Железные франки Шенбрунн-Амор Иария
Преданный оруженосец поспешно выдавил из пореза отравленную кровь, щедро искупал руку в вине, свел края ранки и заклеил пластырем из тончайшей кожицы. Иоанн даже не поморщился.
Могучий рогач давно ускакал, солнце скрылось за горным хребтом, в Таврских горах тут же стемнело, поднялся резкий апрельский ветер. Императора знобило.
В плохом настроении он вернулся в Аназарбскую крепость. Голодный, поспешил за накрытый стол. Старший медик с поклонами попросил разрешения снять пластырь и осмотреть рану.
–Не надо, – отказался василевс. – Яд весь вышел, перевязка охраняет руку от заражения, чем меньше ковыряться, тем лучше.
Когда подали засахаренные цукаты и пахлаву с фисташками, Иоанну показалось, что место пореза заныло.
Ночью Порфироносный уже не мог спать. Маленький, сморщенный, Его Царственность возлежал на высоких подушках, над почерневшей рукой поочередно склонялись придворные врачи и при свете множества свечей ассматривали увеличивающуюся на глазах опухоль.
–Разрезать, Багрянородный государь, немедля открыть нарыв! – потыкав пальцем вздутую, натянутую кожу, заявил опытный целитель Арсений.
Ему возразил молодой лекарь Теофил:
–Опухоль не созрела. Следует еще немного выждать!
Иоанн не сдержался, застонал. Напуганные медики решили резать. Снова давили кровь, она выходила с гноем, но чем больше мяли и щупали августейшую руку, тем сильнее она раздувалась. Растерянные эскулапы отошли на другой конец покоев и там держали консилиум. Слов было не разобрать, но до василевса доносились их раздраженные препирательства.
Иоанн вспомнил, как несколько лет назад тяжко болел, и его уже причастили, и как он, гордо носящий титул Верного во Христе, принес тогда обет в случае выздоровления совершить паломничество в Иерусалим. Даже приготовил в дар храму Гроба Господня лампаду в двадцать талантов. В тот раз он выздоровел и, по множеству причин, тогда казавшихся неотложными, был вынужден откладывать исполнение обета вновь и вновь. Император – хозяин империи и потому не хозяин самому себе. В этом году, наконец, собрался исполнить обещание, но тут король Фульк умолил не вводить греческую армию в Палестину, пощадить его разоренные постоянными войнами земли. Не мог же Порфироносный и Равноапостольный император явиться в Святой город одиноким путником! Пришлось скрепя сердце отказаться от мечты юности. Так Иоанн и не узрел Святого града.
«Господи, – пообещал Его Царственность с тоской, – дай мне еще совсем немного времени, и я совершу так много важного и нужного».
Врачи возвратились к его ложу, и властитель сильнейшей империи христианского мира с усилием приподнялся на постели, оглядел лица медиков с отчаянной надеждой.
–Порфирогенетос Багрянородный, мы советовались и долго размышляли и не видим другого выхода, кроме… – усыпанный милостями василевса хирург колебался, боялся произнести вслух страшную рекомендацию. Иоанн уловил в глазах старика беспомощность, и его сердце сжалось, – …кроме ампутации, светлейший автократор.
Ампутации?! Иоанн вспомнил красавца-оленя на фоне багрового неба, вспомнил, как, совершенно здоровый и сильный, медленно заводил руку за спину, нащупывая отравленную стрелу. В ту минуту он немного жалел великолепное животное, осужденное упасть в смертельных судорогах. Разве мог василевс знать, что из двоих Господь спасет именно оленя!
–Милосердный василевс, руку необходимо отрезать прежде, чем яд заразит все тело, – настойчиво повторил главный архиатр двора Макарий, потрясая манускриптом Павла Эгинского, сторонника ампутаций.
Иоанн с усилием поднял руку, осмотрел ее, столько лет верно служившую и внезапно ставшую смертельным врагом. Зрелище было отвратительным. Представил, как долго лекари будут с усердием пилить плоть, сухожилия и кость, как будет выглядеть обрубок, как он будет жить дальше, свидетельствуя увечьем о собственном малодушии. А вернее всего – умрет, лишь чуть позже. Двадцать пять лет и семь месяцев он правил империей, все дни и ночи земного существования посвятил ей, много раз рисковал жизнью и давно привык отождествлять себя с ее величием. Разве послужит такой конец царствия к его славе, к славе наследия римских августов и святого Константина? Жить с отчлененной рукой, как преступнику? Никто не живет вечно, и не полагается Его Царственности вызывать презрение и жалость.
–Вам бы все чего-нибудь отпилить, – сказал он, скрипнув от боли зубами. – Стыдно Римской империи быть управляемой одной рукой.
Асклепиады, у которых наконец-то появилась ясная задача – преодолеть сопротивление августейшего пациента, взбодрились, заспорили, принялись наперебой ссылаться на Теос-Корида, цитировать «Синопсис» отступника Орибасия, апеллировать к трудам Аэция из Армиды, зачитывать Александра Траллиануса, взывать к авторитетам язычников Гиппократа с Галеном и божиться святыми Косьмой с Дамианом.
–Позовите монаха Андрея из Памфилии, пусть молится обо мне, – приказал Иоанн и отвернулся к стене. Так нестерпимо жгло руку, что не оставалось сил на лишние разговоры, все мужество требовалось, чтобы не уступить, не разрешить слабости овладеть собой.
Отца Андрея доставили к ложу умирающего, и он непрестанно просил Господа смилостивиться над рабом Божьим Иоанном, но с каждым часом страдальцу становилось все хуже. Врачи продолжали уговаривать согласиться на операцию, но ни они, ни больной уже не верили в действенность этого средства. Зато теперь, когда автократора покинула всякая надежда, вместе с ней исчезли страх и смятение смертного. Умирающий больше не вспоминал об отвоеванных землях Малой Азии, Балканах или Киликии. Он думал о построенных церквях и монастырях, об открытых им странноприимных и старческих домах, об основанных сиротских приемниках, о лечебнице для страдающих падучей, о лепрозории.
Оставалось выполнить последний земной долг – позаботиться о порядке наследования, и можно будет перестать сопротивляться яду, с облегчением уплыть в протянутые руки Господа.
Перед рассветом Иоанн призвал к своему одру сыновей, а также сановников, вельмож, воевод и легатов. Собрав последние силы, сообщил, что бремя царствия возлагает на достойнейшего – младшего сына Мануила, единственного способного и дальше вести корабль Римской империи в бурном море ее бесчисленных недругов. Превозмогая жар и теряя сознание, смог поведать самое важное – что теперь на плечи его умного, настойчивого, благородного сына ляжет обязанность возрождать славу империи. Заповедал пуще всего опасаться ненасытного латинского Запада, а особенно его хищных отростков – невменяемых франков, которые посоветовал обрубать, пока они малы и слабы. Объединяться же с ними против мусульман заклинал только под эгидой Константинополя.
Успел увидеть сына в лоруме, порфире и императорской диадеме, услышать, что войско признало нового василевса. Наконец с облегчением позволил себе перестать заботиться о судьбе империи, которой служил всю жизнь и ради которой умирал. Отрешив все земное, думал только о грешной, жалкой, трепещущей своей душе.
Великий, могучий византийский император Иоанн Комнин мужественно и покорно страдал еще несколько дней, а затем ушел в Царствие Небесное, сопровождаемый стенаниями и молитвами всех знавших этого праведного, милосердного правителя.
Узнав, что Равноапостольный, если и не обретается отныне с остальными апостолами, но, во всяком случае, на грешной земле никому больше не угрожает, латиняне безмерно приободрились. Пожалуй, больше них гибели Комнина радовался один лишь Занги.
Осуществилось проклятие Грануш, посулившей греку страшное наказание: отсохла унизившая Антиохию длань, и, отравленный ядом собственной стрелы, в тяжких муках скончался ромей, намеревавшийся погубить латинян. Аллилуйя! Так будет с каждым, кто попытается помешать орлу Пуатье расправить крылья! Нет ничего случайного в мире, смело следует полагаться на Господа, без постоянного чуда поддержки свыше франки давно были бы уничтожены.
Фульк принялся лихорадочно готовиться к захвату последнего оплота египтян на Средиземном побережье Палестины – Аскалона. Город, который из-за его неприступности прозвали Сирийской девственницей, спешно окружали франкскими крепостями: от остального Египта Аскалон отсекала крепость госпитальеров в Газе, госпитальерам же Фульк передал крепость в Бетгибелине, а вдобавок возвел Бланшгард.
