрих снял ногу с ее плеча, она подняла руку, вытянула вверх и подставила ему под ботинок. Гертруда писала: «Он закричал: “Так ненадежно! Если шевельнетесь, мы все погибли!” А я ответила: нормально, я так неделю простою».
С предельной осторожностью Ульрих выбрался на безопасный карниз, и настала очередь Гертруды. Последняя в связке, теперь перешедшая на второе место, она должна была подняться сама: веревка шла мимо, от Ульриха к Генриху. Но за нее можно было держаться, и напряжением всех сил Гертруда преодолела эти девять футов, выбравшись на полку к Ульриху. Теперь то же самое следовало проделать Генриху, на двух веревках, но еще на пять футов ниже. Он не справился. «На самом деле, я думаю, он потерял храбрость. Как бы там ни было, но он заявил, что подняться не может… и ничего мы не могли сделать, кроме как оставить его».
Они разобрали веревки. Генрих привязал себя к стене и мрачно ждал их возвращения. Ульрих и Гертруда пошли через следующую плиту, но всего за несколько футов до верха застряли и не могли двинуться дальше. Ульрих, мрачный, как грозовая туча, спустился мимо Гертруды и сказал ей, что надо будет спуститься ниже и попробовать снова. Они были теперь на стороне, противоположной той, где остался ждать Генрих. Осторожно перейдя над пропастью, они подошли к камину. Здесь Гертруда расклинилась в нем как можно плотнее, а Ульрих забрался вверх с ее плеч. И вдруг оказалось, что дело сделано – они вышли на вершину Малого Энгельхорна. Еще одна проблема возникла, когда мокрая веревка застряла между камнями, и Ульриху пришлось возвращаться по камину вверх, чтобы ее высвободить. Дважды она застревала, и дважды он поднимался обратно. Наконец он бросил веревку Гертруде и спустился без нее. Когда вернулись к Генриху, пришлось выполнить некоторые сложные работы с веревкой, но все же удалось спуститься к подножию контрфорса, где началось серьезное лазание. Оглядываясь назад на четыре часа самого трудного восхождения, которое только возможно, Гертруда сама не верила, что столько выдержала за такое короткое время.
С онемевшими от утреннего холода пальцами кто угодно решил бы, что на сегодня хватит. Но Гертруда решила взойти на самый высокий пик, на Урбахталер Энгельхорн, а значит, она туда взойдет. Генрих вроде бы присоединился к ним под давлением: он, вероятно, рассчитывал к ночи быть дома, да и то, что Гертруда лучше его держалась над пропастью, вряд ли было ему приятно. Они втроем перекусили и потом, обходя Малый Энгельхорн, пошли к вершине по тропе серн. «Это оказалось совсем просто – но раньше никто этого не делал», – отметила Гертруда.
К семи вечера снова спустились к подножию скал. Было слишком темно, чтобы возвращаться в долину, так что решили заночевать в известной проводникам пастушьей хижине. Для Гертруды это была идиллия, невинный и очаровательный опыт. Шале, приткнувшееся на склоне горы, окружали шумящие водопады. Внутри находились трое молчаливых морщинистых пастухов, делящих пространство с семейством крупных свиней. Горел огонь, пришедших угостили молоком и хлебом такими вкусными, каких Гертруда никогда еще не ела. Потом она залезла на сеновал, завернулась в одеяло и сено и проспала восемь часов, пока ее не разбудило хрюканье свиней. Просто даже не хотелось уходить, пока она смотрела на возвращение стада коз, где-то пасшегося всю ночь. В семь тридцать они с Ульрихом двинулись по горной тропе – Генрих на рассвете исчез – и разговаривали с той близостью, какую создают совместно пережитые опасности. В деревне Интеркирхен Ульрих привел ее к себе домой и представил семидесятилетнему отцу. «Дом совершенно очаровательный, – писала она, – старое деревянное шале, построенное в 1749 году, с низкими потолками и длинным рядом окон в муслиновых занавесках и горшках герани. И нигде ни пятнышка».
Их посадили есть. Аппетит у Гертруды был невероятный: она поглощала хлеб, сыр, черничное варенье и яйца. Никогда у нее не выдавалось более прекрасных дней в Альпах, писала она Хью и Флоренс. «Как вы думаете, что у нас набралось за две недели? Два старых пика. Семь новых – один первого класса, из прочих четыре очень хороших. Траверс Энгельхорна, тоже новый и первого класса. Не так-то плохо!»
А потом, когда закончились эти две недели, было возвращение в Редкар и осенний дождь, собрание матерей, изложение приключений с иллюстрациями в волшебном фонаре для домохозяек Кларенса.
Гертруда вернулась в Швейцарию в 1902-м, чтобы напомнить Ульриху о его обещании – отвести ее на Финстерархорн. Выяснилось, что ее слава возросла еще больше. К ее большому удовольствию, проводник в поезде спросил, не та ли она мисс Белл, что поднималась в прошлом году на Энгельхорн. Сейчас в гостинице в Розенлау у нее нашлась соперница, причем такая, что обострила ее амбиции. Гертруда писала:
«Здесь есть другая альпинистка, фройляйн Кунтце – альпинистка очень хорошая, но она не слишком мне обрадовалась, поскольку я лишила ее Ульриха Фюрера, с которым она лазила. С ней еще один немец, известный альпинист из Берна, и мы с ними сидели и разговаривали сегодня, когда они пришли… кое-что они на Энгельхорне сделали, но лучшее еще только предстоит».
Этим «лучшим, которое только предстоит» был Финстерархорн. Гертруда так настроилась на его покорение, что первую из «невозможностей», на которые они по решению Ульриха должны были идти вместе, траверс Лаутерархорн – Шрекхорн, восприняла спокойно. Это восхождение наметили первым. 24 июля они поднялись на высокий гребень, когда – с некоторой степенью комизма – столкнулись лицом к лицу с блестящей фройляйн Хеленой Кунтце, которая также собралась поставить на вершине собственный тур и внести свое имя в книгу рекордов. Видимо, между двумя дамами произошла язвительная беседа, в результате которой лавры достались Гертруде. Веселая и злая, она первое восхождение прошла без особой трудности, сама тому удивившись. Согласно «Элпайн Джорнал», это было самое технически важное ее восхождение.
