Забота о себе. История и современность Иванченко Галина

Итак, первая из дилемм, с которой сталкивается человек, утративший связь с глубинной бытийной основой своей жизни, – «сверхсложностьпредельная простота».

Избыточная сложность мира, дезинтегрированность – убогость, нехватка, простота, маложизненность
 
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь…
 
О. Мандельштам

О простоте говорить очень непросто. Для любой (или почти любой) эпохи характерна ностальгия по той простоте, которая, по выражению Августина Аврелия, называется так «по той причине, что то, что имеет, и есть она сама». Этой природе «несвойственно иметь что-либо такое, что она могла бы потерять»176. У Абрахама Маслоу простота выступает как одна из бытийных ценностей. В русской литературе одним из самых известных примеров отношения к простому, простоте, самодостаточности стала строфа пастернаковского стихотворения:

 
В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
 

Можно ли приравнять эту «неслыханную простоту» к «предельной простоте»? На наш взгляд, категорически нет. «Предельная простота» маложизненна и уязвима в своей цепкой неотрывности от привычной рутины и ужаса перед непривычным и сложным. В то время как «неслыханная простота» и «цветущая сложность» представляют собой, в терминах М.Н. Эпштейна, «нравственный континуум доброго», «промежуток для свободных действий». В идеале, они сменяют друг друга в процессе решения личностью центральной жизненной задачи (или основных задач), – сменяют, быть может, неоднократно, или даже вовсе существуют одновременно. Лучше все же говорить не «существуют», а «возникают» – как результат заботы о себе.

Итак, человек может сознательно выбирать и реализовывать вариант, более близкий к «неслыханной простоте» или к «цветущей сложности», искать именно ту точку на шкале «простота – сложность», которая ему «впору». Так ли это? С одной стороны, современное общество на первый взгляд удивительно толерантно. Насколько многогранной будет твоя жизнь, с какой интенсивностью и самоотдачей ты будешь заниматься своим делом, чем именно ты заполнишь свой досуг, будешь ли ты владеть всеми необходимыми тебе по возрасту и статусу умениями – казалось бы, все это остается на усмотрение субъекта. Но подспудное давление, в первую очередь урбанизированного образа жизни, чрезвычайно сильно. В «Тирании момента» норвежский социолог Т. Эриксен177 отмечает, что у современного профессионала практически не остается времени для размышления, непрагматического чтения. Сама структура коммуникаций заставляет человека быть погруженным в текущие дела и общение большую часть рабочего дня, а также далеко за его пределами.

Логичным выходом в такой ситуации является фиксация на какой-то частной цели. Подчеркнем, что, в отличие от фанатика, такой субъект приходит к своей цели не путем долгих раздумий или не путем индоктринации – цель просто «подворачивается» ему как возможность.

Мартин Хайдеггер применительно к сходной ситуации говорит о «страшащейся озабоченности», которая «забывает себя и потому не выбирает ни одну из определенных возможностей, скачет от ближайшего к ближайшему. Подвертываются “всевозможные”, т.е. также и невозможные возможности. Ни на одной страшащийся не задерживается, “окружающий мир” не исчезает, но встречает неким больше-не-разбираюсь в нем»178: так жильцы горящего дома часто спасают самое безразличное, подвернувшееся под руку.

Частная цель, как правило, не требует серьезной работы над собой, над своим Я для ее достижения, но весьма требовательна в отношении временных ресурсов, посвящаемых ей. Примерами могут являться трудоголизм и так называемый «здоровый образ жизни».

Есть, безусловно, и ресурсные, личностные, культурные детерминанты «впадения» в «сверхсложность» или в «предельную простоту». Многие убеждены, что чем больше у человека силы, богатства, власти, других ресурсов, тем более он свободен от любого принуждения, от любого неблагоприятного поворота судьбы. «Что такое liberte?» – спрашивал Достоевский в «Зимних заметках о летних впечатлениях» и отвечал: «Свобода. Какая свобода? Одинаковая свобода всем делать все что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно».

Но свободен ли «человек с миллионом»? Нередко власть или богатство становятся своего рода самоподдерживающейся системой. Человеку приходится прилагать такие усилия, тратить столько времени, чтобы сохранить их для себя – уж какая тут свобода!

Возникает естественный «соблазн» освободиться от всего, что может вызвать привязанность и нарушить покой, как, например, в стихотворении Михаила Кузьмина, стилизованном под древнеегипетское:

 
…Если б я был мудрецом великим,
прожил бы я все свои деньги,
отказался бы от мест и занятий,
сторожил бы чужие огороды —
и стал бы
свободней всех живущих в Египте…
 

Может быть, действительно свободным человека делает существование на грани физического выживания? Юношей Джордж Оруэлл несколько месяцев провел на самом, что называется, дне Парижа и Лондона – голодал, закладывал последнее имущество в ломбард, бродяжничал, скитался по ночлежкам, устраивался на самую низкооплачиваемую, отупляющую работу. Причем все это по собственной воле. Тем более ценными являются свидетельства будущего писателя – автора самых известных антиутопий XX века. «Вообще, интересно, – пишет он, – первые собственные ощущения бедняка… Думалось, кошмар, – нет, унылая серая скука. Думалось, просто – нет, поразительные сложности…» Что же это за сложности? Мелочные заботы, необходимость врать и «пускать пыль в глаза», постоянная неуверенность в завтрашнем дне… Отметим, что сведение жизни к самому необходимому может отклонить маятник, как это ни парадоксально, в сторону избыточной сложности.

Несвободным может сделать человека все что угодно – страстная любовь, глубокая привязанность, любая аддикция, творчество, для творцов нередко становящееся чем-то вроде заклятия или лабиринта, из которого нет выхода. «Когда я не пишу – я просто несчастна» – подобные записи нередко встречаются в дневниах и записных книжках Марины Цветаевой. Согласимся, что чувства свободы и несвободы переживал каждый из нас, но их непросто, особенно «извне», распознать, отделить друг от друга. Так, свободным от страстей, суеты, ненависти может быть человек, приближающийся к святости, а может – просто равнодушный. «Богатство – бедность, слава – неизвестность, власть – подвластность, сила – слабость, труд – досуг, сытость – голод – суть только большие или меньшие степени свободы», – говорил Лев Толстой.

Чувство свободы и является одним из важнейших признаков ненарушенности наших отношений с бытийной основой мира.

Другой такой признак – ощущение простора, гармонии, покоя. Неисчерпаемым источником обогащения жизни каждого из нас являются возможности. Феноменологически они переживаются нами как расширение пространства, как волшебная распахнутость вновь открывшегося нам мира.

Болезнь, старость, отсутствие заработка, внезапные или ожидаемые жизненные испытания заставляют наше пространство сужаться. Сужение пространства как бы увеличивает наши шансы на то, что мы окажемся «вне себя», не совпадем с собой искомым и желаемым, с «идеальным Я». Это Я осталось где-то в обширном, безграничном кругу, из которого нас какая-то сила вытеснила в узкое, малопримечательное и малопривлекательное пространство. Сужение не пропорционально: всегда выпадает не малозначимая периферическая часть, но середина; даже, вернее сказать, сердцевина. Отчуждение, которое мы переживаем при все ширящемся несовпадении с собой – во все сужающейся реальности, – испытывается и при реализации «дезинтеграционного» варианта дилеммы, и при «упрощении».

В варианте «дезинтеграции» человек словно заворожен мельканием возможностей. Не укорененные в устойчивых мотивационных образованиях, в целях и ценностях, желания сменяют друг друга с калейдоскопической быстротой. Можно предположить, говорит Ж.Лиотар, что «некое роковое предназначение помимо нашей воли увлекает нас ко все более сложным состояниям. Наши запросы – безопасность, идентичность, счастье, – вытекающие из нашего непосредственного состояния живых или общественных существ, как будто никак не соотносятся с этим родом принуждения, толкающего нас сегодня к усложнению, опосредованию, исчислению и синтезированию все равно каких объектов, а также изменению их масштабов»179.

Хорошо было Лейбницу в XVIII веке связывать переживание счастья с «восторгом души, которая исчисляет, не ведая об этом»! Но в XX веке душа исчисляет бессмысленно и безнадежно. Эта калькуляция представляет собой защитный механизм, блокирующий осознание истин, с которыми трудно примириться, или глубоко фрустрирующих ситуаций. Так, склонность к навязчивым подсчетам нередко появляется после развода, крупных потерь, смерти близких. К примеру, герой романа Пола Теру, писатель, расставшись с женой,

…вечером перед сном составлял перечень съеденных продуктов; но не качество и не вкус меня занимали – я вел счет калориям. Я пересчитал картины в доме: вывел сумму, которую за них заплатил, вычислили возможное подорожание каждой и сложил все это вместе. Если мне под руку попадалась стопка книг или журналов, я их не читал, а считал. Я припомнил возраст всех членов нашей семьи и подвел итог, подсчитал все страны, в которых побывал. Приметив птиц у кормушки, я спешил из пересчитать. Мне доставляло удовольствие наблюдать за оконным градусником, за тем, как в течение дня поднимался и опускался столбик с жидкостью. На Кейп-Коде, где я жил, зимой погода то и дело меняется. Проснувшись ночью и в темноте ощупью пробираясь в ванную, я неизменно сворачивал к градуснику. Даже от незначительных перепадов температуры я получал истинное наслаждение. Они окрыляли меня, вселяли надежду. Я трепетал, кровь быстрее бежала по жилам; я понятия не имел, отчего это происходит180.

Казалось бы, совершенно аналогичная ситуация описана Гилбертом Адэром. Описывая затворнический образ жизни во время работы главного героя над романом, Адэр замечает его устами:

Прекрасно отдавая себе отчет в том, что художник, пусть даже творения его восхищают мир классической строгостью и совершенством, есть всецело продукт романтического мировоззрения, я намеренно культивировал подобный однообразный и лишенный приключений образ жизни, чтобы уравновесить им лихорадочность, присущую вспышкам творческой деятельности. И надо сказать, что, когда день складывался именно таким образом, я бывал счастлив181.

Но мы видим отчетливое различие между навязанным образом жизни и мысли (обстоятельствами и неспособностью справиться с ними героя Пола Теру) и свободно избранным аскетизмом однообразия героя Гилберта Адэра. Собственно, говорить о «сложности» жизни героя П. Теру не приходится. Он не в силах работать или даже отправиться в путешествие. «Дезинтеграционный» вариант дилеммы смыкается с «упрощающим».

И это происходит нередко, скорее даже, всякий раз, когда субъект переоценит свои физические силы и даст заполнить свою жизнь хаосу, круговерти несвязанных между собой дел и занятий. Хотя в целом, очевидно, «дезинтеграционный» вариант требует больших энергетических затрат, чем «предельная простота жизни», иногда и для упрощения/в упрощении/в целях упрощения нужны силы.

Так, намеренная простота, простые решения, простые рецепты разрешения сложных коллизий очевидно связаны с безапелляционностью, склонностью «рубить с плеча», бесцеремонностью. «Гордиев узел» Александр Великий разрубил, когда ему не было и двадцати. Не инфантилизмом ли обусловлена «предельная простота»?

М. Мамардашвили в интервью журналу «Наше наследие» настаивал: «В сложном XX веке инфантилизму нет места, он ему не соприроден и принципиально чужд..»182 Но не двадцатый ли век возвел в культ и в культурную норму подростково-юношеский облик и интересы, не превышающие среднеподросткового уровня? Политологи, психологи, культурологи говорят об инфантилизме целых наций. Так, одной из причин резкой инфантилизации европейских обществ в 60-е годы называют уверенность в том, что жить осталось совсем немного, что завтра или послезавтра разразится атомная война.

«Предельная простота» порождает страхи, отчаяние так же неотвратимо, как и избыточная сложность. В варианте «простоты» субъект пытается закамуфлировать страхи понятностью и ясностью того, что следует делать. «Простые истины» и банальные сентенции, которые неназойливо произносит неграмотный Садовник из одноименной повести Ежи Косински, волею случая попадающий на дискуссии в телестудии, привлекают телезрителей от низов американского общества до президента. Заповеди, алгоритмы, повторяющиеся процедуры, обрядовые структуры невероятно расширили свое присутствие в последние десятилетия. Подобно тому как ребенок настаивает на одном и том же ритуале отхода ко сну и одинаковом чтении любимой сказки, потребитель ищет в усложнившемся мире образов и действий несложных и многообещающих в своей простоте. Тяга к повторению приносит гарантированный успех телевизионным и кинематографическим римейкам.

Вера в свое всевластие, или, как это называют психотерапевты, «инфантильное всемогущество», также является источником еще одной из экзистенциальных проблем, обозначенных нами ранее – проблемы беспокойства и тревоги. Беспокойство в значительной степени порождено невозможностью контролировать многообразный, сложный, опасный мир, – невозможностью, с которой когда-то столкнулся каждый из нас, будучи ребенком. Это беспокойство современный человек носит с собой, не может оставить его дома, уезжая отдыхать. Вместе с тем и социум индуцирует беспокойство, поскольку покойное состояние духа – совсем не то, которое должно быть у «продвинутого потребителя». Ана Бландиана в одной из своих миниатюр говорит о «таланте жить», понимая под ним «некоторый внимательный покой духа, к которому сремились все религии и все философские течения, – это его sine qua non, условие того благословенного состояния, когда каждый лист, который падает, каждая травинка, касающаяся босой ноги, каждый миг сна, каждая капля воды на губах, каждая ягода, тающая под сводом рта, даже каждая боль принадлежат цельности и полноте и дают пищу для жизни. Тот покой духа, который скорость транспорта и галдеж massmedia считают нужным высмеивать и гнать»183.

