Кэрель Жене Жан
Жаку Г.
«За два года, проведенных на морской службе, его непокорность и развращенность стоили ему семидесяти шести наказаний. Он делал наколки новобранцам, воровал у товарищей и вступал в противоестественные сношения с животными».
Из дела Луи Менеклу, 20-ти лет.
Казнен 7 сентября 1880 года
«Я следил за уголовной хроникой, и дело Менеклу потрясло меня. Я не настолько испорчен, как он, я не насиловал и не расчленял своей жертвы. Нас нельзя сравнивать хотя бы потому, что, в отличие от него, я всегда ходил при галстуке…»
Заявление судебному следователю Феликса Леметра, убийцы 14-ти лет
(15 июля 1881 года)
«Другой солдат, упав случайно ниц во время битвы, в момент, когда враг поднял меч, чтобы нанести ему смертельный удар, попросил дать ему перевернуться, дабы его возлюбленный не увидел, что он поражен в спину».
Плутарх «О любви»
Мысль об убийстве часто сопровождается воспоминаниями о море и моряках. Но море и моряки являются нам не в виде ясного образа, убийство, скорее, пробуждает в нас образ бушующих волн. Порт часто бывает местом преступления, это легко объяснимо, и мы не будем на этом останавливаться, но из многочисленных хроник известно, что среди убийц встречаются как настоящие, так и переодетые моряки, и если убийца был переодет, то преступление обязательно связано с морем. Мужчина надевает форму матроса не только для маскировки. Его переодевание является началом некоего церемониала, всегда сопровождающего умышленные преступления. Во-первых, это как бы возносит преступника над землей и помогает ему оторваться от линии горизонта — места, где море переходит в небо; широкими и упругими шагами он идет по воде, олицетворяя собой Большую Медведицу, Полярную звезду или Южный Крест; это (мы по-прежнему имеем в виду переодевание преступника) вновь возвращает его на сумрачные континенты, где днем светит солнце, а ночью луна покровительствует убийствам в бамбуковых хижинах у неподвижных рек, переполненных аллигаторами, это позволяет ему действовать как бы во сне и заносить свое оружие, стоя одной ногой на океанском пляже, а другой устремляясь по водам к берегам Европы, это заранее дает ему забвение, ибо моряк всегда «возвращается издалека», и позволяет ему смотреть на обитателей суши как на растения. Одежда убаюкивает преступника. Она окутывает его своими складками, теснотой тельняшки и простором брюк. Она усыпляет его. И усыпляет уже завороженную жертву. Нам еще придется говорить о роковой внешности матроса. Мы знаем, как она действует. В очень длинной фразе, начинающейся со слов: «Возносит преступника над землей…» мы, вероятно, слишком увлеклись поэтическими сравнениями, но только для того, чтобы дать представление о пристрастиях автора. Подчиняясь своеобразному внутреннему настроению, мы хотим представить здесь драму. Надо сказать, что она посвящается гомосексуалистам. К мыслям о море и об убийстве всегда так естественно примешиваются мысли о любви или наслаждении — и более того, о любви противоестественной. Без сомнения, моряки, охваченные (воодушевленные, это слово нам кажется даже более подходящим, и в дальнейшем мы сможем убедиться в этом) желанием и потребностью убийства, могут плавать и в торговом флоте, на дальних рейсах, их могут пичкать сухарями или ударами плетки, заковывать за малейшую оплошность в кандалы, высаживать в незнакомом порту, снова брать на борт на грузовое судно с сомнительным маршрутом, однако, каждый раз, когда в туманном каменном городе мы встречаем стройных, возбужденных в предвкушении учения здоровяков из Военного флота, когда мы видим плечи, профили, кудри и покачивающиеся непокорные бедра этих сильных и нежных парней, невозможно усомниться в их способности к убийству, которое оправдывается уже одним их участием, ибо они облагораживают собой этот акт. Спускаются ли они с небес или поднимаются из пучины, где встречаются самые удивительные чудовища и сирены — на земле моряки обитают в каменных домах, военных портах, во дворцах, чья устойчивость так непохожа на легкую возбудимость и женскую отзывчивость вод (не случайно в одной из матросских песен так и поется: «…море тебя утешит»), на причалах, заваленных цепями, заставленных тумбами и швартовыми кнехтами, и всегда помнят, что они только на якоре, как бы далеко от моря они ни находились. Чудесная архитектура казарм, фортов и заброшенных тюрем формирует их осанку. Брест — суровый и надежный город, выстроенный из серого бретонского гранита. Его надежность подчеркивает порт, который дает матросам чувство безопасности и точку опоры для нового рывка. Она позволяет им отдохнуть от постоянной зыбкости моря. Только благодаря солнцу, слегка золотящему его фасады, не уступающие венецианским, благодаря присутствию на его узких улочках беспечных моряков и, наконец, благодаря туману и дождю Брест не производит гнетущего впечатления. Здесь и разворачивается действие книги, и мы начинаем наш рассказ в тот момент, когда сторожевой корабль «Мститель» уже третий день стоит на рейде. Его окружают военные корабли: «Пантера», «Победитель», «Грозный», а также «Ришелье», «Беарн», «Дюнкерк» и другие. Подобные названия уже встречались в прошлом. На стенах часовни при церкви Сент-Ив в Ля Рошели висели картинки, изображающие пропавшие или спасенные корабли: «Шалунья», «Сапфир», «Фея», «Любимая». Эти корабли не оказали никакого влияния на воображение Кэреля, видевшего их иногда в детстве, тем не менее мы считаем своим долгом отметить их существование. Для моряков Брест всегда будет городом «Феерии». Вдали от Франции моряки, разговаривая между собой об этом борделе, неизменно сопровождают свою речь шутками и утробным смехом, так, как будто говорят о шолонских[1] утках или наивных аннамитах[2]; они вспоминают хозяина и хозяйку, обмениваясь фразами:
— Давай бросим на них кости. Как у Ноно!
— Этот ради шлюхи готов сыграть с Ноно!
— А тот в «Феерии» точно проиграет!
Название «Феерия» и имя «Ноно», несмотря на то, что имя самой хозяйки оставалось неизвестным, обошли весь свет, то и дело слетая с губ матросов в насмещливой скороговорке. На борту никто толком не знал, о какой игре идет речь, но никто, даже новички, не осмеливались это показать, каждый моряк стремился сделать вид, что он в курсе. Этот брестский бордель обрел сказочный ореол, и моряки, приближаясь к порту, тайно мечтали об этом доме свиданий, хотя вслух говорили о нем не иначе как со смехом. Жорж Кэрель, герой этой книги, говорил об этом меньше других. Ему было известно, что его брат — любовник хозяйки. Вот полученное им в Кадисе письмо, из которого он об этом узнал:
«Дорогой братишка, я решил черкнуть тебе пару слов, чтобы сообщить, что я вернулся в Брест. Я хотел снова наняться на работу в доки, но там уже не брали. Бабки у меня были. Работа никогда не шла мне особенно впрок, и я, как маленький сверчок, в конце концов нашел свой шесток. Чтобы скоротать время, я встретился с Мило и почти сразу же заметил, что жена хозяина „Феерии“ положила на меня глаз. Я не ударил в грязь лицом, и теперь это окупается сторицей. Хозяину на это плевать, у них с женой чисто деловые отношения. У меня все хорошо. Я надеюсь, что у тебя тоже, ты приедешь в отпуск, и т. д.» Подпись: «Робер».