Теперь Гертруда воистину заработала право на попытку подняться на Финстерархорн, самую высокую вершину Оберланда. Первое восхождение туда случилось в 1812-м, но по северо-восточной стене еще никто не поднимался, и именно этот новый и трудный маршрут они с Ульрихом тщательно разрабатывали два года. Эта злонравная и острая как клинок гора возносится над хребтом на 14 022 фута, и ее величественная вершина видна со ста миль. Одинокая, далекая от цивилизации, она печально известна плохой погодой и частыми лавинами. И даже опытные альпинисты уклонялись от той задачи, которую поставили перед собой эта тридцатипятилетняя женщина и ее проводник. Гертруде предстояла самая опасная горная экспедиция за всю карьеру. В последующие двадцать пять лет это будет считаться одной из величайших экспедиций в истории альпинизма.
Для тренировки Гертруда с Фюрерами сходили на Веллхорнский гребень, и единственной проблемой оказался сильный мороз. Потом они с Ульрихом совершили вылазку для проверки состояния скал на Веттерхорне – необычный подход к Финстерархорну, но такой, где, по мысли Ульриха, можно было начать. «Сегодня утром я вышла в 5.30 – ну, Ульрих называет это проверкой подвижности камней. Это значит, что ты идешь вверх и смотришь, не упадет ли на тебя камень. Если нет, то сюда можно идти… Мы прошли под ледопадом, где я проверила подвижность камней коленом… было больно».
Пробуя этот подход, они потеряли двадцать четыре часа и начали снова на следующий день. Прекрасным вечером они рано поднялись в хижину, и Гертруда вышла побродить без куртки по траве, переворачивая камни, чтобы полюбоваться на кустики бледных фиалок. В 1.35 альпинисты вышли из хижины. Первой целью был сыпучий гребень впереди, восходящий от ледника рядом торчащих жандармов и башен. «Большие выступы не в равновесии и готовы свалиться… они все покрыты свободно лежащими камнями, торчащими, нависающими и готовыми в любой момент упасть». Просовывая руку в трещину, Гертруда сдвинула отколовшийся камень в два квадратных фута. Он свалился сверху, сбил ее, и она поехала вниз по льду, пока не смогла задержаться на маленьком карнизе. «Я встала без веревки – как выяснилось чуть позже, ее и не было: перебирая ее руками, я увидела, что она наполовину перебита в ярде от моего пояса».
Теперь, на более короткой веревке, она пробиралась вдоль по гребню, а тот становился все круче, а внизу стали закипать зловещие черные тучи с запада. Вершина гребня все еще была далеко вверху, а вершина горы – еще дальше. Сперва они взялись за дело бодро, но прошел час без особого прогресса, а погода портилась с каждой минутой. Повалил снег, до вершины оставалась еще тысяча футов, а путь сузился до одиночного жандарма со зловещим двадцатифутовым нависанием. Если преодолеть жандарм, то, по мысли Ульриха, можно будет дойти до самой вершины. В любом случае альтернативы не было.
Тем временем ветер крепчал, из долины стал подниматься густой туман. Чтобы добраться до жандарма, требовалось проползти по острому краю седловины. После этого веревку Ульриха привязали к скальному выступу, потом аккуратно спустили на ней Ульриха на наклонную полку под навесом, с которой ему надлежало сделать попытку влезть. Он несколько минут пытался, потом сдался в отчаянии: стенка не только наклонялась наружу, но еще и сыпалась. Тогда они попробовали подняться по дальней стенке башни, где уходил вверх почти вертикальный кулуар блестящего льда. Это тоже оказалось невозможным. И хотя до верха гребня было всего пятьдесят футов, ситуация выглядела отчаянной. Оставалась только одна возможность, и совершенно безрадостная: повернуть обратно по стенке туда, где сейчас бушевала непогода. Ветер нес заряды мелкого снега, и через полчаса спуска туман оказался так густ, что ничего не было видно, кроме каменной стенки прямо перед ними. Гертруда писала: «Я всю оставшуюся жизнь буду помнить каждый дюйм этой скальной стены».
Они успешно миновали вертикальный камин и вышли на узкую полку, круто уходящую вниз. Отсюда по веревке спустились по одному на скалу, потом прокувыркались восемь футов непроходимого иным способом крутого и скользкого снежника. Они привязали веревку в качестве перил, но туман ослеплял, и создавалось ощущение, что они мчатся навстречу смерти. Было почти шесть вечера. Борьба продолжалась до восьми, пока бушевал шторм.
«Мы стояли возле огромного вертикального выступа на самом верху жандарма, как вдруг он затрещал и на секунду занялся голубым пламенем. У меня ледоруб в руке дернулся, и показалось, что сталь нагрелась и жар расчувствовался сквозь перчатку – может такое быть? Не успели мы понять, что происходит, как скала вспыхнула снова… мы покатились вниз по камину, один на другом, засунули головки ледорубов в какую-то осыпь и быстро отошли от них подальше. Не стоит держать в руке личный громоотвод».
В эту ночь они не могли двинуться дальше, и пришлось пережидать темноту на середине стенки, где не укрыться от бури. Выбора не оставалось, и альпинисты забились в какую-то щель. Гертруде удалось найти место в самой ее глубине, Ульрих сел ей на ноги, чтобы их согревать, Генрих под ним, и оба засунули ноги в рюкзаки. Все привязались к скале над головой на случай, если кого-то ударит молнией и выбросит из щели. Изменить положение они могли лишь на дюйм-другой, и неудобство вскоре превратилось в пытку. «Золотое правило – ни капли бренди, потому что потом будет еще хуже. Я это знала и настояла на этом». Засыпала Гертруда «довольно часто» и просыпалась от грома и зарниц, восхищенная вопреки всему силой бури и треском раскалывающегося от молний камня, похожего на треск разгорающихся сырых дров. «Поскольку никаких предосторожностей принять уже было нельзя, я просто наслаждалась величественной картиной шторма, ни о чем не думая… и всеми чудесами и ужасами, что творятся на высотах… Ночь постепенно прояснялась и наконец стала изумительно звездной. Между двумя и тремя ночи взошла луна, тоненький серп». Люди жаждали тепла и солнца, но рассвет принес слепящий туман и режущий ветер со снежными зарядами. Из щели они вылезали замерзшие, онемевшие от холода. Гертруда съела пять имбирных сухарей, две палочки шоколада, ломоть хлеба с раскрошившимся сыром и горстью изюма и теперь выпила столовую ложку бренди. Следующие четыре часа альпинисты дюйм за дюймом вслепую шли вниз, веревки заледенели и скользили, штормовой ветер задувал снежными вихрями. Кулуары превратились в водопады. Стоило только вырубить ступень во льду, и она наполнялась водой. В ситуации крайней опасности Гертруда всегда умела отделить себя от страдания и продолжать делать дело. Эта необычайная способность помогла ей сейчас проявить невероятное мужество. «Когда все плохо так, что хуже не бывает, перестаешь обращать на это внимание. Стискиваешь зубы и борешься с судьбой… Я знаю, что никогда не думала об опасности, кроме одного случая, да и тогда совершенно спокойно».