Одно и то же беспокойство в «дезинтеграционном» варианте будет заслоняться калейдоскопом дел и обязанностей, в варианте же «предельной простоты» – вытесняться чем-нибудь простым, понятным и «надежным». Насколько ритуалы «здорового образа жизни» (далее – ЗОЖ) близки магии и заклинаниям, показывает ошеломляющая неразборчивость адептов ЗОЖ в выборе средств и способов лечения. Временами «Вестник ЗОЖ» вынужден напоминать своим читателям о том, что стоит все-таки руководствоваться здравым смыслом, начиная лечение.

«Поделюсь своим открытием… В результате травмы на производстве случился ожог века, ну, и глазам досталось – сухость, резь, светобоязнь. Лекарства радикально не помогли. Вспомнила: в “ЗОЖ” советовали протирать ноги касторовым маслом, чтобы снять усталость. Глаза, конечно, не ноги, но мне почему-то захотелось попробовать именно это средство». Редактор газеты, приводя это письмо, корит читательницу за легкомыслие, за «пугающе вольное обращение с рецептами», но не сам ли «Вестник» способствует формированию убеждения, что с любой проблемой можно справиться «народными средствами»? Следующий читатель, упоминаемый в этой же колонке, вызывает у редактора амбивалентное отношение: с одной стороны, «судя по письму, человек наш в доску: сердобольный, готовый подставить плечо». С другой стороны, ничтоже сумняшеся этот читатель признается в том, что «почему-то с полной уверенностью в успехе» дал рецепт из «ЗОЖ» женщине, мучающейся от спаек в животе: «Даю рецепт от кисты почек, но разницы лично я никакой не вижу», – и рассказал ей «про настойку мухомора из Вестника № 13…» Здесь, конечно, редакция напоминает об ответственности за советы и рецепты. Но показательна медиумическая уверенность («почему-то захотелось попробовать именно это», «почему-то с полной уверенностью в успехе»), с которой оба читателя ищут и находят способ помочь (себе ли, другому ли – неважно), даже скорее не уверенность, но вера. Для рационального (предлагаемого официальной медициной) решения проблем нужны, видимо, ресурсы, о которых читателям «Вестника ЗОЖ» остается только мечтать, но все выпуски полнятся рассказами о потрясающем эффекте длительного, терпеливого, настойчивого применения простого и невероятно дешевого средства. Может быть, остается только порадоваться хотя бы временному облегчению хотя бы у кого-то из адептов ЗОЖ?

Не покажется ли на этом фоне аристократически высокомерной фраза, оброненная в романе «Доктор Фаустус»Томасом Манном: «Здоровье и дух нимало друг в друге не заинтересованы»?

На наш взгляд, наиболее взвешенная и ответственная позиция сформулирована Ю.А. Шрейдером: «Только нравственное совершенство придает смысл всем остальным видам совершенства и позволяет обосновать разумный выбор между частными благами. Так, здоровье есть благо в той мере, в какой оно дает силы для нравственной жизни, а не концентрирует на себе самом усилия и помыслы»184. Когда забота о «брате моем теле», как говаривал Франциск Ассизский, выходит за пределы жизненно необходимого, когда оздоровительные процедуры занимают целые часы в течение дня, отношения с глубинной основой неумолимо продолжают разлаживаться.

Раз и навсегда меру заботы о своем «физическом Я» установить невозможно, и, как с каждой из последующих дилемм, время от времени приходится пересматривать и свой образ жизни, и свое отношение к ценностям здоровья и привлекательности. К тому же периодическое снижение/повышение витальности – нормальный процесс.

Фактически речь идет о жизненном напряжении. Привлекательность состояния «цветущей сложности» К. Леонтьева – в оптимальном напряжении творческих сил субъекта, организма, любой «сложноцветущей» системы.

«В оптимальном» означает – не запредельном и не недостаточном. Тогда у индивида будут силы сопротивляться как упрощению, выхолащиванию, обеднению своей жизни, так и непрерывному усложнению. Это сопротивление, однако, может быть эффективным только при интеграции и внутренней согласованности личности, при том, что чувства и мотивы будут иерархизированы не жестко. Вся проблема в том, что оптимум напряжения достигается редко, поскольку социум подталкивает индивида либо к полной и неконтролируемой вовлеченности в жизненные задачи, т.е. к фанатизму, либо к недоверчивой отстраненности, граничащей с глубоким равнодушием.

Фанатизм, одержимость идеей (соблазненность идеями) – неверие, недоверие, цинизм, равнодушие

Способность сомневаться – свойство редкостное, тонкое, философское, сверхнравственное, возвышенное, чудовищное, ядовитое, вредоносное для людей и их благ, враждебное общественной безопасности и процветанию государств, смертельное для человечества, гибельное для богов, ненавистное небу и земле.

А. Франс. Остров пингвинов

Во введении мы уже говорили о различных формах экзистенциальной болезни185. С. Мадди особо подчеркивает широкую распространенность всех ее форм. Наиболее острая форма, вегетативность, задает ощущение бессмысленности, тривиальности происходящего, и, что особенно важно для дилеммы «одержимость идеей – равнодушие», субъект неспособен верить в то, что он занимается чем-то ценным, истинным, важным, полезным. Полностью отсутствуют эмоции, положительные или отрицательные, за исключением скуки: «Апатия и скука, и еще большая апатия и скука, в сером круговороте безразличия. Приступы депрессии служат некоторым перерывом в непрерывности безразличия, так что человек встречает их с некоторым удовольствием, – один из тех парадоксов, которыми так изобилует душа человека. Но если экзистенциальная болезнь продолжается достаточно долго, даже депрессия постепенно отступает, и человек оказывается затворенным в своем безразличии»186.

Другой вариант – нигилизм, настойчивое стремление дискредитировать смысл всего, что претендует на то, чтобы иметь смысл. Если «вегетативный человек» переживает происходящее вокруг бездейственно и апатично, то «нигилист» обнаруживает направленность и энергию. Но его направленность, говорит С. Мадди, – развенчание смысла, и его энергия основана на разочаровании и злой радости, которую дает ему успех в разрушении. «Его цель – редуцировать всё до столь плачевного состояния, что не стоит продолжать этим заниматься. На деле он одиноко стремится к достижению острого чувства абсурдности за счет деструкции смысла»187.

Вегетативность, вполне очевидно, ближе полюсу дилеммы, который мы обозначили как «неверие, недоверие, равнодушие», а нигилизм – фанатизму и одержимости. Нет ли противоречия между разрушающим пафосом нигилизма и утверждением фанатизмом идей и мнений, пусть даже и самых сомнительных?

Именно здесь мы постараемся пояснить, почему мы относим анализируемую дилемму к отношениям с людьми, а не к отношениям с бытием или с самим собой.

Разумеется, эти последние два отношения важны. Глубинное недоверие к миру, действительно, непременно ведет к разладу с его основой, недоверию к собственному Я, неверию в свои силы.

Но не менее важно, что нарушение отношений с основой собственного бытия чрезвычайно затрудняет человеческое, не функциональное и не прагматическое отношение к другим людям. «Вегетативный человек» и «нигилист» существуют не в безвоздушном пространстве – они общаются с другими людьми, и экзистенциальная болезнь еще ярче высвечивается взаимодействием с другими, нежели обращенным к себе, в себя состоянием. На обоих полюсах дилеммы, и пламенному фанатику, и равнодушному цинику, нет никакого дела до реальности Другого, до его, в терминах А. Лэнгле, Собственного. Почему же циник (нигилист) и фанатик напористы, агрессивны, бесцеремонны?

Один их возможных ответов находим у К. Мустакаса: «за агрессией часто скрывается тревога и страх одиночества; такая агрессия может проявляться в циничном отношении к любви и к культурным ценностям»188, вообще ко всему, добавим, что может быть дорого другим людям.

О бытии мы знаем не только то, что оно есть источник вечно обновляющихся смыслов и ценностей, но и то, что наши суждения о бытии могут иметь более или менее истинный характер, лишь приближаясь к полноте истины, но никогда не достигая ее. Истинность, подлинность, неподдельность бытия – условие (редко осознаваемое) признания нами его статуса как источника ценностей. Если характер бытия лжив, говорит Ф. Ницше в «Воле к власти», – «что, вообще говоря, возможно, – чем была бы… тогда вся наша истина? Бессовестной фальсификацией фальшивого?»189

Для фанатика все, что не совпадает с должным (вытекающим из его комплекса идей), представляется лживым псевдосуществованием, не нуждающимся в своем продолжении. А для циника? Можно вспомнить еще одно высказывание Ницше – «те, кто не живет в возвышенном как дома, воспринимают его как нечто жуткое и фальшивое». Возвышенное здесь, на наш взгляд, вполне может быть синонимом бытия как источника благ и ценностей. В вопросе «Тебе что, больше всех надо?» вполне отражено раздраженное, удивленное, дискомфортное состояние циника, столкнувшегося с тем, что кто-то разделяет какие-то ценности. Широко известно высказывание Ю. Тувима о цинике, который «знает всему цену, но не знает ценности».

Кто-то и хотел бы разделять причастность к подлинному бытию, но не может – как, например, «лишние люди», не исчезнувшие вместе с великой русской литературой. М. Эпштейн, предлагая неологизм «обытийствовать» – сделать частью бытия, приобщить к бытию, – приводит выразительный пример: «У “лишних людей” есть и ум, и богатство, и свобода, им не хватает лишь причастности к бытию. Они ждут, когда какая-нибудь любовная или политическая страсть их обытийствует»190.

Но нарушенность отношений с реальностью (с бытием, с миром) выявляется не только в мучительном переживании разлада с ценностной основой, с радостным и ярким тоном бытия.

Необратимость многих наших поступков (как и непредсказуемость поведения других и даже нас самих), по идее, должна убеждать нас в отсутствии власти над действительностью. Но убеждает не всегда.

Именно на ощущении этой власти Роберт Шпеман строит свою классификацию типов отношения к действительности: фанатизм, цинизм и реализм191. К фанатикам Р. Шпеман относит тех, кто убежден, что в действительности нет другого смысла, кроме того, который устанавливает он сам. Фанатик отказывается принять реальность, принять неизбежность сложившихся обстоятельств, стремится либо изменить их, либо погибнуть.

Циник, напротив, полностью подчиняется ходу обстоятельств; он отрекается от смысла собственной деятельности. Нередко, говорит Р. Шпеман, фанатик превращается в циника, осознав невозможность что-либо изменить. Оба этих типа являются фаталистами. И, добавим, легко впадают в нигилизм, гораздо легче того человека, у кого есть ценности, отрицать которые он не хочет и не может.

Реалистам, справедливо замечает Ю.А. Шрейдер, труднее: их выбор не столь узок, «реалист находит возможности выбора там, где другие их уже не видят»192. Позитивное решение дилеммы «фанатизм – неверие, цинизм» чрезвычайно трудно сформулировать одним словом. Это и доверие – миру, людям, самому себе; это и разумный скептицизм, та установка новоевропейского мышления (ведущего свою родословную от древнегреческого), которая заставляет его подвергать все сомнению и вместе с тем настаивать на незыблемых ценностях. Это и ненарушенные отношения с реальностью, позволяющие видеть ее многомерно. Стереоэтика М. Эпштейна, о которой мы уже говорили, апеллирует к этой возможности как минимум «двойной» оптики. Мы не только способны видеть подвижный континуум моральных поступков, но и можем признавать, что другим людям этот континуум видится несколько иначе или ощутимо иначе.

Жесткие, ригидные моральные установки не дают нам связать должное, реальное и возможное. Хотя отношение фанатика и циника к морали внешне может выглядеть как два противоположных полюса, в одном они едины – в нетерпимости к тем, кто признает многовариантность моральных поступков, отсутствие единого и вечного образца.

Почему так легко соскользнуть от оптимума к фанатизму или цинизму, равнодушию?

Здесь мы снова возвращаемся к проблеме доверия. А. Лэнгле, обосновывая исходные положения экзистенциального анализа, выделяет два фактора как патогенные в широком смысле:

– отсутствие внутреннего согласия со своими действиями и своим бытием;

– отсутствие диалога – внутреннего диалога и/или диалога с внешним миром.

С этими факторами связывается «общая экзистенциальная недостаточность». Замкнутость в границах своего Я при отсутствии знания, понимания себя, контакта со своим Собственным, хождение по кругу запускают и постоянно усиливают тревогу. Субъекту не на что опереться: круг, по которому он ходит, так и не становится для него своим; он не может встретиться ни с собой, ни с Другим; в то время как только «наличие опоры, ощущение защищенности, чувство, что в этом мире у тебя есть достаточно пространства, фундаментальное доверие к миру – все это делает человека способным выдержать и принять условия жизни и придает прочность его бытию»193.

