Железные франки Шенбрунн-Амор Иария
Зато, по рассказам очевидцев, собрание блистало знатными именами, как ночное небо звездами. Императора Священной Римской империи Конрада III сопровождали его брат Генрих Австрийский, племянник Фредерик Швабский, маркиз Монферратский и множество других принцев германских земель. Людовика окружали его дядя граф Морьенский и принцы Франции – честолюбивый граф де Дрё, наследник Людовика, и младший его брат – сеньор де Куртене. За принцами крови следовали маршал Ангерран де Куси, Генрих Шампанский, граф Фландрский и прочая знать Франции.
Торжественное заседание открыла королева Мелисенда – помолодевшая, величественная и великолепная, увенчанная сверкающей иерусалимской короной, в роскошном пурпурном одеянии. Если кто и подозревал, что королева имела какое-то отношение к внезапной смерти Альфонсо Иордана, вслух никто подобной напраслины высказать не смел. Крепкий и высокий семнадцатилетний Бодуэн не обладал и десятой долей представительности матери и терялся рядом с ней, как теряется далекий свет разгорающегося лесного пожара в свете близкой свечи. Тут же присутствовал и младший сын Мелисенды – Амори, граф Яффы, толстый тринадцатилетний юноша.
От королевы ни на шаг не отходил ее коннетабль – огромный, похожий на медведя, верный Менассе д’Иерже. В полном составе прибыли огромные семейства Фокомбер, Сент-Омер и их соперники – могущественные братья Балиан и Хью Ибелины, правящие Рамлой, Арсуром, Мирабелью и прочими городами и землями. Топтались рядом Монфальконе, владельцы Бейсана и Тира, сеньор Хайфы Вивьен, а также лорд Трансиордании, Баниаса-Валении и Шатонефа Онфруа де Торон. Бесценные, пусть и непрошеные советы дарили французским крестоносцам близнецы Вальтер и Жерар Гранье, сеньоры Кесарии и Сидона. Прибыл даже тяжко больной принц Галилейский Элинар де Бюр, сопровождаемый братом Гильомом де Бюром, бывшим коннетаблем.
Великий магистр госпитальерв Раймунд дю Пуи держался поодаль от Великого магистра тамплиеров Робера де Краона, со всеми дружески беседовал любимец всего Утремера правитель Бейрута Ги де Бризебарр, и ни с кем не общался славившийся дурным характером кастелян Наблуса Филипп де Милли.
Патриарх Иерусалима Фульхерий Ангулемский, праведный клирик и сам отважный воин Христа, и остальные главы епархий Святой земли благословляли паладинов.
Решалась судьба королевства, и все – от императора до начальника гарнизона затерянной в горах крепости – стремились повлиять на грядущие события. Каждому из прибывших на ассамблею было дорого благо Заморья, каждый твердо знал, в чем оно состоит, и это благо, по мнению каждого, полностью совпадало с его интересами.
Трудность заключалась в том, что собравшиеся были убежденными, но далеко не единодушными. Чем больше ошибок натворил благородный рыцарь в прошлом, тем уверенней он поучал остальных, как избежать их в будущем, и чем губительнее были намерения, тем неколебимей они оказывались. Благословенный альянс христианских сил явился столь всеохватывающим, и так много знатных и влиятельных людей находилось во главе его, что он не сумел гармонично сочетать интересы всех. Каждый опасался, что общую армию подчинит своим целям более хитроумный и настойчивый принц, и усиление сподвижника начало представляться собственным поражением.
Тщеславный и недалекий император Конрад и его соратник герцог Фредерик Швабский, потерпевшие на пути в Святую землю страшный разгром в той самой Дорилее, где герои Первого похода одержали блистательную победу, теперь с апломбом Александра Македонского и Юлия Цезаря ратовали за то, чтобы отвоевать у неверных как можно больше территорий, не соблюдая никаких прежних договоров. Излеченный от своих ран Мануилом, германский император завязал личную дружбу с василевсом, называл его не иначе как «благословенным императором Константинополя» и на все предложения франков глядел сквозь призму интересов Византии.
Иерусалимский король, чье сердце еще было полно горечи поражения после прошлогодней напрасной попытки отбить у Дамаска плодородное плоскогорье Васана, рвался в бой с Мехенеддином. Не в силах забыть скрип песка на зубах и запах дыма в ноздрях, юный монарх мечтал отомстить дамасскому эмиру, а заодно, проявив себя победоносным военачальником, обрести больший вес в противостоянии соправительнице-матери. Мудрая Мелисенда тоже не видела иного решения, помимо захвата Дамаска, потому что с тех пор, как сын ее Бодуэн в прошлом году напал на земли эмирата с горячностью несдержанной юности, непостоянный Мехенеддин сменил приязнь к франкам на сближение с властителем Алеппо. Атабеки породнились, и дружба меж ними укрепилась настолько, что Нуреддин вернул Унуру любимую рабыню, восемь лет назад плененную его отцом. Теперь, дабы не допустить объединения мусульманской Сирии, приходилось поразить сарацин в их самое уязвимое место, в их солнечное сплетение – Дамаск.
Для Людовика решающим доводом и неотразимым соблазном явилась возможность оказаться избавителем и завоевателем важного библейского города. Доводы княгини Антиохийской пустили ростки в его благочестивом, но некрепком уме, и французского короля манила дорога, на которой произошло чудесное обращение апостола Павла. Завершить мучительный Крестовый поход завоеванием никому в Европе не ведомого Алеппо выглядело далеко не так достойно.
В своем выступлении Луи долго, искренне и нескладно повествовал о своей любви к Святой земле, объяснял сынам и внукам покорителей Иерусалима важность Заморья для каждого католика, а в особенности – для франка. Король подробно пересказал события, происшедшие в святых местах с Искупителем рода человеческого, с апостолами и святыми, а дойдя в своей речи до описания мытарств и жертв собственного войска на пути в Левант, вновь не сдержал невольных слез. Людовика вела не алчность, а исключительно забота о своей душе и желание послужить Всевышнему, и после всех принесенным им жертв сомнительные компромиссы грешных жителей латинского Востока были королю-праведнику нестерпимы, поэтому он решительно отметал все доводы в пользу сохранения пошатнувшегося, запятнанного обоюдными предательствами союза с Дамаском:
–Малодушные коалиции с этим отвратительным племенем – стыд и позор для воинства Христова! Мы явились сюда бороться с ними, и начать следует с отвоевания города, наиболее дорогого каждому истинному верующему!
Великий магистр тамплиеров Франции Эврар де Бар, проделавший мучительный Крестовый поход вместе с Людовиком и лично спасший короля в одном из боев, поддержал своего сюзерена. Графу Фландрскому, считавшему, что настало время вознаградить его бескорыстное радение о Святой земле, самым подходящим даром представлялся Дамаск, соблазнительный и доступный, как красивая жена слабосильного супруга. В глазах многих крестоносцев, впечатленных изобилием Антиохии и наслышанных о добыче, доставшейся первым завоевателям Святой земли, несметные сокровища Дамаска свидетельствовали против него громче его муэдзинов, но даже самые праведные бессребреники среди них мечтали обогатиться славой завоевателей этого легендарного города.
Убедившись в алчности европейцев, местные пулены сообразили, что от предстоящих сражений им не достанется ничего, помимо почетных лавров, которых у них уже давно имелось в избытке, так что рвение франкских баронов умерилось. Однако франкам трудно было отказывать крестоносцам, перед которыми они оказались в неоплатном долгу.