Князь Антиохийский тоже поспешил воспользоваться неопытностью нового греческого императора: двинулся в Киликию, чтобы захватить у Мануила Комнина киликийские территории, по праву принадлежащие Антиохии.
Время походов Раймонда – время тревог Констанции. Мамушка ворчала, поглядывая на осунувшуюся от тоски анушикс:
–Тяжко на твою маету смотреть. И далась ему Киликия-то.
–Грануш-джан, это в нас с тобой страх и слабость говорят.
Старой армянке не понять объяснений Раймонда, что следует стремиться увеличить свои владения, иначе упущенными возможностями воспользуются враги и миролюбивый и нерешительный государь вскорости останется безземельным.
Мамушка склонилась к очагу, кинула в огонь что-то, судя п поднявшейся вони – волосы или перья, и забормотала по-армянски:
–За нашим домом море, за тем морем поле, в том поле сена стог, в том стоге семь пучков, в семи пучках по семь колос, в семи колосьях семь зёрен, зёрнышко-зерно, выкатись, звезды в ночи, вода на рассвете… – и дальше что-то быстро, неразборчиво.
–Ты что, Грануш-джан, колдуешь, что ли? – поежилась Констанция.
–Еще чего! Напевами тоску твою снимаю, боль твою уношу.
–Татик-джан, ты бы лучше время поторопила. Мочи нет ждать.
–Если бы время бежало так, как тебе хочется, ты была бы уже старухой.
Время ожидания так мучительно, что должно засчитываться Констанции вместо пребывания в чистилище. Лучше бы она проспала все отсутствие супруга и проснулась, когда заскрипит мост, впуская огненного Буцефала, лучше бы сама неслась в бой с обнаженным мечом, чем бродила от бойницы к бойнице и часами выглядывала возвращающееся войско, облокотившись на парапет. Все падало из рук, и дни, предназначенные для любви и счастья, напрасно тянулись в невыносимом ожидании. Что будет с ней, если?.. Мысль эта так устрашала, что княгиня не смела додумать ее до конца.
Мост наконец опустился, и она помчалась навстречу, не замечая, что повязка слетела и рассыпавшиеся волосы взметнулись за спиной золотым ореолом. Любимый спрыгнул с коня, схватил и закружил ее. Каждый раз в его руках она замирала от счастья.
–Смотри, душа моя, что я привез!
Да ничего ей не надо, помимо него самого! Она уже знала, что византийская армия оттеснила Раймонда из Киликии, и гнала, и преследовала антиохийцев чуть не до самых стен Антиохии, а греческий флот разорил прибрежные владения княжества и безнаказанно отплыл на Кипр. Господи, что толку в смерти одного императора, если и следующий немедленно превращался в заклятого врага? Но главное – возлюбленный вернулся цел и невредим.
Оруженосцы притащили из обоза неподъемные тюки, распутали ремни и прямо на плитах двора расстелили огромный, вишнево-зеленый, дивной красоты ковер. Внутри оказались горы чеканных украшений, свитки книг, шелковые ткани, серебряные светильники изумительной армянской работы… Констанция восторженно ахнула. Тут достаточно добра, чтобы расплатиться с туркополами или выкупить пленных! А рядом еще много-много тюков! Какие чудесные трофеи!
–Мы можем построить церковь. Я хочу отблагодарить Всевышнего, что ты вернулся ко мне, любовь моя.
–Ну-ну, – Раймонд привычным жестом потрепал жену по макушке. – Церковь подождет. У меня в Саоне донжон осыпается, в Бюрзее срочно требуется возводить вторую стену. Но выбери себе что-нибудь по вкусу.
Он был щедрый и любил баловать ее. Констанция нерешительно перебирала перстни с самоцветами, переливающиеся жемчужные ожерелья, тусклые кубки, золотые тазики, застежки из слоновой кости, черепаховые гребни, филигранные пояса, рубиновые и изумрудные серьги, воздушные одеяния, солонки в виде башен. Жаль, что реки перепутанных и порванных цепочек годились только на переплавку, а из воздушных материй многие оказались рваными. Подоспела задыхающаяся мамушка, Констанция показала ей пурпурную кисею, расшитую золотом и жемчугом:
–Татик-джан, взгляни – какое чудо!
Грануш уставилась на сокровища, сдавленно охнула, склонилась, вытянула из груды добра тяжелый молитвенник с вытесненной на кожаном переплете армянской вязью. Рядом валялся усыпанный рубинами и изумрудами золотой крест, окончания креста ответвлялись, подобно веточкам. Такой «проросший» крест мог быть только армянским. Трясущаяся рука Грануш указала на темное пятно на ковре, уже обсиженное мухами. К пятну прилип клок длинных черных волос. Констанцию затошнило, прозрачная паутинка-накидка выпала из рук.
Они впервые поссорились.
–Мадам, я решаю, кто наши враги! Армянская бабка в роду еще не делает всех киликийцев нашей верной опорой! Армяне воевали на стороне ромеев, заодно с ними. Я что, должен разбирать, кто на меня нападает? – ревел Раймонд, пересекая залу из угла в угол быстрыми шагами. – Это было сражение, и мы в нем победили. И да, мы их всех убили, а кого не убили, тех взяли в плен! А то вы не ведали, как поступают с врагами?
Князь легко впадал в бешенство. Как-то он с такой силой хватил кулаком по морде жеребца, что несчастное животное рухнуло замертво. До сих пор его ярость никогда не обращалась на супругу, а сейчас он хрипел и так бешено сжимал кулаки, что, того и гляди, лопнут золотые кольца на пальцах. Констанция стиснула руки и не позволила себе отступить, когда Раймонд надвинулся на нее:
–Но это женские вещи, церковная утварь. Там… – она запнулась, – там кровь и волосы…
–Я – солдат, – Раймонд навис над ней, уставился ненавидящим взглядом, словно на Имадеддина, и процедил: – У меня армия, которая ожидает и заслуживает трофеев. Я обязан защищать княжество, мне позарез нужны крепости, а это значит – платить каменщикам и строителям. Мои товарищи годами сидят закованные в мосульских казематах, я вижу их во сне каждую ночь. Я заберу любую добычу, которая идет мне в руки. Понятно?
Он не заставит ее опустить глаза. Никто больше не посмеет обидеть ее и не принудит молчать! Она давно уже не беззащитный ребенок. И Констанция не отступала и не сдавалась, хоть ей и хотелось вжаться в стену:
–Грабить мирных жителей? Сам патриарх Эмери сказал, что Господь наказывает нас за наши грехи!
Раймонд в ярости пнул табурет, зашипел, брызгая на нее слюной:
–Невинных, Констанция, на этой земле нет, даже нашу священную войну ведут только грешные смертные. И «мирных» жителей тут нет. Здесь есть либо мои подданные, которые платят мне налоги и всемерно меня поддерживают, либо подданные моих врагов, которые льют со стен на моих воинов кипящее масло, понятно? Есть те, кто бок о бок со мной в бою, а все остальные помогают моим врагам и делают это на свой страх и риск. Я убью любого, кто сопротивляется мне, а там уж Господь сам в День века своих распознает.
Подошел к гобелену, на котором были вышиты крестоносцы, карабкающиеся на стены святого Иерусалима, и мусульманские воины, осыпающие их стрелами с этих стен.
–После взятия Иерусалима твои великие герои предали мечу всех басурман и сожгли всех евреев, потому что те сопротивлялись и наотрез отказались сдать город, хотя им предлагали. Их сопротивление убило множество рыцарей. Зато последующие города сдавались куда поспешнее и без лишних жертв. – Повернулся к ней. – Когда твой дед Бодуэн вместе с Жосленом I подавляли армянское восстание в Эдессе, они с твоих обожаемых армян три шкуры снимали, плевать им было, что оба были счастливо женаты на армянских принцессах. Но иначе Эдесса не была бы нашей. Но они в твоих глазах герои, да? Только мне надо воевать с твоего разрешения? Ты реши, с кем ты. Самая подлая вещь – это осуждать тех, кто борется за тебя, кто вместо тебя несет все тяготы и все бремя грехов.
Развернулся и вышел, хлопнув дубовой дверью с такой силой, что стены затряслись и эхо прошло по замку. Констанция рухнула на скамью, сцепила трясущиеся руки. Слова Раймонда впивались в нее раскаленными гвоздями, его уверенность в собственной правоте смущала.