Этот момент наступил позже, когда они, упав один за другим на одном и том же месте, летели в пропасть и были резко остановлены сокрушающим ребра рывком веревки. Тогда они подумали, что худшее позади, но ошиблись. Рок поджидал их на коротком склоне обледенелой скалы у основания жандарма. По нему трудно было лезть и в незапамятные времена (всего лишь вчера) на пути вверх, а сейчас он был покрыт четырехдюймовым слоем снега, скрывавшим все зацепы и трещины. Рядом бежал водопад воды со снегом. Оба проводника – Ульрих рядом и Генрих ниже – сами едва держались и вряд ли могли бы удержать ее, а до следующего десятифутового отрезка было слишком далеко. «Справились мы кое-как… мне пришлось привязать дополнительную веревку к выступу чуть ниже меня, так что толку от нее практически не было. Но это был единственный возможный план. Эти скалы оказались для меня слишком трудны. Я отдала ледоруб Генриху и сказала ему, что сейчас буду падать».
В этом состоянии крайнего напряжения Гертруда действовала опрометчиво. У Генриха не было времени закрепиться перед тем, как она прыгнула. Они оба упали, связанные веревкой, полетели кувырком по ледяному коридору. Но Ульрих, услышав, что она сейчас упадет, успел воткнуть ледоруб в трещину, повиснуть на нем одной рукой, а другой – удержать этих двоих. Потом он сам не верил, что смог такое сделать. Гертруда писала: «Мы едва спаслись, и мне очень стыдно за свою роль в этом эпизоде. Это был момент, когда я думала, что нам вряд ли спуститься живыми».
Плечи и спину Гертруды сводила мучительная боль, причиняемая, вероятно, разрывом мышцы. Все трое дрожали от холода и сырости. День тянулся дальше. В восемь вечера до безопасного места осталось еще перейти несколько трещин и спуститься по сераку. Серак – ледяной барьер у нижней кромки ледника – очень опасен при прохождении, потому что все время сдвигается и ломается под давлением ледовых масс. И никогда не следует проходить его ночью. Но у них было отчаянное положение. Полчаса они пытались разжечь фонарь отсыревшими спичками под прикрытием промокшей юбки Гертруды. Бросив это безнадежное дело, они двинулись на ощупь через угольно-черную темноту, но тут же Генрих свалился в восьмифутовую толщу мягкого снега. «Это был единственный момент отчаяния», – вспоминает Гертруда.
Им предстояла еще одна ночь на открытом леднике, под ледяным дождем. У каждого из мужчин был рюкзак, который можно было использовать в крайности как матрас, и Генрих, благородно и неожиданно, отдал свой Гертруде, а Ульрих сунул ее ноги вместе со своими в свой рюкзак. Она несколько часов провела, думая о Морисе на войне против буров, где он командовал ротой добровольцев Йоркширского полка. Он писал о том, как ночь за ночью идет проливной дождь, и уверял ее, что ему это ничуть не мешает.
В сером полумраке этого второго рассвета, окостеневшие от холода, они едва могли идти. Кое-как ковыляя, они заметили, что достигли безопасного места, что пришло к концу их испытание. Вернувшись в Майринген после пятидесяти семи часов на горе, они застали в гостинице суматоху беспокоящихся за них людей. После горячей ванны и ужина в постели Гертруда проспала двадцать четыре часа. Руки и ступни у нее были обморожены – пальцы на ногах так распухли и закостенели, что ей пришлось отложить возвращение в Лондон до момента, когда снова можно будет надеть туфли. Пальцы рук отошли достаточно быстро, и она смогла написать самое длинное в своей жизни письмо отцу, признав в нем, что прогноз Домнула насчет вероятности ее гибели в Альпах чуть не сбылся.
От ледника до вершины Финстерархорна три тысячи футов. И только последние несколько сотен футов украли у них славу. Пятьдесят три часа на веревке, при самых плохих погодных условиях, когда ветер просто мог сдуть их с горы, в таком холоде, что снег намерзал на людях и на веревке, а по временам в таком тумане, что не видно было, куда ступаешь. И хотя самым важным восхождением Гертруды был траверс Лаутерархорна – Шрекхорна, ее всегда будут помнить по экспедиции на Финстерархорн. Попытка была неудачной, но достославной. А удачное возвращение в таких условиях – выдающееся деяние. «Во всех Альпах мало найдется мест столь крутых и столь высоких. Туда поднимались всего три раза, включая попытку вашей дочери, и ее экспедиция все еще считается одной из величайших в истории Альп, – писал Ульрих Фюрер в письме к Хью. – Честь ее принадлежит мисс Белл. Не будь она так полна мужества и целеустремленности, мы бы пропали».
Через год Гертруда выкроила пару дней в кругосветном путешествии, чтобы полазить в Скалистых горах возле озера Луиз. Там она, к своему приятному удивлению, встретила трех швейцарских гидов из Оберланда, которые беспощадно дразнили ее вопросом: «Как любезной фройляйн понравился Финстерархорн?»
Последнее из ее достойных упоминания восхождений было совершено на Маттерхорн в августе 1904 года с итальянской стороны и опять же в сопровождении Ульриха и Генриха. Пока этот последний гигант не был отмечен ею как пройденный, Гертруда чувствовала, что у нее осталось незаконченное дело в Альпах. Эта гора имеет весьма насыщенную историю. Смертельных случаев на Маттерхорне больше, чем на любом другом альпийском пике. Гертруда читала и перечитывала отчет Эдуарда Уимпера, британского альпиниста, который за тридцать девять лет до того впервые поднялся на Маттерхорн, об ужасающем спуске, в котором четверо из группы поскользнулись и упали, и лишь оборванная веревка спасла Уимпера и двух оставшихся проводников от той же участи. Гибель спутников, несомненно, отравила ему жизнь. «Каждую ночь, поймите, вижу я своих товарищей на Маттерхорне, они скользят на спине, расставив руки, один за другим, по порядку, с одинаковыми интервалами… я вечно буду их видеть».
С чужих слов Гертруда знала эту гору так хорошо, что каждый шаг казался ей знаком. После хмурого рассвета погода прояснилась, и восхождение проходило в комфортных условиях. Возле вершины они вышли на баснословно трудный гребень Тиндалла. Там обычно находят веревочную лестницу, но она порвалась и была частично заменена привязанной веревкой. На прохождение двадцати футов потребовалось два часа. «Я смотрю назад с огромным уважением. На нависающей части надо откидываться на веревке и, вися на ней, коленом нащупывать выступающий камень, с которого можно дотянуться до верхней ступени, – все, что осталось от веревочной лестницы. Вот так это было сделано… и помню, как смотрела и думала, возможно ли это вообще».