Только плану Раймонда напасть на Алеппо все собравшиеся оказались единодушно враждебны. С некоторых пор всем латинянам стало казаться, что Пуатье чрезмерно много возомнил о себе, и захват Алеппо представлялся опасной попыткой Антиохии стать совершенно независимым соперником. Иерусалимские властители упрекали Раймонда, что князь не пришел на помощь Эдессе, хотя сами с тех пор смирились с потерей столицы графства с поистине евангельской кротостью и ныне даже не помышляли бросить цвет европейского рыцарства на завоевание развалин, в которых пасутся козы! Против возможного усиления Антиохии оказались настроены император Конрад и его брат, герцог Австрийский Генрих II, так как оба они сблизились с Мануилом и вели переговоры о браке Генриха с Феодорой Комниной, племянницей василевса. Неприязнь Людовика к князю Антиохийскому тоже превысила любовь французского короля к великому делу спасения Святой земли.
Бертран с армией провансальцев вообще отказался ввязываться в военные действия против сарацин, поскольку основным его врагом являлся вовсе не басурманский эмир, а негодник Раймунд Сен-Жиль, узурпатор графства Триполи.
В результате, после долгих прений и споров, было единодушно решено напасть на единственный мусульманский город, готовый ради собственного выживания смиряться с франками, – на Дамаск.
Немногие здравомыслящие люди утешались тем, что самым важным в любой военной кампании является вовсе не ее необходимость или целесообразность, а успешный исход. Немедленно после взятия Дамаска можно будет поразмышлять и о нападении на Алеппо.
В конце июля самая большая за половину столетия армия латинян – около пятидесяти тысяч воинов – вышла из Галилеи, двинулась по направлению к Баниасу, пересекла Антиливанский хребет и подошла к рубежам Дамаска. Над войском развевалось великое множество разноцветных баннеров, гонфалонов и стягов, расшитых великими гербами, но выше всех вздымались на пике обещающие непременную победу огненные язычки французской орифламмы: по пророчеству ангела, Святую землю от сарацин мог освободить только рыцарь, вооруженный излучающим пламя копьем.
Среди ее воинов не было того, кто громче всех призывал европейцев на помощь Заморью, ждал их прихода как второго пришествия и крепче прочих верил в единство латинян, – Раймонда Антиохийского.
Укрепления Дамаска оказались внушительнее тех, которые полагались бы городу, уже давно защищавшемуся лишь с помощью франков и изворотливости Мехенеддина.
Несогласия между осаждающими разразились, едва зашла речь о будущей судьбе трофея. Франкские бароны и Мелисенда намеревались отдать Невесту Сирии в качестве вассального владения милейшему Ги де Бризеарру, властителю Бейрута, а французы собирались вознаградить Жемчужиной Сирии бескорыстную доблесть графа Фландрского. Узнав, что император и оба короля – Людовик VII и Бодуэн III, родич Тьерри, – также склонились к тому, чтобы Дамаск превратился в независимый домен графа Фландрского, франкские воины, не питавшие личной неприязни к любезному Мехенеддину, утеряли большую часть своей готовности погибнуть ради обогащения французского сеньора.
Вначале крестоносцы заняли позиции в садах-бустанах, но под прикрытием пышной растительности защитники Дамаска совершали внезапные вылазки и постоянные нападения, поэтому был отдан приказ осаждающим передислоцироваться на другую сторону города, на открытое пространство, где враг не смог бы таиться в подлых засадах. Однако там не нашлось ни пищи, ни воды, зато город в том месте оказался совершенно неприступным. Среди французов тут же послышались обвинения, что Мехенеддин подкупил то ли тамплиеров, то ли Элинара, принца Галилейского, чтобы те завели христианскую армию в безнадежное расположение. С каждым жарким днем, полным потерь и лишений, крепло убеждение крестоносцев, что франки – люди гнусные и продажные, предпочитающие обрезанных собак не щадящим себя ради них латинянам.
Старый и хитрый Мехенеддин тем временем слал всем своим старым добрым знакомым – франкским рыцарям – встревоженные послания, в которых по-дружески предупреждал, что в случае победы французы, несомненно, заберут Дамаск себе, присоединят к нему прилегающее побережье и превратятся для франков в новых, опасных соперников. Старый лис клялся расторгнуть союз с Нуреддином, если христиане снимут осаду. Французам Унур писал немного иные письма, в которых предупреждал о скором подходе армии Нуреддина и приводил примеры неблагодарности и коварства их союзников-франков. Поступали точные известия, что Нуреддин находится в близлежащем Хомсе и двинется на помощь Дамаску, как только Унур пообещает отворить ему ворота города.
Осада Дамаска, у которой было так много сторонников, внезапно оказалась делом ничейным. А такое предприятие покидает и Господь.
Чудеса в Святой земле случаются не только на пути в Дамаск, но этот военный поход их не сподобился, ибо задумали его Глупость, Алчность и Зависть. На пятый день после начала кампании невиданно огромная армия нападающих покинула свои позиции. Очень скоро атаки легкой кавалерии обнаглевших тюрков превратили дисциплинированное отступление в позорное, беспорядочное бегство. Сельджукские лучники застрелили столь многих из латинского войска, что даже птицы все то лето облетали эту зловонную долину, полную непогребенных христианских трупов со стрелами в изгнивших спинах.
Так погибли праведные и восторжествовали неверные.
Ночью батальон быстрым маршем пересек хребет Марун ар-Раса. Габи сказал:
–Я в этом чертовом месте еще на срочной служил. Уже тогда здесь было хреново.
–С тех пор стало намного хуже, – утешил его Итамар.
Срочники в бригаде были на взводе, и им не терпелось в бой, как будто их ждала захватывающая игра. На рассвете вошли в пригород, ворвались в заранее намеченные здания, устроили там засады и подстреливали проходящие мимо патрули боевиков. Грохотала непрерывная бомбежка, густой дым ел глаза.
Потом получили приказ перебазироваться в центр, двинулись всей ротой и в заросшем оливами дворе попали в амбуш: из расположенных по периметру рощи трехэтажных зданий по ним открыли огонь.
Бригадный генерал в сводке новостей уверял, что ковровые бомбардировки выбили из города всю Хизбаллу, хвастался, что город якобы взят под контроль и террористы бегут. Ну, если они и бежали, то именно в эти недостроенные блочные дома, возвышающиеся над рощицей, в которой теперь сидела рота Итамара, как уточки в тире. Впрочем, что мог знать генерал, руководящий боем из Израиля?
Первым упал Рон. Он лежал неподвижно, не отзывался, под ним растеклась такая огромная лужа крови, что все стало ясно. Ребята прикрыли его огнем, Авив пополз к нему с носилками, но тут же вернулся, ничего не сказал, только помотал головой. Итамар скорчился в яме у корней старой оливы. Обстрел шел с верхних этажей, и израильтян защищали одни стволы деревьев и каменная стена вокруг двора.
Авив все время вызывал по рации подкрепление. Спустя пару часов послышался рев, возник танк Меркава, уверенно прущий через глыбы камней и ограды, но его тут же подбила ракета. Танк грузно тряхнулся и застрял, покосившись в воронке. Из люка выскочили лейтенант и два солдата, боевики принялись стрелять по ним. Первым был ранен офицер, потом убили обоих солдат, а затем прикончили и лейтенанта.