Она только смутно помнила старого, бородатого Бодуэна: дед играл с ней, качал ее на коленях, у него был большой, пористый нос и раскатистый, глубокий смех, от которого трясся толстый живот короля. Но о славных деяниях этого героя франков повествовали шансон де жест, и всем было известно, что Бодуэн II был справедливым и набожным государем. Всю свою жизнь этот достойнейший монарх неукоснительно следовал долгу христианина и правителя, с рук его не сходили мозоли от меча, а с колен – мозоли от молитв. Возможно, Раймонду примирение христианского долга с рыцарским кажется невыполнимой тяжестью, но дед знал, что, доверившись Господу, он, напротив, был вооружен вдвойне.
Когда его избрали королем Иерусалима, многие считали, что новый самодержец должен отослать в монастырь старую армянскую жену, вместо сыновей родившую ему только четырех дочерей, сильных лишь норовом. Но Бодуэн не внял, напротив, он отложил коронацию, чтобы дождаться прибытия Морфии в Святой град, и короновался совместно с супругой. Дед был срог к дочерям, но иначе с ними было не справиться. Три старшие, включая Алису, оказались сущими фуриями. Дед защитил крохотную Констанцию от собственной дочери, ее матери, восстановил законную наследницу на антиохийском троне. А Иоветой он был вынужден пожертвовать, потому что в первую очередь Бодуэн был рабом Божиим, во вторую – королем Иерусалимским, а отцом – лишь в третью. Даже ради оставшейся в руках сарацин Иоветы король Иерусалима не имел права соблюсти навязанные ему условия: он, как и Раймонд, не был готов уступить принадлежащие Антиохии земли. Это было бы для княжества началом конца, а без заслона Антиохии все Заморье оказалось бы беззащитным.
Через два года Бодуэн выкупил дочь за восемь тысяч динаров, примирив, как мог, долг венценосца и отца. Теперь тетка Констанции – монахиня-бенедиктинка в монастыре Святой Анны, и это славная участь для девочки, которой упорные слухи о надругательстве врагов не позволяли рассчитывать на достойный брак. Зато Иовета – единственная из дочерей Бодуэна, не развлекающая всё Заморье своими интригами и склоками.
Дед Констанции был героем, истинным рыцарем, достойным и справедливым правителем, верным сюзереном для своих вассалов и умелым полководцем. Но Раймонд прав: когда этого неумолимо требовал долг, Бодуэн умел быть жестоким. Враги считали иерусалимского короля алчным, неразборчивым в средствах, даже прозвали Колючкой, так он и старался быть болезненной колючкой в боку врага. Но он взошел на престол в стране, которая была всего лишь шаткой общностью владений непокорных баронов, и всю жизнь защищал Латинское королевство от анатолийских тюрков, от Багдадского султаната и от Фатимидов Египта, не щадя ни себя, ни соратников. Действительно, деду приходилось усмирять армянские мятежи огнем и мечом, но никто еще не придумал другого способа править непокорными народами. Зато после себя дед оставил объединенное мощное государство, простирающееся от армянской Киликии на севере до залива Акабы на юге, в котором сила поддерживала закон, а не устанавливала его.
Отец Мартин согласился с Констанцией:
–Христос ожидает от всех своих верных рыцарей защищать его и святые места силой своего оружия, и светлой памяти король Бодуэн II делал только то, что было необходимо для этого.
С каждым днем пятно на ковре в памяти Констанции выцветало, казалось менее обличающим, а правота мужа выступала все ярче и очевиднее: князь тоже защищал Антиохию от любых поползновений, нес неподъемную ношу, не щадил своей жизни и жизни товарищей и поступал так, как мог и считал правильным. Разве не приказал Самуил не давать врагам Израиля пощады и предать их смерти «от мужа до жены, от отрока до грудного младенца»? К тому же, и это главное – ей было несносно в ссоре с ним. На третий день не выдержала, подошла, примирительно пролепетала:
–Раймонд, я все понимаю, я не виню тебя…
Он пожал плечом:
–Рад за вас, мадам. Меня винить не в чем. Война, Констанция, неприятное дело, и всем солдатам нужна добыча. Ты знаешь, что сарацины делают с нами? Привязанные к столбам франки служат мишенью для выучки лучников! Наших пленных волокут в города, чтобы толпа могла растерзать их.
–Так то магометане, не армяне, – сдавалась Констанция.
–Здесь испокон веков все со всеми воевали, воюют и будут еще тысячу лет воевать! Киликийцы напали на твоего отца вместе с тюрком Гюмюштикином, греки покорили Киликию, теперь киликийцы сражаются против нас вместе с греками. Легко тебе, сидя в Антиохии, беспокоиться, не обидел ли кто из моих ратников девку из вражеского стана. Но единственные, кто защищает тебя, – это мы, франкские рыцари. Все остальные, будь их воля, захватили бы Антиохию и расправились с тобой. Тот, кто не готов сражаться, тот везде и всегда будет вынужден платить за мир непомерную цену. Если мы взалкаем мира, а наши враги продолжат сражаться за победу, то не мы их выгоним в пустыню, а они спихнут нас в море.
Констанция опустила глаза. Жена обязана верить мужу. В конце концов, князь Антиохии лучше знает, с кем следует сражаться. Супруг просил ее помощи, поддерживать его – долг жены и правительницы Антиохии. Господь ему судья, не Констанция. «Мне отмщение и аз воздам». Сирийские христиане постоянно обижаются на франков, считают, что латиняне недостаточно уважают их, и потому всегда стараются переметнуться на сторону греков и даже тюрков. Одними увещеваниями их не удержать. Одними молитвами завоевания дедов не сохранить.
Вот только косная и упрямая Грануш в ответ на все эти доводы мрачно заявила:
–Если бы латиняне не воображали, что все остальные христиане менее угодны Господу, им бы легче правилось Сирией.
Констанция вспомнила судьбу Иоанна, не выдержала, схватила няньку за руку:
–Татик, уж не прокляла ли ты и моего Раймонда?
Грануш возмущенно выпрямилась, обиженно поджала губы:
–Господь с тобой, пупуш. Разве стану я проклинать того, с кем ты счастлива? Твоя любовь защищает его.
Констанция повеселела, сказала примирительно:
–Ай, балик-джан, это не мы думаем, что мы всех лучше, это Господь предпочитает верных сынов Римской католической церкви всем прочим! Но когда армяне встают под знамена франков, они убеждаются, что Христос может сделать для всех нас!
Грануш только презрительно выпятила нижнюю губу, но Констанция не сомневалась, что мамушка посердится и успокоится. Татик добрая и отходчивая.
Ужасный тот ковер Констанция с тех пор не видала и ничего из тех вещей себе не взяла. Сокровища пошли на нужное, праведное дело защиты крепостей, и это самое важное.
Ника сидела в кафе на улице Бен-Иегуда, перед ней остывала уже вторая чашка какао, ее взгляд то и дело уплывал от экрана планшета туда, где за толстым стеклом кондиционированного аквариума жила, дышала соснами и выхлопными газами неряшливая, шумная, знойная пешеходная зона Иерусалима.
Посреди улицы совершало променад многочисленное семейство ортодоксальных евреев – высокая, худая жена в платке и длинном, глухом платье и семенящий рядом полный, низенький, широкобедрый муж в черном костюме и шляпе. За ними следовало множество их потомков, старшенькая опасливо толкала по скользким колдобинам каменных плит мостовой коляску с младшеньким. Библейское семейство останавливалось, завороженно любовалось ассортиментом каждого базарчика, нагло выплеснувшего на улицу пластмассовые игрушки, надувные круги, шелковые шарфики и дешевые подарочные наборы, но не решалось разорять скромный семейный бюджет ради этих дивных соблазнов.
Мимо витрин убогих лавчонок, где с прошлого века, а может и эры, были распяты все те же фланелевые рубахи, пылились залежи ширпотреба иудаики, тухли выцветшие коробочки косметики Мертвого моря и тускнели россыпи невзрачных колечек, неслась шумная, гогочущая группа американских подростков. У клетки для сбора пластиковых бутылок черный солдат-эфиоп с автоматом за плечом быстро ел капающее белое мороженое. На углу остановился бизнесмен, чтобы доходчивей спорить со своим мобильником, провожая взглядом длинноволосую девушку в мини-юбке. Уличный аккордеонист разливался на ступенях банка «Подмосковными вечерами», вверх по улице брели с кошелками возвращающиеся с рынка обношенные старухи-праматери, навстречу им деловито шествовали монахини-бенедиктинки.
Зигзагом неровной походки рассекал иерусалимскую толпу нищий пророк. Его растрепанные седые пряди реяли на ветру, развевались грязные лохмотья, он что-то громко кричал, по-видимому, призывая к покаянию, и вздымал в небо самодельный плакат. Никто, кроме скучающей Ники, не обращал на него внимания.