Бедному Генриху это оказалось «необычайно трудно». Вершины они достигли в десять утра и спустились на швейцарскую сторону, исходным маршрутом Уимпера, где сейчас висят веревки недавних восходителей. Гертруда описала этот спуск как «скорее съезжание по перилам, нежели лазание».
Именно Маттерхорн как гора с наиболее узнаваемым профилем запечатлен в мемориальной витрине Гертруды в церкви Восточного Раунтона. Вверху витрины изображена гора напротив виньетки, где Гертруда сидит на верблюде на фоне пальм. Эти два периода ее жизни, естественно, весьма отличались, и ее интересы теперь сосредоточились на археологии и пустыне. Маттерхорн стал последней ее серьезной горой. В 1926 году полковник Е. Л. Стратт, бывший тогда редактором «Элпайн джорнал», писал, что в 1901–1902 годах не было более знаменитой альпинистки, чем Гертруда Белл:
«Все, что она предпринимала в физической или умственной деятельности, исполнялось настолько превосходно, что было бы странно, если бы она не блистала на склонах гор так же, как на охоте или в пустыне. Ее сила, невероятная в таком изящном теле, ее выносливость, а превыше всего – ее мужество были так велики, что до сих пор ее проводник и товарищ Ульрих Фюрер – а более компетентный судья вряд ли найдется – говорит о ней с восхищением, переходящим в обожание. Он несколько лет назад сказал автору этих строк, что из всех любителей, мужчин и женщин, с которыми ему выпадало ходить в горы, он очень мало кого видел, превосходящего ее в технике, и никого равного ей по хладнокровию, храбрости и оценке ситуации».
Глава 6
Путешествия по пустыне
«Мисс Гертруда Белл знает об арабах и Аравии больше, чем практически любой живущий англичанин» – так сказал лорд Кромер, бывший верховный комиссар Египта, в 1915 году, когда шла Первая мировая война и конца ей не было видно, и знаниям Гертруды предстояло стать тем ключом, который разомкнул патовую ситуацию.
Будучи туристом в Иерусалиме в 1900 году, она не могла знать, когда и куда заведет ее это пребывание. Тут было положено начало ее страсти к пустыне. Всему миру по большей части была глубоко безразлична территория, называемая тогда собирательным именем «Аравия», будто бы один народ и одна страна правила всеми необитаемыми пустынями, плодородными долинами и негостеприимными горами, племенными территориями, регионами, имаматами, уделами шейхов и колониями, занимавшими эти 1 293 062 квадратные мили. Более двух процентов территории суши, этот грубо очерченный ромб простирался от реки Иордан возле Восточного Средиземноморья и угла Африканского континента, уходил на юг к Индийскому океану, от Красного моря к Персидскому заливу, на север вдоль границы Персии до русской границы, и с севера его накрывала огромная перемычка Турции.
Эта огромная территория не носила название «Средний Восток»[15] до 1902 года, когда эти слова произнес американский военно-морской теоретик Альфред Тайер Мэхэн. После постройки Суэцкого канала в шестидесятых годах XIX века караванные пути через пустыню, проложенные за тысячелетия, стали с точки зрения Запада ненужными. Как только британские пароходы стали с удобствами достигать Индии еще до эпохи двигателей внутреннего сгорания и нефти, огромные территории перестали интересовать кого бы то ни было за пределами их южных берегов и северных гор, – кроме разве что турецких правителей в далеком Константинополе. Страны, известные сегодня как Сирия, Ливан, Израиль, Палестина, Иордания, Саудовская Аравия и Ирак, были тогда одинаковыми регионами Османской империи.
Несколько сотен лет турки постепенно просачивались в деревни и немногочисленные города вокруг пустынь в сердце Ближнего Востока, потом захватывали там власть. Османская империя систематически и повсеместно заменяла законы шариата на собственный кодекс Наполеона и вводила турецкий язык как язык администрации и обучения. Турки затягивали ведущих арабских деятелей в турецкую сеть, вознаграждая их лояльность, пока наконец не взяли всю Аравию в мягкие тиски. Все это поддерживалось системной коррупцией и тщательным разжиганием вражды между народами. Но, как вскоре выяснила Гертруда, власть Османов сходила на нет, стоило лишь отойти на несколько миль от цивилизации. Бедуинские шейхи делали что хотели, защищая свои драгоценные колодцы, караванные тропы и редкие пастбища от соседей и соперников. В пустынях законов не было, их можно было перейти, только, как это столь храбро делала Гертруда, вооружившись знанием языка, политики и обычаев бедуинских племен. Вскоре она стала желанным гостем в их шатрах.
Притом что ислам был господствующей религией, а арабы большинством, города Аравии оказались необычайно космополитичными. Немногочисленные евреи, пережившие разрушение своих селений римлянами первого века, продолжали жить торговцами, где это еще было возможно. Греки, египтяне, персы, армяне, ассирийцы – христиане и мусульмане – процветали на караванной торговле между Индией, Европой и Африкой. Они имели свою выгоду с ежегодных исламских паломничеств в Мекку и Медину и служили туркам на должностях низших чиновников.
Самым космополитичным городом из всех был Иерусалим. Постоянно подвергаясь вторжениям после ухода римлян, он стал якобы арабским городом и вошел в Османскую империю в 1840 году. С тех пор он оказался в центре внимания каждой европейской страны, желавшей подтвердить свою религиозную историю. Французы, британцы, немцы, итальянцы и в особенности русские строили церкви, больницы и колледжи. К моменту прибытия Гертруды стала набирать вес и влияние еврейская община, увеличивалось число поселений беженцев. При населении в семьдесят тысяч Иерусалим был осью культур и объектом особого интереса в воротах Аравии.
Карьера Гертруды как путешественника по пустыне началась лишь в тридцать один год, когда она приняла приглашение на Рождество от Нины Розен, старой подруги, ныне жены немецкого консула в Иерусалиме. Консульство было небольшим, и в нем имелось всего три спальни. Одну занимали двое маленьких сыновей Розенов, вторая была отведена сестре Нины Шарлотте. Гертруда поселилась в отеле «Иерусалим», всего в двух минутах ходьбы от консульства, куда она приходила к семье Розен к трапезе и началу экскурсий. 13 декабря она писала домой:
«Мои апартаменты состоят из очень приятной спальни и просторной гостиной, обе выходят в небольшой вестибюль, выводящий, в свою очередь, на веранду, идущую вдоль всего первого этажа двора отеля с садиком. Я плачу 7 франков в день, завтрак включен… горничной у меня служит предупредительный джентльмен в феске, который мне готовит горячую ванну по утрам… «Горячая вода для Королевы готова», – сообщает он. «Войдите и зажгите свечу», – отвечаю я. «Слушаю и повинуюсь», – говорит он. Это значит, пора одеваться».