Далеко не у каждого из нас есть такая опора в ненадежном и непостоянном мире.

Человек с самыми тяжелыми формами метапатологии все же пытается отыскать такую опору – правда, в процессе поиска его состояние порой усугубляется. Ролло Мэй выводит ряд принципов из онтологии человеческого бытия. Для нас важны сейчас первые три: первый состоит в том, что любой человек защищает центр своей личности. Второй – в том, что каждый человек обладает чертами самоутверждения. Третий – «у каждого живого человека имеется необходимость и возможность выходить из своего центра для того, чтобы взаимодействовать с другими людьми. Это всегда связано с риском; если выйти из себя слишком далеко, можно потерять свой центр, свое ощущение себя собой – феномен, который нередко наблюдается в биологическом мире. Если невротик боится потерять собственный центр, отказывается выходить за пределы себя и становится ригидным, замыкается в себе и живет в ограниченном пространстве, оберегая себя от внешнего влияния, то его рост и развитие блокируются»194.

Субъект боится потерять собственный центр отчасти и потому, что имеет травмирующий ранний опыт. Э. Гидденс, обсуждая меняющиеся контексты гендерных отношений в современном мире, отмечает, что для мужчин сохранение базового доверия «идет из младенчества, связанного с господством и контролем, включая самоконтроль, берущим свое начало в подавляемой эмоциональной зависимости от женщин. Потребность нейтрализовать такие подавляемые желания или разрушить их объект сталкивается с потребностью в любви»195. В таких обстоятельствах мужчины будут стремиться отстраняться от женщин, не переходить некоторые границы близости, относиться к привязанности как к ловушке. Психологи нередко обращаются к теме предательства матери, отмечает Элизабет Бадинтер: «Взрослый мужчина должен был ы не доверять всем женщинам в память о матери, предавшей его любовь и отдавшей его миру мужчин». Но есть и другое предательство: «Нельзя стать мужчиной, не предав своей матери, не порвав любовные связи детства». Со своей стороны, «многие женщины, вероятно, тянутся к тем мужчинам, которые в действительности не способны на привязанность»196.

В связи с доверием тема детства всплывает почти непременно: духовная детскость является одной из центральных тем в Нагорной проповеди. Дети не держат злобы, не делят людей на «своих» и «чужих», они доверчивы. Парадоксально, но инфантилизация современного общества, о которой так много говорят социологи и психологи, не увеличивает уровень доверия в нем.

В нынешней ситуации доверие, по мнению Адама Селигмена, требуется для заполнения тех зазоров, в которых системной уверенности в других оказывается недостаточно; благодаря дифференциации ролей таких зазоров становится все больше. В результате «мы вынуждены все больше полагаться на доверие как раз тогда, когда оно становится все менее возможным»197. Так, как и многие другие курильщики, Селигмен до запрета на курение в общественных местах спрашивал окружающих, не будут ли они возражать. Но теперь практика курения, выведенная из сферы вежливости, стала регулироваться законом, системой, а не согласованием и доверием. Нельзя не согласиться с А. Селигменом, когда он отмечает, что «неуклонная утрата людьми способности к таким согласованиям и к доверию <…> приводит к появлению все большего числа сфер интеракции, определяемых исключительно системными ограничениями, а они по самой своей природе враждебны доверию»198.

В итоге участники социальных взаимодействий начинают воспринимать друг друга как обитателей совершенно разных, потенциально противоположных или враждебных символических миров. Обесценивание доверия происходит одновременно с воскрешением коллективных групповых идентичностей в качестве первоисточника идентичности, что усиливает тенденцию отгородиться, замкнуться рамками своей группы.

Доверие себе и доверие другим тесно связаны. В экзистенциальной психологии обсуждается несколько возможных способов взаимодействия одного человека с другим. К примеру, Л. Бинсвангер и С. Босс противопоставляют общность и недоверие; С. Мадди различает близость и эксплуатацию. Было бы заманчиво связать доверие с искренностью, правдивостью человека, но связь здесь более сложная. Циник легко прибегает ко лжи; фанатик искренне уверен, что он говорит «правду и ничего, кроме правды».

Однако примем во внимание, что для того, чтобы не быть отторгнутым своим окружением, индивиду нужно уметь «определять интересы различных субъектов, нередко скрываемые, в том числе, порой, и при помощи дезинформации; удерживать в памяти и в нужный момент актуализировать интересы сторон; преодолевать ситуативные соблазны откровения, часто естественные и основывающиеся на доверии к людям; в случае необходимости быстро и квалифицированно (то есть правдоподобно и непроверяемо) солгать, при этом в следующий раз необходимо помнить, что именно солгал в предыдущий; не лгать без действительной надобности, а также сводить к минимуму ситуации вынужденной лжи, для чего, в свою очередь, немаловажно умение оградить себя от лишних “откровений” со стороны окружающих»199. Экзистенциальная функция лжи, по Шалютину, – оберегание сокровенного. Ситуация же публичной исповеди (не показной или заказной, а подлинной, граничащей с покаянием) приводит к отречению от своего прежнего Я. «Духовный эксгибиционизм кающегося связан с тем, что прежние тайники души, оскверненные общедоступностью, уже никогда не смогут восстановиться в качестве экзистенциальных опор личности»200. Об этом много десятилетий назад говорил Федор Тютчев: «Взрывая, возмутишь ключи; питайся ими – и молчи».

Может показаться, что «экзистенциальными опорами» личности могут служить идеи и принципы.

В известной анкете, некогда заполненной Карлом Марксом, на вопрос о недостатке, который легче всего извинить, Маркс дал ответ: «Легковерие». Отсутствие экзистенциальных опор в Собственном легко перерастает в соблазненность идеей либо принципом. Это отношение к идеям, точнее, отношение между мыслителями и идеями было предметом размышлений Льва Шестова. А. Кудишина замечает, что, кажется, «как никому другому, ему была близка эта область живых, экзистенциональных отношений между человеком и его убеждениями, верованиями, надеждами, идеалами, принципами, которые живут в нас, прежде всего, в виде идей»201. Шестов считал, что в борьбе мыслителя с идеей никогда не гарантирована победа, ибо в любой момент она может обернуться поражением. Тогда мыслитель становится тираном. Идеи порабощают не только их, но и тех, кому мудрец сообщает свои идеи. Любовь к ближнему Толстого, категорический императив Канта, идеализм Платона «выдвигают на первый план идею и прославляют служение ей, а на самом деле им так же мало удается выйти из заколдованного круга эгоизма, как и самым обыкновенным смертным»202. Существование такого типа личности, типа личности мыслителя, порабощенного идеей, по Шестову, имеет своим основанием утраченный инстинкт жизни (что по сути очень близко утрате основы бытия).

Но существовали и те, кого Лев Шестов назвал «великими будителями человечества» – Шекспир, Достоевский, Ницше, Чехов, Ибсен, Кьеркегор, Паскаль… Они сами чувствовали опасность увлечения идеями, решительно превозносили жизнь над любой идеей, первыми в человечестве испытывали на себе «невообразимо страшное чувство перехода в инобытийное существование, состояние человека, вынужденного отказаться от той опоры, которая нам дается “принципами”»203.

Существует ли противодействие «соблазненности идеей»? Это непростой вопрос, но, возможно, лучшим противовесом или даже противоядием от соблазненности идеей служит признание сложности и неоднозначности мира, человека, поступка, культивируемое настоящей литературой. Как повторял Бродский, «для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного человека во имя какой бы то ни было идеи затруднительней, чем для человека, Диккенса не читавшего»204. Дело не в изначальной «моральности» читающих субъектов в сравнении с нечитающими; настоящая литература напоминает о многовариантности моральных решений и о том, что они редко бывают простыми, не конфликтующими друг с другом. Ослабление «автоматизмов» моральных решений, что сторонники моральных догматов не устают приписывать образованию, секуляризации и атеизму, эмансипации женщин и т.д., – это ослабление свидетельствует, по крайней мере, о возможности рефлексии и возможности принятия субъектом ответственности за свой моральный выбор.

Итальянский философ Джанни Ваттимо предлагает понимать современность как «ослабление безусловности реального», т.е. политического авторитаризма, жесткой иерархической организации личности и т.п.205 Это все же только тенденция, или скорее желательное, чем реальное положение вещей. Идеи пытаются брать реванш в усилении фанатизма, фундаментализма и т.п.; но маятник может качнуться от авторитарной безусловности к полной релятивности, от фанатизма к цинизму, во мгновение ока проскочив оптимум.

Что же является оптимумом, позитивным полюсом рассматриваемой дилеммы?

Доверие, разумный скептицизм, реализм, мужественное (если понимать акт доверия как проявление смелости) принятие реальности мира и других людей, – реальности, которую он не вполне может или вообще не может контролировать. И отсюда уже один шаг до признания своей отдельности, отделенности, уникальности и ответственности, бахтинского «не-алии-в-бытии».

К. – Г. Юнг особо подчеркивал роль этого события в развитии личности:

Первое следствие этого развития есть сознательное и неминуемое обособление отдельного существа из неразличимости и бессознательности стада. Это – одиночество, и по этому поводу нельзя сказать ничего утешительного. От этого не избавят никакое успешное приспособление и никакое прилаживание к существующему окружению, а также ни семья, ни общество, ни положение. Развитие личности – это такое счастье, за которое можно дорого заплатить. Тот, кто более всего говорит о развертывании личности, менее всего думает о последствиях, которые сами по себе способны напрочь отпугнуть слабых духом.

Однако развитие личности означает все же нечто большее, чем просто боязнь уродливого исчадия или одиночества: оно означает также верность собственному закону.

Для передачи слова «верность» мне кажется более всего применимым греческое слово из Нового Завета, а именно pictis, которое по недоразумению было переведено как «вера». Однако оно, собственно говоря, означает доверие, доверчивую лояльность. Верность собственному закону – это доверие этому закону, лояльное выжидание и доверчивая надежда, а вместе с тем – установка наподобие той, которую верующий должен иметь по отношению к Богу. И здесь становится ясно, сколь чудовищно тяжкая по последствиям дилемма обнаруживается на заднем плане нашей проблемы, словно закулисное чудовище. Ведь личность никогда не может развернуться, если человек не выберет – сознательно и с осознанным моральным решением – собственный путь. Не только каузальный мотив, нужда, но также сознательное моральное решение должно ссудить свою силу процессу личностного развития. Если первое, т.е. нужда, отсутствует, то так называемое развитие будет простой акробатикой воли; если отсутствует последнее, а именно: сознательное решение, то развитие увязнет в тупом бессознательном автоматизме. Однако решиться на собственный путь можно только в том случае, если он представляется наилучшим выходом206.

Для характеристики позитивного полюса релевантна не только верность себе, но и вера в себя:

Настоящая вера в себя – это уверенность в том, что во мне есть что-то, чего я не знаю, что-то мне самому непостижимое, что может раскрываться и дойти до какой-то меры полноты и совершенства… Вера в себя… заключает в себе уверенность, что в каждом человеке, и во мне в частности, есть область, которая для меня самого неуловима; и что, будучи изо дня в день самим собой как можно более совершенно, сколь можно более искренне, правдиво, честно, смело, жертвенно, в конечном итоге, я буду раскрывать и приводить в движение все новые и новые силы, которые ничем не могут быть остановлены. Но это не слепой процесс, в этом должна быть зрячесть…207

Отметим связь веры и «зрячести», при отсутствии которых возникает риск не только цинизма или фанатизма, но и, уже в отношении себя, риск откликаться на все – и риск не откликаться ни на что, риск, который мы сформулируем как дилемму всеотзывчивый активизм – отчужденная апатия.

Всеотзывчивый активизм – отчужденная апатия

Состоявшееся самостановление означает бытие собой с чувством внутреннего согласия и с данным себе разрешением быть таким, несмотря на все отличия от других.

А. Лэнгле. Грандиозное одиночество

Время человеческой жизни представляет собой не только ресурс, пусть уникальный и невосполнимый. Отношение ко времени оказывается также индикатором удаления от источников бытия или близости к ним. Противоборство с временем (через осмысленное ожидание, постановку и реализацию долговременных целей и т.д.) заставило человека искать и найти способы преображения косной, слепой стихии времени. И всякий раз преображение стихии становится возможным через преображение, изменение, мучительный рост субъекта.

Впрочем, мы можем пытаться действовать не таким «обходным» путем, а «напрямую», пытаясь «убить время». Но «убить время» отнюдь не означает победить его. Д. Бонхеффер в знаменитой книге «Сопротивление и покорность» задается вопросом, почему нас всякий раз при взгляде назад так гнетет мысль о потерянном времени, и пытается определить это понятие: «Потерянным я назвал бы такое время, в котором мы не жили как люди, не собирали опыт, не учились, не созидали, не наслаждались и не страдали»208.

