Кассия Сенина Татьяна
– Письма студийского разбойника!
– Феодора?! – воскликнул Леонтий.
– Его! Собственноручные или копии… Штук двадцать будет!
Ефрем присвистнул, посмотрел на Кассию и спросил:
– Что будем делать?
– Придется малость попортить красивую шкурку, – сказал великий куратор. – Жаль, конечно, но приказ августейшего императора надо приводить в исполнение без лицеприятия.
– Что?! – вскричала стоявшая в дверях Маргарита. – Вы хотите бичевать госпожу? Да как вы смеете!
Анастасий нахмурился и взглянул на горничную так, что она сразу сникла.
– Что за речи я слышу? Вы, похоже, тут живете, как во сне! Не знаете ни законов, ни постановлений! Переписываетесь с государственными преступниками! – тон Мартинакия становился всё более угрожающим. – Знаете ли вы, что только за хранение его писем положено полсотни бичей? А тут, я вижу, не только хранят письма, но и ведут переписку! Думаете, я глупец и меня можно обмануть досужей болтовней о маминых больных ножках? Вы что, хотите меня уверить, что вы не иконопоклонники? – он рассмеялся. – Милейшие, я предостаточно перевидал вашей братии за последние два года, и меня не обманешь! За то, что вы тут вытворяете, сажают в подвалы Претория! Я же ничего подобного делать с вашей госпожой не собираюсь. Мы всего лишь немного поучим ее уму-разуму. Ей полезно, еще молода, вся жизнь впереди, поучение пойдет ей на пользу!
– Это бичи-то – поучение?! – всплеснула руками Маргарита; она всё еще не верила, что великий куратор говорил всерьез.
– Конечно! Если бы вы, вместо переписки с еретиками и изучения языческих писателей, – Анастасий бросил насмешливый взгляд на Кассию, – почаще читали Священное Писание, то знали бы, что там сказано о несомненной пользе наказания для юных! Так что, милейшая, – обратился он к Маргарите, – принеси-ка сюда лучше скамью пошире!
– Зачем это?
– А чтоб госпоже твоей удобнее было лежать, пока мы ее учить будем!
Стратиоты дружно загоготали.
– И не подумаю! – воскликнула Маргарита. – Да вы совсем изверги! Пятьдесят ударов? Ей?! Звери! Не дам!
Она бросилась к Кассии, но тут же, по знаку великого куратора, была схвачена двумя стратиотами и забилась у них в руках.
– Не смейте ее трогать! Не смейте! Господь покарает вас!
Анастасий вдруг подошел к ней и со всего размаха влепил пощечину; щека девушки стала красной, как свекла.
– Если ты сейчас же не заткнешься, будешь ночевать в Претории, падаль ты этакая! – сказал он тихо и кивнул стратиотам. – Уведите ее вон, пусть остынет на улице! Да, и остальных слуг сюда не пускать, а то что-то крику много, я вижу.
Рыдающую Маргариту вывели. Спустившаяся со второго этажа Фотина остановилась в дверях и с ужасом наблюдала за происходящим, не смея раскрыть рта из страха, что ее тоже выгонят, и тогда госпожа останется наедине с «этими извергами»… Мартинакий повернулся и посмотрел на Кассию. Девушка стояла, опершись рукой на круглый столик, глаза стали как будто еще больше на ее побледневшем лице.
– Если нужна широкая скамья, то на кухне есть такая, – тихо сказала она, медленно сняла пенулу и бросила на кресло.
Мафорий почти сполз у нее с головы, и Кассия совсем сняла его, оставшись только в темно-синей тунике. Ефрем, Леонтий и стратиоты почти завороженно наблюдали за ней. Мартинакий вдруг сел на стул, вытянул вперед ноги и, скрестив руки на груди, смерил девушку с ног до головы пристально-оценивающим взглядом. Кассия невольно покраснела и сказала, не глядя на великого куратора:
– Надеюсь, вы не… не выйдете за пределы того, что вам приказано.
Анастасий усмехнулся и подмигнул Ефрему:
– Как, дружище, не выйдем? А ведь соблазнительно было бы, ей-Богу!
Тот пробурчал что-то невразумительное. Мартинакий обвел глазами гостиную и увидел прислонившуюся к дверному косяку Фотину.
– А ты что тут делаешь, почтенная? Выйди!
– О, нет! – воскликнула Фотина, умоляюще складывая руки. – Прошу тебя, господин, не выгоняй меня! Я… не буду кричать… и мешать…
– Помогать, значит, будешь? – насмешливо спросил великий куратор. – Ну, так принеси с кухни скамью для твоей госпожи!
Стратиоты снова захохотали. Горничная побледнела и отступила на шаг.
– Принеси скамью, Фотина, – сказала Кассия. – Да не бойся за меня. Воля Божия!
Девушка зажала рукой рот и вышла. Мартинакий сказал стратиотам:
– Стол и стулья отодвиньте вон туда! У кого бичи?
– Здесь! – сказал один из стратиотов, похлопав по суме, висевшей у него при поясе.
– Прекрасно! Давай сюда!
– Один, господин Анастасий?
– Один. Хватит одного, – великий куратор поднялся со стула и сверкнул глазами на Кассию. – И веревки дай.
– Ты… это… – сказал Ефрем. – Не переусердствуй, смотри! А ну, как помрет, потом шума не оберешься! Да и жалко девицу, – добавил он совсем тихо.
Мартинакий поиграл бичом, который протянул ему стратиот, и сказал с усмешкой:
– К такой красавице и воловьи жилы будут нежны!
Стратиоты продолжали пересмеиваться, поедая девушку глазами. Кассия по-прежнему стояла, у столика, стараясь унять внутреннюю дрожь. Сколько раз она, в пылу восторженности, мечтала пострадать за православие так же, как студиты и другие исповедники, и теперь ее желание должно было исполниться, – но то, что она ощущала, вовсе не походило на восторг: она знала, что будет очень больно, что пятьдесят ударов изорвут ей всю кожу на спине, что заживать будет долго и мучительно… И раздеваться – перед ними! Господи!.. У нее задрожали губы, она прикрыла их рукой и мысленно взмолилась: «Господи, помилуй меня, грешную! Помоги мне вытерпеть!» Хоть бы не закричать, не заплакать, хоть бы не унизиться до мольбы перед ними!