Итамар пробрался под самую стену, ее камни хоть и мешали вести ответный огонь, но предоставляли крохотное укрытие и тень, уменьшавшуюся с каждой минутой. Иногда его охватывало такое бешенство, что он приподнимался и кидал через ограду гранаты. Выбраться из ловушки было невозможно, боевики окружили рощу и простреливали все пространство. Оставалось ждать подкрепления.
Асаф не дождался. Его убили прямым попаданием в голову. Из-за камней стали высовываться обнаглевшие террористы, они пытались захватить раненых или хотя бы тела. Чтобы удержать их на расстоянии, Итамар отстреливался почти без передышки.
Через стену перелетела вражеская граната, она крутилась и шипела, все оцепенели, и вдруг майор прыгнул на нее. Взрыв убил его не сразу, он еще пытался сообщить по связи о своем ранении, но не смог. Его коричневый берет с эмблемой бригады – зеленой оливой – упал, да так и остался валяться на корнях настоящей оливы. Итамар скорчился и попытался вжаться в камни, пот стекал по лицу и спине, его трясло и тошнило. Он старался не смотреть на распростертое тело своего командира.
Наконец-то появились обещанные центром вертолеты, они вели защитный огонь, но им негде было приземлиться, чтобы эвакуировать раненых. Все же под их прикрытием Алекс и Идан рискнули подобраться к ближайшему зданию и до того, как их скосила очередь по ногам, успели взорвать дверь.
Прошла вечность, а если судить по солнцу – несколько часов. Исчезла тень, солнце палило нещадно. Кончилась вода во фляжке и в заплечном мешке. Итамару показалось, что пахнет трупами, но разве может человек, еще утром перебрасывавшийся с тобой шутками, к вечеру разложиться? Но если он может умереть, то возможно все.
Командование взял на себя новый офицер, который даже их имен не знал. Под его руководством отчаявшийся Итамар и еще несколько ребят ворвались в дом, подъезд которого взорвали Алекс с Иданом. Боевики отступили из здания, и голани наконец-то сами смогли обстреливать противника с верхних этажей. Хизбалла ретировались в соседние дома и в мечеть.
Солнце уже садилось, теперь оно било в глаза и отражалось в осколках оконных стекол. Мучила жажда, а еще сильнее – желание жить и тоска по Нике.
Уже поздним вечером подошло подкрепление. Человек двадцать были ранены, а Алекс, Идан и еще несколько ребят – убиты. Начали эвакуацию. Итамар взвалил на спину Боаза, потерявшего столько крови, что сам идти не мог, и в темноте пополз с ним между деревьями куда-то, куда указывал офицер, вслед за остальными ребятами. Боаз дергал ногами, наверное, пытался помогать, но у него ничего не получалось. Они проползли мимо завалившегося танка и мимо мертвого лейтенанта.
Эти три километра они преодолевали несколько часов, до тех пор, пока Итамар не почувствовал болезненный, сбивший с ног удар в грудь. Он рухнул и читал «Шма Исраэль», пока не захлебнулся собственной кровью и не потерял сознание.
На рассвете, под прикрытием дымовой завесы, приземлявшиеся на несколько минут вертолеты подобрали всех. Сначала раненых, потом живых, а потом и тела, тело Итамара среди них.
Неожиданное, невиданное поражение под Дамаском показало мусульманам и византийцам, что латиняне вовсе не так непобедимы, как мнилось до сих пор.
Как мало очутилось толку в этом долгожданном Втором крестовом походе! Ради чего погибли мужья, отцы, сыновья? Исполнилось пророчество Исайи: «Замышляйте замыслы, но они рушатся; говорите слово, но оно не состоится…» Вся грандиозная эпопеязавершилась полным крахом надежд, смертью тысяч отважных рыцарей и непоправимым уроном христианскому воинскому престижу. Европейцы превратились в посмешище всего мусульманского Ближнего Востока, и отношения между франками и крестоносцами изрядно испортились. Франки убедились, какой бедой может оказаться приход измученного походом войска, которое пришлось лечить, кормить, поить, задабривать и ублажать, чтобы оно потом действовало только под указку своих неопытных европейских предводителей.
Полбеды, что напуганный Менехеддин, лучше флюгера чующий, куда дует ветер, признал атабека Халеба своим верховным правителем. Истинная беда таилась в том, что Нуреддин оказался способным воодушевить своих воинов. Исламский мир узрел в нем истинного, долгожданного вождя-гази, призванного справиться с латинянами. Армии побеждают не численностью и мощью, а в первую очередь безудержной, отчаянной отвагой, силой духа, верой в победу, и все это, как солнечный свет, передвигающийся с утра до вечера, перешло от рыцарей Христа к предводителю неверных.
Вдобавок незаконнорожденный сын покойного Альфонсо Иордана, Бертран, не смирился с неожиданной смертью родителя, о которой поползло много глупых и безосновательных слухов. Бастард продолжал настаивать на своих сомнительных правах на Триполи. Отвергнув все искренние предложения Мелисенды и Раймунда Сен-Жиля решить вопрос путем переговоров, наследник при помощи отцовских воинов развязал с Сен-Жилем настоящую войну. Провансальцы умудрились завладеть крепостью Араима, и в этой крайности граф Триполийский был вынужден обратиться за поддержкой не только к правителю Дамаска, давнишнему своему союзнику, но и к смертельному врагу – Нуреддину, с просьбой о помощи в захвате крепости. Несмотря на то, что очень скоро Бертран и его сестра были пленены Нуреддином, все владения графу Триполийскому возвращены, а справедливость восторжествовала, отношения франков с армией покойного графа Тулузского так и не наладились.
Хуже нестерпимо оскорбительного нападения провансальцев на франкские владения было только то, что оно вынудило франков обратиться к нехристям ради воцарения справедливости! И можно было биться об заклад, что, раз одержав победу в Центральной Сирии, Нуреддин уже никогда не позабудет дорогу сюда.
Лучше бы Европа вовсе не являлась в Левант, чем явиться лишь для того, чтобы продемонстрировать магометанам свою слабость да обучить сарацин приходить друг другу на помощь и объединяться против христиан.
Разумеется, начались поиски виноватых. Люди недоумевали, за что погибло столько праведников, взявших крест? Как это справедливый и милосердный Господь допустил, чтобы французы – самый набожный из всех народов земли – были так унижены и так жестоко пострадали от рук язычников? По Европе уже шли слухи, что весь поход был частью пришествия Антихриста.
Констанция знала, что причиной всему – поведение французской королевы. В полном соответствии со словами Иоанна Богослова, эта Мессалина была облачена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, но внутри была наполнена мерзостями и нечистотой блудодейства ее. Как филистимлянка Далила, она ослабила вверившихся ей мужчин, поселила вражду меж ними и погубила святую миссию христиан.
Но остальные упорно не замечали очевидного. Многие французы, желая оправдаться, принялись уверять, что франки благоденствуют на крови и костях европейцев, что Иерусалим пребывает в таком мире и благополучии, которые и в Европе недостижимы, что франки, якобы подкупленные дамасским золотом, злонамеренно уговорили Конрада передвинуть армию к самой неприступной части дамасских укреплений. Раньше Констанция с возмущением отвергла бы подобные слухи, но, если такой неустрашимый герой, как Раймонд, мог провести это лето в погонях за зайцами, а сама она только радовалась, что он остался дома, ей стало трудно слепо верить в праведность остальных.
Пуатье, однако, тяжелее многих переживал поражение под Дамаском, может потому, что его мучили стыд и раскаяние.
–Никогда больше Европа не придет нам на помощь. И все, разумеется, осудят меня.