Что мешает человеку страдать и наслаждаться? Отчуждение от своего глубинного Я, в результате чего он не может оценить значимость всего того, с чем сталкивается. Порочный круг, пишет О. Лукьянов, необходимости «наращивания творческого потенциала и насыщенности потребления бросает современного социально активного человека <…> в ситуацию двойного связывания. Необходимо быть в стороне, сохраняя собственный путь, стиль, смысл, но, при этом, полноценно соответствовать обществу, коммуницировать, присутствовать, успевать и одновременно освобождаться от коммуникации»209.

Оптимальный вариант – избирательность, разумное реагирование и разумный же поиск – лежит в удалении от обоих метапатологических полюсов: и от «отчужденной апатии», когда ничто не может заинтересовать, затронуть, когда субъект как бы отделен от жизни стеклом или иной преградой, и от «всеотзывчивого активизма», бурной и бодрой реакции на каждую мелочь, по сути, имитации заинтересованного отношения.

Другой «индикатор» удаления от источников бытия – невозможность продуктивной работы, творческое бессилие. Стихотворение Константиноса Кавафиса «24-й год из жизни молодого литератора» демонстрирует тесную связь экзистенциальной тоски и невозможности сосредоточиться, провести границу между средой и собственным Я:

 
Ну поработай хоть немного, ум. —
Какая мука – половина счастья.
Нет сил терпеть, и нервы на пределе.
Он каждый день лицо любимое целует,
Ласкает юное пленительное тело.
Нет, никогда он не любил так страстно.
Но не полна любовь без полноты –
Той полноты, которую дает
Любовь взаимная и страсть ответная.
 
 
(Запретное блаженство было не взаимно:
всецело наслаждался только он.)
 
 
Он гибнет, он издерган и измучен.
И в довершение всего – нет сил работать.
С трудом выпрашивает денег в долг
(иной раз и не в долг, а просто так),
мошенничает. Но целует милые уста
и наслаждается желанным телом
с доселе небывалой силой чувства.
А после пьет и курит; пьет и курит;
И бродит по кофейням день-деньской,
Томясь под бременем тоски и красоты. —
Ну поработай хоть немного, ум.
 

Кавафис исключительно точно выявляет экзистенциальные оттенки переживаний, связанных с творческим бессилием.

Это состояние настигает человека, чья жизнь протекает вразрез с чем-то, что можно обозначить как предназначение человека, его жизненные задачи.

Может быть, творческое бессилие выявляет для человека его несвободу, зависимость, аддиктивную вовлеченность в отношения? Несвобода, «неправильность» существования каким-то образом должна быть доведена до сознания человека, и бессознательное блокирует все творческие процессы, даже, казалось бы, элементарные.

Здесь, по-видимому, выявляется не только и не столько проблема ограниченности эмоциональных (интеллектуальных, жизненных, любых других) ресурсов. Ведь если бы переживание чувства и творческая активность были взаимодополнительны, творцы были бы радикально далеки от каких бы то ни было чувств. «Творческое бессилие» играет роль симптома, благодаря которому мы можем осознать свою экзистенциальную ситуацию или, по меньшей мере, подступить к ее осознанию, почувствовать необходимость изменения своего отношения к ней. Томас Манн вкладывает в уста одного из героев романа «Доктор Фаустус» сентенцию: «Печально, что следствием свободы может быть творческое бессилие, ведь именно в надежде на высвобождение творческих сил и завоевывается свобода». Можно предположить, что творческое бессилие лишь в той степени является следствием свободы, в которой последняя оказывается свободой от, а не свободой для.

Наряду с творческим бессилием «дурное расположение духа – свидетельство того, что человек живет наперекор своему призванию» (Ф. Ницше). Раздражительность выявляет неукорененность человека в своем бытии, непрочность жизненного мира, неуверенность в своем существовании, желание закрыться от впечатлений и вместе с тем не оставаться наедине с собой. Можно сказать, что у живущего наперекор своему призванию слишком близкий, смятый «жизнью наперекор» горизонт – события, люди, мысли, желания теснят друг друга, каждая мелочь перерастает в проблему. Чтобы справиться с этим, нужно развернуться к себе, освободить место в душе для размышлений и самоанализа. Если же это не удается, то субъект либо впадает в апатию, маложизненность, либо бросается решать все проблемы, порой одновременно.

Интересно, однако, что эти два полюса дилеммы могут смыкаться, по крайней мере близко сходиться в современных социокультурных практиках, такой, например, как потребление.

Современный потребитель, писал еще двадцать лет назад М.Н. Эпштейн, «существо глубоко раздвоенное. Он предается отчужденно-мысленному разглядыванию отчужденно-телесного бытия, шумное и яркое зрелище тем более прельщает его, что созерцается из безопасного и уединенного далека. Вокруг него образуется мир, одновременно нереальный и безыдеальный, в котором бесплотный взгляд устремлен на бездушное тело»210. Но для нас еще более, чем точное наблюдение, интересен вывод Михаила Эпштейна: «Иллюзионизм такого существования опустошает естественное содержание жизни, а натурализм такого представления разрушает творческое начало искусства»211. С одной стороны, иллюзорными являются все волнения и радости, как рябь на воде; с другой стороны, и безэмоциональное существование не более достоверно – нет ничего такого, что субъект ценит, чем дорожит, включая себя самого, в силу воспринимаемой нереальности и безыдеальности.

Можно ли утверждать, что таким людям определенно требуется квалифицированная помощь психотерапевта? Будет ли обретен личностный центр, «собственное» (А. Лэнгле) субъекта? Это во многом зависит от исходных посылок психотерапевтической школы. Так, Михаил Эпштейн цитирует В. Райха: «По ходу выздоровления индивидуальные различия в значительной мере утрачиваются, что открывает путь к упрощению поведения… больные становятся все более похожими в своих основных чертах»212. Вполне возможно, что именно метапатологическое развитие окажется наименее болезненным для субъекта. И тогда чем дальше, тем труднее будет его путь к аутентичности и избирательности. Избирательностью мы назвали оптимальный способ решения обсуждаемой дилеммы.

Но что же поддерживает, что может поддерживать балансирование между активизмом и апатией?

Это, во-первых, интерес и любовь. В письме к сыну И.А. Ильин проводит мысль о необходимости любви в жизни человека: «Нельзя человеку прожить без любви и потому, что она есть главная выбирающая сила в жизни. Жизнь подобна огромному, во все стороны бесконечному потоку, который обрушивается на нас и несет нас с собою. Нельзя жить всем, что он несет; нельзя отдаваться этому крутящемуся хаосу содержаний. Кто попытается это сделать, тот растратит и погубит себя: из него ничего не выйдет, ибо он погибнет во всесмешении. Надо выбирать: отказываться от очень многого ради сравнительно немногого <…> Выбирающая же сила есть любовь: это она “предпочитает”, “приемлет”, “прилепляется”, ценит, бережет, домогается и блюдет верность»213.

Это, во-вторых, природа. Согласно Г. Торо, среди нетронутой природы человек укрепляет свой дух. Происходит целительное «самоодичание» изуродованного цивилизацией человека214.

Это, в-третьих, наличие целей и деятельность, обеспечивающая их достижение. Значимость проблемы бездействия в его влиянии на экзистенциальные аспекты переживания жизни была отчетливо сформулирована Сигизмундом Кржижановским в 1923 году. Действительность, говорил он, «ткется из действий. Поэтому искать ее надо не вовне, а в себе самом как в существе действующем. Поскольку воли наши рыхлы, движущие нервы бездейственны и мускулы не натяжены, – действительность, не истекая из нас, иссякает»215. В отличие от человека прошлого, начинающегося в своем восприятии и завершающегося в своем действии, современный человек в восприятии и закончен: «Действительность его, не питаемая действиями, все нищает и бесцветится. Человек-зритель боится поступка: в каждом поступке – уступка себя; умаляющийся от дня к дню человек скуп на самого себя и оттого делается все меньше и меньше»216.

Бездействие приводит в действие силы, которые могут разрушить и нашу деятельность, и всю нашу жизнь, – страхи, сомнения, суетливое перебирание возможностей, стремление закрыться от опасного и враждебного мира. Всеотзывчивый активизм парадоксальным образом тесно соседствует со своей противоположностью, отчужденной апатией. Это ясно выявляется в характере современных развлечений и/или туризма. Ж. Бодрийар сравнивает отдыхающего с героями экзистенциальных мифов «абсурда свободы»: Сизифом, Танталом, Прометеем, – так же бесплодны его попытки подражать «ничегонеделанию», пустоте, утрате самого себя. Досуг, рассматриваемый теоретиком потребления, не выступает как созидание, как творческая деятельность; скорее досуг можно охарактеризовать как регрессивную деятельность, предшествующую современным формам труда (поделки, ремесленничество, коллекционирование, рыбная ловля с удочкой). Ностальгия по детской свободе игры смешивается с ностальгией по общественной стадии, предшествующей разделению труда, говорит Бодрийар217.

Далее, апатия может перерасти во влечение к небытию (Э. Фромм), завести в лабиринт вегетативности (С. Мадди). И, наоборот, оживление связи с основой бытия может иметь радикальный психотерапевтический эффект.

Так, пациент психотерапевта П. Волкова страдал навязчивостью. Волков пишет:

Мы стали раздумывать о первоосновах бытия. Обратившись к дзен-буддизму, пациент несколько раз испытал чудесное, в словах малоописуемое состояние интуитивного проникновения в сущность бытия. Ему стало ясно, что в своем символико-магическом отношении к бытию он проходил мимо этих первооснов, что его склонность к Вере вырождалась в суеверие. Такая философски-аналитическая прояснительная работа и оказалась психотерапевтически целебной. В новом состоянии сознания, в новом мировоззрении, к которому пациент бессознательно тянулся и которое искал, уже легко было отказаться от символико-магических ритуальных заклинаний, так как им противопоставлялось отношение глубинно-проникновенного доверия к жизненным первоосновам. В итоге пациент нашел в себе духовную решимость отставить в сторону ритуалы. Вместо них в душе жило другое, более подлинное, глубокое, сложное и проникновенное религиозное отношение. Ощущая, свою свободу от навязчивостей, он испытывал радость избавления от пут, радость, что оказался способным к духовному освободительному повороту, и это только усиливало новое состояние сознания.

Он испытывал неизъяснимое наслаждение, что нашел более свободное отношение к жизни. Свобода всегда была Меккой его желаний, и если бы не его глубокое, философическое стремление к Свободе, то, я полагаю, не произошло бы в нем этого поворота. Ведь ради желанного чувства духовной Свободы он и отставил в сторону ритуалы, порвал навязчивые путы. Большое значение тут имеет и побуждающе-вдохновляющее философическое соучастие психотерапевта… Меняя отношение, мировоззрение, можно изменять и это личностное преломление, которое уже не выливается в ритуалы. Тревожность, как психофизиологическая особенность пациента, осталась, но теперь она будет побуждать его не к навязчивостям, а к философическому чтению, медитативным занятиям, религиозному поиску, а это ему глубоко созвучно и не вызывает ощущения патологичности, а, напротив, просветляет и укрепляет218.

Для метапатологий, о которых мы говорили в этой главе, есть множество «мест встречи». Это в первую очередь культурные феномены современности – популярная музыка, телевидение, Живой Журнал. Обычно считается, что рок-музыка и поп-музыка являются антагонистами в силу противоположности их эстетических установок: квазиромантизма поп-музыки и антиромантизма рок-музыки. Ю.С. Дружкин219 говорит о рок-музыке именно как об антиромантизме, волна которого должна была очистить «авгиевы конюшни» западной массовой культуры от приторных обносков романтизма и штампов. Но что произошло далее? Согласно Ю. Дружкину, предельное упрощение, примитивизация канонов. Одним из ведущих стилистических признаков рок-музыки стало повторение ритмического рисунка. Но повторение в психологическом смысле есть привыкание. Ритмический рисунок спустя какое-то время перестает быть структурой, становится привычным фоном. Парадоксальным образом квазиромантизм поп-музыки и антиромантизм рок-музыки смыкаются в игнорировании, отрицании принципа развития. И, в общем, понятно, почему: «Он устремляет сознание в будущее, делает его беспокойным, заставляет прогнозировать, ставит лицом к лицу с неизвестным…»220 Телевидение также профанирует избирательность, создает иллюзию выбора через нажатие клавиши пульта при сохранении общего рассеянного, неустремленного, инертного мироотношения.

Другое примечательное явление, связывающее апатию и активизм, – феномен пьянства. Для России, утверждают А. Пелипенко и И. Яковенко, характерна «манихейская непроходимость» дистанции, разнобытийственность двух миров – «сакрального», «высшего», «должного» и «профанного», «земного», «сущего». Культура же никак не может помочь «прорасти» должному «вниз», наделяя смыслом и подлинным бытием повседневное и профанное. Но если проблема медиации не решается «сверху», универсальной и жизнеспособной формой культуры становится воспроизводство архаичного уровня синкретизма сознания, который предшествует полаганию должного и сущего. И в российской культуре универсальным средством медиации становится алкоголь: «Российское пьянство есть бегство от проклятого, фундаментально неразрешимого противоречия, заложенного в основания культуры… Рефлексия – внутренний враг русского человека, против которой тот не имеет стратегического оружия. Отравляющую силу дискретизирующей рефлексии, возвращающей сознание трагической раздвоенности мира, можно лишь притупить с помощью алкогольной наркотизации»221.