Тут вернулась Фотина со скамьей, которую помогал нести Геласий; по щекам у обоих текли слезы. По знаку Анастасия, стратиоты взяли у них скамью и поставили посреди комнаты.
– А теперь все вон отсюда! – приказал великий куратор. – А ты останься, – сказал он Ефрему.
На лицах секретаря и стратиотов, надеявшихся поглядеть на бичевание, изобразилась смесь сожаления и досады; друг за другом они двинулись к выходу. Внезапно Фотина бросилась к ногам Мартинакия.
– Господин, позволь мне остаться!
Анастасий взял ее за подбородок и с усмешкой взглянул в мокрое от слез лицо горничной.
– А кричать не будешь?
– Не буду, – прошептала она.
– Ну, оставайся. Да дверь поплотней прикрой!
Фотина вскочила и, подбежав к двери, закрыла ее за последним стратиотом и встала тут же у стены, стиснув на груди руки. Мартинакий снова сел, пристально взглянул на Кассию и сказал чуть насмешливо:
– Ну что, почтеннейшая, читать о доблести женской – это ведь не то, что самой ее показывать, а?
Кассия молчала, глядя в пол.
– Так-то, красавица! – продолжал великий куратор. – Впрочем, есть один способ оставить твою шелковистую шкурку в целости и сохранности. Вот что я тебе могу предложить, почтеннейшая: письма эти я заберу, конечно, а ты, госпожа, сейчас дашь собственноручную подписку о том, что раскаиваешься в сообщении с этим студийским разбойником, обещаешь более не поддерживать с ним связь и покоряться распоряжениям августейшего государя… Вот, пожалуй, и всё. Торжественно могу пообещать, что получив от тебя такое рукописание, я немедленно покину ваш гостеприимный дом, не прикоснувшись к тебе и кончиком этого чудесного орудия, – он слегка щелкнул бичом.
Кассия вздрогнула и подняла глаза.
– Нет. Я ни в чем не раскаиваюсь и никакой подписки не дам. Можешь исполнять то, что собирался. Только я бы просила вас отвернуться, пока я разденусь.
– Сумасшедшая! – прошептал Ефрем.
Анастасий несколько мгновений молча смотрел на девушку.
– Амазо-онка! – протянул он, ухмыльнувшись. – Погляди на нее, Ефрем, повнимательней! Вряд ли ты еще в жизни встретишь девицу одновременно столь прекрасную и столь упрямую! Жаль, придется немножко попортить ей спинку… Ай-яй! Ведь я хотел, как лучше! Ну что ж, уважим ее последнюю просьбу!
Поднявшись со стула, Мартинакий повернулся к девушке спиной и принялся отстегивать фибулу на плече, чтобы снять плащ. Вслед за ним отвернулся и Ефрем.
– А ты что стоишь? – взглянул Анастасий на Фотину. – Помогла бы госпоже раздеться!
Девушка бросилась к хозяйке.
– Не бойся, Фотина, как-нибудь обойдется! – шепнула Кассия и улыбнулась.
Ей вдруг стало спокойно и почти не страшно. «Умереть не умру, – подумала она, – спина заживет, а если шрамы останутся… так что ж! Замуж мне всё равно не выходить…» Раздевшись, она легла на скамью и поежилась, когда тело ее коснулось прохладного дерева. «Ничего, сейчас будет жарко!» – усмехнулась она про себя, взглянув на великого куратора, который, стоя к ней спиной, небрежно покачивал бичом. Фотина подошла к Мартинакию и сказала дрожащим голосом:
– Всё готово, господин.
Анастасий с Ефремом обернулись и подошли к скамье. Кассия лежала, отвернув лицо от них и закрыв глаза.
– Руки вперед, госпожа! – сказал великий куратор и взглянул на Ефрема. – Привязывай!
Кассия послушно вытянула руки, и Ефрем стал приматывать их к скамье веревкой. Когда он перешел к ногам, Мартинакий наклонился и, подняв с пола косу девушки, закинул вперед, поверх рук.
– Не волосы, а пух! – проговорил он, выпрямляясь.
Ефрем завязал последний узел и, отойдя, поглядел на растянутую на скамье девушку с нескрываемой жалостью и неодобрительно покосился на великого куратора. Тот улыбнулся.
– Что, жалко? Хороша? – Анастасий отступил на шаг. – Хороша! Такой фигуре позавидовала бы сама Афродита! А какая кожа! Прямо светится! Но и прекрасную Киприду, бывало, побивали смертные мужи… – и Мартинакий взмахнул бичом. – Раз!
Фотина чуть слышно ахнула и уткнула лицо в ладони. Кассия не издала ни звука. После второго удара Ефрем невольно закрыл глаза, повернулся и отошел к двери. Он не впервые наблюдал бичевание иконопочитателей, но впервые не мог на него смотреть и вдруг, неожиданно для самого себя, мысленно взмолился: «Господи, прекрати это!» Между тем страшный счет продолжался. Но после пятнадцатого удара Анастасий вдруг остановился. Фотина медленно отняла руки от лица, Ефрем обернулся. Великий куратор обошел скамью, присел на корточки и заглянул в лицо Кассии.
– Э, – сказал он поднимаясь, – отвязывай, господин Ефрем! С нее довольно! Девицы – создания нежные, этак и душу выбить недолго…
Ефрем бросился исполнять приказ, отметив про себя, что Мартинакий бил без оттяжки и не очень сильно: спина девушки была исполосована далеко не так страшно, как бывало при бичеваниях.
– Ну, милейшая, – обратился Анастасий к Фотине. – Забирай свою бесценную госпожу! Приводите ее в чувство, лечите… Да передайте ей от меня, чтобы поменьше подражала амазонкам, – он усмехнулся и повернулся к Ефрему. – Ты всё? Пошли, дружище! Больше нам тут делать нечего.
Кассия очнулась в своей постели, лежа на животе. Маргарита прикладывала ей ко лбу тряпицу, намоченную холодной водой. Кассия попыталась пошевелиться и закусила губу от боли.
– Госпожа! Очнулась, слава Богу! – горничная перекрестилась. – Ты только не шевелись, исполосовал тебя этот разбойник… Феодор уж за врачом побежал.
– Они уже ушли? – прошептала Кассия.