Констанция не спрашивала, на кого он сам возлагает ответственность. Вслух никто Раймонда не упрекал, в конце концов, он был противником нападения на Дамаск, но все укоряли его в раздоре с Людовиком, а значит, и во всех ошибках короля. Князь отсутствовал на ассамблее в Акре и потому выходил виноватым во всех принятых ею дурных решениях. Воинов Антиохии не было среди погибших под Дамаском, и потому в этом разгроме погибла репутация ее князя. Иерусалимское королевство, потерпевшее уже второе поражение в Сирии, все больше склонялось к мысли, что сирийское болото безнадежно и наилучшее, что можно было достигнуть на северной границе, – это перемирие с Нуреддином, которое позволило бы повернуть силы франков на полвека саднящий в теле королевства нарыв – на Аскалон, по-прежнему удерживаемый египтянами.
Впрочем, после множества споров и взаимных нападок среди трезво рассуждающих возобладало мнение, что за все ответственны не собственные безосновательные мечты, греховные страсти, глупость, рознь и пороки, а коварная, еретическая Византия, поганым препятствием торчащая на пути между Европой и ее нежным отростком – Утремером. Недаром же Мануил заключил с тюрками Малой Азии мирный договор! Ромеи всегда были враждебны к крестоносцам, а теперь греческий царь еще и требовал Италию в собственное владение! Доводы эти казались тем достовернее и убедительнее, чем легче было упрекать дальнего чужака, нежели самих себя, ибо досадно и неприятно признаваться, что каждый из участников способствовал провалу затеи.
Констанция до некоторой степени собственную ответственность признавала, хоть и просила Господа учесть ее резоны. Над чем властен человек? Ученый каноник Мартин говорил – ни над чем, помимо своей души. Но и в этом Констанция больше не была уверена. Ее душа почернела вопреки ее желанию. Но без раскаяния не будет прощения, а как ей раскаяться, если во всем случившемся повинно чужое прелюбодейство и попустительское бездействие Людовика?! Чужие грехи не оставили ей иного выбора, но, конечно, намерения ее были благими. Не могла же она представить себе, что огромная, лучшая армия из всех когда-либо существовавших в мире не сумеет взять Дамаск и что прежний Раймонд к ней так и не вернется.
Пуатье стал мрачным и молчаливым, исчезли его самонадеянность и победоносность. С Констанцией сам не заговаривал, а если она обращалась к нему, отвечал коротко и равнодушно. Он даже внешне изменился: исхудал, волосы поредели и поседели, брови постоянно хмурились, лоб бороздили горькие складки. Рыцарь, год назад бывший олицетворением мужской мощи и красы, постарел в одночасье на десять лет. Это твоя дьявольская печать легла на него, Алиенор! Неизвестно, тосковал ли этот Самсон по Далиле. Для печали и озабоченности и без французской потаскухи имелось достаточно причин: вместе с тысячами жизней оборвались и нити любви и преданности между землей Воплощения и Европой, рухнули столько лет поддерживающие франков надежды на избавление от тюрков с помощью родимой, милой Франции, охладились отношения княжества с Иерусалимским королевством, а Нуреддин, остерегавшийся крестоносцев, с их уходом из Сирии немедленно напал на антиохийские территории к востоку от Оронтеса.
Отлив в море франкского везения продолжался, а корабли спасителей один за другим поспешно покидали берега Палестины. Отплыли во Францию возмущенные смертью Альфонса и пленением Бертрана провансальцы, в сентябре отбыл в Константинополь император Конрад, отчаявшийся достигнуть в Святой земле хоть малейшего военного успеха, вернулась в Европу и большая часть французской армии. Лишь Людовик и Алиенор задержались отпраздновать в Святом городе Пасху. Пока соперница оставалась так близко, Констанция продолжала вздрагивать от каждого столба пыли, поднимающегося на дороге из Иерусалима.
Она нетерпеливо ждала родов, сначала уповая, что Раймонд обрадуется и растрогается их третьему ребенку, как когда-то обрадовался их первенцу, потом – что крещение родившейся малютки, названной в честь матери Пуатье Филиппой, напомнит ему о святости бачных уз. После своего очищения надеялась, что ее постройневшая фигура и высокая грудь заново привлекут мужа. Но рождение Филиппы ничего не изменило. Бедная крошка! Как мало ласки и материнской любви смогла Констанция дать ей в тот год! Филиппа словно чувствовала, что не может рассчитывать на внимание и терпение, она даже родилась, милое дитя, легче и быстрее двух предыдущих и была тихим, кротким младенцем. Грануш, ангел-хранитель и постоянное спасение Констанции, приставила к новорожденной нянек с кормилицами, и княгиня обрела досуг переживать вволю. Констанция понимала, что лучше бы она занялась ребенком, но не могла заставить себя. Ею овладели тоска и бессилие, и когда Раймонда не было в замке, а он отсутствовал почти постоянно, княгиня целыми днями валялась в постели, уставившись в потолочный свод и вздыхая. Все превратилось в непосильную тяготу – необходимость встать, одеться, привести себя в порядок, брести на церковную службу, выслушивать людей… По двору поползли слухи, что княгиня после родов недужна. А когда Раймонд возвращался в замок, становилось только хуже – она лихорадочно наряжалась, прихорашивалась, выходила к столу и старалась быть рядом с ним, как будто к сердечной боли можно привыкнуть, если снова и снова убеждаться в его безразличии. Иногда ненадолго – на час, на вечер – ей легчало, потом она снова принималась часами рассматривать себя в зеркале, петь тоскливые кансоны и рыдать навзрыд. Негодные способы изжить из сердца мужа образ лихой Алиенор.
Мамушке, конечно, были ведомы куда более действенные приемы: ворожея отстригала пряди волос анушикс, катала по ее телу яйцо, требовала, чтобы аревс высматривала будущее то в огне, то в вине, то в зеркале, ломала над ее головой нож Раймонда, собирала ее кровь, причитала, по семижды семь раз шептала старинные заговоры. Чтобы не сбиться в счете, с каждым нашептыванием откладывала заячью косточку, лягушачью лапку, шкурку змеи, воронье перо, кусок веревки повешенного, обрезанную плоть жиденка, прядь волос и прочие панацеи. Ничто не помогало, хотя Констанция загодя постилась, мыла волосы, одевалась во все чистое, покорно повторяла за Грануш слова приворотов, беспрекословно вставала, опускалась на колени или усердно высматривала что-нибудь многозначительное в огне, в зеркале и во снах. Проку в армянском волховании не оказалось ни малейшего, потому что ревность и обида сидели в душе, как червь в яблоке. Раймонд продолжал оставаться стылым и равнодушным.
–Плохое время, – утешала Грануш. – Надо ждать, пока не кончится ахекани, тяжелый месяц.
Но за тяжелым месяцем ахекани наступал еще более тяжкий месяц марери.
Напрасно Грануш, укладывая Констанцию, мешкала, суетилась, выбирала ей шемизу потоньше, попрозрачней, кружила по опочивальне, распихивала по углам какие-то таинственные мешочки.
–Грануш, что это? Опять амулеты твои никчемные?