В сентябре иногда идет дождь. От дождя легкая полотняная одежда, рубашка и голубые штаны прилипают к телу, обрисовывая мускулы портовых рабочих. По вечерам с верфей спускаются целые группы каменщиков, плотников и механиков. Они устали. И вынуждены замедлять свои тяжелые шаги, чтобы их могучие ноги в башмаках не разбрызгивали лужи. Они медленно и грубо врезаются в легкий, стремительный поток вахтенных матросов, являющихся настоящим украшением этого города, искрящегося до рассвета скрипом их ботинок, взрывами смеха, песнями, шутками, оскорблениями, выкрикиваемыми девкам, поцелуями, воротниками и помпонами. Рабочие возвращаются в свои бараки. Весь день они работали (у военного, будь то матрос или солдат, никогда нет ощущения, что он работал), из прихотливого переплетения дополняющих друг друга движений их рук постепенно начали проступать контуры конечного результата их труда, теперь же они возвращаются к себе. Они чувствуют друг к другу что-то вроде смутной привязанности и скрытого отвращения. Женаты из них немногие, но и у тех жены далеко. К шести часам вечера рабочие выходят за решетки Арсенала и покидают доки. Они поднимаются к вокзалу, где расположены столовые, или спускаются к Рекуврансу, где в небольшом меблированном отеле они снимают комнаты. Большинство из них — это итальянцы, но есть и испанцы, несколько североафриканцев и несколько французов. Вот этот разгул усталости, тяжелых мускулов и мужественного утомления и любил созерцать офицер с «Мстителя», лейтенант Себлон.
«Кровельщики работают на крышах зданий Адмиралтейства. Они лежат там ничком, распластавшись, как на волне, на фоне серого неба, вдали от людей на земле. Их не слышно, они затеряны в просторах моря. На краю крыши, лицом к лицу, они измеряют друг друга высотой поднятого торса, угощая табаком.
На каторжную тюрьму постоянно направлена пушка. Сегодня эта пушка (точнее, ее ствол) поставлена стоймя посередине двора, где выстраиваются каторжники. Удивительно, что раньше преступников в наказание могли отдать в матросы.
Я прошел мимо „Феерии“. И ничего не увидел. От меня все скрыто. В Рекуврансе мне мимоходом бросилось в глаза, как на ляжке матроса — я так и не пресытился этим зрелищем, столь частым на борту корабля, — складывается и разворачивается аккордеон.
„Брестировать“. Это, без сомнения, о бретерах: ссориться.
Узнав — из газеты или откуда-нибудь еще — об очередном скандале или только предчувствуя его начало, я уже готов бежать. Мне все время кажется, что именно меня заподозрят в том, что я был его зачинщиком. Думая о том, сколько скандалов могло бы возникнуть по моей вине, я начинаю чувствовать себя демонической личностью.
По отношению к хулиганам, которых я держу в объятиях, их головам, тихонько накрываемым простынями и ласкаемым мною, моя нежность и страстные поцелуи являются чем-то вроде смеси признательности и восхищения. После полного одиночества, которое всегда отделяло меня от людей, возможно ли это, правда ли, что я могу прижать к себе этих обнаженных мальчиков, смелость и сила которых поднимает их так высоко, а меня ошеломляет и повергает к их ногам? Я не осмеливаюсь поверить в это, и слезы наворачиваются мне на глаза из благодарности к Господу, давшему мне это счастье. Мои слезы делают меня нежным. Я таю. Ощущая их влагу на своих щеках, я прижимаюсь, изнывая от нежности, к гладкой и твердой щеке юноши.
Строгий, иногда даже подозрительный, как у настоящего блюстителя нравственности, взгляд, которым педераст окидывает встретившегося ему красивого молодого человека, не может скрыть глубокого чувства собственного одиночества. В одном мгновении (пока глаза не отведены) заключено, сконцентрировано так много отчаяния, смешанного с лихорадочной боязнью быть отвергнутым. „Это было бы так прекрасно…“ — думает он про себя. И даже если он ни о чем не думает, об этом говорят его изогнутые брови и блеск его темных глаз.
Обнажив часть своего тела, Он (Кэрель, имени которого из предосторожности офицер старался не писать, потому что для его товарищей и начальства содержания его личного дневника было бы достаточно, чтобы его растоптать) — Он рассматривает его. Он отыскивает черные точки, следы от ногтей, розовые прыщи. Ничего не найдя, Он злится и старается их представить. Стоит Ему остаться без дела, как он предается этой игре. Сегодня вечером Он рассматривал свои легкие — хотя и жесткие, — густые черные волосы на ногах, сгущающиеся в паху наподобие тумана, смягчающего грубые, угловатые, как из камня, линии. Меня удивляет, что этот ореол мужественности окружает столь нежную ногу. Он забавляется тем, что прижигает волоски сигаретой, потом наклоняется, чтобы ощутить запах жженого. Он улыбается своей привычной улыбкой. Его отдыхающее тело — это Его великая страсть, страсть, исполненная тоски, не возбуждающая. Склонившись, Он любуется собой. Он рассматривает себя, как в лупу. С тщательностью энтомолога, наблюдающего за жизнью насекомых, Он не упускает из виду ничего. Но стоит Ему шевельнуться, и каким ослепительным становится все Его тело в движении!
Он (Кэрель) никогда не бывает рассеянным. Все время, каждое мгновение Он внимателен к тому, что делает. Он не знает, что такое мечта. Он всегда сосредоточен. Его невозможно застать врасплох. И между тем ребячество Его поведения сбивает меня с толку.
Мне хотелось бы засунуть руки в карманы брюк и небрежно бросить Ему: „Подтолкни-ка меня, стряхни мне пепел с сигареты“. И грубо, по-мужски, Он ткнул бы меня кулаком в плечо. И я очнулся.
Я мог бы стоять прямо, держась за форштевень, качка была не такая уж сильная, но я сознательно пользовался движением корабля, увлекающим, уносящим меня все время по направлению к Нему. Мне даже удалось коснуться Его локтя.
Казалось, злая и преданная своему хозяину сторожевая собака, готовая перегрызть вам сонную артерию, повсюду следовала за Ним, иногда проскальзывая между Его икрами, так, что бока животного сливались с мускулами Его бедер, она все время рычала и показывала клыки, она была свирепа, и вы все время ожидали, что она вот-вот бросится и вцепится Кэрелю в мошонку».