– Ушли, ушли, чтоб их!.. Но слава Господу, этот рыжий не дошел до пятидесяти, на пятнадцатом ударе прекратил! Но всё равно всю спину… – Маргарита всхлипнула.
– Я только до седьмого помню, – Кассия попыталась улыбнуться. – Потом… не помню ничего… Я потеряла сознание?
– Да, и слава Богу! Этот дракон… ну, рыжий этот увидел, что ты без чувств, и решил больше не бить…
Через полчаса Феодор привел врача Исидора, который уже много лет пользовал Марфу с дочерьми. Худой евнух – «мешок с костями», как за глаза называли его слуги, – осмотрел спину Кассии, покачал головой, осторожно нанес мазь из свиного сала с оливковым маслом и травами, перевязал и пообещал придти на другое утро и принести лечебный сироп для питья.
– Серебро в доме есть? – спросил он.
– Серебро? – растерялась Маргарита.
– Монеты серебряные.
– Есть, как не быть! – воскликнула Фотина.
– Вот и прекрасно, – сказал Исидор. – Приготовьте, помойте, прокипятите. Когда подзаживет, будете прикладывать, чтобы шрамов не осталось.
…Кассия запретила кому-либо из слуг ехать к Марфе, и когда мать вернулась в Город, девушка уже почти оправилась. Исидор был доволен и говорил, что никаких следов от бичевания на ее теле не останется.
– Вот, госпожа, – сказал отец Симеон потрясенной Марфе, – какой чести сподобил тебя Господь: ты стала матерью исповедницы веры!
– Если б не госпожа Кассия, нас бы схватили, – тихо проговорил Зосима. – А она так быстро сообразила, что к чему, так скоро распорядилась! Если не жизнью, то свободой мы ей точно обязаны… А воздать нам, грешным, и нечем…
– Как же нечем? – ответила Марфа сквозь слезы. – Ваши молитвы – вот лучшее воздаяние!
Но оставалось непонятным, кто же мог донести, что в доме Марфы скрываются иконопочитатели и хранятся писания в защиту икон. Посовещавшись, Симеон и Зосима решили покинуть гостеприимный дом, чтобы более не подвергать опасности хозяев и себя самих, хотя Кассия с Марфой и просили их остаться. Отец Симеон думал пока перебраться в пригород к Григоре, а Зосима – навестить вонитских узников. Марфа с Кассией передали с ним подарки для игумена, и девушка написала ему длинное письмо, где рассказала обо всем – о своей жизни, об отношениях с родственниками, о случае с пьяным ипатом, о занятиях песнотворчеством, о решении стать монахиней, о бичевании. Только Феодору она открыла, что все те дни после бичевания, пока ее спина заживала, она ощущала в душе такую радость, какой не испытывала никогда в жизни. «Я бы, кажется, согласилась, чтобы меня били и еще, и больше, и больнее, настолько это ничтожно по сравнению с той сладостью, которую дал мне вкусить Господь после этого краткого страдания», – писала девушка. Она также послала Феодору несколько своих стихов и стихиру в честь апостолов Петра и Павла.
Марфа с некоторым страхом ждала, что брат узнает о происшедшем и устроит скандал. Однако, к немалому ее удивлению, Георгий, в очередной раз навестив сестру, ни словом не обмолвился о случившемся. Зато он рассказал о том, что в одном из вифинских скитов нашли тайник, где была спрятана пачка писем игумена Феодора и копий с них, но кто их туда положил, неясно: скит заброшен – видимо, монахи скрываются в горах. Обнаружили тайник люди великого куратора, и Анастасий получил от василевса награду. Сообщив об этом, Георгий стал жаловаться на Михаила: оказывается, будущий зять написал какое-то «глупейшее письмо» на имя императора, за что ему «влетело», и в результате он не получил повышения, на которое надеялся… О содержании письма Георгий не знал ничего определенного: он пытался разведать подробности через Анну, но та сказала, что Михаил «не признался». Достоверным было лишь то, что ипат сообщил императору некие сведения, которые не подтвердились. Правда, отец Михаила сумел замять дело с помощью связей и денег, и помолвка с Анной осталась в силе, на что Кассия внутренне подосадовала: даже обстоятельства не избавили сестру от этого замужества! Впрочем, сама Анна и не стремилась от него избавиться – через Маргариту она прислала наскоро написанный ответ на записку Кассии по поводу жениха: «Благодарю за предупреждение, но я и сама знаю, какой образ жизни он ведет. Только я всё равно за него выйду. Он хотя бы оставит мне достаточно свободы. Насмотревшись, как живет моя мать, не смея без позволения отца даже Псалтирь в руки взять, я поняла, что свобода драгоценна. К тому же остальные женихи, что на примете у отца, еще хуже, а всё равно за кого-то выходить придется. А ты, милая, не торопись! Надеюсь, Бог дарует тебе лучшую участь».
– Как же дядя ничего не узнал о том, что у нас нашли письма отца Феодора и меня бичевали? – удивилась Кассия, когда мать рассказала ей о разговоре с братом. – Ведь он же всегда знает все новости, все придворные сплетни!
– Сама не понимаю, – ответила Марфа. – Получается, Мартинакий ничего не рассказал?
– А что это за письма из тайника?.. Неужели… может, Мартинакий сказал, что он нашел там те письма, которые взял у меня?..
– А ведь и правда, похоже на то! Удивительно! Значит, он решил тебя не выдавать?
– Выходит, так, – растерянно проговорила Кассия. – И, должно быть, тем, кто с ним был, тоже запретил рассказывать…
– Ну, им-то он мог и не запрещать нарочно, кто ж их допустит к императору!.. Правда, этот Ефрем от эпарха… Но ты же сама сказала, что ему было тебя с самого начала жаль, а значит, с ним Мартинакий мог договориться… Пожалел он тебя! Видно, ты ему понравилась, – Марфа улыбнулась.
– Решил, что пятнадцати ударов достаточно для моего воспитания! – рассмеялась Кассия.
– Что ж, значит, и в нем есть какая-то доброта… Вот как бывает! А Маргарита так его ругала, чего только ни наговорила! Надо ей рассказать, что он не всегда бывает «драконом»!
Спустя полтора месяца Зосима привез ответ от Студийского игумена. Кассия была так взволнована, что не сразу решилась распечатать письмо.