И тут, что называется, «кончается искусство, / И дышат почва и судьба». «Прорываются» (или «вскрываются»?) такие пласты архаического опыта, что никакие дилеммы, по сути, и невозможны. То пространство, в которое заводит наркотическое, «предшествует полаганию содержательных оппозиций»222.

Порой трудно отделаться от впечатления, что оба полюса метапатологического отрицания высоких, трудных, неархаических форм жизни всегда враждебны всему содержательному (= дискретизирующему = избирательному).

* * *

Итак, на рассмотренном в данной главе уровне метапатологий ключевая характеристика того, что могло бы быть жизнью, – имитация как бессмысленное, или даже, по Б. Хюбнеру223, «БЕС-смысленное» времяпровождение. Бессмысленно «впадать» в безысходный калейдоскоп все новых, сущностно не связанных с твоим Я, дел и занятий (дезинтегрированность, акивизм); но также бессмысленно ограничивать свою жизнь произвольно выбранным кругом нескольких «простых вещей» с верой в их магию (апатия, предельная простота, маложизненность). Может быть, еще ярче отрыв от смысла виден в фанатизме/цинизме с их глухой закрытостью, высокомерием к носителям иной точки зрения, недиалогичностью.

Отчасти «имитационность» есть следствие выбора «субчеловеческих форм существования»; но это и следствие изменений, произошедших с социумом. В романе М. Кундеры «Подлинность» один из героев, Жан-Марк, размышляет: «Я сказал бы, что количество скуки – если только скука поддается измерению – теперь куда больше, чем прежде. Потому что прежние ремесла, по крайней мере в большинстве своем, были немыслимы без сердечной привязанности… Каждое ремесло взращивало соответствующий ему образ мыслей, образ жизни… Теперь же нас равняет, всех стрижет под одну гребенку наше общее безразличие к нашей работе…»224 В переживании скуки один из главных тонов задан ощущением бессмысленности происходящего – бессмысленности, опустошающей, «обездвиживающей» наши стремления и желания. С психологической точки зрения, утрата смысла проявляется в ряде взаимосвязанных феноменов: негативный эмоциональный фон, переживание пустоты; ограничение краткосрочной временной перспективой, утрата переживания субъективной значимости намерений и целей; сужение круга мотивов, приводящее к фрагментации деятельности; формирование убеждений, отражающих невозможность смысла или его реализации225.

Трудно отрицать роль массовой культуры в формировании стандартов образа жизни, «нормативных» потребностей и т.п. Однако есть и другая сторона: отрицая избирательность и уникальность, массовая культура «работает» на снижение жизненности (о чем мы уже говорили в связи с предельной простотой и вегетативностью).

Имитационность метапатологического бытия в отношениях с самим собой основана на надежде, почти всегда подсознательной, на возможность «перерешить», «сделать бывшее небывшим», надежде «начать новую жизнь с понедельника», а пока поступать безответственно. Как говорил Г.С. Батищев, «мы избегаем работы над собой, предаваясь самоудовлетворению условностями познавательных игр в условных хронотопах. Способ знать и повествовать заменяет нам полноту жизни в истине, и мы утрачиваем даже вкус к собственной подлинности, к той аутентичности, где делается и мыслится на “все сто”, по логике последних вопросов бытия Универсума»226. Но нежелание рисковать в поисках истины вовсе не делает стратегии жизни безопасными – скорее наоборот. Забота о себе практически невозможна, слепа, нелепа, когда мы пытаемся осуществлять ее применительно не к реальному Я, а к имитационной реальности.

Возможно, самый предварительный ответ на поставленный во введении вопрос (о причинах большей рискованности, негарантированности происходящего с нами, с нашими современниками в сравнении с теми, кто жил раньше) таков: причина – в нарушении отношений с реальностью, что, в свою очередь, произошло из-за ее радикального усложнения. Реальность самого «обычного» человека все больше напоминает лондонскую подземку будущего из рассказа «Лист Мебиуса» А.Дж. Дейча, подземку, топология которой становится такой причудливо-сложной, что поезд «проваливается» в другое измерение. Когда же поезд находится, оказывается, что именно в этот момент исчез следующий. Интересно, что исчезнувший поезд находится не вполне за пределами реальности и косвенно «пеленгуется» многими в рассказе Дейча – то где-то проскрипят невидимые колеса, то переключится семафор, то мелькнут огни в тоннеле… Реальность все более напоминает деревья, увешанные плодами, ветви которых склоняются над Танталом, чтобы в последний миг отдернуться; или журчащий ключ, искрящаяся вода в котором исчезает при попытке ее коснуться.

Глава 6
ПОТЕРЯ НАПРАВЛЕНИЯ И ОРИЕНТИРОВ В ЗАБОТЕ О СЕБЕ

 
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала на земле,
и тем больше она – везде.
 
И. Бродский. Римские элегии

Среди стихотворений Иосифа Бродского, написанных на английском, есть стилизация – шумерский текст, восходящий к X – XI вв. до Р.Х., известный среди специалистов как «Диалог о пессимизме». В примечании Бродский подчеркивает, что в древности текст воспринимался как философский, в наше же время – скорее как шуточный.

1
 
«Раб мой, ты мне нужен!» «Да, хозяин. Да?»
«Быстрей приведи колесницу, запрягай лошадей:
я спешу во дворец!»
«Отправляйтесь туда, мой хозяин. Во дворец поспеште.
Король будет рад вас увидеть.
Он в радости великодушен».
«Нет, раб. Во дворец я не еду!»
«И правда, хозяин: к чему вам бывать во дворце?
Король, увидав вас, немедля отправит далече,
Дорогой – куда неизвестно! – через враждебные горы,
Обрекая и ночью и днем на судьбу из лишений
и скорби».
 

Так и далее хозяин высказывает свои желания – немотивированные внутренне, моментально перерастающие в свою противоположность. Это и каждодневные желания вроде приема пищи, и более сложные – «проехаться по стране», «разрешить семени зла дать ростки в сердце», «жениться», «сделать доброе дело»… На всё у раба находятся резоны. Случайность желаний своего господина он пытается связать с непреходящими истинами экклезиастической мудрости, находящей оправдание всему, что возможно под солнцем.

Желания, появляющиеся у господина, вполне человеческие, где-то даже свидетельствующие о не чуждости ему моральных размышлений, понятий добра и зла и т.п. Избыточной сложностью либо предельной простотой, фанатизмом либо недоверием и цинизмом (дилеммы первого уровня) жизненный мир господина – как он предстает в тексте, – не характеризуется. Ни одно из желаний, высказанных господином, не является чрезмерным, экстатическим или нарочито аскетичным (дилеммы третьего уровня). Перед нами именно пример утраты человеком своего пути, ориентиров и направления (а не связи с бытийной основой или меры). Все возможности кажутся господину на миг привлекательными – и не могут удержать внимания долее этого мига в силу своей случайности. Или, может, напротив, они детерминированы, но не внутренне, а внешне, вызваны стимулами окружения («что вижу, о том пою»). Первую из дилемм, которые мы будем рассматривать в данной главе, назовем «хаос случайного – тотальная детерминированность».

Хаос случайного – тотальная детерминированность
 
«Пусть будет
То, что будет!» —
Таким я стал теперь,
И это страшно мне…
 
Исикава Такубоку

Наше отношение к детерминированности двойственно: с одной стороны, нам хотелось бы верить, что мы свободны в большинстве своих решений, предпочтений, даже ошибок; с другой стороны, так заманчиво возложить ответственность за эти же ошибки и неудачи на родительские гены или «несчастное детство», на невезение, злую волю других, общественные тенденции – на все, что помимо нашей воли может определять наши поступки.

Человек прошлых эпох иначе, чем мы, проводил границу между свободой и ограничениями. Один лишь пример: греческий историк Диодор свидетельствует, что у древнеегипетских царей «день и ночь были расписаны по часам, в которые царю надлежало неукоснительно исполнять предписания законов, а не собственные желания»227; государь был ограничен и в своей свободе гулять, купаться, спать с женой. «Диодор уверяет, что фараоны его эпохи были вполне счастливы в этих тесных смирительных рубашках предписаний, ибо они считали, что люди, следующие своим естественным эмоциям, впадают в ошибки, в то время как цари, строго следующие законам, свободны от личной ответственности и неудачи»228. Современному человеку трудно «примерять» к себе сословные, кастовые и другие жесткие ограничения, считавшиеся вполне естественными на протяжении многих поколений.

XX век, отталкиваясь от прямолинейного рационализма XIX-го, завороженно вглядывался в человеческую иррациональность. «Кровь и почва», «восстание масс», разбуженный природный и социальный хаос усиливали интерес к иррациональному. Даже экономисты к концу XX века вынуждены были серьезно пересмотреть модель «экономического человека», постулирующую его рациональность. В одной из первых версий американского светского экзистенциализма У. Баррет, также признавая иррациональность природы человека, считал, что единственным средством против отчуждения и разъединяющей рациональности может быть выбор. Человек, по сути, созидает себя в актах выбора, говорит У. Баррет, воссоздает свою целостность из «упорядоченных фрагментов»229.

Хаос может торжествовать в душе человека, может окружать его со всех сторон, как воздух. Так, Уильям Джеймс рисует мир как хаотическое нагромождение событий и явлений, порядок в который может быть внесен только человеком, интерпретирующим хаос.

Ни на одном из полюсов дилеммы нет идиллии: мучительна жизнь как в неустойчивости хаоса, так и в мертвенности порядка. Страх неопределенного, случайным образом реализующегося будущего («страх и трепет», по С. Кьеркегору) ничуть не приятнее переживать, чем тревогу, «стискивающую» жизнь, подчиненную необходимости (П. Тиллих). Эта неотступная тревога возникает из-за неспособности человека контролировать события, и только «мужество быть», согласно П. Тиллиху, позволяет справиться с ней.

Впрочем, у человека остается еще немало возможностей по отношению к собственной тревоге: не только отрицать или подавлять ее, но и, как формулируют С. Мадди и С. Кобейза230, пытаться избежать ее, перекладывая контроль над действиями и ответственность за них на случай или судьбу. Такую жизненную ориентацию эти авторы называют «эстетизмом», неаутентичной ориентацией по отношению к себе и к миру с сильным гедонистическим компонентом. Если мы ни за что не отвечаем, если будущее проблематично и непредсказуемо, то остается только наслаждаться мгновением, сегодняшним днем, что «эстетически» ориентированный субъект и делает.

Человек живет и действует не только в актуально существующем мире, но и в мире возможностей. Михаил Эпштейн около двадцати лет назад сформулировал «парадокс ускорения»: по мере убыстрения всяческих изменений возрастает неизменное, вечностное содержание культуры, – «мир, достигая высших скоростей, замирает в полете»231. Этот парадокс, на наш взгляд, важен для понимания той неодолимой силы, с которой мир возможного расширил свое присутствие в мире человека почти на наших глазах. Примечательно, что тогда же, в том же 1988 году поэт Д. Самойлов делает запись в дневнике: «Энтропия – это когда каждая возможность невозможна. Как в нашем обществе»232.

В анализе темпов социокультурных изменений нередко акцент делается исключительно на убыстрение жизненного цикла культурных практик, произведений искусства и т.п. М.Н. Эпштейн убедительно демонстрирует масштабы не только ускорения, но и стремительного расширения сферы возможного, считая, что можно говорить не просто о потенциальности как таковой, но о «потенциации самой реальности, ее постепенном историческом переходе в другую модальность»233. Для обозначения сути этих процессов автору пришлось изобрести неологизмы «потенцировать» и «овозможивать». Под потенциацией М.Н. Эпштейн предлагает понимать «возрастание степеней возможного в самой реальности, процесс превращения фактов в вероятности, теорий – в гипотезы, утверждений – в предположения, необходимостей – в альтернативные возможности»234. Впечатляющим примером овозможения реальности является повседневное существование большинства людей в современной западной цивилизации. В страховке, например, «я плачу заранее за свои возможные несчастья: болезнь, аварию, безработицу, скоропостижную смерть или увечье. В кредите мне оплачивают возможные формы благополучия: дом, машину, телевизор… Но и положительные и отрицательные стороны жизни оказываются сплошь условными с точки зрения экономики, которая основана на статистике, подсчете вероятностей, а не на однократности случившихся фактов. В современном обществе реальность также исчезает, как в физике», – резюмирует автор235.

Но насколько однозначным является отношение общества к открывающемуся миру возможного? Хотя в общем виде развитие культуры можно представить как расширение сферы возможного, рост достигнутого влечет за собой умножение неосуществившихся вариантов развития и расширение сферы невозможного. В широком смысле любой процесс развития состоит не только из роста и совершенствования, но и из потерь и упадка (такой взгляд утвердился, в частности, во всевозрастном подходе в психологии развития236). Эти неосуществленные и неосуществимые возможности психологически закономерным образом вызывают защитную реакцию людей и общностей.