Въезжать в ближневосточный отель, будь то в Иерусалиме, Дамаске, Бейруте или Хайфе, было счастливым обрядом, почти священным предисловием к колоссальным организационным работам, необходимым в начале пустынных экспедиций Гертруды. В тот конкретный момент она хотела только купить лошадь и начать новый курс арабского, но эти начальные приготовления установили порядок, который никогда не менялся. Она всегда бронировала себе две комнаты с верандой или хорошим видом и одну из них превращала в рабочее место по подготовке предстоящей кампании, оговаривала два кресла и два стола, а всю ненужную мебель просила убрать. Распаковав карты и книги, Гертруда оставляла следы сигаретного пепла по всей комнате, прибивая картины небольшим молотком и гвоздями, которые привозила для этой цели. «Я все утро распаковывалась и выбрасывала из гостиной кровать и прочее; сейчас тут более чем уютно: два кресла, большой письменный стол, квадратный столик для книг, огромная карта Палестины Киперта…[16] и семейные фотографии на стенах. Печечка в углу, и в ней горят поленья, что весьма приемлемо».
В этот первый раз Гертруда сразу нашла учителя и установила себе шесть уроков арабского в неделю. Остальное время до Рождества она в основном ездила верхом и развлекалась вместе с Розенами и их детьми – например, разрисовывали каштаны золотом, чтобы украсить рождественскую елку. В канун Рождества все ездили на высокую мессу во францисканской церкви в Вифлееме, потом ходили со свечами в процессии в Грот Рождества.
Гертруда уже говорила по-французски и по-итальянски, персидский знала не хуже немецкого и слегка понимала иврит. Ей легко дался турецкий, но это был единственный язык, который она не закрепила. Арабский оказался куда труднее, чем она рассчитывала. Но медленность освоения самого трудного из языков ей не помешала и дальше читать на иврите стихи из Книги Бытия перед ужином – для легкого развлечения. Первые две недели уроков арабского поставили ее на грань отчаяния:
«Могу сказать теперь, что вряд ли я вообще заговорю по-арабски… страшный язык. В нем как минимум три звука, почти невозможные для европейской гортани. Худший из них – это «Х» с сильнейшим придыханием. Мне удается его произнести, лишь прижимая язык пальцем, но ведь нельзя же вести разговор, засунув палец в горло? Отмечу только, что есть пять слов, означающих стену, и 36 способов образования множественного числа».
Гертруда испробовала несколько лошадей, пока не остановилась на небольшом и энергичном арабском жеребце. Заплатила она за него 18 фунтов стерлингов и надеялась продать его за ту же цену при отъезде. Домой она писала: «Очаровательный конек, гнедой, очень хорошей породы, с прекрасными движениями, вполне зрелищный, но легкий и сильный и во всех отношениях восхитительный. Не могла бы ты сказать Хизу, чтобы прислал мне широкую фетровую шляпу от солнца? Не двойную, а обычную тераи[17] и с широкими полями для верховой езды, и вокруг – черную бархатную ленту с прямыми бантами».
Ее восхищало все, что видела она в Иерусалиме и вокруг. Спустившись верхом к Иордану, потом к Мертвому морю («очень липкое!»), ко Гробу Богородицы («закрыто!»), она все сильнее чувствовала, как ограничивает ее посадка дамского седла. Среди самой различной местной одежды ее наряд выглядел неуклюжим и стесняющим. При одобрении Фридриха и Нины она стала ездить верхом. Попробовала мужское седло, и ей так понравилось, что она купила себе такое же. Когда сестры из ближайшего монастыря подарили ей раздвоенную юбку для верховой езды, первую из многих, чувство свободы стало полным. Уйдя с обжитых туристами дорог, забитых караванами и каретами Томаса Кука, Гертруда скакала куда хотела, поднимая тучи пыли, перепрыгивала каменные стены, вопя от радости, одной рукой придерживая недавно прибывшую тераи с бархатной лентой:
«Главное удобство этого путешествия – мужское седло, и для меня удобно, и для коня. Никогда, никогда не буду я больше ездить иначе, я даже не знала, как на самом деле легко ездить на лошади. Не следует думать, однако, что у меня нет самой элегантной и достойной раздвоенной юбки, но так как здесь все мужчины тоже носят что-то вроде юбок, меня это среди них не отличает. Пока я не заговорю, люди меня принимают за мужчину и называют эфенди!»[18]
Странствуя по горам и долинам, она спешивалась собирать гиацинты, офрисы пчелоносные или цикламены, иногда прищуриваясь на далеких отшельников, входящих высоко наверху в свои пещеры и втягивающих за собой веревочные лестницы. Это была ожившая Библия: каждый раз, чтобы купить масла или хлеба, Гертруда проходила мимо дворца Ирода или купели Вифезда. Она стала брать с собой всюду фотоаппарат и снимать изящно одетых женщин на улицах. Она видела массовое крещение поющих русских паломников и отметила, что монахам вроде бы доставляло удовольствие держать их под водой, пока те не начинали вырываться, стараясь вдохнуть. На окраинах Иерусалима Гертруда останавливалась взглянуть на лагерь черных бедуинских шатров, появившихся как-то вечером из пустыни и бесследно исчезнувших на следующий день.
Эту идиллию прервала телеграмма, а затем письма из Ред-Барнс. Умерла тетя Ада, которая помогала растить Гертруду и Мориса после смерти их матери и до женитьбы Хью. Отец страдал от болезненных проявлений ревматизма, а Морис готовился отбыть на войну с бурами. Ее беспокойство о них двоих часто сквозит в ее корреспонденции: Гертруда «очень встревожена» по поводу своего брата – для нее «ужасным ударом» стало то, что он отправился в Южную Африку. «Уехала в плохом настроении… очень несчастная», – пишет она в своем дневнике.
Был март 1900 года. Несмотря на плохую погоду, Гертруда решила организовать десятидневную экспедицию в Моавитские горы, проехав семьдесят миль по восточному берегу Мертвого моря. Это было ее первое путешествие с собственным караваном и командой из трех человек – повар и пара погонщиков мулов, – из которых никто ни слова не знал по-английски. По дороге намечалось взять проводника – возможно, турецкого солдата, едущего из гарнизона в гарнизон.