Представив вам отрывки, тщательно подобранные из разных мест личного дневника, мы хотим, чтобы матрос Кэрель, порожденный одиночеством, пленником которого был офицер, явился вам похожим на Ангела из Апокалипсиса, ногами покоящегося на море. Когда лейтенант Себлон думал о Кэреле, воскрешая в воображении все его прелести, очертания мускулов и половой орган, матрос казался ему ангелом (позже он так и напишет: «Ангел одиночества»), то есть существом все более и более нечеловеческим, хрупким, окутанным звуками музыки, существом, созданным вопреки законам гармонии или, точнее, под музыку, начинающую звучать в тот момент, когда гармония исчерпана, сметена, и под эту музыку медленно летит огромный ангел, никто его не видит, ноги его касаются воды, а голова — или то, что должно быть головой, — сияет в лучах ослепительного солнца. Скрывая от врага план нашего спасения, готовится секретный агент; цель, которую он преследует, так тесно связана с нашей судьбой, что мы полностью зависим от ее успешного осуществления, и эта цель настолько благородна, что при одной мысли о ее исполнителе грудь переполняется волнением и из глаз текут слезы, в то время как он сам готовится к выполнению своей задачи с холодной методичностью. Размышляя о тактике своих действий, он экспериментирует и выбирает самую эффективную. Таким образом, совершая действие, которое мы должны хранить в тайне — и сохраним, потому что в нем нельзя признаваться, которое может совершаться только в темноте, мы иногда с леденящей душу ясностью ощущаем каждую деталь, являющуюся нашему глазу при свете дня. Тот же лейтенант Себлон перед тем, как в первый раз сойти на берег в Бресте, на всякий случай взял со своего стола карандаш и тщательно заточил его. Он положил его в карман. Потом, предположив, что каменные перегородки могут быть слишком темными или слишком шершавыми, он взял с собой несколько маленьких клейких этикеток. На берегу, под банальным предлогом, он покинул своих товарищей и, войдя в первый попавшийся туалет в начале улицы Сиам, расстегнув ширинку и осмотревшись, написал свое первое послание: «Молодой человек, проездом в Бресте, ищет красивого мальчика с красивым членом». Без особого успеха он попытался расшифровать непристойные надписи. Его вывело из себя то, что такое благородное место оскверняется политическими лозунгами. Вернувшись потом к своему тексту, он еще раз перечитал его про себя, испытав такое волнение, как будто это не он сам его написал, и пририсовал к нему вставший член чудовищного размера, сознательно преувеличив наивность рисунка. Потом он вышел, сделав вид, что просто помочился. Так он обошел весь город Брест, непринужденно заходя в каждый туалет.
Странное сходство братьев Кэрель занимало лишь посторонних, сами же они старались не замечать его. Они встречались поздно вечером в единственной кровати, в комнате, рядом с которой в нищете жила их мать. Возможно, их объединяло и что-то еще — любовь к матери или ежедневные драки, — но это «что-то» уже было выше их понимания. Утром они расставались молча. Они не хотели друг друга знать. В пятнадцать лет Кэрель уже улыбался улыбкой, оставшейся у него на всю жизнь. Он общался с ворами и говорил на арго. Об этом нужно помнить, чтобы лучше понять Кэреля, у которого мыслительные представления и даже чувства всегда принимают определенную синтаксическую и орфографическую форму. Он говорил: «На полную катушку», «я на мели», «не размазывай сопли», «пидор вонючий», «он попал в точку», «ну и прет этот кореш», «слушай, детка, исчезни в тумане», «завязывай» и т. д., все эти выражения он никогда не произносил ясно, а скорее шептал их глуховатым голосом, как бы про себя, смазанно. И так как эти выражения не произносились, то можно сказать, что язык Кэреля как бы не участвовал в их появлении. Напротив, казалось, они сами входили в его рот, скапливаясь в нем, откладываясь и образовывая густую грязь, откуда иногда поднимался прозрачный пузырь, нежно лопавшийся на его губах. Это и было жаргонное слово.
Городская и портовая полиции Бреста находились под покровительством комиссариата, где в период действия нашего романа служили инспекторы Марио Дога и Марселлен, связанные между собой довольно своеобразной дружбой. Последний был для Марио (известно, что полицейские должны ходить парами) скорее чем-то вроде нарыва, тяжелого, мучительного, но иногда как бы прорывающегося и приносящего счастливое облегчение. Во всяком случае, в осведомители Марио выбрал себе совсем другого — более беззащитного и более симпатичного ему, — Дэдэ, от которого в случае необходимости он всегда мог избавиться.
Как и в любом французском городе, в Бресте был большой универмаг, где Дэдэ и многие моряки постоянно прогуливались между прилавками, предметом их особого вожделения были перчатки, которые они и покупали при первой же возможности. Что касается Адмиралтейства, то в Бресте его заменяла морская префектура.
«За два года, проведенных на морской службе, его непокорность и развращенность стоили ему семидесяти шести наказаний. Он делал наколки новобранцам, воровал у товарищей и вступал в противоестественные сношения с животными».
Из дела Луи Менеклу, 20-ти лет. Казнен 7 сентября 1880 года
«Я следил за уголовной хроникой, и дело Менеклу потрясло меня. Я не настолько испорчен, как он, я не насиловал и не расчленял своей жертвы. Нас нельзя сравнивать хотя бы потому, что, в отличие от него, я всегда ходил при галстуке…»
Заявление судебному следователю Феликса Леметра, убийцы, 14-ти лет (15 июля 1881 года)
«Впереди идет мужчина с обнаженной головой, волнистыми волосами, одетый в простое элегантное шелковое трико, расстегнутое, несмотря на холод. Взглянув на вас, он медленно проходит мимо, в сопровождении великолепной эскимосской собаки. Ее вид наводит на всех ужас. Этот человек — австриец Оскар Райх, инспектор концентрационного лагеря Дранси».
«Четыре и три», 26 марта 1946 года.
«Другой солдат, упав случайно ниц во время битвы, в момент, когда враг поднял меч, чтобы нанести ему смертельный удар, попросил дать ему перевернуться, дабы его возлюбленный не увидел, что он поражен в спину.»
Плутарх «О любви»
«Прево сказал, запинаясь: „Я счастлив… очень счастлив… Ах! Да, я очень счастлив!… что обнаружены пятна крови. Они свежие… очень свежие… совсем свежие!“»
Отрывок из протокола, относящегося к тройному убийству, совершенному ротным Прево. Казнен 19 января 1880 года.
«Средний рост, здоровое тело, атлетическое сложение… густые волосы, небольшие живые глаза, высокомерный взгляд, суровое выражение красивого лица, сильный, но приглушенный голос, нездоровый цвет лица… крайне надменные манеры… Никогда никому не доверяя, ни на кого не обращая внимания, он умел без особого труда быть непроницаемым и загадочным».
Портрет Сен-Жюста, сделанный Паганелем.