Худой синеглазый мальчишка с длинными светлыми локонами над торчащими ушами оторвался от остального выводка современного Авраама, промчался вприпрыжку мимо Никиного окна и вскарабкался на спину каменного льва, невозмутимо стоявшего в переулочке у затоптанной клумбы, в которой росли окурки, цвели две пластиковые бутылки и раскрывались навстречу ослепительному солнцу целлофановые пакеты.
Мать звала его, но шалун заметил, что Ника из глубины кафе следит за его подвигами, и принялся геройствовать: отчаянно махал руками, раскачивался на спине оселанного дикого зверя и делал вид, что не слышит истошных криков матери: «Ицхак! Ицхак!» Ника невольно улыбнулась ему, укротитель львов притворился, что не замечает ее восхищения.
Внезапно раздался оглушительный взрыв. Отчаянно затряслась и обрушилась лавиной града бронированная витрина. Нику отбросило к задней стене.
Когда она поднялась и подбежала к окну, по улице к месту взрыва сломя голову уже мчались несколько мужчин – солдат-эфиоп, бородатый еврей в молитвенном талите и бизнесмен. Разметало по мостовой разноцветную пластмассовую дрянь базарчика, на камне валялся, распахнутый, как рот в беззвучном крике, мобильник, толпа рассеялась. Только мать догоняла упущенную дочкой коляску с младенцем, несущуюся к площади Сиона.
На месте иерусалимского льва, на спине которого только что джигитовал маленький конопатый неслух, дымилась страшная черная яма.
Жуткий вопль сирены настиг улицу, обрывая сердце.
Лето 1143 года было жарким и блаженным. От полуденной духоты в саду никли розы, ящерицы прятались в расщелины каменной кладки, лениво журчали фонтаны, золотые рыбки недвижно зависали в тени зацветшего бассейна, парили над водой стрекозы, вяло жужжали шмели, вполсилы стрекотали цикады, солнце останавливалось на небосклоне. От зноя не спасали даже толстые стены замка и церквей. В сумерках с моря веял спасительный бриз, трепал женские платки, шуршал сухими верхушками пальм. По вечерам оживали и благоухали смолой сосны, тревожил терпкий, горький запах полыни, разносился аромат жасмина, заливались соловьи, квакали лягушки, оглушительно трещали кузнечики, в кустах шебаршили ежи, с небесного свода взирала ослепительная луна, а в ее отсутствие кружились и мигали звезды. На рассвете будило звонкое щебетание певчих птиц. На Рождество Иоанна Предтечи везде жгли костры, и до самого Дня Петра и Павла прихожане ходили на церковные службы с горящими факелами.
В летнем зное окончательно испарилась размолвка с Раймондом. В одну из шумных, дымных, пахнущих древесной гарью и смолой ночей шестнадцатилетняя Констанция зачала.
Прошлой зимой в лаодикейском изгнании скончалась грешная Алиса. Лекарь уверял, что от тяжкой простуды, а Грануш нашептывала, что люди, лишившиеся власти, долго не живут, ибо честолюбие, пожрав душу, поедает и их тела. Так или иначе, эта одинокая смерть забытой всеми женщины напугала и потрясла Констанцию сильнее, чем она ожидала. Она не допустит материнских ошибок, она все сделает иначе, она создаст из своей с Раймондом любви близких, дорогих людей, окружит себя, не имеющую ни сестер, ни братьев, ни родителей, родной плотью и кровью, станет нужной, навсегда любимой. Никогда больше Констанция не будет одинокой.
В сентябре, несколько ранее срока, разрешилась от бремени своим первенцем Изабо, подав даме Филомене и Грануш повод фыркать и красноречиво заводить глаза. Младенец, хоть и был недоношенным, оказался больше и тяжелее обычного. Роженица возлежала на подушках томная, гордая и с обычной своей болтливостью пересказывала княгине в мельчайших подробностях ужасы пережитых родовых мук, счастливая, что они остались позади. То, что она до дрожи пугала еще ждущую своего часа Констанцию, не приходило мадам де Бретолио в голову. Радостное облегчение новоиспеченной матери не мог притушить даже Эвро, еще более мрачный, чем обычно, с супругой обращавшийся нелюбезно, к васильковоглазому сыну равнодушный. Веселой подруге достался муж с тяжелым, злобным нравом.
К середине осени счастливое состояние Констанции стало очевидно, и мамушка обрела в жизни новую цель – оберегать неопытную и неосторожную голубку от бесконечных опасностей, которыми грозил каждый глоток, каждое движение, каждая мысль или желание. Если бы Грануш могла, она завернула бы питомицу в кокон и хранила до разрешения от бремени в одном из своих душных сундуков.
В воздухе засеребрилась паутина, умолкли цикады и сверчки, посвежели ночи, по утрам все обильнее выпадала роса, все прохладнее становились вечера, дни стали короче, по серому небу то и дело неслись облака, зачастили холодные дожди, и на море разыгрались первые штормы. Ночами ухали совы и выли в горах шакалы. Ушло, безвозвратно ушло блаженное лето, теперь каждый солнечный, сухой осенний день стекал последней каплей из распитого на радостной свадьбе бочонка мальвазии.
Над головой охотников тоскливо курлыкали перелетные стаи.
–Их крики напоминают мне Аквитанию, – Раймонд снял с Дезире клобучок, вытянул руку. Сокол, натренированный генуэзцами охотиться на аистов, взлетел с кожаной перчатки. Князь закинул голову, сощурил зеленые глаза, провожая быстро поднимающуюся кругами птицу.
Стоило ему упомянуть Аквитанию, и Констанцию кольнула ревность. Они давно помирились, но теперь она знала, что он может гневаться на нее и не уступить ей, и это грустное знание не исчезало полностью даже в минуты нежности. Вот и сейчас проклятая неуверенность в себе забродила в душе.
Копыта Молнии чавкали по мокрой грязи, сердце бередил запах намокшей кожи, конского пара, гнилостного аромата сырых опавших листьев и далекого дыма.
–Неужто в Аквитании осень чудеснее?
–Там все в золоте, в ярких красках, в солнечные октябрьские дни мир полыхает. А тут все жухнет, сохнет, буреет, плесневеет и опадает. Небеса сереют, и вместо здоровых, крепких морозов до мая воцарится стылая, ветреная сырость.
–А я ничего лучше Антиохии не знаю. – Его тоска по чужому краю задела, словно он вспомнил бывшую возлюбленную. – Я здесь родилась, Антиохия – моя единственная родина, другого места на земле у меня нет.
Быстро взмахивая сильными крыльями, Дезире сделала широкий круг над стальной лентой Оронтеса, над туманными оврагами, над мелко трясущимися обнаженными виноградными шпалерами и взмыла ввысь над долиной.
–А женщины, какие во Франции женщины?
–Да разве я помню?
Не для того ли он ускакал вперед, чтобы избежать ее недоверчивого взгляда?
–Значит, осень помнишь, а женщин не помнишь?
–С годами я все больше тоскую по мокрым от утренней росы цветущим ветвям яблонь и вишен, по сочным травам по пояс, полям маков и васильков, дубовым рощам Аквитании, по бескрайнему золотому бархату пшеницы, по искрам снега на солнце, журчанию весенних ручейков в тающих сугробах… А женщины… – Он пожал плечами, взглядом провожая сапсана в небесной выси: – Всех затмевает та, что рядом.
Рядом она, Констанция, поэтому дуться и капризничать не стало сил, предательские ямочки выдали с трудом сдерживаемую улыбку. Полностью поглощенная полетом сокола, она небрежно поинтересовалась:
–Что же тебя здесь держит?
Дезире успела подняться выше летящего на юг клина и с бешеной скоростью понеслась вниз, прямо на одного из аистов. Сбив огромную птицу мощным ударом, хищница лишь слегка покачнулась и помчалась преследовать стремительно падающую жертву. Раймонд не ответил, погнал Газель вслед за собаками, к месту, где приземлился сокол. Спешился, ласково успокаивая охотницу привычными окликами, забрал у нее добычу, кинул тушку подъехавшему сокольничему, подманил любимицу прикормом обратно на перчатку и, ласково бормоча, наградил маленькими кусочками мяса. Только после этого, натолкнувшись на вопрошающий взгляд жены, вспомнил и ответил нетерпеливо, словно устал повторять очевидное:
–Здесь у меня то, что мне дороже любой погоды, любых… красот: я все в жизни сменил на право защищать Антиохию.