Современный человек оказывается не только «уязвленным» бесчисленными невозможностями. Другое важное следствие жизни преимущественно в мире возможного – вынужденность время от времени преодолевать неопределенность. В силу глубокой специализации труда человек должен при этом обращаться к экспертам – носителям высококвалифицированного, порой уникального знания, носителям умения прогнозирования и оценки ситуации в своей профессиональной области.

Отношение общества к экспертизе и экспертам, а тем самым и к возможному будущему, ощутимо меняется по мере того, как социум становится, по известному выражению немецкого социолога У. Бека, «обществом риска». Именно посредством исчисления рисков, считает У. Бек, происходит «управление будущим». Рациональное отношение к риску позволяет переводить конкретные виды риска из разряда непрогнозируемых в разряд планируемых и рационально исчислимых. Все больше укрепляется понимание, что принятие рисков (и теми, кто их создает, и теми, кто им подвергается) имеет позитивное значение для прогресса общества.

То, что в фокусе внимания сообществ оказываются не актуальные, а потенциальные риски и блага, становится мощным источником трансформации отношений между индивидом и обществом. Так, в «Последствиях современности» Э. Гидденс в качестве одного из источников динамизма современного общества называет «механизм высвобождения». Согласно Гидденсу, в современную эпоху происходит высвобождение социальной деятельности из локальных контекстов – отношения устанавливаются во всем объеме пространства и времени237. Большинство людей пользуется консультациями профессионалов – юристов, программистов, врачей, архитекторов – нерегулярно, но системы, в которые включено экспертное знание, определяют нашу жизнь постоянно и «вырывают» социальные отношения из их непосредственности.

Экспоненциальный рост возможностей явно не соответствует динамике их использования. В России вполне очевидна неравномерность распределения возможностей и их использования. Но в любом случае, отношение к возможному подвержено влиянию социокультурных тенденций. Отметим здесь лишь некоторые из них. Как показали исследования выбора, в том числе потребительского выбора, расширение возможностей хорошо до определенного предела. При наличии более чем двадцати вариантов потребитель склонен избегать выбора, бесконечно откладывать его либо выбрать первый подвернувшийся вариант238. Другая тенденция афористически сформулирована П. Брюкнером в «Вечной эйфории» – как только желанное становится возможным, оно причисляется к разряду необходимого239. И хотя объективно возможности как таковые остаются, сознание индивида наделяет их иным статусом.

Все же ряд возможностей рассматривается по крайней мере некоторыми индивидами как «резервные», а часть, очевидно, будет отнесена ими к категории «лишнего» (которую можно выделить наряду с «необходимым», «должным» и «возможным»). «Совладание» с «избыточными» возможностями является деятельностью, которая в рамках развитых социумов становится типичной. Нередко человек выстраивает целую систему отфильтровывания информации об открывающихся возможностях, которые не только нужно реализовывать, но и осмысливать. Такая система «слепоты» к возможностям вполне адаптивна с точки зрения состояния ожидания и неопределенности.

По сути, существует два возможных варианта несоответствия между открывающимися возможностями и ресурсами для их освоения:

1. Возможности существенно превышают ресурсы. Приведение их в соответствие осуществляется через уменьшение притязаний, сужение сферы возможного; либо через поиск сфер, где можно максимизировать осуществление возможностей, расширить сферы поиска, увеличить интенсивность деятельности и т.д.;

2. Возможности существенно меньше ресурсов. Приведение в соответствие: через расширение сферы возможного, освоение новых сфер; либо через отрицание, игнорирование возможностей.

Согласно принципу необходимого разнообразия У. Эшби240, чем более развитой является система, тем большее разнообразие должны содержать ее компоненты для поддержания существования и развития этой системы. С общесистемных позиций можно рассматривать возможности как средство поддержания разнообразия – даже в самых безальтернативных жизненных ситуациях. Вместе с тем «существование в возможности» может так и не встретиться с ответственностью, прежде всего в деле обретения себя, в самореализации.

И еще: человек, взятый в аспекте его возможностей (более или менее сходных для всех людей), оказывается менее уникальным, чем в аспекте его действительности, его актуальной данности. Каждый из нас, кто хотя бы раз в жизни купил лотерейный билет, мог стать обладателем крупного выигрыша; каждый с большой вероятностью сменит не одно место работы; каждый, увы, может стать жертвой техногенной катастрофы, живет ли он в мегаполисе или в поселке, затерянном в глухой тайге. Но уникальной будет именно констелляция результатов «совладания» с множеством своих возможностей: «не был, не состоял, не участвовал, ни разу не выиграл, жил там же, где появился на свет» и т.п.

Вообще, возможности необязательно «отфильтровывать»; в потоке «бессознательной жизни» мы не воспринимаем каких-либо возможностей. Чем же тогда обусловлены наши действия? Необходимостью и неизбежностью подчиняться определенным воздействующим на нас силам, более или менее сознаваемым нами, говорит Д.А. Леонтьев: «Возможности конституируются осознанным их видением субъектом в качестве потенциальных альтернатив собственных действий; их число в конкретной ситуации может быть очень велико, хоть и конечно, и не все из них заслуживают серьезного рассмотрения»241. Сначала наше сознание вычленяет ценное – те возможности, которые обладают для нас ценностью, привлекательностью, смыслом, и в силу этого рассматриваются как потенциальные варианты действий. Но в деятельность воплощаются лишь немногие из них, принимаемые нами как должное, как цели, за реализацию которых мы принимаем на себя ответственность. Принимая ответственность за цель, пишет Д. Леонтьев, «я исхожу из того, что она не реализуются помимо меня; воспринимая самого себя как причину определенных событий, я принимаю решение использовать эту причинную способность в определенном направлении. Только тогда избранная мною осмысленная цель включается в детерминацию моих действий. Через реализацию этой цели возможность воплощается в реальность; в режиме “сознательной жизни” сознание через цикл “возможное – ценное – должное – цель – действие” оказывает воздействие на бытие. При этом в любом случае как определенный исход действий, так и их определенное протекание не гарантировано: принятие любой возможности и опора на нее всегда сопряжено с риском и неоднозначностью»242.

Итак, пока нас несет поток «бессознательной жизни», не мы выбираем возможности, а они «сталкиваются» с нами, вызывая ощущение «больше-не-разбираюсь-в мире» (мы уже цитировали это высказывание М. Хайдеггера в главе 5). Полюс, или, продолжая аналогию, «берег» случайности и хаоса закрывает нам возможность к нахождению нашей собственной уникальной индивидуальности, не дает нам выстроить наш уникальный «фундаментальный проект» (Ж. – П. Сартр), найти свой единственный путь. Случайность всего происходящего с нами нашла хорошее отражение в модном словце «как бы». Непонятность, неукорененность, неопределенность того, что мы чувствуем (как бы чувствуем), думаем (как бы думаем), хотим (как бы хотим) и даже любим (как бы любим) разрывает нашу связь с самими собой.

«Берег» же тотальной детерминированности закрывает нам надежду на преодоление трудностей, на изменение тех наших черт и качеств, с которыми мы хотели бы расстаться, отношений с другими, которые мы хотели бы улучшить или разорвать, словом, заставляет нас нырнуть в дурную бесконечность вечно повторяющейся, воспроизводящей самое себя реальности. Приписывая контроль над своим поведением чему-то внешнему по отношению к себе самому – например, судьбе или обществу, понимаемым в абстрактном, безличном смысле, – человек отказывается от собственных попыток понимать то, что с ним происходит, воздействовать на это и подходить к жизни как к последовательности ответственных решений.

Возможно ли удовлетворительное решение дилеммы «тотальная детерминированность – хаос случайного»?

Вспомним, что преодоление однозначной детерминации еще совсем недавно воспринималось учеными как нарушение принципа детерминизма психических явлений. Однако при введении иных, нежели причинный, типов детерминации (например, телеологического, со стороны цели) некоторые психологические явления получают вполне научное объяснение.

Так, А. Маслоу в интервью, данном незадолго до своей смерти, признался, что его убеждение в том, что полноценное удовлетворение всех базовых потребностей порождает движение к самоактуализации, не получило подтверждения: некоторые в этих условиях движутся в предсказанном направлении, а некоторые нет243. То есть удовлетворение потребностей лишь делает это движение возможным, более вероятным, чем при фрустрации базовых потребностей.

Со стороны же жизненных целей индивида такая детерминация может оказаться более жесткой – скорее всего, к самоактуализации будут более склонны те, чьи жизненные цели превышают потребности в безопасности, принадлежности к группе, уважении и признании со стороны других (менее высокие в иерархии потребностей Маслоу).

Д.А. Леонтьев приводит несколько групп данных, свидетельствующих в пользу все менее жесткой детерминации на все более высоких уровнях личностного развития244. Это, во-первых, отмечаемая им асимметрия корреляционных связей между личностными переменными. Полюс переменной, связанный с относительно более низким уровнем личностного развития, обнаруживает более прочные корреляционные связи с другими переменными, чем другой полюс той же переменной, связанный с относительно более высоким уровнем развития. Так, например, пессимизм обнаруживает больше корреляций с другими переменными, чем оптимизм (характерный для позитивного варианта личностного развития). Д. Леонтьев объясняет это тем, что при более низком уровне личностного развития связи между переменными носят больше жесткий, детерминистический характер, а на высоком уровне развития одни выступают по отношению к другим лишь как предпосылки, не предопределяя их однозначно.

Во-вторых, это асимметрия генетической обусловленности положительных и отрицательных состояний и изменение меры их генетической обусловленности под влиянием взаимоотношений в семье. Так, А. Кнафо и Р. Пломином в исследовании альтруизма на 9300 близнецовых пар, в котором учитывался стиль воспитания245, обнаружили, что негативный стиль воспитания (принуждение, отрицательные эмоции) позволяет ярче проявиться генетической предрасположенности (близнецы более схожи между собой и менее альтруистичны), причем во всех возрастах. Позитивный же родительский стиль (преобладание положительных эмоций, отсутствие принуждения в воспитании) не только способствует формированию альтруизма, но и, по всей видимости, помогает преодолеть биологическую заданность и усилить влияние факторов среды, выступая предпосылкой более индивидуального развития.

И, наконец, еще одна группа данных была получена в исследованиях последних лет под руководством Д.А. Леонтьева. В исследовании Е.Ю. Мандриковой246 были выделены различные типы личностного выбора: реактивный тип, лишенный осмысления оснований выбора и управляемый случайными причинами, активный выбор неизменности, опирающийся на стремление к сохранению статус-кво и отказ от новых возможностей, и активный выбор неизвестности, выражающийся в рискованном предпочтении неясных альтернатив. Выбирая неизвестность, в отличие от первых двух типов выбора, человек опирается на аргументы смыслового плана, основанием выбора служат возможности, а не фактичность. Испытуемые, чей выбор был выбором неизвестности, отличались от других групп значимо более высоким уровнем осмысленности жизни, автономии в принятии решений, оптимизма, толерантности к неопределенности, жизнестойкости и стремления к изменениям. Эти данные свидетельствуют о том, что по мере личностного развития возрастает склонность ориентироваться на осмысленные и вариативные возможности в противовес однозначной необходимости.

Возвращаясь к вопросу об оптимальном решении дилеммы, попробуем его определить. С одной стороны, в этом решении должны присутствовать необходимость, связность, логика преемственности и накопления; с другой стороны, в нем должны сохраняться неоднозначность, таинственность и «ветвистость» жизни. «Есть острая забава, – писал В.В. Набоков, – в том, чтобы, оглядываясь на прошлое, спрашивать себя, – что было бы, если бы… заменять одну случайность другой, наблюдать, как из какой-нибудь серой минуты жизни, прошедшей незаметно, вырастает дивное розовое событие, которое в свое время так и не вылупилось, так и не просияло. Таинственна эта ветвистость жизни: в каждом былом мгновении чувствуется распутие, – было так, а могло бы быть совсем иначе, – и тянутся, двоятся, троятся несметные огненные извилины по темному полю прошлого»247. Но что если не «заменять одну случайность другой», а пытаться увидеть то, что стоит за ними всеми и придает им смысл? Предложенный нами термин «неслучайное»248, объединяющий и не противопоставляющий возможное, невозможное и необходимое, может быть уточнен как «непредсказуемая неслучайность».

Можно говорить о своего рода «романтике неслучайного». Флёр предопределенности окружает любое «истинное чувство». Выбор профессии также может быть «предначертанным», когда – традициями династии, когда – любовью к родителям с их скрытыми чаяниями и упованиями, возлагаемыми на детей. А когда и внутренней логикой нашего развития, которую мы «овнешняем», подыскивая, подбирая, коллекционируя случаи, поддерживающие версию предопределенности. Свобода и трансцендентная позиция возможны не по отношению к жизни как «осознанной необходимости», а скорее как к «осмысленной неслучайности».

«Непредсказуемая неслучайность» сама по себе не обеспечивает верное направление нашему пути. Но осознание происходящего в жизни в близких понятиях (категориях, концептах, представлениях) не дает нам утонуть в расслабляющем декадансе потока случайностей; и не дает запутаться в софистической паутине предопределенности.