–Какие амулеты, Господь с тобой, анушикс. Саше это, с лавандой душистой. Мужчинам ведь приятно, если чисто и пахнет хорошо…
Неужто чистая кружевная сорочка и душистые отдушки нужны тому, кто теперь брал ее тело грубо и жадно, как голодная собака заглатывает кусок мяса? Он больше не любовался ею, не ласкал с прежней нежностью, не говорил сладких слов. Вместо этого являлся на ее ложе после попойки в казармах в любой час ночи, наваливался невыносимой тяжестью, царапая ее кожу неопрятной щетиной и обдавая несвежим дыханием. Быстро удовлетворял свою похоть, поворачивался на другой бок и принимался пьяно храпеть. Как будто исчезла душа у человека, и осталось одно неприятное, бесчувственное, чужое тело инкуба.
От злости брызнули слезы:
–Тебя послушать, вся беда в том, что я недостаточно благоухаю! А волчица эта французская ему хорошо пахла, хоть и мылась только по большим праздникам! Да что ты понимаешь в этом, туны мнацац!
Щеки Грануш задрожали: сиротка, ради блага которой были отвергнуты все женихи – даже один весьма достойный франкский рыцарь! – теперь обозвала свою верную няньку «туны мнацац», то есть «оставленной дома», как никчемную старую деву? Да если бы Грануш годы назад могла бы предположить, что сердце ее обожаемой пупуш превратится в горький лимон, уж можно быть уверенной, что она – далеко не последняя невеста, не чужая царскому дому Мелитенов, между прочим! – заключила бы почетный брак и сегодня сидела бы в окружении любящих внуков, а не с этой бешеной, неблагодарной лисицей! Грануш поджала губы и вышла, качая головой. Не узнавала она свою Констанцию. Еще неизвестно, кого тут околдовали. Вот горе-то.
Констанция растерзала шемизу на мелкие клочки. Обида росла и вызревала в ненависть.
После Пасхи французский монарх посчитал, что совершил достаточно ради спасения собственной души и покинул землю Спасителя вместе с остатками своей армии, и Констанция перестала постоянно ждать неотвратимого несчастья – внезапного возвращения взбалмошной королевы. Необузданная Алиенор могла бы примчаться среди ночи, верхом, во главе крохотного отряда преданных вассалов. Раймонд распахнул бы ей ворота и принял, невзирая на последствия в этом мире и в следующем. Констанция представляла себе это, задыхалась от ярости, но удержаться от воображения непереносимых картин не могла. Ей нравилось раздирать свои раны, словно боль подтверждала, что она все еще жива. Да и не было у нее другого занятия.
В конце зимы, с упорством кружащей над медом мухи, на Антиохию двинулся византийский император Мануил, решив, что теперь, когда франки так ослабели, самое время присоединить княжество к Византии. О Мануиле сам Раймонд говорил, что он правитель исключительной мудрости и хитрости, а умные всегда пытаются воспользоваться результатами действий глупцов.
Раньше Констанция сделала бы все, чтобы поддержать князя, призвать ему на помощь все свои родственные и вассальные связи, ободрить советом и любовью, а теперь, наоборот, испытывала тайную радость при виде его мук и трудностей. Хуже всего было то, что ей даже не хотелось каяться в своих гадких чувствах, наоборот, они остались ее единственной усладой и наслаждением. Довольно она корила и обвиняла себя. Она ни в чем не виновна. Все случившееся с Пуатье являлось наказанием за его грехи, а в том, чтобы радоваться Господнему возмездию, не было ничего зазорного.
Но жить с ним в ссоре и отчуждении почему-то было непереносимо. Может, он действительно обворожен, заколдован? Пусть вернется, пусть только раскается, вновь полюбит ее, и она простит его искренне, от всего сердца.
Изабо пускалась на прозрачные хитрости, чтобы помирить супругов: вызывала Констанцию во двор, где как раз оказывался князь, пыталась завести совместный разговор, обращала внимание Пуатье на цветущий вид и прекрасный наряд княгини, но Раймонд только хмурился, не отвечая, а иногда еще и грубил безответной мадам Бретолио.
Но в тот раз Констанция сама наткнулась на него, он сидел одиноко в потемках, подперев голову рукой. Лицо его было наполовину скрыто спутанными волосами. Раньше он не сутулил плеч, не упирал взгляд в столешницу, не пил так много, не уединялся так часто, не глядел в бойницы с такой тоской. На нее нахлынула жалость к ним обоим, показалось, если она уступит, сделает первый шаг, он отзовется. Подошла, погладила его по рукаву:
–Раймонд, друг мой, не убивайся так. Пока мы живы, все поправимо…
Он, который должен был молить о прощении, добиваться возврата ее любви, вместо этого отодвинулся, даже не враждебно, а хуже – безучастно.
–Констанция, не весь мир вертится вокруг тебя! – выдавил из себя с раздражением, глядя мимо нее безучастными, красными от бессонницы и пьянства глазами. – Мы на краю обрыва, ты это понимаешь? Дамаск был не просто поражением, это был приговор! Если весь цвет христианской армии мог потоптаться пять дней под стенами неприятеля и позорно отступить, то всему исламскому миру теперь очевидно, какие мы вояки. Антиохия – первое блюдо на их пиру, а их пир – это наша тризна. И помощи теперь ждать неоткуда! Ты даже не представляешь себе, что нас ждет.
Все это она знала: северогерманские принцы затеяли в Европе войны с местными еретиками и язычниками, самонадеянно прозвали собственные стычки «крестовымипоходами», а папа римский о последующих военных паломничествах на защиту Святой земли и слышать не желал. Европа, любившая прежние ошеломительные победы крестоносцев, устала от нынешних трудностей франков. Но собственное несчастье стояло так близко перед глазами, что застило все остальные неприятности, которые так отчетливо виднелись ему, жену не замечавшему в упор. Только судьба Антиохии Констанцию больше не волновала. Наоборот, она бы приветствовала любое страшное несчастье, лишь бы прекратилась эта пытка.
–А кто виноват во всем, кто?!
У него тут же на лбу вспухла и забилась жила:
–Я! Я виноват! Я сражался в десятках боев, ни один враг не видел моей спины, я свою кровь по капле за Антиохию всю бы отдал, я был против глупого, дурного плана, я все сделал, чтобы уговорить Луи, я из кожи вон лез убедить хотя бы Алиенор, но виновен все же я, а не все остальные! Как это? Как?
В бешенстве опрокинул стол. Конечно, она могла бы объяснить: а чем еще могло кончиться, когда ты, милый друг, соблазнял жену короля, пришедшего тебе на помощь? Но остереглась, не готова была продолжать быть единственной, на кого выливался его гнев. Встала и неторопливо вышла из залы, скрывая торжество. Металась от окна к окну и захлебывалась злобной радостью, что теперь он знает, что она думает о нем, что думает об антиохийском поверженном Самсоне весь христианский мир.
Он показался внизу, во дворе. Шагал своим обычным широким, уверенным шагом, отдавал приказания, размахивал руками. Сверху было видно, как поредели волосы на макушке. Словно почувствовал ее взгляд, поднял голову, столкнулся с ней глазами. Тут же отвернулся, словно не заметил. Все чаще князь ссорился со своими рыцарями, даже с близкими соратниками, становился с окружающими все надменнее и грубее. Как корабль, отбывающий в плавание, из которого не собирался вернуться, он обрубал один канат привязанности и дружбы за другим. То, что казалось меж ними стальной цепью, порвалось легче осенней паутинки.
Дни тянулись, отцветал миндаль, приходили и уходили милые весенние праздники – День Святого Духа, торжество Троицы, Праздник Тела и Крови Христовых и самый любимый – Праздник Святейшего Сердца Иисуса, отмечающий любовь Бога, человеческую благодарность за нее и за дарованное праведникам спасение. Лимонное дерево сначала цвело, а затем плодоносило. Божий мир понапрасну был благолепен и пригож, бессмысленно уходящие дни – благоуханны и прекрасны.