Прирученная Дезире покорно приняла обмен и довольно щипала прикорм, позвякивая бубенчиками. Опять Раймонд не сказал того, что Констанция хотела услышать. Впрочем, ее Пуатье – не умелец сыпать любовными признаниями. Но под сердцем она носит его дитя, ее супруг предан этой стране без остатка, а она и Антиохия неразделимы.
Зеленые, синие, коричневые, сиреневые и пепельные волны Ливанских гор набегали на горизонт, кедровые и сосновые леса взбирались на подножья холмов, в долинах серебрились оливковые рощи. Это ее горы, ее деревья, ее поля, ее прекрасная земля.
–Слава Ливана придет к тебе, возлюбленный мой, – прошептала Констанция слова пророка Исайи.
Внезапно солнце исчезло, небо враз потемнело, закаркал вороны, пронесся резкий штормовой порыв ветра, сорвал повязку, растрепал светлые волосы, грянул дальний раскат грома. С запада, со стороны моря, на равнину стремительно надвигались черные тучи.
Несчастье разразилось как гром среди ясного неба.
Вместе с Мелисендой король Иерусалимский отправился на прогулку из Сен-Жан д’Акра к источникам Вола полюбоваться местом, где Адам впервые начал вспахивать землю. Присутствие королевы всегда подстрекало влюбленного Анжу на мальчишеские выходки, вот и на этот раз Фульк поддался искушению погнаться за вспугнутым веселой кавалькадой зайцем. Радостно улюлюкая, король – отменный наездник, полжизни проведший на коне, понесся на своем Гефесте во весь опор. Обернулся на жену – восхищается ли она его лихостью? И тут стряслось непоправимое. То ли расстегнулась подпруга, то ли конь споткнулся, но внезапно Анжу со всего размаху грохнулся на землю, собственное седло рухнуло ему на голову и проломило череп. Мозг несчастного хлынул из ушей и ноздрей.
Спустя три дня помазанник умер, не приходя в сознание. Сильнейшему из франкских правителей было всего пятьдесят три года. Могучий рыцарь, всю жизнь сражавшийся во Франции и в Утремере, нелепо, безвременно погиб на развлекательной прогулке.
Огромный храм Гроба Господня был полон заплаканных лиц. Всхлипы и рыдания заглушали шорох одежд, шарканье подошв и гулкие молебны. Отпевая своего друга вместе с пятьюдесятью священниками, патриарх Уильям Малинский, нескладный, длинный и плоский, как византийское изображение, то и дело застывал посреди реквиема или абсолюции, рука с кадилом бессильно падала, рот пастыря горестно распахивался, и замутненный слезами взгляд упирался в пространство. Это верный Уильям внезапно вспоминал, что так и не успел порадовать покойного своим удачным договором с тамплиерами, по которому рыцарям-монахам отойдет вся добыча в обмен на содействие в грядущем штурме Аскалона. Святой отец спохватывался, возвращался к печальной действительности, поддергивал пышное облачение и несся сбивчивым аллюром утешать вдову и сирот помазанника на другой конец пресвитерия. Слезы застили патриарший взор, и потому в пути он сметал алтарного мальчика, опрокидывал паникадило и натыкался на колонны.
Добравшись до бледной, постаревшей на десять лет королевы Мелисенды, потерянный от горя Уильям долго подыскивал слова утешения. Наконец, поправляя скособочившуюся митру, промямлил: «Рыба тухнет с головы». Крохотная, худенькая сестра Мелисенды, монахиня Иовета, в белом апостольнике и огромном черном клобуке, взглянула на Уильяма с упреком. Пастырь поспешно поправился: «Куда иголка, туда и нитка». Сыновья Мелисенды – светловолосый, широколицый, горбоносый Бодуэн и его младший брат Амори – начали оттеснять косноязычного клирика от матери. Убитый горем иерей все же просунулся меж их плеч, пробормотал поспешно: «Плохому началу – плохой конец» – и, не обращая внимания на возмущенный взгляд вдовы, с осознанием исправно выполненного долга козлиным голосом подхватил «De profundis».
Все отпевание святой отец метался перед королевской семьей, оттаптывая ноги скорбящих, как большой, неуклюжий, осиротевший пес, который мчится впереди хозяев, стараясь предугадать их желания, от усердия сметая все вокруг. Но Уильям Малинский был пес Господень: ради королевства патриарх опустошил бы свои бездонные сокровищницы, поднял бы в бой военные силы всех епархий Утремера, и пока он принимал несуразные решения и вносил в их исполнение суматоху и губительную поспешность, франки могли быть уверены, что на королевстве почиет милость Божия.
Горевал весь Утремер, и даже Раймонд приуныл. С Фульком случались трения и взаимонепонимания. Иерусалим постоянно указывал и далеко не всегда приходил на помощь. Помазанник, носящий торжественный титул Per dei gratiam in sancta civitate Jerusalem Latinorum Rex, то есть Милостью Божией Латинский король в святом городе Иерусалиме, при жизни часто оказывался лучшим королем для Иерусалима, нежели верховным сюзереном для франкской Сирии. Где, например, был Фульк, когда наместник Имадеддина Лаях жег и грабил Антиохию, или ставленник Кровавого Савар прошелся по княжеству, как плуг по пашне?! И кто, как не король Иерусалимский, в самый тяжкий час Антиохии уступил грекам все права на город, завоеванный крестоносцами с невероятными муками? Но тем не менее прямой, честный, бесстрашный граф Анжуйский был таким же благословенным плодом на лозе французского рыцарства, как и граф де Пуатье. Именно он призвал Раймонда в Левант. Богатый, могущественный Анжу, тесть английского короля, один из знатнейших принцев Европы, покинул все свои огромные европейские владения ради защиты Утремера. Подобный венценосец связывал Францию с Иерусалимским королевством, и Европа ощущала причастность к происходящему на далекой восточной границе между миром христианским и миром ислама.
А для латинян монарх являлся объединяющим символом, той осью, вокруг которой крутились непокорные франкские бароны. Еще вчера казалось, что сражения, стычки, осады, сдачи крепостей, потери территорий – это незначительные, временные перипетии военной удачи, не способные изменить общее положение, сложившееся за полвека незыблемого существования латинских государств на Святой земле. Но во главе рыцарей больше не скакал невысокий, плотный, кряжистый всадник с выбивающимися из-под шлема рыже-седыми вихрами, и все достижения франков, обретенные ценой невероятных жертв и подвигов, показались выстроенными на зыбком песке упований и преходящих случайных везений. Христианское владычество над Утремером внезапно показалось хрупким и ненадежным, способным рухнуть от любого потрясения. План захвата Аскалона был заброшен.
Раймонда бессмысленная гибель сюзерена потрясла сильнее, чем остальных, отныне его плечи – единственная защита Утремера от всех опасностей, надвигающихся с севера.
В рождественский день 1143 года над Иерусалимом стоял непрекращающийся колокольный звон.
Площадь перед храмом Гроба Господня была заполнена жителями столицы – подвыпившими ратниками, франкскими горожанами со своими женами в их лучших одеяниях, паломниками, босыми даже в этот декабрьский стылый день, тамплиерами в белых плащах с алыми крестами и держащимися от них поодаль госпитальерами в черных накидках с белыми крестами. В толпе гладковыбритых франков выделялись гордо выставленные черные бороды армян, явившихся почтить своим присутствием коронацию дочери и внука армянской принцессы Морфии.
Низкое небо сливалось серым цветом с огромным свинцовым куполом новой базилики, но тем ярче и теплее светился песчаный фасад церкви с великолепной мозаикой, изображавшей явление воскресшего Иисуса Марии-Магдалине. «Noli me tangere» – «Не прикасайся ко мне» – вещала красивая латинская надпись, вившаяся по фронтону собора под мозаикой. Подобно царю Соломону, королева Мелисенда годами отстраивала огромное здание, сильно поврежденное временем и руками неверных. Творение ее было почти закончено, лишь колокольня еще щетинилась строительными лесами.
Короли Иерусалима не жалели усилий и денег на возведение достойного храма на месте мук, смерти и воскрешения Спасителя. С Ливанских гор, через весь Утремер, мулы доставляли гигантские кедры для стропил, искуснейшие греческие каменщики вытесывали из золотого иерусалимского камня бесконечные арки, ступени и барельефы, итальянские мастера украшали интерьер дивной резьбой, местные иконописцы гармонично сочетали византийское умение с итальянской чувственностью, на века встали полукружия колоннад из ценнейших, крепчайших пород мрамора. Изнутри усыпальница Христова тоже была сплошь выложена красноватым мрамором, пол и стены украшены византийскими мозаиками, иконы оправлены в тяжелейшие золотые и серебряные оклады.