Добравшись до Иорданской долины, Гертруда увидела, что стоит по пояс в диких цветах. В первом из многих писем домой с пометкой «Из моего шатра» она описывала развернувшийся перед ней пейзаж:
«Поля и поля, самых разных исключительных расцветок – лиловые, белые, желтые, ярчайше-синие и просторы алых лютиков. Девять десятых из них я не знаю, но есть желтые ромашки, ароматные розовато-лиловые дикие цветы, какие-то огромные великолепные темно-лиловые луковичные, белый чеснок и лиловая мальва, а выше – крошечные синие ирисы и красные анемоны и что-то рассветно-розовое вроде льна».
Дальше тянулись светлые широкие полосы хлебов, посеянных бедуинами, когда они здесь проходили – на обратном пути будет жатва. Уже сносно разговаривая по-арабски, Гертруда в основном говорила с Мухаммадом, красавцем друзом, погонщиком мулов. Он ел только рис, хлеб и фиги. Ей он нравился, и нравилось все, что он рассказывал о родине своего племени. Гертруда решила, что когда-нибудь съездит в Джебел-Друз на юго-западе Сирии посмотреть на его соплеменников. Покупая йогурт у какой-то семьи племени ганимат, она остановилась для попытки разговора с женщинами и детьми, заметив с удивлением, что они едят траву «как козы». «Женщины с открытыми лицами. У них синие хлопчатобумажные платья шести ярдов длиной, они подбираются и заматываются вокруг головы и талии, спадая до ног. Лица от рта вниз татуированы индиго, а волосы висят двумя длинными косами по обе стороны… уметь говорить по-арабски – это не шутка!»
Возле форта крестоносцев Керак, где Гертруда должна была повернуть назад в Иерусалим, она передумала и добавила к своей поездке еще восемь дней и направилась к набатейским руинам, к Петре. Ей хотелось увидеть знаменитую «сокровищницу», точеный двухэтажный фасад, вырезанный в розовом песчанике, подход через узкую расселину. Когда турецкий чиновник поинтересовался ее караваном и целью поездки, до нее дошло, что надо было запастись разрешением. Прикинувшись немкой – «потому что англичан они страшатся отчаянно», – она попросила отвести себя к местному губернатору, от которого и получила разрешение ехать на юг и солдата в проводники. Сообщая в письме к родителям, что она удвоила намечаемый срок поездки, Гертруда добавила, что обязательно запросила бы у них по телеграфу разрешение на это, если бы была такая возможность. Не в последний раз она притворялась, что следует английскому кодексу поведения, поступая при этом по своему разумению.
В сопровождении проводника небольшой отряд двинулся сквозь группы аистов, саранчу из небольшой тучки и вскоре оказался рядом с лагерем бени-сахр, воинственного племени, которое последним признало турецкое правление. Пока Гертруда была невежественна в законах пустыни и не знала, что, когда бы ты ни приехала в кочевой лагерь, нужно немедленно нанести визит вежливости шейху в его шатре. А так как ее еще сопровождал турецкий солдат вместо платного местного проводника, вскоре она нарвалась на неприятности. К каравану дважды подъезжали несколько воинов бени-сахр, вооруженных до зубов. Появляясь из ниоткуда, они вдруг возникали с двух сторон и отъезжали, только когда к Гертруде присоединялся следовавший сзади турок. Но запугать Гертруду не удавалось: «Не думаю, что когда-нибудь у меня был такой чудесный день».
Вскоре на дороге в Мекку – путь ежегодного хаджа – она обнаружила, что это даже и не дорога. Занимая одну восьмую мили в ширину, она состояла из сотен параллельных троп, пробитых огромными караванами паломников на пути туда и обратно. Двигаясь по ней, Гертруда постигала азбуку путешествий по пустыне. В картах оказалось полно ошибок и зачастую уменьшены расстояния. Вода у нее была, но вскоре кончились ячмень, уголь и вся провизия, кроме риса, хлеба и небольшого горшка мяса. Они остановились в деревне, где надеялись купить ягненка, в крайнем случае курицу, но не вышло. «Как живут люди в вади Муса, не могу себе представить, – удивлялась в письме Гертруда. – У них даже молока нет».
Когда экспедиция дошла до Петры, восторгу перед волшебной красотой коринфского фасада и амфитеатра стало мешать чувство голода. «Чарующий фасад… исключительно тонкие пропорции… гробницы изукрашены до последней степени… но время их не пощадило, погода выветрила камень, покрывая его неповторимыми узорами… ох, если бы того ягненка!»
Вернувшись позже в свой шатер возле вади Муса, Гертруда обнаружила на земле «на удивление много длинных черных слизняков», но тем не менее спала хорошо. От Петры она свернула снова на север к Мертвому морю и в этот вечер поставила шатер возле цыганского табора. С цыганами она разделила их ужин из творога, который ели пальцами, и чашки кофе, передаваемой по кругу. Наступила темнота, взошел месяц, и началась музыка. Гертруда писала Хью:
«…Мигал костер из колючих веток, угасал и разгорался снова, высвечивая круг сидящих мужчин, черные и белые их плащи заворачивались вокруг них, и женщина танцевала в середине. Она будто сошла с египетской фрески. Длинное красное платье, завязанное вокруг талии темно-синей материей и распахивающееся внизу, открывающее еще более красную нижнюю юбку. Вокруг головы другая темно-синяя лента, туго завязана, концы спадают на спину, подбородок укрыт белой материей, охватывающей уши и падающей складками до талии, а на нижней губе – индиговая татуировка! Ноги в красных кожаных туфлях едва движутся, но все тело танцует, и красный платок в руке летает вокруг головы, и руки всплескивают перед бесстрастным лицом. Мужчины играют на барабане и диссонирующих дудках и поют монотонную песню, хлопая в ладоши, а она постепенно приближается и приближается ко мне, извиваясь изящным телом, и наконец опускается на колени на кучу хвороста возле моих ног, тело все танцует, а руки покачиваются и вертятся вокруг маскоподобного лица… Дорогой мой отец, как это было прекрасно! Мне только мешало чувство, что это намного лучше, чем я заслуживаю».
Погода вдруг переменилась, стало отчаянно жарко. Лицо у Гертруды горело, и когда она въехала обратно в долину, оказалось, что прекрасные цветы, замеченные на пути туда, засохли и превратились в сено.
Это был конец ее первой экспедиции. Она проехала 135 миль за восемнадцать дней и выучила еще один урок: как следует кутаться от солнца. В последующих путешествиях в Сирийской пустыне она одевалась в традиционную белую ткань, куфию, завязанную на шляпе и обмотанную вокруг нижней части лица, и тонкую синюю вуаль с отверстиями, чтобы видеть. Белая полотняная раздвоенная юбка отчасти покрывалась большим мужским плащом джинсового хлопка, с глубокими карманами. Таким образом вполне эффективно, хотя и ненамеренно, Гертруда переоделась мужчиной.