Вернемся к английскому стихотворению Бродского, с которого начиналась данная глава, – к его заключительной строфе :

11
 
«Раб мой, ты мне нужен!» «Да, хозяин. Да?»
«Если все так, как ты говоришь, то что есть добро?»
«Вам – быть смертным, хозяин; быть смертным – и мне;
наш прах будет выброшен в реку. Вот что такое добро!
Кто так высок, чтобы рукою касаться небес?
Кто так велик, чтобы обнять и равнины и горы?»
«Если все так – я убью тебя, раб,
и ты сам мне покажешь дорогу!»
«Но уверен ли мой господин, что хотя бы три дня
он способен прожить в одиночку?»
 

Утрата направления заставляет искать того, кто его не утратил, искать его суждений о реальности, о способе бытия в ней. Со временем положиться на себя субъект не может совершенно; Другой становится его глазами и ушами, и то, что подобный «обмен услугами» нередко становится взаимным, не меняет сути дела.

Вторую дилемму данного уровня метапатологий назовем «слияние – изоляция».

Слияние – изоляция, отгороженность

Кто в мире любит своего ближнего, совершает не большую и не меньшую несправедливость, чем тот, кто любит в мире себя самого. Остается только вопрос, возможно ли первое.

Ф. Кафка

Дилемма «слияние – изоляция» очень напоминает дилемму Эрика Эриксона, относимую им к стадии, следующей за отрочеством и ранней юностью, а именно стадии ранней взрослости. Задачей этой стадии является обретение близости – способности связывать себя отношениями интимного и товарищеского уровня и умения сохранять верность таким отношениям, даже если они могут потребовать значительных жертв и компромиссов. Избегание личного опыта (опыта полной групповой солидарности, близости интимной связи, влияния со стороны наставника и др.) из-за страха утраты эго может привести к глубокому чувству изоляции. С другой стороны, отмечает Эриксон249, существуют формы партнерства, равнозначные «изоляции вдвоем», ограждающие обоих партнеров от необходимости продолжать личностный рост и переходить к следующей стадии – продуктивной. Именно на стадии ранней взрослости выявляется сформированность субъектности человека.

Однако ясно, что вопрос о границах с другими, с Другим, мучает субъекта отнюдь не только в эти годы. Сложившееся в экзистенциальной психологии представление о предельном, экзистенциальном одиночестве человека «делает более проблематичной и более привлекательной тайну коммуникации между двумя одиночествами через интуицию и эмпатию, любовь и альтруизм», говорит А. Маслоу250.

Но так ли мы стремимся узнать эту тайну, не подводит ли она нас к тому знанию, которого мы хотели бы и пытаемся избежать?

Выдающийся русский физиолог, создатель теории доминанты Алексей Ухтомский оставил искренние и несколько неожиданные воспоминания о том чувстве, которое вызывали у него проявления чужой счастливой любви:

Я со страхом смотрел на своих товарищей, когда они женились и мне приходилось встречать на улице эти нежные пары со склоненными головами друг к другу, мне приходилось, бывало, встретив такую пару, – товарища с женою, – убегать от них с чувством тревоги и страха… И когда потом приходилось узнавать, что они очень несчастливы, а в одном случае дело кончилось убийством жены, я ловил в себе эти мысли, – что так и следовало ожидать251.

Если близкие отношения так опасны, так ли уж они нужны? В современном обществе реальность Другого вынуждена отступать перед соблазнами виртуальных миров (отношения в которых так привлекают непроблематичноостью и безответственной легкостью) и самовлюбленной завороженности субъекта самим собой.

Чем является ставшее характерным для современного человека любование собой, восхищение собой, подарки себе (к Рождеству, например, составляющие с каждым годом все большую долю предрождественских покупок), забота о себе как о своем любимом ребенке? Михаил Бахтин называл это присвоением и даже «узурпацией места Другого»252. Джон Фаулз в трактате «Аристос» связывает тревожную озабоченность человека самим собою с тем, что наши общества заставляют нас чувствовать себя все более одинокими: «Они навязывают нам маски и отлучают от наших подлинных сущностей. Мы все живем в двух мирах: в старом, обжитом, антропоцентричном мире абсолютов и в суровом реальном мире относительностей. Эта последняя, относительная реальность вселяет в нас ужас, изолирует и уничижает нас»253.

О том же говорит Мартин Бубер, называя современную эпоху «эпохой бездомности», слиянием космической и социальной бездомности, мирового и жизненного страхов. Если мироощущение «домашних эпох», по Буберу, характеризуется чувством защищенности (античность и христианство Средних веков), то наступление «эпох бездомности» Бубер видит уже в открытиях эпохи Возрождения, хотя непосредственно под космической и социальной бездомностью имеется в виду конец XIX века, начиная с которого происходит распад «старых органических форм» и возникает угроза со стороны техники.

Нарушение отношений с реальностью (несколько менее тяжелое и системное, чем в случае метапатологий первого уровня) неминуемо заставляет встретиться с неприятными переживаниями. Источниками как приятных, так и неприятных переживаний выступают, конечно, не только Другие. Но другие люди усиливают степень эмоциональности реакций от столкновения с реальностью. Если я не могу пройти и нескольких лестничных пролетов, не начав задыхаться, и этому нет свидетелей, мне гораздо легче игнорировать ухудшение моего физического состояния. Но Другие – не только и чаще всего не столько источник угрозы моей самооценке, моей самодостаточности, моему нежеланию брать на себя ответственность. Другие – источник каких-никаких изменений, новостей, они помогают «структурировать» (Э. Берн) нашу жизнь. Начинает казаться, что если держаться ближе к другим людям или, напротив, дальше от них – неприятных переживаний станет меньше. Причем это, как правило, не вполне осознанное стремление; поначалу обратная связь лишь несколько корректирует интенсивность и содержание общения с другими, но потом формируется аддиктивное стремление к постоянному общению либо, напротив, к одиночеству.

В формулировке Э. Энгьяла жизнь есть непрерывная балансировка между потребностью в расширении границ Я, обозначавшейся им как стремление к автономии, и потребностью в связи с другими людьми (стремление к гомономии). Полноценное, здоровое развитие личности не допускает, чтобы одна из этих тенденций возобладала: эти противонаправленные группы стремлений должны интегрироваться. Невротические симптомы – это результат разрастания одной тенденции и минимизации другой254.

Аутентичный человек может быть не менее общительным, чем неаутентичный, ноон активно воздействует на то, как складываются его социальные отношения. Неаутентичный человек, напротив, склонен воспринимать социальные взаимодействия как детерминированные извне. Себя он воспринимает как исполнителя социальных ролей, у которого почти нет другого выбора, кроме как приспособиться. Он склонен перенимать ценности и привычки, подчеркивая сходство с другими людьми, и предпочитает гладкость взаимодействий индивидуальности или уникальности255. Для аутентичного человека оказывается более важным то, как он общается с другими, чем то, сколько он проводит времени с людьми. Его не пугают риски, неизбежные при углублении отношений с другими людьми; его не пугает и сама близость. Неаутентичный человек старается ограничиться поверхностным уровнем в социальном взаимодействии, предпочитает отношения, основанные на договоре, отношения, в которых не появятся неожиданности, не возникнут риски или дополнительные требования.

Близкую дихотомию предлагал М. Хайдеггер, разделяя способы существования Das Man и Dasein. Составляя отличительное свойство человеческого существа и его особую ступень, Dasein может опосредовать и позитивные состояния заботы как ответственного расположения, внимательного к потребностям и ресурсам человека. Но забота (заботливость) – неоднозначное явление, имеющие, согласно Хайдеггеру, две крайние возможности: «Она может с другого “заботу” как бы снять и поставить себя в озабочении на его место, его заменить. Эта заботливость берет то, чем надо озаботиться, на себя вместо другого. Он при этом выброшен со своего места, <…> может стать зависимым и подвластным»256. Нередко растроганное чувство благодарности за то, что кто-то другой снял с тебя груз забот, сменяется раздражением и даже яростью, когда выясняются мотивы заботы. Так, в рассказе З. Хельке «Благодарность» героиня по настоянию своего любимого отправляется с ним в страховую компанию и расслабленно, не вникая, слушает, как мужчины обсуждают детали страхования ее жизни. По прошествии нескольких лет, после разрыва отношений, героиня решает прочесть документ внимательнее и обнаруживает, что страховую сумму она получила бы в 85 лет, а в случае ее гибели все бы досталось ее партнеру.

Забота и, шире, альтруизм – далеко не всегда результат сознательного решения, чаще, быть может, спонтанного. В. Моросанова257 приводит интересный факт: у субъектов с более низким уровнем осознанной регуляции выше альтруизм; менее организованные и менее успешные люди больше склонны помогать другим, тогда как лица с более высокой саморегуляцией не склонны прерывать собственную целенаправленную планомерную активность, отвлекаясь на проблемы других людей, если помощь другим не была заранее спланирована и запрограммирована, или не соответствует их представлениям о важности этих действий как значимых для достижения собственного успеха в выполнении деятельности.

Другой же полюс, указанный М. Хайдеггером, заботливость как заступничество («возможность такой заботливости, которая не столько заступает на место другого, сколько заступничает за него в его экзистенциальном умении быть, чтобы не снять с него “заботу”, но собственно как таковую ее вернуть…»258), есть выражение подлинно нефункционального, непрагматического отношения к Другому. Эти две возможные формы заботы имеют важное значение для анализа связи между двумя уровнями метапатологий, первым и вторым. Сама возможность заступничающей заботы полна глубокого смысла с точки зрения связи человека с глубинной основой бытия. Не то чтобы эту связь невозможно было установить вне и помимо отношений с другими. Эммануэль Левинас рисует еще более неожиданное соотношение: «Как если бы то, что существует до всего и глубоко умопостижимо, являлось, наоборот, возможностью для меня отказаться от этого бытия ради того, чтобы заняться прежде всего бытием другого. Глубина и древность этого отказа от себя»259.

Отказ от себя, самоотверженность, самоотречение выступает не как требование и не как «реальная» норма, но как некий экзистенциальный и этический абсолют. К реальной же норме ближе оптимальный полюс решения дилеммы «слияние – изоляция», или автономность. Автономность не означает полной самодостаточности, но предполагает равенство и взаимность равных партнеров. Если кто-то берет всю ответственность на себя, все решения принимает сам, или полностью зависит от другого, аутентичные отношения невозможны.

Автономность – это не врожденное качество, а результат личностного развития. В интервью журналу «Наше наследие» М.К. Мамардашвили говорил: «Прогресс определяют только автономные, независимые люди, которые сумели отвоевать для себя и для своего дела особую духовную экстерриториальность. Это стало возможным благодаря их таланту и уму»260. Почему же не-зависимость возникает как позитивное решение дилеммы взаимоотношений с другими людьми?

Никто не может построить и осознать свою индивидуальность вне отношений с другими людьми, близкими и не очень; отношений, сутью которых является скорее ответственность, чем конкуренция и сравнение. Можно вслед за Р. Эммонсом261 говорить о стремлении к самодостаточности/независимости или вслед за Э. Гидденсом – о стремлении к автономии. Результат реализации этих стремлений резюмируется Д. Хелдом как «принцип автономии»: «…индивиды должны быть свободны и равны в детерминации условий своей собственной жизни; то есть они должны наслаждаться равными правами (и, соответственно, равными возможностями) в определении структуры и пределов доступных им возможностей в той мере, в какой эта структура не отвергает права других»262.

Не зря знаменитое декартовское «сogito» производно от «co-agito», «действовать совместно». Человек, сбившийся с пути, не может действовать эффективно (хотя отдельные тактические ходы ему могут удаваться) и тем более действовать совместно.

Во всех предыдущих разделах мы говорили об оптимальном диапазоне (варианте) решения дилеммы только после того, как описывали ее полюса. Но в этом разделе мы намеренно начали с оптимального варианта, по отношению к которому дилемма слияние – изоляция выступает также как преувеличение роли любви и близких отношений либо как преуменьшение их значения.

Романтические представления о страсти и любви возводят их на пьедестал, представляют как то единственное и главное, ради чего стоит жить. В романтической картине мира любовь выглядит непрочной, уязвимой, беззащитной, но тем более достойной восхищения: «Я знала, что оно, безразличие, и есть козырный туз в любовных отношениях. И я презирала его. Меня восхищали безумство, постоянство, бескорыстие, даже в какой-то мере преданность»263.

Только ли в силу редкости в наше время (как, быть может, и в любое другое) героиню романа Франсуазы Саган «Потерянный профиль» восхищают эти качества?

Не будет большим преувеличением сказать, что и излишняя пылкость, и сугубая холодность переживаются человеком как некая тяжесть, груз. Эмоциональность, хрупкость, уязвимость, даже хорошо скрытые, заставляют тянуться к отношениям, где не будет безумных перепадов и мучительных коллизий. Трудно высказать это лучше, нежели Исайя Берлин: «В целом лучшее, что можно сделать, – это соблюдать некий, пусть хрупкий, баланс, который предотвратит возникновение отчаянных ситуаций и ужасных альтернатив».