«Всё, что твоя добродетельность опять сказала нам, – писал Феодор, – мудро и разумно. Поэтому мы с полным правом удивились и возблагодарили Господа, встретив такой ум в юной девице. Правда, это не похоже на бывших прежде, ибо мы, нынешние, и мужчины, и женщины, бесконечно много уступаем им и в мудрости, и в образованности. Во всяком случае, в настоящее время ты сильно выдаешься. Слово – твое украшение больше, чем всякое тленное благолепие. Но замечательно, что у тебя со словом согласуется и жизнь, и ты не являешь односторонности ни в одном, ни в другом отношении, ибо решилась пострадать за Христа в это гонение. Ты не ограничилась бывшим бичеванием, но опять, не будучи в силах противостоять, охвачена горячей любовью к доброму исповеданию. Ты, действительно, знаешь, “что добро, или что прекрасно”, именно – страдать за истину и выбрать мученичество. Золото и серебро, слава и благолепие, и всякое земное мнимое благополучие есть ничто, хотя и называются добром, ибо они мимолетны и исчезают, подобны сновидению и тени. Что же дальше? Следует избрание монашеской жизни, которую ты обещаешь принять по прекращении гонения. Хотя это и дивно, но меня твое решение не поразило. Почему? Потому что о последующем всякий может заключать по предыдущему. Доказательство может идти и от обратного. Если виден дым, – конечно, покажется и огонь. И в настоящем случае, если есть исповедание Христа, ясно, что воссияет и жизнь в монашеском совершенстве. Как ты блаженна в обоих отношениях! Но не жди, чтобы я возложил на тебя руки и постриг в монахини, ибо я грешен; пусть лучше сделает это тот, от священного возложения руки которого ты освятишься. Низко кланяюсь, как матери света, той, что произвела тебя на свет и возродила в истинном свете. Получив ее дары, равно как и твои, я принес в дар Господу моему благодарение и молитву за вас обеих».
19. Неукротимый игумен
Великое дело есть человек мудрый, ходящий верою в единении и сверхъестественном общении с Духом. …есть три предмета, как говорится, непреодолимые: Бог, ангел и муж любомудрый.
(Св. Каллист Ангеликуд)
Патриарх перечитывал письмо Студийского игумена: Феодор хвалил Никифора, как «истинного победителя нечестия, проходящего поприще веры на колеснице добродетелей», «великое солнце православия», «поборника истины» и подражателя Христа. «“Возведи очи твои и посмотри вокруг” с вершины мысленной горы, – писал игумен, – “и узришь чад твоих”, овец твоих, пастырь добрый, хоть и разделенных телесно, но единых по духу, рассеявшихся по всей Церкви твоей и лучами исповедания, подобно звездам, изливающих находящимся во мраке ереси свет православия. Некоторые из них в минувшем противостоянии врагу уже принесли себя в жертву Богу, другие ратоборствуют, нисколько не страшась настоящего, но укрепляясь богоугодными твоими молитвами. Это – слава твоей Церкви, это – отражение твоего мученичества». Письмо вызывало у Никифора восхищение перед писавшим и печаль о собственном недостоинстве перед похвалами, которые Феодор расточил ему. Это послание пришло два месяца тому назад, а нынешним утром патриарх получил копию письма игумена, адресованного «всюду рассеявшимся братствам». Ее переправил ему из ссылки архиепископ Солунский Иосиф, приложив и свое письмо, где сообщал о положении дел, известном ему по вестям от студитов, и о том, что Феодор с Николаем бичеваны и находятся под строгим надзором, но игумен продолжает ободрять православных.
«И я когда-то был его гонителем, считал его несмысленным смутьяном! – думал Никифор, читая. – Господи, укрепи его! Он трудится больше всех нас, и скольким опасностям подвергается за каждое такое письмо! А ведь он написал их уже без счета…» Сосланный из Агафской обители в монастырь мученика Феодора, патриарх прошедшие без малого три года содержался довольно строго: хотя совершать богослужения в монастырском храме ему разрешали, личная библиотека также была в его полном распоряжении, а император, как и обещал, спустя несколько месяцев возвратил и книги, поначалу забранные у патриарха, однако Никифору не позволяли писать – ни писем, ни чего бы то ни было еще; письменных принадлежностей он был лишен с самого первого дня своего заключения. К нему также не пускали никаких посторонних посетителей, и хотя иногда удавалось получать передачи и письма, ответить не было возможности – за ним строго следили. Только на третью зиму, когда сменился начальник стражи, положение изменилось: ссыльному патриарху стали выдавать пергамент и чернила и раз в месяц пускать к нему для свидания желающих; впрочем, встречи эти проходили всегда в присутствии стражника. Теперь Никифор, наконец, получил возможность наверстать упущенное и немедленно начал писать опровержения иконоборческих мнений. Надо было спешить, ведь он так долго вынужден был молчать, тогда как Церковь ждала слова своего предстоятеля, а противники успели уже соблазнить столь многих… Впрочем, и в плохом была хорошая сторона: теперь были известны доводы иконоборцев, выдвинутые в недавней полемике, и писания, на которые они чаще всего ссылались, и опровергать их было удобнее. Студийский игумен уже составил немало кратких опровержений еретиков в виде вопросов иконоборца и ответов православного, а патриарх хотел предпринять труд более пространный, с многочисленными ссылками на Писание и отцов Церкви, заодно подробно рассмотрев и историю возникновения иконоборчества почти столетней давности, благо нужные книги были у него под рукой.
Не только патриарх опасался за участь Феодора: другие исповедники, получившие очередное окружное послание, тоже беспокоились за игумена при мысли, что одна из копий может попасть в руки властей. Непосредственным поводом к его написанию послужило письмо брата Каллиста, который жаловался, что при попытке убедить одного примкнувшего к иконоборцам монаха в отступлении от веры, тот усмехнулся и сказал:
– От какой это веры я отступил? Ты сам не знаешь, что говоришь! Вы слишком самоуверенны, да и вся эта ваша борьба – одно тщеславие. Вы хотите прославиться, прослыть борцами за веру, мучениками за Христа! Но разве вы страдаете за Христа? Глупости! Никто нас отрекаться от Христа или хулить Его не заставляет. Это вы придумали себе, что икону надо называть «Христом», и теперь воображаете, что вас «за Христа» гонят… Вы за глупость свою страдаете, а не за Христа!