Розены обещали Гертруде недельную экспедицию на север в Босру на край друзских гор – римский город с замком и триумфальными арками. Но к апрелю она уже ездила по пустыне несколько раз по нескольку недель, и этот план стал казаться ей слишком пресным. Когда Розены вернулись в Иерусалим, Гертруда сказала, что собирается в горы познакомиться с единоверцами Мухаммада, друзами, а возможно, пройти в Сирийскую пустыню до самой Пальмиры, миль двести. Реакция ее друзей, какой бы она ни была, не описывается. Свирепые друзы – замкнутая мусульманская секта у турок считалась опасной и в общем-то подрывной. Наверняка у Розенов были нехорошие предчувствия по поводу того, что женщине не стоит там разъезжать в одиночку.
Путешествие начиналось комфортно – два повара, Мухаммад и еще два погонщика мулов, пять мулов со снаряжением. В дневниках, которые Гертруда писала у себя в шатре почти каждый вечер, она отмечала проезжаемые археологические развалины и лагеря всех племен: аббад, бени-хасан, адван, хаварни и аназех. Среди массы информации редко попадаются забавные события, но она записывает, как какой-то мальчишка украл у нее хлыст. Она за ним погналась, надрала ему уши и отобрала краденое.
В Босре она ходила по городу способом, обычным для многих арабских деревень – по крышам, – и начала утомительные переговоры с мудиром – местным арабским чиновником – о продолжении своей поездки. Стандартная процедура требовала запросить разрешения на въезд на территорию друзов, но Гертруда знала, что вряд ли его получит. Поэтому она сделала вид, что ее целью является Салхад, на северо-востоке, куда она направляется осмотреть руины. Она не первая среди путешественников по пустыне, использующих археологию как предлог для поездки, предпринятой по совершенно иной причине, но это в первый раз она им воспользовалась. К этому времени Гертруда знала арабский достаточно, чтобы владеть официальными оборотами и изысканной вежливостью этого языка, и начинала говорить на двух уровнях: на местном говоре и на более литературном диалекте. Для родителей она описывает сцену в лицах: «Куда я изволю направляться?
– В Дамаск.
– Благословен Господь! Туда есть прекрасная дорога к западу, с красивыми развалинами.
– Да будет угодно Господу, чтобы я их увидела! Но сперва я хочу взглянуть на Салхад.
– Салхад! Там ничего нет, и дорога очень опасна. Это невозможно.
– Это необходимо.
– Из Дамаска пришла телеграмма, обязующая меня сказать, что мутессариф беспокоится о безопасности вашей милости. (Это была неправда).
– Англичанки ничего не боятся. (Это тоже неправда)». Следующая беседа, с начальником гарнизона города, прошла так же неудачно – отчасти потому, что он был одет по-домашнему и во время беседы его брил денщик. Ресницы у него были красиво зачернены, сухо замечает Гертруда, но в остальном его туалет был незавершен.
Мудир ей не понравился, и еще сильнее не понравился, когда ночью явился к ее шатру. Она поспешно задула свечу и велела повару сказать, что уже спит. Подслушивая разговор, она услышала, как пришедший сообщил, что никуда она без разрешения не поедет. Всегда, когда Гертруде грозили ограничениями, она действовала быстро. В два часа ночи она свернула лагерь, дрожа в летней одежде, и к рассвету была уже далеко на севере за Салхадом, куда, как она понимала, мудир вполне мог бы погнаться за ней.
Гертруда была первой женщиной, путешествующей в одиночку по этой территории. Даже ее команда тревожилась по поводу того, что может случиться. Но удача ей сопутствовала, и идиллия с Джебел-Друз продолжалась. При первом же появлении в друзской деревне в тени горы Кулейб ее тепло встретили и выказывали ей доброту и уважение:
«Женщины набирали воду в глиняные кувшины… и у воды стоял красивейший юноша лет 19 или 20. Я спешилась, чтобы напоить лошадь. Юноша подошел ко мне, взял за руки и поцеловал в обе щеки, к моему большому удивлению. Подошли еще несколько, обменялись со мной рукопожатиями. Глаза у них были огромные, ресницы черненные кохлем у женщин и у мужчин. Они темноволосы, брови у них прямые, и держатся они прямо, лица у них внимательные, приветливые и разумные, что необычайно привлекательно».
В сопровождении этого юноши, Насреддина, Гертруда проехала в деревню Арех, отмеченную у нее в путеводителе как родина верховного шейха друзов. В Арехе ее приветствовали мужчины, зацепляясь с ней мизинцами, и ввели ее в дом, где усадили на подушки и угостили кофе. «Ощущение уюта, безопасности и уверенности от общества людей, говорящих прямо, было восхитительнее, чем я могу передать», – пишет она родителям.
Гертруда теперь знала, что вежливость требует попросить возможности выразить свое почтение вождю, Яхья-Бегу, и она, спросив, может ли с ним увидеться, сделала следующий правильный шаг в сложном этикете пустыни, согласно которому гость зарабатывает себе защиту племени. Старый воин, первый из вождей племени, с которыми ей предстояло познакомиться, только что вышел после пяти лет заключения в турецкой тюрьме. Фигура это была замечательная: «Наилучшее воплощение типа гран-сеньор, крупный мужчина (лет 40 или 50), очень красивый и с весьма изысканными манерами. Он – король, и очень хороший, хотя королевство его невелико».
Он навалил для Гертруды на пол подушек, взбил их, потом поманил ее разделить с ним и его людьми трапезу из мяса и бобов, которые надо было брать пальцами со стоящего в центре блюда. Вождь спросил, как ее поездка, и велел Насреддину и еще одному друзу показать ей все местные археологические руины, а потом проводить к следующему месту ее назначения. Перед уходом Гертруда попросила разрешения сделать его фотографию. Как далеко простирается защита верховного шейха, она узнала через несколько недель, услышав, что Яхья-Бег продолжал следить за ее перемещениями, посылая гонцов с вопросами: «Видели ли вы странствующую королеву, консулессу?» Она уже путешествовала с соблюдением стиля, хотя и не столь изощренного, как впоследствии. Скатерть, стаканы, ножи и вилки ее ежедневного обихода были, видимо, позаимствованы в консульстве.
Несомненно, ее привлекали эти вежливые воины: перед тем как их покинуть, Гертруда посетила еще одну деревню, где опять-таки была поражена красотой мужчин. Несколько смущаясь, наверное, при описании этого чувства своим родным, она его выразила очень аккуратно: «Это была группа таких красивых людей, каких только захочешь увидеть. Средний рост – 6 футов 1 дюйм, а средняя внешность – как если бы сделать сочетание Хьюго и тебя, папа».