С началом жарких, сухих дней принялись гореть в округе подожженные леса. На горизонте стелился дым, ветер доносил запах гари до городской цитадели. По землям Антиохии рыскали отряды сельджуков, осмеливались появляться едва ли не у самых городских укреплений.
И в самые мирные времена окрестности города не подходили для беззаботных одиноких прогулок, а в этом году из-за вооруженных шаек бедуинских, туркменских и сельджукских мародеров егеря не решались выезжать на охоту, страждущие откладывали паломничества, купеческие караваны покидали надежные пределы лишь под защитой крупных вооруженных отрядов, вилланы трусили вспахивать поля. В каждой пещере, за каждой грядой могла прятаться разбойничья банда, из-за любой скалы грозила вылететь стрела.
Зимой Нуреддин нацелился захватить Апамею, перекрывавшую сообщение между Алеппо и Дамаском. Княжество словно сдавливало меж двумя жерновами вражеских эмиратов. Раймонд поспешил на выручку Апамее.
Окрестные земли были знакомы Пуатье как собственная ладонь, но разведка у мусульман была поставлена лучше, чем у антиохийцев, поэтому чаще, чем франки нагоняли врага, сарацинские шайки подстерегали рыцарей врасплох среди холмов. Вот и сейчас конный вражеский отряд неожиданно появился из-за склона горы. Сельджуки осыпали дождем своих отравленных стрел и пустились наутек. Это была их всегдашняя тактика – мнимое отступление, призванное рассеять рыцарей по местности и утомить закованных в железо франкских лошадей, несущих тяжелых седоков. Измотав преследователей, тюрки неожиданно разворачивались и кидались в атаку, зачастую с помощью затаившихся свежих подкреплений, пытаясь взять верх своим количественным перевесом, потому что один на один даже лучшие их воины – курдские и тюркские эмиры, закованные в подражание франкам в кольчуги, – с рыцарями тягаться не могли. Но на этот раз враг допустил просчет – отступление разбойникам преградили скалы и крутой овраг.
Звучный рог протрубил атаку, рыцари грохнули щитами, подняли копья, склонились к конским гривам и понеслись, слившись со своими скакунами в единый таран. Они мчались сплошной железной массой, стремя к стремени, колено к колену, выставив длинные копья, морским валом сметая все на своем пути. Сарацинский сброд тут же кинулся врассыпную. Некоторые тюрки бросались прямо в пропасть, в спины им врубались запущенные вослед топорики-франциски, многие сельджуки спрыгивали с лошадей, прятались среди камней и кустарника, но и там их доставали франкские пики.
Раймонд уверенно настигал беглецов. Давно он не чувствовал любимого подъема битвы. Он громко хохотал и быстро вертел над головой меч. Многие мамлюки спрыгивали с коней, кидали оружие и вздымали руки в мольбе о пощаде, некоторые не оглядывались, даже когда их настигало тяжелое дыхание его коня, лишь вжимали голову в плечи. Пуатье слегка нагибался с седла и рубил их одного за другим сквозь их кожаные доспехи, каждым плавным ударом отделяя души от тел, а головы от плеч. Краем глаза, сквозь текущий пот, в узкие прорези шлема Раймонд видел, что рядом и позади него точно так же расправлялись с неприятелем его товарищи. Путь франков по долине был отмечен поверженными, недвижными телами. Несколько тюрков успели добежать до скалы и обернулись, решив продать свою жизнь подороже. Франки не спеша приблизились к ним, многие из басурман громко молились. Раймонд тяжело дышал, рядом сопел верный Аршамбо, с другой стороны внутри шлема весело и гулко чертыхался счастливый первым боевым крещением Юмбер.
В ушах бил колокол, тело покрыла испарина, в голове шумела кровь, и хоть Пуатье и втягивал в грудь воздух с силой кузнечного меха, воздуха все равно не хватало. Сарацины были так близки, что князь ощущал запах их пота и видел белки их обезумевших от ужаса глаз. Время словно остановилось, правая рука сама воздела копье, оно воткнулось в брюхо отчаянно визжащего тюрка, сабля выпала из руки магометанина, и он обмяк на острие сломанной куклой. Еще одна проклятая душа в свиту Люцифера. Вокруг пыхтели и кряхтели Аршамбо, Томас, Бертран, Годефруа и остальные друзья. Буцефал то и дело натыкался крупом на их коней. Еще несколько общих усилий – и все тюрки были изрублены в куски. Пленных заранее решили не брать, так как Нуреддин не станет выкупать простых лучников – бессчетных бедуинов, туркменов и мамлюков.
Солнце палило вовсю, раскаленный воздух дрожал над землей, рот пересох от жажды, но следовало добить неприятельских воинов, не успевших скрыться в горных ущельях, и Раймонд продолжал в исступлении носиться по равнине, как ангел смерти.
Нехристей оставалось все меньше, и рыцари принялись нападать на каждого сообща. Князь заметил, что Юмбер де Брассон ухватил обезоруженного тюрка за волосы. Раймонд развернул Буцефала и, неистово вертя мечом над головой, помчался на подмогу к неопытному любимцу. Подскочил, отвел руку и наотмашь, со свистом рассек сталью воздух, чтобы точным мастерским ударом перерубить шею нехристя.
Никто не понял, как это случилось, но лезвие сверкнуло молнией, и кисть руки Юмбера упала на землю вместе с сарацином.
Мгновение Раймонд ошарашенно смотрел на изувеченного им товарища, на его укороченную, бесформенную руку, из которой хлестала кровь, и на землю, где в пыли валялась кисть в кожаной перчатке с судорожно сведенными пальцами. Юноша дико заорал и второй рукой схватился за кровоточащий обрубок. Пуатье всхлипнул, выронил меч, закрыл лицо руками, сгорбился в седле и застонал. На помощь Юмберу подоспел оруженосец, перетянул рану. А бывший всему виной проклятый тюрок успел сбежать, один из немногих.
Раймонд тяжело спрыгнул с лошади, сдернул шлем, стиснув зубы, ни на кого не глядя, подошел к выросшему у него на глазах шалопаю,остряку и весельчаку, которого любил, как младшего брата, которого сам посвятил в рыцари, и рухнул перед ним на колени. Кровь из руки де Брассона уже не текла, оруженосец туго бинтовал культю. Юмбер больше не кричал, красивое, всегда задорное лицо его посерело, губы жалко тряслись. В одно мгновение из могучего мужчины Раймонд превратил верного соратника и друга в беспомощного калеку.
–Брассон, дружище, прости Христа ради. Я не хотел. Я уплачу тебе любое возмещение.
Стоявшие рядом рыцари переминались и подавленно молчали. Юмбер, который всегда знал, что в бою убивают и ранят, и случайный дружеский удар порой способен нанести страшное увечье, растерянно смотрел на кающегося князя. Со скрежетом зубовным выдохнул:
–Лист с дерева не спадет, не будь на то воли Всевышнего.
Оставшейся правой рукой поднял Раймонда и неловко обнял его, не зная, как утешить сюзерена. Раймонд стиснул товарища в объятиях, прижался к его голове щекой, всхлипнул. Когда овладел собой и отпустил Юмбера, тот, бледный, как узник, криво улыбнулся:
–Напрасно я на лютне учился.
И рухнул без чувств.