Купленные или украденные потертые голубые штаны скрывали его великолепные ноги, в настоящий момент неподвижно застывшие в последнем решительном шаге, потрясшем стол. Он был обут в черные потрескавшиеся лакированные туфли, на которые накатывала рождавшаяся у пояса зыбь голубого полотна. Его торс был обтянут шерстяной слегка засаленной футболкой с отогнутым воротом. Кэрель приоткрыл рот. Он сделал жест, как будто собираясь поднести ко рту окурок, но рука его застыла в воздухе на уровне груди, и рот остался приоткрытым. Казалось, он ртом рассматривает Жиля и Роже, связанных между собой почти осязаемой нитью взгляда, лица их сияли, создавалось впечатление, что Жиль поет, а Роже, как бы совращая его, подчиняет и вбирает в себя молодого восемнадцатилетнего каменщика, голос которого этим вечером покорил весь кабак. Матрос видел, что они никого не замечают. Кэрель вдруг почувствовал, что рот у него приоткрыт. Губы его слегка скривились в едва заметной улыбке. Легкая усмешка пробежала по его лицу, и все его рассеянно опершееся о стену тело застыло в иронично созерцательной позе. Из-под нахмуренных бровей насмешливым взглядом — что соответствовало его кривой улыбке — он рассматривал этих двух парней. Исчезнув с губ Жиля, улыбка умерла и на губах Роже, как будто нить между ними порвалась, но спустя четыре секунды Жиль, стоя на столе, снова запел и вновь обрел свою улыбку, которой опять зажег улыбку Роже и уже не давал ей угаснуть до самого последнего куплета. Оба мальчика ни на секунду не отрывали друг от друга глаз. Кэрель плечом подпирал стену бистро. Он напрягся, чтобы лучше почувствовать, как трепетная мускулатура его спины уперлась в твердую и непроницаемую стену. Две тени слились в тишине. Кэрель знал, что у него красивая спина. Несколькими днями позже мы увидим, как он, как бы невзначай, продемонстрирует ее лейтенанту Себлону. Не сходя с места, он играл мускулами своих плеч, соперничая с каменной поверхностью стены. Он был силен. Одной рукой — другая оставалась в кармане куртки — он поднес к своим губам зажженный окурок. Легкая улыбка промелькнула на его лице. Робер и два других матроса завороженно слушали песню. Кэрель всем своим видом демонстрировал, что ему «все до фени», как любят говорить солдаты. Выпустив струйку дыма вслед за своей мыслью (как будто он хотел ее замаскировать или слегка подразнить), он так и оставил свою губу немного вздернутой над зубами, нежную белизну которых, приглушенную ночной темнотой и тенью его верхней губы, он так любил. Глядя на связанных взглядом и улыбками Жиля и Роже, он не мог снова сомкнуть свои приоткрытые губы и вобрать в себя нежный блеск зубов, мысли о котором успокаивали его сознание, как небесная лазурь успокаивает наши глаза. За его губами, слегка коснувшись неба, шевельнулся трепещущий язык. Один из матросов начал застегивать свой бушлат, приподнимая ворот. Кэрель не отдавал себе отчета в том, что он чудовище. Вглядываясь с пугающей и в то же время нежной ироничной улыбкой в свое прошлое, он не мог отделить его от собственного «я». Подобно тому как превратившийся в аллигатора юноша, в глазах которого еще не угасла человеческая душа, уже не замечает своей огромной пасти и рассматривает свое потрескавшееся тело, свой мощный гигантский бьющий по воде или песку и задевающий других чудовищ хвост с волнующим, отвратительным и невозмутимым величием царственного ребенка в ореоле кружев, гербов, сражений и тысяч преступлений. Он знал ужас одиночества и бессмертного очарования животного мира. Ему была знакома жуткая таинственная жизнь больших грязных рек и джунглей. Он не хотел, чтобы хоть какой-то свет, исходящий изнутри его тела или сознания, сделал его чешуйчатый панцирь видимым для людей, которые превратили его в хищника.
В Бресте кое-где засаженные деревьями земляные валы образуют аллеи, которые, вероятно в насмешку, называют Булонским лесом. Летом там открываются бистро, где можно пить прямо под деревьями за деревянными, разбухшими от дождя и тумана столами. Матросы тащат девку под деревья: Кэрель ждет, когда ее оприходуют все его товарищи, потом подходит к ней, все еще распростертой в траве, делает вид, что расстегивает клапан на брюках и вдруг, после короткой, очаровательной заминки, снова его застегивает. Кэрель спокоен. Стоит ему немного повернуть голову вправо или влево, и его щека трется о поднятый воротник бушлата. Это прикосновение его успокаивает. Оно напоминает ему, что он в полном порядке и прекрасно одет.
Когда Кэрель вернулся, сцена в бистро снова всплыла в его памяти, но он не мог точно определить свое отношение к ней. Ему трудно было обозначить словами свои чувства. Он знал только, что она вызывает у него ироническую улыбку. Он не мог сказать почему. Из-за обычной строгости, почти суровости его бледного лица эта ироническая улыбка придала ему саркастическое выражение. Несколько секунд он стоял, очарованный установившейся и непрекращающейся, ставшей почти осязаемой гармонией между взглядами обоих парней: одного поющего — он стоял на столе — и опустившего лицо к другому, взгляд которого был устремлен вверх. Кэрель снял носок. Убийства обогащали Кэреля не только материально. От них в нем накапливалось что-то вроде тины, грязи, запах которой приглушал его отчаяние. От каждой своей жертвы он оставлял на память что-нибудь грязненькое: рубашку, лифчик, шнурки от ботинок, носовой платок — предметы, являющиеся явными доказательствами его вины и таящие опасность для его жизни. Они были символами его силы, его успеха. Неприличными подробностями, которые всегда скрываются за любой, самой ослепительной, но обманчивой внешностью. Неявным образом они соответствовали миру сверкающих красотой, мужеством и самодовольством матросов с грязной расческой с обломанными зубьями в глубине кармана, в гетрах военного образца, издали безупречных, как паруса, но, как и они, недостаточно отбеленных, в элегантных, но плохо скроенных брюках, с небрежно выполненными татуировками, грязными носовыми платками, дырявыми носками. Впечатление от взгляда Кэреля лучше всего было бы передать следующей картиной: нежный, усеянный невидимыми шипами стебель, к которому из-за колючей проволоки тянется грубая рука заключенного. Сам не понимая зачем, едва слышно он сказал, обращаясь к уже лежащему в гамаке приятелю:
— А те два парня были забавные.
— Какие два парня?
— А?
Кэрель поднял голову. Очевидно, приятель его не понял, На этом разговор оборвался. Кэрель снял второй носок и лег. Ни спать, ни вспоминать бистро ему не хотелось. Лежа он мог спокойно обдумать свои дела, и, несмотря на усталость, ему необходимо было это делать как можно быстрее. Хозяин «Феерии» должен был взять два кило опиума, если Кэрелю удастся вынести их с судна. Таможенники просматривают даже самые маленькие чемоданы матросов. На дебаркадере они перетряхивают всех, кроме офицеров. Кэрель вспомнил лейтенанта. Мысли о нем не покидали Кэреля с тех пор, как в его голове впервые промелькнуло нечто такое, что он сам мог бы выразить примерно так: «Давненько он на меня пялится. Как кобель на сучку во время течки. Наверное, я ему нравлюсь».
Невольная страсть, которую лейтенант обнаруживал к нему одному, могла бы ему пригодиться.
«Да только он придурок. Этот чокнутый потом вообразит, что я должен его трахнуть».
Кэрель вспомнил, как недавно, прямо у него на глазах лейтенант Себлон ответил капитану дерзко и свысока.
Кэрелю было приятно думать, что Робер ведет жизнь восточного шейха, спокойную и расслабленную, став любовником хозяйки борделя и другом ее услужливого мужа. Он закрыл глаза. В нем вновь пробудилась та часть сознания, которая объединяла его с братом. Оттуда, из глубины, где он путал себя с Робером, он извлек слова, потом, при помощи несложных операций, — ясную мысль, которая, постепенно оживляясь и удаляясь от этих глубин, отделила его от брата и пробудила в нем ту часть сознания, в которой происходили процессы, уже свойственные только ему, и которая объединяла его с Виком. Кэрель стал думать о Вике, и, пока его мысль блуждала где-то в преддвериях рая, олицетворявшихся в неясных предчувствиях любви, он все больше обретал самого себя и отделялся от него. Он лениво ласкал свой зажатый в руке член. Тот не вставал. В море он часто повторял вслед за остальными матросами, что в Бресте уж отведет душу, но этой ночью о девках ему не хотелось даже думать.