Под гигантским куполом огромной ротонды Воскресения, перед самой святейшей для каждого христианина кувуклией свершалось отрадное событие: в присутствии всей знати и сановников королевства патриарх Уильям Малинский во главе причта, состоявшего из епископов всех епархий латинского Востока, короновал на царство Мелисенду и ее сына Бодуэна III.
Приглашенные счастливчики толпились в приделах, криптах и часовнях. С того самого места, откуда 1143 года назад взирала на распятие Искупителя рода человеческого Мария-Магдалина, сейчас сквозь слезы радости смотрела двадцатичетырехлетняя аббатисса Иовета, которой царствующая сестра выстроила в Вифании монастырь Святого Лазаря. Вместо Пречистой Девы и святого Иосифа ныне за торжественной церемонией с замиранием сердца следили королевские вассалы. Рыцари теснились на ступенях Голгофы, скользких от бесчисленных паломничьих колен, придел Адама заполняли лучшие его потомки – виконты и констебли королевства, бароны и дамы толпились на месте воскрешения Лазаря, сеньоры латинского Востока опирались о колонну, у которой бичевали Иисуса. Там, где когда-то Спаситель показался Марии-Магдалине, ныне красовались франкская знать и важные заморские гости; там, где римские солдаты разыграли в кости одежду Спасителя, щеголяли пышными нарядами франкские дамы. Неосторожный рыцарский сапог то и дело топтал Камень помазания.
Рядом с высокой, статной королевой в пышном пурпурном одеянии тринадцатилетний Бодуэн сам себе казался пажом. Не обращая на сына ни малейшего внимания, мать произносила слова клятвы правителя Латинского королевства. Привыкнув выступать перед большими собраниями, Мелисенда уверенно обещала защищать патриарха и церковь, а также следовать всем ордонансам и кутюмам Иерусалимских Ассизов. Ее звучный голос витал под сводами и разносился по базилике, сыну приходилось вторить ей, из-за этого он путался, запинался и пропускал слова. На клятве соблюдать все вольности королевства Бодуэн попытался перекричать мать, но ломающийся голос сорвался и пустил постыдного петуха. Растерянный, похожий на филина юноша залился густой краской стыда, но невозмутимая королева продолжала не замечать его. Она вела себя так, словно короновалась единолично.
Патриарх Уильям в длинной парчовой столе и высокой митре ответно поклялся монархам в верности. Церковь поддерживает длань правителя Святого города, без нее Град Сиона всего лишь груда камней, тело без души, и новоиспеченные короли могут быть уверены, что скорее папа примется молиться в сторону Мекки, чем верный Уильям Малинский оставит латинских государей без своего преданного радения.
Патриарх даровал поцелуй мира сначала королеве и лишь потом Бодуэну III. Мать занимала престол уже дюжину лет, со смерти деда, Бодуэна II. Неудивительно, что все привыкли именно в ней видеть воплощение власти.
Пока служили бесконечную литургию и огромный хор певчих торжественно выводил Te Deum, Бодуэн не переставал вытягиваться, чтобы не теряться рядом с матерью. Затем четверо знатнейших вассалов королевства – его младший брат Амори, граф Яффы, принц Галилейский Элинар де Бюр, сеньор Сидона Жерар Гранье и сеньор Заиорданья Пайен де Мильи – возложили на своих сюзеренов короны. Королеве вручили золотое яблоко, символизирующее землю королевства, в то время как Бодуэну сенешаль Эсташ Гранье преподнес скипетр, а коннетабль Менассе д’Иерже вверил юноше гонфалон – королевское знамя. Менассе – ставленник матери, но даже он был вынужден признать Бодуэна будущим полководцем. Все-таки из двух правителей только сын – мужчина, и потому только он способен вести за собой армию королевства.
Бодуэн воспрял духом: все же скорее лиса справится со стаей волков, чем женщина с франкскими баронами! Мать сколько угодно может изображать царя Соломона, но царем Давидом способен быть только он! И, видит Бог, его вассалам и воинам не придется долго ждать новых завоеваний!
Повеселев, король, как от него и ожидалось, вернул стяг коннетаблю, тем самым подтвердив назначение Менассе. Затем прелаты помазали голову, плечи и руки матери святым елеем, и она при этом выглядела такой торжествующей, что Бодуэн снова встревожился, а что, если уже помазанная Мелисенда запретит патриарху помазать на царство и сына?! Однако королева, наоборот, сделала учтивый, поощряющий жест рукой, как будто его, Бодуэна, коронуют исключительно ее изволением!
Он любит мать и гордится ею, но делить с ней престол – значит никогда не повзрослеть, так и остаться неоперившимся юнцом под ее крылом. Она, конечно, тоже любит его, но считает трон своим достоянием и никогда добровольно не отдаст королевство сыну, как не отдала всю полноту власти даже Фульку.
Мелисенде надели на палец кольцо, а Бодуэна опоясали мечом. Сладко запел огромный хор. После мессы король преподнес свою корону в дар Господу, и растроганные вздохи пронеслись по рядам зрителей: всем было очевидно, что юный венценосец глубоко взволнован и готов отдать свою жизнь за Всевышнего. Наконец длинный обряд закончился, бароны, в свою очередь, радостно заорали: «Vivat rex! Vivat regina!» – провозгласив тем самым помазанников королями «милостью Божией» и своими подлинными суверенами.
Уже в сгущающихся сумерках короткого декабрьского дня процессия прошествовала между сотнями трепещущих на иерусалимском ветру факелов в храм Соломона, где приглашенных ждал роскошный пир. За столом льстецы принялись петь Мелисенде дифирамбы:
–Ваше величество, нет сомнения, что перед нами лучшие, благословенные времена! Мать и сын на троне – это так трогательно! Воистину, королева в храме напоминала Пречистую Деву!
Тут даже ближайший советник и вернейший сторонник королевы Менассе д’Иерже не выдержал:
–Ее величество короновали не раз, но Пречистой Девой провозгласили впервые!
Вальтер Гранье, синьор Кейсарии, похвалил юного монарха:
–Король унаследовал красоту матери и все замечательные достоинства отца. К тому же наш новый повелитель сведущ в законах и образован!
На озадаченных лицах своих баронов Бодуэн словно прочитал: «Бог с ней, с неподобающей рыцарю ученостью, лишь бы прочнее отца в седле держался!» Юный венценосец поклялся, что отныне заслужит славу воина, а не ученого монаха.
И только патриарх Уильям, так и не оправившийся полностью с тех пор, как скончался его друг – король Фульк, расстроенно пробормотал, уткнувшись в опустошенную чашу:
–Впервые престол Святого города занял родившийся в Утремере пулен. Впервые Европа не знает в лицо правителей Иерусалима.
–Никто не предан этой земле больше, чем пулены, – твердо возразил британскому норманну родившийся в Утремере Барисан д’Ибелин.
Мелисенда подняла кубок:
–Я пью за благоденствие и процветание нашего королевства, за благополучные новые времена! За то, чтобы на наших границах воцарился мир!
Пирующие захлопали, закивали, согласно опустошили свои чаши. Но Бодуэн не пил и не хлопал. Только подхалимы объявляют женскую трусость и слабость мудростью!
–За завоевание Аскалона! – выкрикнул молодой король срывающимся голосом, и рыцари шумно поддержали своего нового предводителя.
Мелисенда покровительственно положила руку на плечо отрока:
–Все в свое время, мой милый сын.
Даже после его коронации она пыталась обращаться с ним, как с дитятею! Он докажет матери, что ее старший отпрыск превратился во взрослого и сильного воина! Бодуэн отклонился от ее руки, встал и неожиданным баском заявил:
–Наглые шайки бедуинов захватили нашу крепость аль-Вуэйру. Благородные рыцари, верные вассалы, друзья мои! Немедленно по завершении торжеств мы двинемся в Заиорданье, вернем себе нашу твердыню! Вырубим под корень оливы и финики разбойников, разорим их край!
Ответом ему было бурное ликование. Лишь Мелисенда с трудом сохраняла на лице любезную улыбку да патриарх Уильям продолжал горестно бубнить себе под нос:
–Лиха беда начало, если на троне неоперившийся юнец и женщина. Наш Бодуэн начал рваться из-под материнской юбки, не оторвать бы ему полстраны с подолом.