Прекратив преследование, не отдыхая, Раймонд развернул войско и быстрым маршем вернулся в Антиохию.
Уже давно все, за что он ценил жизнь, все, что он любил, – походы, сражения, лошадей, товарищей, – все стало несносным, отвратительным и постылым. Давно могильной плитой давило ощущение, что все винят его в провале Крестового похода, считают, что Пуатье плохой властитель, не способный выполнить свой долг – защитить Антиохию. А теперь он и сам убедился, что из красы рыцарства превратился в посмешище, что больше никуда не годился: он не только неудачный правитель, он к тому же стал никудышным воином. Везение и, еще ужаснее, надежда покинули его. Раймонд был одинок, как сосна на пепелище, и беспомощен, как потерявший ветрила корабль в сердцевине морей.
Как всегда внезапно нагрянули хамсины-суховеи. В конце июня проклятый нехристь отвоевал у Антиохии издавна принадлежащую княжеству крепость Харим, стоявшую в нескольких лье на восточном берегу Оронтеса и занимавшую господствующее положение над равнинами Антиохии. Горы Белус, которые защищали крепость, служили княжеству необходимым плацдармом для нападения на Алеппо, и нельзя было допустить, чтобы впредь Харим угрожал Антиохии.
Вдобавок Нуреддин, вместе с огромной армией и с бывшим союзником, потерянным франками по их собственной дурости, дамасским атабеком Мехенеддином, осадил антиохийскую крепость Инаб.
Раймонд собрался в поход так поспешно, что даже не стал дожидаться полного сбора ополчения. Четырехсот рыцарей сопровождали только отряд туркополов да тысяча арбалетчиков-пехотинцев.
Они прощались у Собачьих ворот. Княжеская свита уже сидела на лошадях. Вельянтиф, прозванный так в честь коня Роланда, нетерпеливо переступал копытами, вздергивал голову и взволнованно мотал хвостом. Раймонд, в накинутом поверх кольчуги плаще, только шлем еще под мышкой, обнял Констанцию свободной рукой так неловко и неласково, словно забыл привычное движение. Поцеловал куда-то в висок, явно только из-за посторонних глаз. Потом склонился к сыну, отчуждение треснуло невеселой улыбкой:
–Бо, держись молодцом, мой сын.
Бо кивнул. Когда мальчик волновался, он начинал жестоко заикаться, поэтому он только молча смотрел на отца и моргал. Дрожащей пухлой щекой отчаянно приник к отцовской ноге в стремени, пытаясь сдержать слезы. Раймонд снял перчатку и погладил сына по мягким светлым волосам. Констанции вдруг стало жарко, ее затрясло. Не обращая внимания на окружающих, она схватила мужа за железный налокотник:
–Раймонд, милый, любимый, прости меня! Скажи, что еще не поздно всё вернуть!
Воскликнула так, словно можно было в последнюю минуту прощания стереть не только Алиенор, но и рухнувшую веру в помощь Европы, унижение, нанесенное ему Людовиком, разлад с Иерусалимом, поражение под Дамаском, лишенную почти всех земель Антиохию, его равнодушие, пощечину… На виске Раймонда забилась жилка, бабочкиными крыльями затрепетали выгоревшие ресницы. Но он даже не поднял глаз, только нахмурил брови и ответил спокойно, утомленно, с легкой досадой, как неразумному ребенку, уверенному, что свет клином сошелся на его сломанной игрушке:
–Не надо, не начинай, и так нелегко. Не трогай меня.
Констанция отшатнулась, убрала руку с холодного непроницаемого доспеха. Стояла, крошечная, нелюбимая, ненужная, постылая, униженная, и всматривалась до рези в глазах, до слез во все уменьшающееся, сверкающее на солнце железное воинство, удаляющееся к речной переправе.
А вдруг он не вернется? Вдруг она больше никогда не увидит его? Каждый раз она так думала и всегда гнала эту мысль, а сейчас впервые пожала плечами: а хоть бы и так. Было бы даже лучше. Пусть уж совсем его не будет. Нет больше сил жить с человеком, который полностью и безвозвратно разлюбил ее, а сама она никак не может перестать любить его.
Хотя что это за любовь, если она больше не желает ему добра?
Не желает настолько, что прибережет молитвы о его здравии, перестанет страстно уповать на его победу. «Не трогай меня», – сказал он ей. Noli me tangere. Ну что ж, пусть так и будет. Никогда больше она не станет охранять его своей заботой и тревогой. В отместку за то, что Пуатье разлюбил ее, Констанция сняла с него ладанку своей любви, как снимает душегуб нательный крест с жертвы.
Он уехал в пятницу, в день, когда Спаситель принял крестные муки. В пятницу она обрекла Раймонда, отобрав себя у него.
С ним был его союзник Али ибн Вафа, предводитель ассасинов, шиитов, смертельных врагов суннита Нуреддина. Услышав об их приближении, тюрки сняли осаду с Инаба и вышли навстречу франкам на равнину.
Почему Раймонд не добрался до укрепленного убежища, почему разбил на ночь лагерь на открытой местности? Никому не известно. Утверждали, что ибн Вафа советовал отступить, но Раймонд отказался.
Ночью в болоте жутко орала выпь и не давал спать страдавший лунной хворью оруженосец: не просыпаясь, он бродил по лагерю, рыдая и причитая в дурном сне.
В то утро рассвет был необычно поздним, а когда забрезжил наконец первый свет, франки обнаружили, что сельджуки взяли стоянку в кольцо. Несколько рыцарей смогли прорвать окружение, но Раймонд не собирался бросать остальных. Он воскликнул:
–Друзья! Погибнем – обретем корону мучеников, победим – покроем себя вечной славой!
Решено было не сдаваться и вместе победить или погибнуть. Все спешно молились, исповедовались и принимали последнее причастие.
Поздно занявшийся день был странным: с юга дул ветер-суховей и нес с собой из пустыни пыль и песок. Песок нещадно колол глаза, и в нескольких шагах все тонуло в серо-желтой пелене, как в тумане. На пасмурном, низком небе высвечивался крохотный солнечный диск, меньше и бледнее лунного. Божий мир стал неузнаваемым, все предстало враждебным, зловещим и тоскливым. Казалось, настал конец света.
Вскоре раздался леденящий кровь бой сельджукских барабанов, звон их колоколов, треск трещоток, пронзительные свирели и вой сатанинских горнов, тянущий душу в преисподнюю. Под этот дикий, жуткий, невыносимый шум армия Нуреддина со всех сторон подступала к франкам и ассасинам с пиками, дротиками и сверкающими саблями в руках.
Одним из первых погиб Гарентон, сеньор Зерданы. А может, то был неотличимый от него Гильом. Всю жизнь братьев путали, вот и сейчас оказалось неважно, кто именно из двойников лег первым, а кто остался сражаться над трупом брата и пал сверху чуть позже. Без стона истек кровью раненый сенешаль Роже де Мон. Рухнул подкошенный тюркской саблей верный сподвижник Пуатье, неверный муж дамы Филомены – Рейнальд Мазуар, лорд Маргата.
До вечера длился кровопролитный, неравный и обреченный бой. Погиб Реджинальд, лорд Мараша и Кайсуна, муж юной Агнес, дочери Жослена де Куртене. Робер Фулькой, когда-то выбравшийся из окружения по горным тропам в лохмотьях сирийского крестьянина, дрался с четырьмя тюрками, не призывая подмоги, и трое из них остались лежать бок о бок с ним. Маршал госпитальеров Гастон де Винфор, который босым, оставляя на земле кровавые следы, воглавлял все крестные ходы в Антиохии, теперь оставил за собой потоки вражеской крови. Был перерублен пополам госпитальер Агерран Гербарре, когда-то приведший в Левант Раймонда де Пуатье и ныне прикрывавший его спину, покуда мог. В честном бою погиб непревзойденный мастер тайного убийства ассасин Али ибн Вафа.