Кэрель являлся прямой противоположностью своему брату. Робер был замкнут, а он был более открыт (свойство характера, которое отличало их друг от друга, но которое проститутка в постели могла и не заметить). Для нас Кэрель существовал всегда, ибо настал момент, можно даже указать точную дату и час, и мы решили написать роман (хотя это слово и плохо подходит для обозначения описаний предстоящих событий или последствий событий, уже происшедших). Мало-помалу мы лучше узнавали Кэреля — еще не отделившегося от нас самих, — он рос, расцветал в нашей душе, вскормленный лучшим, что в нас есть, и в первую очередь нашим отчаянием, мы уже не могли отождествлять себя с ним, но чувствовали его присутствие в нас. Открыв, таким образом, для себя Кэреля, мы хотим, чтобы он стал героем даже в глазах самого предубежденного читателя. Наблюдая в собственной душе за его развитием и перипетиями его судьбы, мы увидим, как он окончательно раскрывается в конце, к чему, кажется, его все время подталкивает его собственное желание и неумолимый рок.
В описанной нами сцене показано событие, раскрывающее сущность Кэреля. (Мы по-прежнему говорим об идеальном и героическом персонаже, являющемся плодом наших тайных мечтаний.) Это событие было настолько значительным, что его можно сравнить с Явлением. Без сомнения, лишь много позже мы сможем оценить его подлинную значимость, но уже сейчас мы ощущаем дрожь предчувствия. Чтобы стать видимым, превратиться в персонаж романа, Кэрель должен, наконец, явиться самостоятельно. И вам откроются реальная красота его тела, поведения, поступков и их постепенное разложение.
C торжественной медлительностью, движимый, быть может, пальцем самого Бога, земной шар вращается вокруг своей оси. Мы видим Океаны, Пустыни, Леса, поросшие кустарником Равнины. Взгляд Бога пронизывает небесную лазурь. Его палец застывает. Он раздвигает туман с осторожностью крестьянки, которая, желая проверить самочувствие крольчат, раздвигает пуховую подстилку, прикрывающую их, с той же медлительностью и нерешительностью, которую мы сами ощущаем в своих руках, когда, затаив дыхание, раздвигаем пальцем самую обыкновенную сморщенную ткань ширинки мальчика, неосторожно заснувшего рядом с нами. Наш взгляд застывает. Бог задерживает дыхание. Брест пробуждается под Его взглядом.
Когда спускаешься к порту, кажется, что туман еще больше сгущается. В Рекуврансе, за мостом Пенфелд, он такой, что создается впечатление, будто дома и крыши плывут. В спускающихся к набережным улочках пустынно. Кое-где в открытых кафе слабо переливается солнце. Сквозь этот туманный свет, опаловую завораживающую материю, скрывающий и таящий в себе опасности туман проходят все: пошатывающийся на своих крепких ногах пьяный моряк, докер с подружкой, вооруженный ножом хулиган или даже вы сами, чувствуя, как бьется ваше сердце. Туман соединял Жиля и Роже. Он укреплял их взаимное доверие и дружбу. Хотя они сами этого почти не осознавали, их изолированность позволяла им ощутить легкое волнение, сладкое, упоительное чувство, которое способны испытывать только дети; они шли, засунув руки в карманы, спотыкаясь и касаясь друг друга ногами.
— Внимательней, черт побери! Пошевеливайся.
— Сейчас будет набережная. Надо быть поосторожней.
— Чего поосторожней? Ты что, сдрейфил?
— Да нет, но все же…
Порой они чувствовали, как мимо проходит женщина, замечали неподвижный огонек сигареты или прижавшуюся к стене парочку.
— Ну?. Что, наконец?
— Послушай, Жиль, мне кажется, что ты злишься. Я не виноват, что моя сестренка не смогла прийти.
И, пройдя еще несколько шагов, он добавил, слегка понизив голос:
— Вчера вечером тебе, наверное, с той брюнеткой, которую ты пригласил на танец, и без Полетты было не скучно?
— А тебе-то что за дело? Ну да, я танцевал, и что с того?
— Но ты не только танцевал, ты ушел с ней.
— Ну так что же? Я не женат на твоей сестренке, приятель. И не тебе читать мне мораль. Только, я считаю, ты мог бы устроить, чтобы она пришла. (Жиль говорил громко, но небрежно, смазывая слова, так что понять его мог лишь Роже. И вдруг опять понизил задрожавший от волнения голос.)
— Я ж те говорил?
— Я не смог, ты же знаешь, Жиль, клянусь тебе.
Они повернули налево, в направлении пакгаузов. Они снова натолкнулись друг на друга. Жиль машинально положил руку на плечо мальчика. И оставил ее там. Роже немного замедлил шаги, надеясь, что его приятель остановится. Чего он ждал? Бесконечная нежность разлилась по его телу, но мимо опять кто-то прошел: здесь он никогда не сможет остаться с Жильбером один. Жиль убрал свою руку, снова засунув ее в карман брюк, и Роже почувствовал себя покинутым. Однако, снимая ее, Жиль невольно надавил ею на плечо друга. Казалось, что огорчение сделало его руку тяжелой. Вдруг Жиль почувствовал, что у него встает.
— Черт побери!
Он ощутил натяжение плавок, обтягивавших его член. Это «черт побери» (и еще удивление) проникло в него, завладевая всем его телом, по мере того, как его член твердел, натягивал ткань и выпрямлялся в тесных плавках из прочной и тонкой сетки. Жиль попытался представить себе как можно яснее лицо Полетты, и вдруг его воображение переключилось на другое, он попытался мысленно заглянуть под юбку сестры Роже и рассмотреть то, что было у нее между ног. Почувствовав необходимость немедленной физической близости, он довольно цинично подумал про себя:
«А ее брательник-то здесь рядом, в тумане!»
Теперь ему не терпелось войти в это тепло, в черную, опушенную мехом, слегка приоткрытую дырку, откуда даже у полуохладевших трупов исходят волны тяжелых и обжигающих запахов.
— Твоя сестренка мне нравится, ты же знаешь!
Роже широко улыбнулся. Он приблизил свое открытое лицо к лицу Жиля.
— О!..
Возглас получился нежным и хриплым — казалось, он исходил из живота Жиля, — и вырвался вместе с тоскливым вздохом, рожденным у основания вставшего члена. Он почти физически ощутил, что между основанием его члена и глубиной горла, откуда вырвался его приглушенный хрип, существует прямая и глубокая связь. Нам хотелось бы, чтобы эти размышления и наблюдения, которые не в состоянии реально ни совершить, ни сформулировать персонажи книги, позволили нам выступить не только в качестве наблюдателей, но и самим ощутить себя на месте этих персонажей, постепенно освобождаясь от своих собственных тайных желаний. Член Жиля все больше напрягался. Его рука придерживала его в кармане, прижимая к животу. Его член напоминал дерево, дуб со мшистым подножием, в корнях которого рождаются стонущие мандрагоры. [3] (Иногда, проснувшись, Жиль шутя называл свой вставший член: «Мой висельник».) Они замедлили шаги и прошли еще немножко…
— Она тебе нравится, да?
Сжав зубы, не вынимая рук из карманов, приблизив свое лицо к его лицу, Жиль заставил мальчика отступить к стене. Он толкал его животом и грудью. Роже попятился, продолжая улыбаться и отворачивая голову от напряженного лица молодого каменщика, давившего его всем своим сильным телом.