«Некий хрупкий баланс» гораздо лучше сохраняется в отсутствии каких бы то ни было эмоциональных отношений – но ощущение зря проходящей жизни («и безымянным камнем кануть..»), потребность в глубоком, нефункциональном, непрагматическом общении заставляет человека переступить границы привычной отчужденности.

В одной из песен Михаила Щербакова, «Одиночество», четко показана траектория маятника, качающегося от изоляции к человеческой близости:

 
И побежал я, забытый и бpошеный,
К бывшим знакомым, дpузьям и пpиятелям,
Только ненужный я был, и непpошенный,
И pазговаpивали, как с пpедателем.
Глаз я искал, что утешить могли меня,
Памяти, знавшей мое имя-отчество,
Hо у минувшего не было имени,
И заpодилось во мне
Одиночество.
<…>
И не повеpил, когда, безутешная,
Письма писала мне лучшая самая,
Их pазpывал, не читая, небpежно я,
И не отпpавил в ответ телегpаммы я,
<…>
И ликовало во мне
Одиночество.
 

Однако «было недолгим его ликование»:

 
Как ни удеpживал пеpеpождения,
Силой pодства все во мне опpокинуло,
Минула злость моя, как наваждение,
И одиночество
Hачисто
Сгинуло.
 

И все же одиночество не исчезает. Его предвестники —

 
… пpощения, как бы пpощания,
С манией видеть во многом пpедательство <…>
 

Как ни затопляет и ни воодушевляет волна близости, для нового одиночества сохраняется трафарет, рамка, возможность —

 
Вихpями нежность устои ковеpкала,
Смылась печать отpешения дочиста…
Только в пpихожей квадpатное зеpкало,
Как тpафаpет
Моего одиночества.
 

Склонные преувеличивать значимость любви обычно сочувствуют одиноким, однако отнесение хронически одиноких людей к неудачникам, не способным решить свои жизненные проблемы, все более отходит в историю: одинокие люди (а их становится все больше, например, в Британии они составляют 48 % взрослого населения) перестают ощущать себя неполноценными и неприспособленными к жизни. Напротив, это нацеленные на карьеру, успешные, счастливые люди, довольные своим статусом, который позволяет им много путешествовать и испытывать новые ощущения в жизни. Одиночество начинает рассматриваться как «всего лишь фаза, через которую время от времени проходят люди»264.

Но всегда ли по собственному желанию или «по мановению волшебной палочки» можно завязать желаемые глубокие отношения? Длительное одиночество нередко приводит к «прорастанию» и закреплению нереалистического образа «идеального партнера». Этот идеал или образ отвлекает человека от его истинного, полнокровного бытия и обрекает на погоню за призраком. М. Эпштейн265 приводит как пример такого преследования идеала стендалевских Жюльена и Матильду, которые любят друг в друге образ, и этот образ каждому из них кажется единственно достойным любви. Но когда влюбленные сталкиваются с действительностью любимого человека, это приводит к разочарованию и даже взаимной ненависти.

В романе Виктора Пелевина «Чапаев и пустота» герой повествования почти не страдает от того, что видимо принимается за другого, несуществующего; вместе с Анной он страдает от недоступности и ускользающей реальности этого другого – «целуя меня, Анна скорее целовала того никогда не существовавшего человека, который стоял за поразившими ее стихами; откуда ей было знать, что и я сам, когда писал эту книгу, тоже мучительно искал его, с каждым новым стихотворением убеждаясь, что найти его невозможно, потому что его нет нигде»266. Описанная В. Пелевиным ситуация не только и не столько относится к слепоте читателя (читательницы). Это ситуация «замурованности» предмета обожания в жестко структурированном, упорно сопротивляющемся изменениям образе возлюбленного (возлюбленной). Постоянно обращаясь к несуществующему, но такому желанному образу, влюбленный в конце концов вызывает сомнения у объекта своей любви – может быть, я не таков, каким себе казался всегда и каким привык себя считать, может быть, любящий меня человек прав? Мучительное раздвоение реальности, «расщепление» самоощущения может смениться отчуждением от обоих образов Я – «своего» и «Я-глазами-любящего-меня».

В главе 4 мы говорили об аддиктивности как проблеме современного общества. Некоторые авторы и любовь рассматривают как аддикцию, точнее, не саму любовь, а внешне похожие на нее бесплодные, застывшие отношения с человеком, выполняющим роль объекта нашей потребности в безопасности. Психотерапевтов нередко изумляет безразличие аддикта к личности того, кто станет для него на долгие годы более чем «половинкой», впрочем, это, как правило, такой же аддикт. Подробный анализ таких отношений находим в книге Стентона Пила и Арчи Бродски «Любовь и зависимость»267. Аддиктивное слияние с другим является и причиной, и следствием непереносимости одиночества. Субъект отказывается от автономии и самостоятельности в обмен на зыбкое обещание «быть вместе, пока смерть не разлучит нас», в обмен на «гарантии», что не встретится с мучительным взрослением и одиночеством. Однако какой ценой?

Интересно, что со стороны аддиктивные отношения цепкой привязанности могут быть похожи на длительную привязанность индивидуалиста (противопоставляемого С. Мадди конформисту): «В принципе, индивидуалист столь сложен и целостен, что он может сохранять одного полового партнера на протяжении всей жизни без сколько-нибудь значительного уменьшения страсти и привязанности»268.

Со стороны также похожи действительный интерес к другим людям и некоторые виды прагматического интереса. Кит, героиню романа П. Боулза «Под покровом небес», сами по себе другие люди беспокоили «не больше, чем мраморную статую – облепившие ее мухи; но в качестве потенциальных предвестников нежелательных событий, способных оказать неблагоприятное влияние на ее жизнь, она придавала им высочайшее значение. “Моей жизнью управляют другие”, – говаривала она, и это была правда. Однако делать это она позволяла им единственно потому, что ее суеверное воображение наделило их магическим значением в отношении ее собственной судьбы, а вовсе не потому, что их личности вызывали у нее какое-то глубокое сочувствие или понимание»269.

Одним из ключевых слов и понятий, позволяющих провести различие, является «заменимость». Каждому хочется быть представленным в сознании других уникальным и неповторимым; но это желание не всегда побеждает в споре с другим – продать свои качества и способности и/или добиться их признания другими людьми. Эрих Фромм назвал это «рыночной» или «маркетинговой ориентацией современного человека»:

Мы все ужасно одиноки, хотя, на первый взгляд, кажемся общительными и коммуницируем со многими людьми.

Заурядный человек сегодня ужасно одинок и чувствует себя одиноким… Он замечает, что цена его не определяется ни внутренней или потребительской ценностью его личности, ни его силой или способностью любить и ни его человеческими качествами. Она определяется тем, как он может продать эти качества или благодаря им достичь успеха и признания других людей270.

Люди чувствуют себя намного увереннее,

если они признаны другими людьми, если они могут себя продать, если другие говорят: «ты – замечательный мужчина» или «ты – замечательная женщина».

Чувство собственной значимости, зависящее от мнения других, связано с опасением изменения этого мнения. Каждый день приносит новые испытания, и постоянно необходимо убеждать себя и других в том, что ты в порядке271.

Но даже если успех не покидает человека, даже если ему или ей удалось найти вполне соответствующего по «рыночной цене» партнера, возникает новая проблема – скука. Люди быстро наскучат друг другу, говорит Э. Фромм, если их отношения малоспецифичны, если они находятся в рамках предопределенных ролевых образцов. Обычно люди или стремятся к развлечениям, чтобы не встретиться со скукой, или мечтают о «более подходящем» партнере, считая, что поменяв его, преодолеют скуку.

Если при более серьезной метапатологии проблема упирается в глубокое недоверие и неверие людям, то на данном уровне проблемой является скорее неспецифичность отношений, заменимость, мучительно переживаемая наиболее проницательными «объектами». Эту грань метапатологического отношения к другим людям поясняет С. Мадди, говоря о конформисте:

Обычно он будет иметь не друзей в полном смысле слова, а только соучастников. Он может даже называть этих соучастников друзьями, невольно принижая это понятие вместо того, чтобы признать свою поверхностность, но его отношения с ними будет определять существующий между ними договор, а не что иное. Пусть «друг», который был полезен в бизнесе, перестанет быть таковым, тогда не станет больше и основания для контакта и приязни. Пусть жена перестанет поддерживать его акцент на прагматизме и материализме, и он чудесным образом перестанет испытывать к ней любовь. Теплое чувство к другу и любовь к жене представляли собой самые тривиальные формы этих эмоций, основанные на контрактном чувстве того, кто что для кого делает. Конформист все время будет иметь мало реального чувства общности с этими людьми, зная и понимая их только с точки зрения того, как они соотносятся с его исполнением социальной роли и удовлетворением биологических потребностей. Когда он отвергает их, он будет заметно показывать, что он слабо чувствовал, кто они есть и чего они хотят. Также не будет он испытывать и сильного раскаяния, пока замещение их контрактных обязательств по отношению к нему не окажется проблематичным. И даже тогда ему будет не хватать не их, – что бы он ни говорил, – а того, что они раньше давали ему272.

Главная проблема, таким образом, связана с отсутствием подлинного, непрагматического интереса к себе и к другим. «Иногда удается очень легко влюбляться и быть любимым до тех пор, пока другой человек, да и ты сам себе не наскучишь. Но любить и, так сказать, “оставаться” (пребывать) в любви довольно трудно – хотя это не требует от нас ничего сверхъестественного, а в действительности является самым главным человеческим качеством», – замечает Фромм273. Ни изоляция от людей, ни слияние с Другим не позволяют выработать способность быть наедине с собой; впрочем, и ее недостаточно.

Реальность становления личности такова, что требуется и обращение к себе самому в требовательном и трезвом одиночестве, и совсем другое, казалось бы противоположное – поиск выхода из своего одиночества к глубинам другого человека, к его подлинному Я. Одними из первых работ, осмысляющих значение диалога с Другим для самого человека и его развития, стали работы А.А. Ухтомского.

Основным понятием у Ухтомского является «доминанта» – главное направление деятельности человека. То, чем занято сознание человека, определяет, что он увидит в мире и в других людях. Так или иначе, пишет А.А. Ухтомский, человек во всем вокруг видит самого себя —

И в этом может быть величайшее его наказание! Тут зачатки «аутизма» типичных кабинетных ученых, самозамкнутых философов, самодовольных натур; тут же зачатки систематического бреда параноика с его уверенностью, что его кто-то преследует, им все заняты и что он ужасно велик…274

В письме от 6 апреля 1927 года Ухтомский настаивает:

…Пока человек не освободился еще от своего Двойника, он, собственно, не имеет еще и Собеседника, а говорит и бредит сам с собою; и лишь тогда, когда он пробьет скорлупу и поставит центр тяготения на лице другого, он получает впервые Собеседника. Двойник умирает, чтобы дать место Собеседнику. Собеседник же, т.е. лицо другого человека, открывается таким, как я его заслужил всем моим прошлым и тем, что я есть сейчас275.

Через несколько дней, продолжая и уточняя свою мысль, Ухтомский пишет своему адресату:

…Человек ведь ищет более всего «ты», своего alter ego, а ему, вместо того, подвертывается все свое же «я», «я», «я» – все не удается выскочить из заколдованного круга со своим собственным Двойником к подлинному «ты», т.е. Собеседнику. Если это не делается само собою, то здоровый вывод может быть только один: все силы и все напряжение, вся «целевая установка» должна быть направлена на то, чтобы прорвать свои границы и добиться выхода в открытое море – к «ты». Что это возможно, об этом знает всякий истинно любящий человек…276

И когда человек переносит свою доминанту на Собеседника, он только начинает уход от себя, начинает работу над собой.

Почему метапатологии данного уровня в отношениях с другими людьми не исчезают «сами собой», по мере взросления человека? Неужели не всякому понятно, что опасения за свою независимость, страх, что любовь прекратится, страх быть оставленным, брошенным так малы в сравнении с радостью любви, сопричастности, радостью встречи в земной и неизбежно конечной жизни? «Многие открывают для себя ту истину, что делить свою жизнь с жизнью другого человеческого существа значит обрести источник глубочайшего удовлетворения»277. Только выходя за пределы своего Я, человек имеет шанс преодолеть свои страхи; пока же он сконцентрирован на себе, на своих проблемах, эти страхи и не могут прекратится, разве что, вытесненные в подсознание, могут быть заменены другими.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сделать карьеру программиста намного тяжелее, чем просто быть им. Специфического склада ума, умения ...
Сабина Хейз в течение двух лет скрывала ребенка от отца-миллионера Кевина Брукса. Привыкший всегда и...
Александр Миронович Воин – кандидат философских наук, писатель, руководитель Международного Институт...
Марк и Бекки проводят незабываемую ночь в беззаботном Лас-Вегасе, а потом расстаются, казалось, навс...
Книга рассчитана на читателя с философским взглядом на историю и человеческую жизнь. В ней поднимают...
Трагедия, постигшая французского миллионера Мишеля Рузави в далеком семьдесят пятом году, идет по пя...