Силы Нуреддина оттеснили воинов Раймонда к болоту. Здесь полегло так много франков, что продолжавшие сопротивляться уже спотыкались о трупы товарищей. Враги наступали с трех сторон, а бежать было некуда – жуткая топь поглощала рыцарей вместе с отчаянно ржущими конями, но Вельянтифу повезло – верный конь пал еще на равнине, пораженный сарацинскими стрелами. Где-то в смрадной трясине лежали затоптанные лошадьми останки плосколицего Мэтью, захлебнулся собственной кровью круглолицый, синеглазый Годефруа де Габель, и рухнул пронзенный стрелой в грудь его неразлучный друг – влюбчивый Томас Грамон. Оставшихся одиноких рыцарей тюрки окружали, как свора собак вепря.
Столько раз их палило и слепило нестерпимое, убийственное солнце, кто мог представить, что умирать придется в непроглядно-серый день? Раймонд знал, что враг его не помилует, и дрался как лев, даже когда отчаялся в спасении. О ком он думал в свои последние минуты?
Белый рыцарь, которого посулила Алиенор, так и не появился. Он обманул тебя, милый друг, так же, как обманула тебя сама Алиенор. Она оказалась колдовским приворотом, за который пришла пора расплачиваться. Она пела о себе, что «под силу ей и жизнь отнять, и снова к жизни воскресить», но умела лишь губить. У тебя было несчитано врагов, ты был могуч, и ты долго противостоял всем – и тюркам, и грекам, и армянам. Но постепенно у тебя не осталось союзников. Ты оттолкнул от себя всех – от невезучего Жослена до бешеного Триполи, от армян до греков, от короля Франции до собственной жены. А в одиночку со всем миром не смог бы бесконечно бороться даже Самсон. И все же никто не сможет сказать, что Раймонд де Пуатье оказался недостоин добровольно выбранного удела. В долине смертной тени рыцарь не убоялся.
Когда пыльная буря миновала, равнина Инаба была усеяна мертвыми антиохийскими воинами. Раймонд де Пуатье лежал, распростертый, среди тел друзей.
Военачальник Нуреддина Асад Ширкух, отвратительный, низенький, жирный курд, кривой на один глаз, уродливый язычник, чья душа, если она у него имелась, будет гореть в аду все нескончаемые вечности, спрыгнул с лошади, засучил рукава, наступил сапогом на грудь поверженного противника, приподнял голову князя Антиохийского за длинные золотые волосы, выхватил из-за пояса кривую саблю и одним движением обезглавил тело самого доблестного из рыцарей земли.
Охваченный счастьем победы, Нур ад-Дин всем сердцем возблагодарил милосердного Аллаха:
–Перед нами открылись небеса, виночерпии уже стоят у небесных источников, вечные сады манят своими плодами, ключ жизни бьет у наших ног, нам явлены верные знаки, что Аллах среди нас!
Он взглянул на скованные смертной судорогой черты франкского принца. Тринадцать лет отец его Занги, а затем и он, Нур ад-Дин, боролись с проклятым франкским демоном, а теперь не нашлось бы и двух коз, готовых бодаться из-за того, что осталось от нечестивого многобожника!
–Сеявший зло, зло и должен пожать, – процитировал атабек Халеба поэта. – Оправить череп в серебро! – И добавил, дернув повод коня: – Голова глупца, золота недостойная.
Все территории восточнее и севернее Оронтеса, до последней крепости, моста и переправы, франки потеряли безвозвратно. Уничтожив славных, отважных рыцарей, Нуреддин направился к морю, и некому было встать на его пути. В знак своей безнаказанности и всемогущества окаянный враг креста искупался в Средиземном море, но все воды мира не могли бы смыть скверну его греха.
Исполнилось проклятие Алисы. Сарацинский меч, как травинку, перерубил человека, который с первого взгляда, брошенного на него из окна девятилетней княгиней Антиохии, стал для нее альфой и омегой. Но сам Раймонд лишился всего лишь бренной жизни, а приобрел бесконечно много, потому что героическая гибель ценнее ста бесчестных побед. Сотник Жоффруа Грийе, один из немногих спасшихся, поведал, что врагов было несравнимо больше, чем франков, – около шести тысяч всадников. Понадобились шестеро из них, чтобы после долгой, неравной схватки зарубить антиохийского Самсона.
Достойная смерть, хорошая смерть, правильная смерть, смерть в бою все изменила для рыцаря и искупила все его грехи и ошибки. Потеряв на земле Господню милость, уважение и доверие франков, любовь супруги, победу и честь, Раймонду надо было потерять еще и голову, чтобы подняться, ослепительно прекрасным и торжествующим, в небеса, подобно кораблю, обрубившему последний канат, связывающий его с грешной твердью, чтобы отплыть прямиком на закатное солнце.
Как обещал, рыцарь дошел до самого края, где земля соприкасается с небом.
Потерянная душа Констанции неудержимо неслась над непроглядной чернотой и ледяной пустотой, стремительно низвергалась в неведомую пропасть, проваливалась сквозь ледяной мрак. В тоске и муке душа пыталась ухватиться за что-нибудь, лишь бы остановить падение, но ухватиться было не за что и нечем. У нее не осталось ни тела, ни заслуг, ни цели, ни Божьего попечения, лишь одно отчаяние. Вокруг царила беспощадная, страшная, кромешная мгла.
Душа рыдала, сокрушалась и молила о милосердии. И внезапно в недосягаемой дали появился слабый, едва заметный свет крохотной звезды. Ее манящий блик становился все сильнее, он призывал к себе, словно защищая от безысходной скорби и обещая надежду.
Констанция устремилась к свету, сулившему утешение, искупление и возрождение.
Вечер был жаркий, душный, со двора назойливо благоухал жасмин. Где-то играла музыка, у соседей звенела посуда.
На верхней крошечной площадке уличных ступеней с рыком остановился мотоцикл, его слепящая фара на секунду уперлась в окно Ники и погасла. Мужской баритон что-то уверенно говорил, ему отвечал женский смех. Уличный фонарь подсвечивал листву, как декорацию, вокруг бестолково метались мотыльки, тюлевая штора колыхалась театральным занавесом, скрывающим веселую и беззаботную, чужую, настоящую жизнь.
Голоса затихли, только звонкое эхо шагов раздавалось во внезапно повисшей тишине – кто-то спускался по каменным уличным ступеням, приближался к ее двери. Сердце Ники замерло: шаги звучали, как шаги Итамара. Но мужская тень проскользнула мимо ее окна, и где-то в самом низу улицы с гулким стуком захлопнулись железные ворота. Итамар больше никогда не спустится по этой лестнице, свой последний шаг он сделал где-то в Ливане, недалеко от оливковой рощи, которую Хизбалла потом назвала Парком Освобождения.
Ника вернулась к ноутбуку, сквозь слезы разглядывая текст на экране. Соединять слова во фразы, а фразы в рассказ о давно отвоевавших и уже бесследно исчезнувших людях, не жалевших ради этой земли ни себя, ни других, оставалось единственным, что придавало жизни смысл.