— Ты что, смеешься над этим?
Жиль вытащил одну руку — другой он продолжал придерживать свой член — из кармана. Он положил ее на плечо Роже, так близко к воротнику, что его мизинец коснулся ледяной щеки мальчика. Прижатый спиной к стене, Роже не мог отступить и невольно соскользнул вниз. Он все еще улыбался.
— А? Тебе смешно? Да?
Жиль властно придвинулся, как делают влюбленные. Рот его был жесток и нежен, как украшенные тонкими усиками рты обольстителей, лицо его вдруг стало так серьезно, что уголки губ Роже опустились и его улыбка погрустнела. Стоя спиной к стене, Роже все с той же грустной улыбкой продолжал тихонько соскальзывать вниз, казалось, его поглощала чудовищная тень Жиля, склонившегося над ним, с рукой в кармане.
— О!
Жиль опять издал уже описанный нами приглушенный и глубокий хрип.
— А я-то хотел ее, твою сестренку. Я клянусь тебе, что если бы она была здесь вместо тебя, я бы ей сейчас вставил!..
Роже ничего не отвечал. Он больше не улыбался. Он глядел в глаза Жиля, у которого только припудренные цементом и известью брови сохранили еще остатки нежности.
— Жиль!
В голове у него пронеслось:
«Это Жиль, Жильбер Тюрко. Поляк, который не так уж давно начал работать в Арсенале на верфи с каменщиками. Его считают вспыльчивым».
И смешивая слова с пронзающим туман дыханием, он прошептал в ухо Жилю:
— Жиль!
— О!.. О!.. Странно, что я так этого хочу. Я бы сделал ее… Ты на нее похож, у тебя такая же мордашка.
Он приблизил руку к шее Роже. То, что он ощущал себя сейчас, стоя среди струящихся с неба потоков тюля, хозяином положения, придавало Жилю Тюрко желание быть жестоким, резким и решительным. Разорвать туман, проткнуть его грубым и резким движением, а может быть, достаточно одного твердого взгляда, и его мужественность будет подтверждена, ибо он знал, что вечером, когда он вернется в бараки, опять будет безжалостно и грубо унижен.
— У тя ее глаза. Жаль, что ты не она. Эх! Ну что? Ну что, ты двигаешь или нет?
И как бы желая помешать Роже «двигать», он навалился животом на него, прижимая мальчишку к стене, в то время как его свободная рука поддерживала очаровательную головку, парившую над миром вне сферы влияния Жиля. Они застыли, прижавшись друг к другу.
— Что ты ей скажешь?
— Постараюсь, чтобы она пришла завтра.
Несмотря на свою неопытность, Роже понял подлинный смысл своего испуга, когда услышал собственный голос, который стал почти бесцветным.
— А как насчет того, что я тебе сказал?
— Это тоже. Пошли, Жиль?
Они снова пришли в себя. Рядом шумело море. Все это время они находились почти прямо над водой. На мгновение и тот и другой почувствовали испуг оттого, что опасность была так близко. Жиль достал из кармана сигарету и зажег ее. Роже увидел его прекрасное, будто вылепленное большими сильными руками лицо, скрытую сущность которого высвечивал дрожащий и слабый огонек.
«Говорят, что убийца Менеклу завлек задушенную им девочку цветком лилии. Именно своими волосами и глазами, своей улыбкой Он (Кэрель) влечет меня. Но разве я обречен на смерть? Разве эти кудри и эти зубы отравлены? Разве любовь — это гибельная ловушка? Разве, наконец, Он меня завлекает? И только „ради этого“?
Может быть, перед тем, как позволить Кэрелю поглотить себя, мне следовало бы включить сирену тревоги?»
В отличие от остальных персонажей, которым недоступны используемые нами лирические приемы, только лейтенант Себлон оказывается способен достойно изобразить предмет своего вожделения.
«Я бы хотел — о, как страстно я этого желаю! — чтобы и в королевском одеянии Он всегда оставался лишь хулиганом! Броситься к Его ногам! Целовать Его щиколотки!
Чтобы вновь обрести Его, чтобы пережить горечь разлуки и волнение при встрече, чтобы, наконец, осмелиться сказать Ему „ты“, я притворился, что надолго уезжаю по делу. Но я не смог устоять. Я вернулся. Я снова увидел Его и почти со злостью отдал Ему приказ.
Он может все. Плюнуть мне в лицо, первым сказать мне „ты“.
„Вы смеете тыкать мне“, — сказал бы я Ему тогда.
Удар Его кулака, который я бы ощутил на своей физиономии, заставил бы меня услышать шепот гобоя: „Моя вульгарность царственна и дарует мне все права!“»
Вызвав бортового парикмахера, лейтенант Себлон приказал обрезать себе волосы как можно короче, чтобы выглядеть более мужественно, не столько заботясь о том, чтобы это ему шло, сколько желая походить (как он думал) на прекрасных мальчиков. Он и не подозревал, что только отдаляет их от себя. Он был хорошо сложен, широк в плечах, но всегда чувствовал в себе некую женственность, иногда не больше, чем в яичке синицы величиной с бледно-голубое или розовое драже, а иногда перехлестывающую через край, разливающуюся по всему телу, заполняющую его молоком. Женственность, лейтенант с грустью был вынужден признать это, томилась в нем, мгновенно распространяясь в его чертах, глазах, кончиках пальцев, отмечая каждый его жест, расслабляя его. Ему приходилось все время следить за собой, чтобы кто-нибудь не подумал, что он считает петли на воображаемой дамской работе, почесывая в волосах воображаемой спицей. И все-таки он выдавал себя в глазах мужчин, когда произносил фразу: «К оружию!», потому что он произносил «к оружию» почти как «кружево» и с такой грацией, как будто все его существо преклоняло колени перед могилой прекрасного возлюбленного. Он никогда не улыбался. Остальные офицеры, его товарищи, считали его строгим, немного пуританином, правда, с его внешней суровостью как-то не вязалась странная изысканность жеманного тона, которым он невольно произносил некоторые слова.
«Какое счастье сжимать в своих руках прекрасное тело, даже если оно большое и сильное! Сильнее и больше, чем мое.
Мечты. Сбудутся ли они?… Каждый вечер Он сходит на берег. Когда Он возвращается, его холщовые голубые брюки, расклешенные и, вопреки уставу, закрывающие ступни, бывают забрызганы спермой, смешавшейся с дорожной пылью, которую Он подметает их обтрепанными краями. Я никогда еще не видел таких грязных матросских брюк. Если бы я попросил у Него объяснений, Он бы сдвинул берет назад и с улыбкой ответил: „Все из-за вафлеров. Они сосут у меня и кончают мне на штаны. Это всего лишь их сперма.“
Он наверняка даже гордится этим. Он носит эти потеки с победоносным бесстыдством, как украшение.»