В начале весны пришло время Констанции разрешиться от бремени. Она дала себе зарок, что ни за что на свете не будет визжать резаным поросенком, как Изабо. Запаслась спасительными образами Пречистой Девы, затвердила все известные отцу Мартину и Грануш молитвы о благополучном исходе родов, обвесилась облегчающими роды агатами, янтарем и кораллами, опочивальню заново освятили и окропили, напротив кровати поместили огромное распятие. Несмотря на повязанный пояс с жизнеописанием покровительницы роженц святой Маргариты, несмотря на специальный страшный стул, на экзаменованную и утвержденную капитулом повитуху, боль и страдания превзошли все опасения Констанции. Если она смогла удержаться от крика, то не столько из-за своей силы воли, сколько благодаря опытной армянской повивальной бабке, строго следившей, чтобы роженица тужилась только во время схваток, а также благодаря настойке каннабиса, приготовленной незаменимым Ибрагимом ибн Хафезом. К утру измученная княгиня родила чудесного, толстого, красивого, крупного младенца.
Ах, ее сын! Ее мягкий, душистый, теплый первенец! Констанция лежала в поту и в крови на смятых, грязных простынях, усталая, в испачканной, порванной шемизе, а ей казалось, что она покоится на облаке ладана и источает елей, такое ощущение таинства осеняло ее с новорожденным, уподобляя чуть ли не Богоматери с Агнцем. Она не могла разжать объятия, оторвать взгляд от темно-синих глаз крошки, перестать гладить пушистую головушку, целовать крохотные пальчики. В прелестном красном, сморщенном комочке продолжилась их с Раймондом любовь, в своем малютке они соединились, богоданный малыш унаследовал кровь ее отчаянных предков-норманнов, а одновременно по жилам крохотного птенчика текла и кровь правителей Пуатье, Аквитании и Франции. Пусть нераспустившийся лилейный бутон антиохийского дома покамест больше походил на помятый персик, в Боэмунде III Антиохийское княжество получило залог будущего. И в этом заслуга Констанции была не меньше, чем Раймонда.
Никогда до сих пор она не испытывала столь невыносимую боль. Детство было полно оскорблений, беспомощности и страха, из-за которых она не любила вспоминать свою жизнь до появления Раймонда, но даже тогда она не знала ни голода, ни холода, ни настоящей телесной муки. Теперь Констанция впервые перетерпела истинные страдания, впервые плоть ее рвалась, как от жестокой пытки. Но, в отличие от детских унижений, в теперешних терзаниях не было ничего постыдного. Хоть родовые муки и являлись наказанием за первородный грех, они не были напрасными, потому что привели к появлению сына, нового человечка. Они, как страдания святых, послужили достойной, высшей цели. Раймонд ради этой земли выносил походы и сражения, наконец-то и она совершила собственный вклад, подарив мужу и Антиохии наследника. Даже если рождение Боэмунда III окажется единственным из всех славных деяний, о которых мечталось в детстве, она сможет гордиться собой.
Пока служанки обмывали мягкими губками тело роженицы, приглаживали потемневшие от пота, свалявшиеся в колтун волосы, Грануш уже суетилась, кутала младенца, сияла всеми морщинками, восторгалась:
–Пупуш ты мой родименький, сказка моя золотая, вишенка в сахаре, лучшее перышко в крылышке…
Даже не замечала, что настоящий ее пупуш валялась на мокрой простыне едва живая, умирая от жажды! Пересиливая навалившуюся свинцовую усталость, Констанция прошептала спекшимися губами:
–Пить, Грануш, пить…
Отхлебнула вина, с усилием приподнялась на локте, упрямо заявила:
–За Боэмундом III будет ухаживать Жаклин.
Грануш закудахтала добрым старушечьим смехом:
–Вот богатырь у нас народился! Пришел и в единый миг старую татик покорил! Теперь, чтобы ни случилось, у княжества будет хозяин!
Констанция только что сама радовалась именно этому, но от мамушкиной болтовни ее радость скисла, как молоко в жаркий день. Откинулась на подушки, возразила:
–У княжества, слава Господу, есть хозяин – Раймонд! И я. Сын наш все унаследует, но не раньше, чем мы оба будем там! – и указала глазами на гигантские потолочные балки, имея в виду, разумеется, не кровлю, а Царствие Небесное. Огромная нежность к беспомощному попискивающему комочку, от которой Констанция задыхалась, не могла затопить неколебимую решимость, что пока она, княгиня, жива, Антиохия принадлежит ей. Нет такой любви, которая оказалась бы сильнее ее прав и ее долга.
Грануш только усмехнулась, продолжала сюсюкать:
–Аревс, дитятко мое милое! Мать-то твоя, ну вся в покойную твою бабку Алису, упокой Господи ее грешную душу! Ничего, ничего, старая татик защитит тебя ото всех!
От воспоминаний о покойной матери нахлынули мысли о неизбежности собственной смерти. То ли от жалости к Алисе, так и не познавшей материнского чувства, то ли к самой себе, которую мать не любила так, как, оказывается, можно и должно любить свое дитя, потекли неудержимые слезы. Мамушка наконец-то бросилась утешать, ласкать и выспрашивать. Объяснять не осталось сил, и не прошла еще обида на старую армянку, мгновенно перекинувшую свою привязанность на новое существо и осмелившуюся сравнить любящую и нежную Констанцию с жестокой Алисой. А вдруг неразумный малыш соблазнится этим армянским воркованием и отвернется от собственной законной родительницы, предпочтет неопытной матери старую ворожею?
Ворвался растерянный, счастливый Раймонд, и слезы Констанции тут же превратились в слезы радости, испарились глупые опасения. Не обращая внимания на шипящую Грануш, князь склонился над своим первенцем. На виске Пуатье пульсировала жилка, дрогнули короткие выгоревшие ресницы. Не дыша, князь коснулся щечки сына указательным пальцем. Констанция с гордостью протянула ему уже туго спеленатого сына:
–Раймонд де Пуатье, князь Антиохийский, это мой дар тебе.
Глаза роженицы запали, лицо осунулось, пожелтевшая кожа обтянула скулы, завитки волос прилипли ко лбу, но впервые Констанция знала, что она достаточно хороша для Раймонда. Теперь у нее появилось еще одно дорогое и близкое существо, кто-то, кому она была нужна. Она – опора своему сыну, но материнство – это ее опора. Больше никогда ее не будут мучить обиды, ревность и женская слабость. Теперь она князю ровня. Даже дама Филомена признала:
–Мадам сражалась всю ночь так, как вам, рыцарям, не приходится сражаться. Никто из вас не выдержал бы родовых мук, не пискнув.
Появление на свет сына и наследника, названного Боэмундом в честь отца и деда Констанции, стало лучшим событием года. А самое злосчастное стряслось на Рождество, праздник, так много значащий для молодой матери.
В сочельник выпал снег. Под его мокрыми, тяжелыми лепешками обвисли листья, согнулись ветви пальм, кедров, дубов, склонились кипарисы, обломились хрупкие верхушки сосен. Белый покров завалил склон Сильпиуса, устлал плоские крыши домов, оторочил известняковые стены, укутал своды, оттенил выступы и арки, припушил колокольни, нахлобучил чалмы на змеиные головы минаретов и засыпал старый римский акведук. Антиохия стала неузнаваемо красивой, как переодевшаяся юношей девушка.
В покоях княгини было уютно и тепло, пылал камин, полы покрывали ширазские ковры, стены завешивали шелковые гобелены, на которых переливались лазурью, золотом, карминной кошенилью, охрой, изумрудной медянкой и землистой умброй евангельские события, святой Георгий повергал дракона и христианские воины шли на приступ стен Иерусалима. Констанция распахнула тяжелую свинцовую раму окна, подставила девятимесячного Боэмунда под падающие снежинки. Малыш хохотал, сверкая четырьмя зубиками, тянул толстенькие, в младенческих перепонках, ручки к ослепительно-ярким лимонам на голых ветвях, на его теплой коже таяли белые хлопья. Констанция преодолела желание затискать крошку. Впервые княжеский дом встречал Рождество с наследником. От праздника веяло теплым духом овечьего хлева, теплым молоком, материнством, счастьем.
Правда, в Сирии было неспокойно: Жослен, этот неисправимый, близорукий миротворец, заключил мир с артукидским султаном Кара-Арсланом, непримиримым врагом Антиохии. По тому, как Раймонд пожал плечами и отказался даже обсуждать эту весть, Констанция догадалась, что его глубоко возмутила готовность графа Эдесского примиряться с неверными, лишь бы не признать над собой покровительства Антиохии. Куртене постоянно пытался что-то выгадать, совсем недавно он отказался принести вассальную присягу Раймонду и нарушил свои денежные обязательства перед Антиохией, уверяя, что в его обнищавших от постоянных войн землях почти не осталось населения, а оставшиеся вилланы вконец разорены. Может, в этом и была толика правды, но слишком хорошо князь знал изворотливостьЖослена.