Этот разговор очень смутил Каллиста: его стали искушать помыслы, что, быть может, действительно страдают они не за Христа. «И почему, – думалось ему, – если мы, страдая за почитание икон, страдаем за Христа, Он до сих пор не прекращает этой ереси? Почему попустил Он столь многим впасть в нее? Почему почти все епископы, столько игуменов и монахов присоединились к ней? Разве все они невежды или трусы? Разве они не знают веры и не стремятся угодить Богу?.. Почему же они не только приняли ересь, но даже и не думают, что совершили что-то плохое?.. Долго ли еще всё это будет продолжаться? А может, Господу неугодна борьба, которую мы ведем?..» За несколько дней Каллист так растравил себя этими мыслями, что впал в жестокое уныние и, ни в чем не находя ни утешения, ни разрешения недоумений, написал игумену, хоть и без уверенности, что письмо будет получено. К счастью, письмо до Феодора дошло, и, прочтя его, игумен возмутился духом и решился написать окружное послание всем братиям, надеясь и на то, что оно будет распространено среди остальных исповедников, как это случилось уже со многими его письмами в защиту православия.
«Как? – писал он. – Маккавеи, отказавшись вкусить свиного мяса, запрещенного тогда законом, сделались мучениками, а ты, страдая за то, что не отказываешься от начертанного Христа, не мученик?» Разрешая недоумения по поводу того, что гонение до сих пор не прекращается, игумен призывал не исследовать глубину судеб Божиих и напомнил, что некогда иудеи страдали более четырехсот лет, прежде чем наследовали обетованную землю, христианство до святого императора Константина было гонимо больше двух столетий, да и многие святые терпели гонения очень долго. «Великий Павел был гоним тридцать пять лет и ежедневно умирал, а ты за пять лет теряешь мужество? Многострадальный Климент был мучим двадцать восемь лет, а ты ослабеваешь за короткое время? Хватит ли мне времени перечислить деяния других мучеников? – восклицал Феодор. – Промысл как бы просеевает нынешних людей, чтобы отбросить оставшиеся еще плевелы, чтобы осталась чистая пшеница…»
Послание это разошлось чрезвычайно широко и в начале февраля, когда в окрестностях Константинополя были схвачены имевшие его при себе двое студитов, попало в руки эпарха и на другой день легло на стол к императору. В тот же вечер Лев вызвал к себе Грамматика.
– Прочти! – сказал он, протягивая игумену письмо. – Четыре года назад я сказал ему, что не стану делать его «мучеником»… Но он поистине нарывается на то, чтобы претерпеть новую кару! Непостижимо! Давно ли ему дали сотню бичей – и он опять за свое! И какова дерзость? Он стал еще наглей, чем раньше!
«Потерпим еще, мужественные воины Христовы! “Дни, как тень проходят”, хотя гонители и думают, что они ждут, – писал Студит. – Ибо поистине они не знают, что Бог послал Сына Своего Единородного, который “родился от Жены, подчинился закону, чтобы искупить подзаконных”, чтобы Он приобрел вселенную Отцу Своему. Иначе они не отвергали бы того, что Он может быть изображаем. Ибо никто из рожденных от жены не бывает неизобразимым…»
Читая, Иоанн испытывал смешанные чувства. Да, риторика – но за этой риторикой была пролитая под бичами кровь. Да, без богословских тонкостей – но Грамматик был знаком и с антирретиками Феодора, где тонкостей хватало, и с его стихами, ничем не худшими тех, что распространяли в народе иконоборцы. Беседа с Навкратием показала Сергие-Вакхову игумену, что в его системе всё же есть недоработки, и в последнее время он ночи напролет просиживал за книгами, кое-что перечитывал, пересматривал, обдумывал, пытаясь представить, что бы мог возразить его главный противник на тот или иной довод… В отличие от императора или патриарха, Иоанн не считал Студийского игумена «неразумным упрямцем»: он видел, что Феодор отстаивал то, во что верил как в истину, – отстаивал последовательно, уверенно и твердо и был готов за это умереть. Грамматик не мог согласиться с ним – но не мог им не восхищаться.
– Я не вижу тут ничего особенно нового, государь, – сказал Иоанн, дочитав письмо. – Много риторики, много задора… Пожалуй, резковато местами, но ведь Феодор никогда не отличался излишней вежливостью, – игумен улыбнулся.
– Это не то слово! – император в гневе схватил письмо и вновь принялся просматривать его. – «Вас же и тех, кого мучит отступник, да утвердит Христос»! Каково?! – Лев бросил письмо на стол. – Нет, я не могу позволить, чтоб он распространял такие письма! – он прошелся по комнате. – Кстати, а сколько ему лет?
– Думаю, уже к шестидесяти.
– Немало!.. Ну, что ж… в таком случае еще сотня бичей, надеюсь, надолго выведет его из строя… Он ожидает «воздаяния»! Ему покажут воздаяние!
Грамматик молчал. Император вдруг пристально взглянул на него и спросил:
– Да ты уж не жалеешь ли его, отче?
– Я? – Иоанн приподнял бровь. – Можно ли, августейший, жалеть врагов веры и престола?
Император усмехнулся, еще раз внимательно взглянул на игумена и отошел к окну. «Можно ли? – подумал он. – Феодосия считает, что можно… Впрочем, женщина – что с нее взять!»
На другой день гонец с императорским посланием, к которому прилагалась копия письма Студита, был отправлен в Аморий: Лев повелел стратигу дать Феодору и его соузнику по сто ударов бичом. Получив приказ, Кратер, поскольку не имел возможности отлучиться из города – оставалась неделя до начала Великого поста, и нужно было закончить кое-какие дела, чтобы освободить побольше времени для постных богослужений первой седмицы, – отправил в Вониту комита шатра Василия, сменившего на этом посту Феофана, в сопровождении двух десятков воинов. Посланные прибыли в крепость поздним вечером в сыропустную среду.