Самый заурядный брестский бордель, в котором нельзя было встретить даже военных моряков, способных хоть немного оживить и облагородить его, «Феерия», тем не менее, был самым известным. Эта помпезная, вся в золоте и пурпуре берлога являлась местом отдыха колонистов, докеров и парней из торгового и речного флота. Матросы приходили сюда «оттянуться», «на блядки»; у докеров и остальных это называлось «вдарить по приколам». Ночью «Феерия» пробуждала смутные, неясные предчувствия готовящегося преступления. Три или четыре подозрительных типа поджидали кого-то в окутанном туманом сортире на противоположной стороне улицы. Из-за приоткрытой двери борделя доносились звуки механического пианино, голубые ленты музыкального серпантина струились в полумгле и обвивали шеи и запястья проходящих мимо рабочих. Но днем это грязное, мрачное и серое заведение завораживало еще больше. Один вид его фонаря и закрытых ставен вызывал в воображении зашедшего в квартал борделей матроса образ вожделенной роскоши, которая рисовалась ему в виде хрусталя, фарфора, шампанского, молочных грудей и бедер под облегающими черными шелковыми платьями с глубокими декольте. Дверь борделя была необычна. Она представляла собой железное панно с длинными заостренными переливающимися на солнце металлическими — возможно, даже стальными — направленными в сторону улицы прутьями. Ее ирреальный таинственный вид будоражил истосковавшуюся по любви душу. Для грузчика или портового рабочего сама эта дверь уже была символом жестокости, сопровождающей любовные обряды. Эта дверь была идеальным сторожем, поскольку лишь толстокожие чудовища и бесплотные духи могли пройти через нее, не поранясь о прутья, — если только она не открывалась сама при одном слове или жесте того грузчика или солдата, который в этот вечер оказывался счастливым и непорочным принцем, волшебным образом достигшим запретных областей. То, что нуждается в столь тщательной охране, должно было бы быть либо опасным для окружающего мира, либо таким хрупким, что ему требуется защита не меньшая, чем та, в которой нуждаются девственницы. Направленные на него острия вызывали у грузчика улыбку, что не мешало ему почувствовать себя на мгновение обольстителем, который, успокоив свою жертву словом и очаровательной внешностью, бросается на приступ возбужденной девственности. И если у него не вставал сразу же на пороге, он все равно ощущал в своих штанах присутствие члена, пусть еще мягкого, — но поверженная дверь напоминала о нем, и легкое сокращение, пробегая от головки к его основанию, волновало мускулы его ягодиц. Внутри своего все еще вялого члена грузчик начинал ощущать слабое отвердение, что-то вроде «напоминания» о твердости. И мгновение, когда дверь с шумом захлопывалась за посетителем, было преисполнено особой значимости. Мадам Лизиана находила у этой двери другие достоинства. Она так надежно закрывалась, что делала хозяйку похожей на океанскую жемчужину в перламутровой раковине, которая может по желанию открыть или закрыть свои створки. С жемчужиной Мадам Лизиану роднили нежность и слабое свечение ее молочно-белого лица, происходящее от глубокой внутренней умиротворенности и ощущения тихой радости. У нее были соблазнительные округлые и пышные формы. Эта полнота являлась как бы результатом многолетнего кропотливого труда, терпеливой экономии, процентов и приношений. Мадам Лизиана была уверена в незыблемости своего положения. Дверь это гарантировала. Острия надежно охраняли ее даже от воздушных дуновений. Итак, хозяйка вела размеренную жизнь в феодальном замке, образ которого невольно возникает в нашем воображении. Она была счастлива. Только самые нежные и легкие веянья внешнего мира доходили до нее, наполняя ее превосходным жиром. Она была благородна, возвышенна и восхитительна. Предохраненная от солнца, звезд, игр и мечтаний — но питаемая своим солнцем, своими звездами, своими играми и мечтаниями, — взгромоздившись на каблуки времен Людовика ХV, она медленно парила над девицами, не задевая их, поднималась по лестницам, пересекала обтянутые золоченой кожей коридоры, обходила комнаты и причудливые, ослепляющие светом и зеркалами салоны, которые даже трудно описать: стены их были отделаны стеганой материей и украшены искусственными цветами в стеклянных вазах рядом с изысканными гравюрами. Время потрудилось над ней, и она была прекрасна. Уже шесть месяцев Робер был ее любовником.
— Так ты платишь наличными?
— Я ж те сказал, что да.
Холод пробежал по телу Кэреля от взгляда Марио. Взгляд и поведение Марио были более чем безразличными, они были: «леденящими». Стараясь не замечать этого, Кэрель уставился в глаза хозяину притона. Его собственная скованность тоже его смущала. Сдвинувшись с места, он снова почувствовал некоторую уверенность в себе. Ощутив свое гибкое тело, он подумал: «Я всего лишь матрос. На мою зарплату не проживешь. Приходится как-то выкручиваться. Мне нечего стыдиться. Я торгую наркотиками. И не ему меня судить. Даже если он лягавый, мне это до фени». Он чувствовал, что ничего не может противопоставить спокойному безразличию хозяина, которого почти не интересовал предложенный товар и еще меньше интересовал он сам. Почти абсолютная неподвижность и молчание сковывали этих троих персонажей. Кэрель думал примерно так: «Надо было сказать, что я брат Боба. Тогда бы он не решился выдать меня полиции». В то же время, он не мог не оценить необыкновенную силу хозяина и красоту легавого. Никогда еще он не сталкивался с по-настоящему мужественным соперником, и никто еще не вызывал у него таких чувств, которые вызывали у него эти два человека, — в отличие от нас, он сам не мог до конца осознать причину своего смятения — впервые в жизни он страдал от безразличия мужчины. Он сказал:
— Шухера нет?
Он имел в виду типа, который продолжал неподвижно смотреть на него, но не решился уточнить свои опасения. Он не осмелился показать хозяину на Марио даже глазами.
— Можешь на меня положиться. Я сказал, что бабки ты получишь. Тащи свои пять килограммов[4] дури и забирай свою мелочь. Понял? Действуй, старик.
Плавным, едва заметным движением головы хозяин указал на стойку, за которой стоял Марио.
— Это Марио. Не волнуйся, он свой.
Когда Марио протянул руку, ни один мускул на его лице не дрогнул. Рука была жесткая, плотная, скорее вооруженная, чем украшенная тремя золотыми перстнями. Кэрель был на несколько сантиметров ниже Марио. Он почувствовал это, когда увидел эти роскошные перстни, знаки величайшего мужского могущества. Не приходилось сомневаться, что этот тип твердо стоит на земле. Внезапно с легкой грустью Кэрель вспомнил, что у него на мокнувшем на рейде судне в переднем отсеке было припрятано все для того, чтобы он мог сравняться с этим самцом. Эта мысль его немного успокоила. Но кто бы мог подумать, что полиция может быть столь богата и неотразима? И что преступные элементы (а таким он считал хозяина борделя) способны еще больше эту неотразимость подчеркивать. Он подумал: «Легавый! Всего лишь легавый!» Но эта мысль, медленно прокручиваясь в мозгу Кэреля, не успокаивала его, и его презрение постепенно уступало место восхищению.
— Привет…
Голос у Марио был сильным и твердым, совсем как его руки, — правда, лишенным какого бы то ни было блеска. Он давил на Кэреля. Это был грубый, тяжелый голос, способный сдвинуть глыбы и кучи земли. Несколькими днями позже, вспоминая о нем, Кэрель скажет полицейскому: «Прям как куском мяса шлепает по роже…» Кэрель широко улыбнулся и, не сказав ни слова, протянул руку. Хозяина же он спросил:
— А мой брательник придет или нет?
— Не знаю. Я его не видел.