Царствуй в Иерусалиме такой монарх, как Бодуэн II, властный король уже давно явился бы в Сирию во главе своих полков и заставил бы северных баронов договориться. Но дед уже много лет водит полки в Царствии Небесном, и Утремер, возглавляемый отроком и женщиной, оказался уязвим как никогда. Без единого всесильного, мощного и решительного иерусалимского суверена распались нити поддержки, связующие северных баронов, разошелся непрочный шов между Антиохией и Эдессой. Прежнее приятельство сменилось холодной враждой, и ссора немедленно стала известна Занги. У проклятого атабека везде имелись лазутчики, среди сирийских мусульман нашлось полно осведомителей, он отсылал и получал сообщения с помощью голубей. Неудивительно, что тюрок слышал любое слово, сказанное в Антиохии каждым мужем жене в постели.
Едва Жослен де Куртене двинулся со своим войском на помощь своему новому союзнику Кара-Арслану, Имадеддин немедленно осадил Эдессу вместе с ордами туркменских племен. Преступной небрежностью было со стороны Жослена оставить город без припасов и сильного гарнизона, положившись на местное армянское ополчение и на наемников, которым год не плачено. Куртене спешно вернулся, но не решался нападать на осаждающих в одиночку и только отчаянно взывал из Турбесселя о подмоге. По слухам, за месяц осады отчаянно сопротивляющиеся жители Эдессы дошли до крайности.
Византийцы, на которых слепо полагался Жослен, с которыми он только год назад подписал договор о помощи, могли легко спасти графство, но даже пальцем не шевельнули, занятые собственными нескончаемыми войнами. Может, василевсу не понравилось, что Жослен дал прибежище своему армянскому кузену, принцу Торосу, сыну Левона, сбежавшему из Константинополя. Удивительно, как мог осторожный, проницательный граф Эдесский оказаться столь доверчивым, беспечным и недальновидным.
Раймонд колебался и выжидал. Он всегда был готов помочь верному вассалу, но ради непокорного, хитрого и трусливого Жослена медлил рисковать собственным драгоценным ополчением. Поздно Куртене вспомнил о священном франкском единстве. Однако осады в Леванте дело не редкое, оборону возглавил патриарх Эдессы Хьюго II, ему самоотверженно помогал армянский епископ города Иоанн и даже якобитский патриарх Василий. Королева Мелисенда, вняв убеждениям баронов, уже отправила на помощь Эдессе большое войско. Во главе его предусмотрительная правительница поставила не неопытного сына, а коннетабля Иерусалима Менассе д’Иерже, сеньора Наблуса Филиппа де Милли и Элинара Тивериадского.
Поэтому, несмотря на то, что в Сирии было неспокойно, в Антиохии все двенадцать дней Рождества отмечались с традиционным великолепием. Улицы и площади украсили хвойными ветвями, арками, лентами, богатыми тканями и коврами, по ним шествовали торжественные процессии с горящими факелами, распятиями и статуями святых. Монахи и миряне пели гимны и во всеуслышание молились, торжествующе звонили колокола, в нагретых дыханием прихожан храмах светились лампады и вокруг свечей дрожали крохотные нимбы. На площадях пылали костры, франкские торговцы жарили каштаны, мусульманские разносчики наливали из висящего на плече глиняного кувшина в подставленные чаши горячий, белый, густой напиток – салеп, приправленный корицей, посыпанный зелеными фисташками и щедро орошенный сиропом из лепестков роз. Армянские мальчишки продавали орехи в меду и лаваш – тонкие кислые лепешки из сухофруктов, а тайком еще и плетеные соломенные куколки «нури-нури», приносящие удачу. Горожане любовались представлениями благочестивых мистерий, бились об заклад, сколько собак разорвет привязанный к шесту медведь, подначивали бойцовых петухов. Морозный воздух пах смолой, церковным ладаном и сладкими вафлями. Даже нищие и убогие в праздник ели и пили досыта.
Князья Антиохии приветствовали подданных со ступеней замка, преподносили ценные дары различным церквям и монастырям Святой земли. Констанция вознаграждала бы дорогие ей приходы еще чаще и щедрее, потому что постоянно ощущала милость и любовь Иисуса, но деньги требовались на неотложные оборонительные надобности. Приходилось радеть о нуждах насущных: нападения на земли латинян мусульмане, особенно арабы, все чаще именовали звучным словом «джихад». Множились апокалиптические предсказания, что «армии Рима» потерпят в Северной Сирии страшное поражение и что якобы окончательное торжество магометан свершится перед концом мира в Иерусалиме. Войне с христианами стали приписывать чуть ли не священное значение и все смелее призывали к «освобождению» Иерусалима.
Констанция с благоговением отстояла в стылой часовне замка мессу пастухов. Все рождественские события произошли тут, совсем рядом, на этой самой Святой земле, рубежи которой ныне защищает ее княжество, и оба младенца – ее крошка и Агнец – слились в единый обожаемый образ. Поэтому и песнопения, и праздничная литургия, и евангельский рассказ в этом году особенно волновали. В небольшой нише часовни соорудили завезенное из Европы новшество – искусно сработанные из дерева малюсенькие вифлеемские ясли с прелестной глиняной куколкой божественного Агнца, над которым склонились крашеные статуэтки Девы Марии, Иосифа, ангела и пришедших на поклонение пастухов и волхвов. Рядом красовались игрушечные привычные домашние животные – бык и осел. Этой благословенной ночью душа переполнялась радостью, любовью к Спасителю, к супругу и сыну, благодарностью за дарованное небесами счастье. Одно только – Иисус сладчайший, Пресвятая Дева, помогите Раймонду! Ноша его все тяжелее, и князь все мрачнее.
Последние дни слуги убирали, чистили и украшали княжеские покои. Дровосеки непрестанно подвозили и рубили на поленья стволы дубов и кедров, челядь сгружала обозы с припасами, на кухнях повара не отходили от печей. Кипели в гигантских котлах варева, на очагах размерами в церковный придел крутились вертела с целыми тушами.
В канун Рождества, в сочельник, на стол подавали одни постные блюда – сушеную и копченую рыбу, лобстеров, крабов, устриц, осьминогов, форель, осетров, угрей, но после появления в холодном зимнем небе первой звезды в церквях начались торжественные литургии, а по их окончании в большой зале ждала праздничная трапеза.
Стол украшали жареные павлины, вновь обряженные в собственные перья, и медвежья голова с лапами. Дикого зверя в горах Ливана убил сам Раймонд, и большую часть остальной дичи – косуль, гусей, молодых лебедей, куропаток, фазанов, журавлей, цапель, перепелок, зайцев, уток – тоже добыл князь со своими егерями и сокольничими. Туши зверей и птиц были зажарены до хрустящей корочки и щедро политы густыми, острыми соусами с гвоздикой, перцем, мускатным орехом и с бесценным шафраном. Пиршественное изобилие обещало благополучие в наступающем году, и стол, как и полагалось, ломился от еды, но и едоков было бесчисленно – в замке собрались друзья, вассалы, военачальники, приоры монастырей, знатные паломники и прочие дорогие гости.
Музыканты играли родные рождественские мелодии, пылающие факелы в этот день горели не на стенах, а в воздетых руках самых рослых конюхов и егерей, вереницы пажей вносили, держа над головами, бесконечную череду блюд, опытный виночерпий смешивал драгоценные родосские и кипрские красные вина с корицей, сахаром, кардамоном и гвоздикой и затем разогревал в правильной мере, кравчие разливали веселящие напитки в стеклянные и серебряные кубки пирующих, специально обученные валеты расчленяли мясные туши по всем правилам искусства. Со всех сторон слышались беззаботный смех, веселые разговоры и пение гимнов.
Красивее всех, конечно, пела Изабо. Новорожденный крошка бедняжки не прожил и года: шаловливый, непоседливый малыш убился, упав с каменной лестницы. С тех пор Констанцию, с собственным пышущим здоровьем сыном, в присутствии подруги почему-то мучила неловкость. Впрочем, не напрасно она постоянно молилась за несчастную – Изабо вновь была в тягости, и сегодня даже она беззаботно веселилась. Паршивец Юмбер де Брассон давно усаживался от нее подальше, но место рядом с Изабо никогда не пустовало, и нынешний ее сосед слева, Томас Грамон, упорно нашаривал что-то под общей скамьей, заставляя толстушку ерзать и пыхтеть, а ее супруга грубо пихать жену в пышный бок справа.