Вонитские узники уже прочли правило и легли спать, как вдруг с улицы донеслись шум и крики. Николай встал, забрался на табурет, выглянул в окошко и увидел, что двор полон огней и людей. Скоро заключенные услышали, как придвигают тяжелую лестницу, а затем раздался стук, скрип отрываемых досок; наконец, дверь распахнулась, и в темницу ворвались трое стратиотов. Один из них держал факел, а двое других схватили обоих монахов и повлекли вниз. Вскоре они уже стояли посреди двора, окруженные кольцом воинов, присланных стратигом, и нескольких из местной крепостной охраны, тут же был начальник крепости со своим асикритом. Накрапывал холодный дождь, и узники, выволоченный на улицу в одних хитонах, без мантий, зябко поеживались. Комит подошел к Феодору и сунул ему в лицо пергаментные листы.
– Это твое сочинение, мерзавец?
Игумен слегка отстранился, вгляделся в написанное и ответил:
– Да.
– Негодяй! – воскликнул комит, наступая на Феодора. – Как смеешь ты писать такое?! Ты, верно, хочешь, чтоб тебе прижгли руки каленым железом?
– Я хочу торжества истины.
– Какой истины?! Что ты называешь истиной? Ваше богомерзкое идолопоклонство? Довольно болтовни! Сейчас вам обоим дадут по листу, и вы письменно пообещаете не писать ничего никому и покориться приказу августейшего государя не учить о почитании лжеименных икон!
– Да не будет! – сказал игумен. – Мы не отречемся от нашего Бога. Всякий, отрекающийся от почитания иконы Христовой, отрекается от вочеловечившегося Христа. Да избавит нас Господь от такого нечестия! Мы говорили и писали и будем говорить и писать в защиту истины, пока Бог благоволит продлить нашу жизнь.
Николай заметил, как начальник крепости покачал головой и переглянулся с асикритом, а тот развел руками и постучал себе по лбу костяшками пальцев. Начальник крепости кивнул.
– Мерзавец! – почти прорычал комит. – Нет, ты не будешь ничего больше писать!
Он осмотрелся вокруг, и взгляд его остановился на высоком развесистом платане, росшем недалеко от дома, где были заключены узники. Комит повернулся к стратиотам.
– Свяжите этому негодяю руки и подвесьте вон туда! Писатель какой нашелся!
– Нет! – вскричал Николай и рванулся вперед, но был тут же схвачен воинами. – Не трогайте его! Это я писал послание!
– Вот как? – комит насмешливо поглядел на монаха. – Ты писал, а он что? Только диктовал? – он расхохотался. – Но действительно, нужно быть справедливыми в выборе наказания. Раз ты писал, то твои руки и поплатятся! – он сделал знак стратиотам. – Подвешивайте этого!
Николай встретился глазами с игуменом, Феодор поднял руку и перекрестил ученика.
– Держись, чадо!
– Молча-ать! – рявкнул на него комит. – Что руки распустил? А ну, связать его!
Один из стратиотов немедленно вывернул игумену руки за спину и связал так туго, что кисти тут же стали затекать. Николая схватили, поспешно стащили с него параман и хитон, раздался треск рвущейся материи. Ему связали руки толстой веревкой, перекинули другой конец через одну из нижних толстых ветвей платана, и два высоких стратиота стали тянуть за веревку с противоположной стороны. Вскоре моах повис в воздухе под веткой, и тогда конец веревки несколько раз обмотали вокруг ствола и закрепили. Комит взял кнут и собственноручно стал бичевать подвешенного Николая – по спине, по груди, по ногам… Скоро кровь закапала на землю. Феодор, бледный, молча смотрел, как мучают его ученика.
– Смотри, смотри, пес поганый! – стратиот, державший за конец шнура, которым были скручены руки Студита, злобно рассмеялся. – Сейчас и тебе достанется, еретик проклятый!
Феодор и бровью не повел: игумен настолько ушел в себя, что даже не услышал сказанных ему слов – он молился.
Наконец, комит, по-видимому, устал махать кнутом и, прекратив истязание, приказал спустить Николая вниз. Когда стратиоты отвязали конец веревки, окровавленный монах упал на землю и остался лежать неподвижно – он был без сознания. Комит откинул в сторону кнут, взял другой и, помахивая им, подошел к Феодору.
– Ну, ты даешь подписку о повиновении благочестивому императору? Или кнута хочешь?
– Если ты думаешь, господин, – тихо ответил игумен, – что меня страшит здешнее временное мучение, то знай, что гораздо больше меня страшит мучение вечное, ожидающее тех, кто обесчестил святую Христову икону. Поэтому ты поступил бы разумнее, не докучая мне понапрасну вопросами и угрозами.
– Сумасшедший старик! – прошипел комит. – Что ж, пеняй на себя! Раздевайте его!
Сорвав с игумена одежду, два стратиота привязали его за руки и ноги к стволу дерева.
Комит подошел, примерился и нанес первый удар.
– А ну, как старик-то помрет? – шепнул самый молодой стратиот, державший факел, своему соседу, стоявшему рядом с мотком веревки в руках.
– Туда ему и дорога! – злобно отозвался тот. – В прежние времена таким еретикам отрубили бы руки и сослали куда-нибудь в Херсон! Наш государь еще милостиво с ними обходится, вон, как долго терпел этих! А они только и знают, что свои нечестивые бредни распространять!
После ста ударов комит приказал отвязать Феодора. Когда приказание было исполнено, иссеченное тело сползло на землю и осталось лежать недвижно – игумен лишился чувств. Зато Николай как раз пришел в себя и застонал. По знаку комита, два стратиота грубо подняли его и поставили на ноги.
– Ну, дружок, – сказал Василий, подходя, – ты еще не передумал? Советую тебе подписаться под обещанием не учить об иконах и не сообщаться с еретиками, и тогда тебя тут же освободят, вымоют, вылечат, накормят и отошлют в столицу, в ваш родной Студий, где уже подвизаются ваши более благоразумные братья. Ну же, не глупи, соглашайся, ты еще молод, у тебя вся жизнь впереди!
Николай поднял голову и осмотрелся вокруг в поисках игумена. «Где же отец? Что они сделали с ним?!» – подумал он с ужасом и тут увидел почти рядом под деревом окровавленного Феодора. На миг глаза у монаха застлала пелена, а потом он, взглянув на комита, проговорил:
– Анафема предателям и всем вашим единомышленникам! Я никогда не присоединюсь к вам и готов умереть за икону Христову!