Гертруда сделала короткую остановку в Дамаске и двинулась к Пальмире в сопровождении еще трех турецких солдат, избегая туристских дорог и совершая выходы в сторону. Ей пришлось закалиться. До сих пор питье мутной воды было для нее табу, но после двух безводных дней пришлось закрыть глаза и пить из луж, где кишели черви и насекомые, стараясь убедить себя, что это лимонад со снегом, что продают на базарах в фарфоровых чашах. Потом: «Сегодня мы купили барашка. Он был очень трогательный, и его судьба ранила меня в самое сердце. Боюсь, что посмотри я на него чуть дольше – было бы как у Байрона с гусем[19], поэтому я быстро от него ушла – а на ужин были восхитительные бараньи котлеты».
Они медленно двигались через пустыню, поднимаясь до рассвета, чтобы облегчить жизнь лошадям. Впереди ехал проводник Ахмед, одетый в белое, рядом с Гертрудой – черные тени трех ее солдат, и позади, позванивая колокольчиком, мулы. Три верблюда шли своим темпом – все они потом сойдутся в лагере. Снова Гертруда была поражена абсолютной тишиной пустыни, более глубокой, чем даже на вершинах: там слышно какое-то эхо падающего льда или камней, здесь же – совсем ничего.
Каждый день она получала новые уроки выживания в пустыне. Оказалось, что солнце может обжечь ноги даже через кожаные сапоги, если их не прикрыть полотнищами ткани. Она познакомилась с миражами – «огромными лужами воды», никогда не уходящими с горизонта, сшила себе спальный мешок из муслина, чтобы защититься ночью от москитов. «Я очень горжусь этим приспособлением, – писала Гертруда домой, – но если арабы совершат на нас газзу [набег], то убегать я буду последней, и это будет очень похоже на бег в мешках».
По-арабски она уже говорила достаточно хорошо, чтобы обсуждать политику пустынь с нотаблями племен, которых все время встречала по пути. Она научилась прикладываться в свою очередь к наргиле, передаваемому по кругу, – кальяну с табаком, марихуаной или опием. Сперва это ей не очень нравилось, как она изо всех сил объясняла родителям, но постепенно выработалась привычка. Однажды Гертруда обнаружила, что мех, который ей продали, течет, и починила его, закрыв дыру камнем и обвязав горловину шнурком. А у себя в дневнике отметила, что надо проверять мехи перед тем, как платить.
День в седле тянулся у нее от десяти до двенадцати часов, и она приучилась читать или спать на ходу. Гертруда садилась боком на седло – рассчитанное на верховую посадку – и отпускала поводья, чтобы держать зонтик, карту или книгу. Когда однажды лошадь вдруг пустилась рысью, Гертруда упала, что вызвало веселье среди солдат. Минуту она сидела на песке, раздумывая, надо ли выразить досаду, но потом запрокинула голову и рассмеялась вместе со всеми. В последние часы этих долгих дней она иногда переходила на чьего-нибудь верблюда.
«Это огромное облегчение – проехав на лошади 8 или 9 часов, ощутить под собой длинные уютные покачивания и широкое мягкое верблюжье седло… На верблюде едешь только с недоуздком, замотанным обычно за луку седла. Прикосновение к шее верблюдицы говорит ей, куда ты хочешь свернуть; чтобы она ехала вперед, достаточно тронуть ее каблуками, но если хочешь, чтобы она села, нужно несильно и часто похлопать ее по шее, приговаривая: «х-х-х-х!» Мягкое большое седло, «шедад», так легко и удобно, что совершенно не устаешь. Качаешься, обедаешь, рассматриваешь ландшафт в подзорную трубу… Моя верблюдица – самая очаровательная из животных».
В письме, которое было получено в Дамаске, Флоренс спрашивает, не бывает ли ей одиноко. Гертруда отвечает, что часто скучает по своим родным, в особенности по отцу, и тут же старается рассеять обиду, которая могла бы после таких слов возникнуть у мачехи:
«Иногда это бывает очень странное ощущение – быть одной в мире, предоставленной самой себе, но в основном я это принимаю как данность… не думаю, что мне бывает одиноко, хотя один человек, которого мне часто хочется видеть, это папа… мне просто хочется сравнить свои впечатления с его. И с тобой мне тоже хочется говорить, но не в шатре с уховертками, тараканами и питьевой водой с илом! Мне кажется, ты не могла бы остаться собой в таких условиях».
По мере подъема в горы ей пришлось сменить муслиновый спальник на широкие брюки, гамаши, две куртки и одеяло. Гертруда спала на земле; в последующих своих путешествиях по пустыне она брала с собой парусиновую раскладную кровать. Ближе к Пальмире движение затруднилось, и дорога стала суше. В последний день экспедиция поднялась в полночь и ехала до рассвета, когда на горизонте появился замок Пальмиры в бледном ложе песка и соли. Над ним клубились облака пыли, и до него оставалось еще пять полных жажды часов. Башни, колонны и огромный храм Ваала были, как решила Гертруда, самым прекрасным, что она увидела после Петры. Двадцать четыре часа она посвятила изучению города, отдала должное всем его стоящим местам и повернула обратно – для разнообразия по туристской дороге.
На пути в Дамаск Гертруда пристала к большому каравану верблюдов, которых вели из Неджда на рынок в город свирепого вида арабы из племени агайл под предводительством своего шейха. Опасаясь набега на пути, они хотели иметь дополнительную защиту в лице трех солдат Гертруды – как свидетелей из турецкой армии, если будет необходимость. Она же, в свою очередь, хотела поговорить с шейхом и узнать побольше о пустынях Неджда, куда когда-нибудь рассчитывала добраться. И еще она уже знала, что в пустыне за услугу платят услугой: очень неплохо, если племя агайл будет у нее в долгу.
На обратном пути Гертруда встретилась с каретой, где сидела пара туристок: приятные англичанки, знакомые по иерусалимскому консульству, обе свежие и опрятные. Эти леди косились на ее грязную одежду и растрепанные волосы, а от ее эскорта хмурых агайлов в патронташах, с ножами и двадцатифутовыми копьями шарахались в страхе. Гертруда же была рада снова увидеть мисс Блаунт и мисс Грив. Она спрыгнула с лошади и вскочила в их карету ради настоящего английского чаепития, с «Эрл Грей» и имбирными пряниками. «Жаль, что я не могу организовать свои путешествия принятым образом, – писала она потом, – но судьба против меня. Все свои планы я строила так, чтобы вернуться из Пальмиры, как положено леди, но увы! – этому не суждено было сбыться».