Комит размахнулся и ударил Николая по лицу с такой силой, что если бы не державшие монаха стратиоты, он бы отлетел назад; изо рта у него потекла струйка крови.
– Отойдите! – скомандовал комит стратиотам и снова ударил Николая.
Монах упал, и комит, взяв свежий бич, долго избивал узника, а затем, не удовлетворившись этим, приказал связать ему руки веревкой и волочить по двору. Николай сначала стонал, а потом замолк, и когда, наконец, его перестали таскать, то увидели, что он опять потерял сознание и еле дышит. Тогда комит приказал запереть узников в то же помещение, где они и были, забить дверь и впредь охранять их строжайшим образом. Было уже за полночь, и все разошлись по домам, а утром Василий вместе с половиной стратиотов уехал, оставив прочих для усиленной охраны заключенных.
– Смотреть за ними в оба! – приказал он. – Чтоб никаких писем! И разговоров чтоб никаких, даже шепотом! Не уследите – сами бичей отведаете вместе с ними! Монахи, дьявол бы их взял! Если они монахи, пусть сидят в одиночестве и помалкивают! – и прибавил насмешливо. – С единым Богом пусть беседуют, преподобнейшие отцы… отребье треклятое!
…Игумен Петр уже около двух лет жил в Лидийской области, в пещере на Прекрасной горе недалеко от крепости Плоская Скала. Ему шел пятый десяток, до возобновления иконоборчества он десять лет управлял Захариевой обителью в местечке Атроя, у подножия Вифинского Олимпа, и был известен своей подвижнической жизнью. Когда начались гонения, он благословил своих монахов по два-три человека скрыться в лесах, чтобы не попасться иконоборцам, а сам с братом Иоанном отправился в Ефес, где поклонился могиле апостола Иоанна Богослова, потом они побывали в Хонах, провели десять месяцев на Кипре, а затем вернулись в Вифинию и поселились в Среднеолимпской пустыньке, куда к ним постепенно стеклись рассеявшиеся братия. Пустынь стояла в густом лесу, но вскоре люди прознали о том, что Петр поселился там, и начали приходить к нему за благословением, а после того, как по его молитве исцелился глухонемой мальчик, страждущие пошли к нему потоком. Петр не отказывался принимать посетителей, но их обилие тяготило его, и вскоре в миле от пустыньки он поставил себе небольшую деревянную келью, куда уходил предаваться созерцанию. Ближе к осени он решил, вновь захватив с собой Иоанна, посетить свою родную деревню Элея, где не был уже двадцать четыре года. До восемнадцати лет он прислуживал чтецом в местном храме, но потом, смущаясь тем, что приходившие в церковь девушки стали заглядываться на него, и ощущая стремление к более высокой жизни, однажды вместе с проезжим иноком, ничего не сказав родителям и кому бы то ни было еще, ушел в Вифинию, где постригся в монахи. В тридцать лет, по настоянию своего духовного отца, он принял священный сан, а в тридцать два года против своего желания был поставлен игуменом в Свято-Захариевом монастыре.
За два с лишним десятка лет местность в Элее мало изменилась, хотя прибавилось много новых домов. Увидев недалеко от дороги в поле земледельца, Петр окликнул его. Тот подошел, кланяясь и прося благословения. Игумен спросил его, живут ли еще в деревне Косьма и Анна, у которых некогда были сыновья Феофилакт и Христофор и дочь Елена. Земледелец ответил, что Косьма уже несколько лет как умер, Елена вышла замуж и родила четверых детей, всё семейство живет тут же в деревне, Анна живет вместе с младшим сыном Христофором, а куда делся ее старший сын, пропавший много лет назад, никто до сих пор не знает.
– Не мог бы ты, почтенный, позвать сюда господина Христофора? – спросил Петр. – Скажи ему, что его хочет видеть один монах.
Селянин исполнил просьбу игумена, и вскоре на дороге показался невысокий человек лет тридцати пяти, крепко сложенный, с открытым жизнерадостным лицом. Он подошел к Петру и Иоанну и поклонился.
– Приветствую вас, отцы! Чем я, смиренный, могу услужить вам?
– Мир тебе, господин Христофор! – ответил Петр. – Мы, как видишь, странствуем… Я немного слышал о тебе. Скажи, почтенный, есть ли у тебя мать и брат?
– Да, мать моя жива и здравствует, слава Богу! Хотя она уже стара… А брат… – лицо Христофора омрачилось. – Брат у меня был, но тайно сбежал от нас больше двадцати лет назад, и с тех пор мы ничего не знаем о нем! Не знаем даже, жив ли он или, может, давно умер… Если б он был жив! Я так хотел бы увидеть и обнять его!
Иоанн искоса наблюдал за Петром и про себя изумлялся, насколько игумен владеет собой, что ничем не выдал до сих пор своего волнения, а ведь перед ним был родной брат, которого он не видел столько лет!.. «Это неестественно! – мелькнуло у диакона в голове. – Нет, это… это сверхъестественно!..» Петр между тем спросил:
– Что же ты сделаешь, если я покажу тебе твоего брата?
– О, я отблагодарю тебя, как благодетеля! – воскликнул Христофор. – А с ним не разлучусь больше во всю мою жизнь!
Петр шагнул вперед и сказал:
– Я твой брат. Итак, если хочешь, следуй за мной.
Пораженный Христофор несколько мгновений всматривался в игумена, стиснув руки на груди. Петр стоял, опираясь обеими руками на посох, бледный и как будто спокойный, но вдруг губы его чуть дрогнули, и он отбросил посох. И тогда Христофор со слезами бросился к нему в объятия. Братья сели тут же на траву у обочины дороги и принялись рассказывать друг другу о своей жизни. Христофор, как оказалось, в шестнадцать лет женился, но его супруга умерла на другой год после свадьбы, детей у них не было, молодой вдовец вернулся обратно к матери и с тех пор жил при ней, решив больше не обзаводиться семьей, поскольку счел, что Бог не благоволит ему пребывать в браке, раз так быстро забрал от него супругу. Теперь Христофор видел во всем этом Господень промысел.
– Я готов идти с тобой, брат! – сказал он, вставая.
Действительно, Христофор тут же ушел вместе с Петром, даже не зайдя домой и ничего не сказав матери. Оба брата вместе с Иоанном ушли за Пергам, на Иппскую гору, где поселились в одной пещере. Вскоре Петр постриг Христофора, назвав его Павлом. Никто не знал об их убежище, а вниз они не спускались. Недалеко протекал источник с очень вкусной водой, а питались они орехами, ягодами и плодами. Но в середине ноября к ним неожиданно пришел юный сын Елены, сестры Петра и Павла, и вручил письмо от Анны.
Лишившись второго сына так же странно и внезапно, как первого, мать оплакала их обоих, как мертвых, облачилась в темные одежды, почти ничего не вкушала, а вскоре и вовсе заболела от скорби и слегла в постель. «За что?!» – шептала она, глядя на темную икону Христа, висевшую на стене над кроватью. Сны Анны были беспокойны и беспорядочны, но однажды под воскресный день ей ясно привиделась пещера на лесистом склоне горы, а у входа в нее два монаха, один из них был Христофором, а в другом она узнала пропавшего Феофилакта. «Где вы? Где?!» – вскричала она во сне, протягивая руки к сыновьям, и услышала голос, будто очень издалека: «Иппская пещера у источника!» Проснувшись, она позвала внука, который с начала ее болезни находился при ней, велела отправляться на Иппскую гору и во что бы то ни стало найти обоих братьев. Она продиктовала мальчику письмо, где умоляла сыновей придти, чтобы она смогла хотя бы перед смертью увидеть их. Братья немедленно отправились в путь, захватив и Иоанна.
Когда два монаха, войдя в маленький беленький домик и пройдя в комнату, опустились на колени перед кроватью, где лежала старица, а она протянула к ним руки, Иоанн, вошедший следом и стоявший в дверях, повернулся и вышел обратно в прихожую. Внук Анны глянул на него вопросительно.
– Есть вещи, которые не только невозможно описать, мой друг, – тихо сказал диакон, в чьих глазах блестели слезы, – но даже и смотреть на них невозможно.
На другой день Анна попросила старшего сына постричь ее в монашество и к вечеру умерла, держа за руки обоих сыновей. Братья похоронили ее и вместе с Иоанном возвратились в Иппскую пещеру, где подвизались до весны, а после Пасхи отправились на родной Олимп. Но Петр пробыл там недолго: как только стало слышно о его возвращении, начали стекаться монахи, приходить страждущие разными болезнями, местные жители приводили одержимых бесами, приносили недужных детей, приводили даже больной скот. Наконец, игумен не вынес наплыва приходящих и вместе с братом Павлом, диаконом Иоанном и еще одним монахом ушел на Прекрасную гору: там посетители хоть и докучали, но всё же не так сильно.
Петр принимал всех, но исцелял только тогда, когда больные исповедовали православную веру и проклинали иконоборческую ересь. Однажды жители близлежащей деревни принесли к нему одного расслабленного, который не шевелил ни руками, ни ногами, и едва мог говорить; никто не мог взглянуть на него без жалости.
– Поклоняешься ли ты иконе Христовой? – спросил у него Петр. – Ведь я могу умолить Господа о тебе, только если ты веруешь православно.
– Всё, что ты повелишь мне, отче, – отвечал больной, с трудом ворочая языком, – я исполню беспрекословно. Но поклонения иконам я принять не могу, это нечестиво!
– Несчастный! – сказал ему игумен. – Зачем же ты тогда просил нести тебя сюда? Я не маг и не волшебник, я исцеляю только благодатью Христа. Но как я могу исцелить тебя силой Того, чьему образу ты поругался? – Петр взглянул на принесших больного. – Я весьма сожалею, но вам придется унести его отсюда.
Обескураженные знакомые расслабленного подняли носилки и пошли прочь от пещеры. Но, пройдя около ста шагов, передний вдруг остановился и опустил носилки на землю.
– Слушай, – сказал он сердито, – чего ради мы и впрямь тащили тебя сюда? Как смел ты возражать отцу Петру? Он Божий человек, чудотворец! Скольких он уже исцелил! А ты что сделал? Ведь ты всё равно что еретиком его назвал!
– И правда! – воскликнул второй носильщик. – Он, видно, возомнил, что больше знает о догматах веры, чем избранники Божии! Ну, так мы сейчас, дружище, тебя бросим, и лежи тут! Если ты такой православный, православнее святых чудотворцев, так уж, верно, сам себя и исцелишь!
С этими словами оба оставили носилки с больным и ушли.
– Стойте, стойте! – расслабленный в ужасе вращал глазами туда и сюда, но напрасно: его действительно покинули.
Тогда больной в отчаянии закричал:
– Помилуй меня, отче, несчастного, столько лет жившего в нечестии! Прости меня, неразумного! Я поклоняюсь иконам и чту их!
Точнее, ему казалось, что он кричал. На самом деле язык едва слушался его, и голос его могла слышать разве что птичка, сидевшая на ветке над его головой и любопытно на него косившаяся. Однако в этот самый миг Петр сказал Павлу:
– Брат, пойдите-ка с Иоанном и принесите сюда этого несчастного, его бросили на дороге недалеко отсюда. Он кается в ереси и зовет на помощь.
– Зовет на помощь? – удивился Павел, прислушиваясь. – Я что-то ничего не слышу…
– Я тоже не слышу, – улыбнулся игумен, – но знаю.
Когда монахи принесли расслабленного, Петр вынес из пещеры небольшую икону Богоматери с Младенцем Христом и поднес к лицу больного.
– Поклоняешься и почитаешь образ воплощенного Бога-Слова?
– Почитаю и поклоняюсь! – со слезами прошептал больной. – А иконоборческую ересь проклинаю! – и он облобызал икону.
Тогда игумен встал лицом к востоку, воздел руки и помолился про себя, а потом подошел к носилкам и сказал:
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, ради милосердия Твоего и молитв ради Пречистой Твоей Матери и святых Твоих, помилуй создание Твое, приими покаяние его, воздвигни с одра болезни и даруй ему здравие телесное, наипаче же душевное! Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Он перекрестил расслабленного, и тот вдруг широко раскрыл глаза, вздохнул, пошевелил руками, ногами, медленно сел на носилках, потом встал, ошалело осмотрелся вокруг, и тут слезы брызнули у него из глаз и он упал Петру в ноги.
– Прости меня, отче, что я по неразумию гневил Бога, который действует в тебе!