Боясь показаться бестактным и разозлить хозяина, Кэрель не стал расспрашивать его подробнее. Большой холл борделя был тих и пуст. Казалось, он серьезно и внимательно вслушивается в разговор. В три часа дня дамы обедали в столовой. Никого не было. Мадам Лизиана причесывалась в своей комнате на втором этаже. Горела всего одна лампочка. Зеркала были пустыми, чистыми и потусторонними, так как им было почти некого и нечего отражать. Хозяин чокнулся и опустошил свой стакан. Здоровья ему было не занимать. Никогда, даже в молодости, не отличаясь особой красотой, несмотря на черные точки на коже, крошечные темные впадины на шее и следы от оспы, он еще был настоящим самцом. Его усики, подстриженные на американский манер, напоминали о 1918 годе. Тогда благодаря янки, спекуляции и женщинам он смог разбогатеть и купить «Феерию». Длинные прогулки в лодке, поездки на рыбалку обветрили его кожу, сделав ее бронзовой. У него были жесткие черты лица, резко очерченный нос, маленькие живые глазки и лысый череп.
— Когда ты уходишь?
— Мне надо еще сделать дело. Необходимо вынести чемоданы. Но за это можешь не волноваться. Я кое-что придумал.
Стоя со стаканом белого в руке, хозяин недоверчиво посмотрел на Кэреля.
— Да? Только меня не надо в это впутывать, я тут ни при чем.
Марио продолжал стоять неподвижно, с отсутствующим видом. Он стоял, облокотившись о стойку, и зеркало за ним отражало его спину. Не говоря ни слова, он оторвался от стойки, делавшей его позу живописной, и прислонился спиной к зеркалу рядом с хозяином. Казалось, он прислонился к себе самому. Стоя перед двумя мужчинами, Кэрель почувствовал вдруг недомогание, что-то вроде тошноты, как рядом с убийцами. Невозмутимость и красота Марио сбивали его с толку. Величие их было безмерно. Норбер, хозяин борделя, был страшно силен. Марио тоже. Линии тела одного продолжались в другом, их мускулы и лица смешались. И то, что хозяин не был стукачом, казалось еще более невероятным, чем то, что Марио был всего лишь полицейским. Кэрель почувствовал, как в нем дрожит и трепещет готовая исторгнуться в тошноте его душа. Испытывая головокружение перед этим мощным переплетением плоти и нервов, которое виделось ему где-то очень высоко — он даже поднял голову так, как будто хотел измерить взглядом гигантскую ель, — и которое, подчиняясь бычьей шее Норбера, постоянно увеличивалось и разрасталось, приобретая очертания прекрасного облика Марио, Кэрель приоткрыл рот, небо его пересохло.
— Нет, нет. Я как-нибудь выпутаюсь сам.
На Марио был простой, в коричневую клетку костюм и красный галстук. Он пил с Кэрелем и Ноно (Норбером) белое вино, но, казалось, разговор совсем не интересовал его. Это был настоящий легавый. Кэрель чувствовал значительность его осанки, сдержанность его жестов свидетельствовала о безграничной власти: власти непререкаемого морального авторитета, твердого социального положения, револьвера и права на его применение. Марио принадлежал к расе господ. Кэрель еще раз протянул руку и, подняв воротник своего бушлата, направился к запасному выходу: и правильно, безопаснее было выйти через черный ход.
— Пока.
Голос Марио, как мы уже сказали, был сиплым и бесцветным. Странно, но, услышав его, Кэрель почувствовал некоторое успокоение. Очутившись за порогом, он постарался зафиксировать свое внимание на ощущениях, которые вызывало прикосновение различных частей его матросской амуниции к телу, прежде всего он ощутил прикосновение твердого воротника бушлата, защищавшего его шею, как броня. Воротник был для него чем-то вроде массивного ошейника, в котором он чувствовал свою нежную шею крепкой и неприступной, а у ее основания, он все время помнил об этом, находилась очаровательная затылочная впадина, его самое уязвимое место. Слегка согнувшись, он коснулся коленями ткани брюк. Наконец Кэрель снова пошел своей характерной матросской походкой, снова с удовольствием почувствовав себя настоящим матросом. Он слегка повел плечами справа налево. Ему захотелось задрать бушлат и засунуть руки в открытые на животе карманы, но вместо этого он пальцем сдвинул свой берет назад, на затылок, так что его край коснулся поднятого воротника. Подтвержденная осязанием уверенность в том, что он моряк, немного возбудила и успокоила его. Он чувствовал грусть и ожесточение. Обычная улыбка исчезла с его губ, туман смочил его ноздри, освежив веки и подбородок. Он шел вперед, пробиваясь свинцовым телом сквозь вязкий туман. Чем дальше он удалялся от «Феерии», тем сильнее ощущал приток силы, проистекавшей из мощи Полиции, на благосклонное расположение которой он, как ему казалось, теперь мог рассчитывать. Думая о Полиции, он приписывал ей мускульную силу Ноно и красоту Марио. И все оттого, что он впервые имел дело с полицейским. Наконец-то он встретил настоящего легавого. Он подходил к нему совсем близко. Он дотрагивался до его руки. Они только что заключили взаимовыгодный договор. Вместо своего брата он нашел в борделе двух наглых монстров, двух козырных тузов. И все-таки, удаляясь от борделя и испытывая приток сил, проистекающих из мощи Полиции, он, тем не менее, оставался моряком. Кэрель смутно чувствовал, что приблизился к совершенству как никогда: отныне его великолепный неотразимый костюм скрывал под собой не только убийцу, но и обольстителя. Он стремительно шел вниз по улице Сиам. Туман был холодным. Марио и Ноно сливались все больше, подчиняя себе — но и отталкивая — Кэреля, ибо в душе матрос никак не мог смириться с превосходством полицейского. На стороне Кэреля был весь Военный флот. Он шел быстрым, твердым и уверенным шагом, казалось, что это его форма увлекает его вперед. Его тело было как стальной корпус корабля, вооруженного грозными, тяжелыми и точными пушками и торпедами. Кэрель был уже не просто Кэрелем, а «Кэрелем», огромной, наделенной разумом и волей металлической массой, гигантским разрезающим морские волны крейсером.
— Ты что, не видишь меня, придурок!
Его голос, как корабельная сирена, разорвал туман.
— Это вы не видите…
Вдруг вежливый молодой человек, который натолкнулся на каменное плечо Кэреля, почувствовал себя оскорбленным и сказал:
— Ты мог бы быть и повежливее! Подключи свои глаза!
Возможно, он хотел сказать: «Открой свои глаза», для Кэреля это выражение прозвучало как: «Освети дорогу, включи свои сигнальные огни».
Он резко повернулся:
— Включить огни?
В его хриплом и решительном голосе слышалась готовность к драке. Он готовил свои орудия к бою. Он снова не узнавал сам себя. Ему хотелось иметь дело непосредственно с Марио и Норбером, а не с мифическим персонажем, олицетворявшим их обобщенные достоинства, — но на самом деле он чувствовал себя под покровительством именно этого персонажа. Однако, все еще не решаясь себе в этом признаться, он в первый раз в жизни сослался на флот.
— Послушай, приятель, ты ведь не хотел бы нарваться на крупную неприятность, не так ли? А то матрос заставит тебя заткнуться. Навсегда. Ты слышь меня?
— Я ничего не хотел, я просто шел мимо…
Кэрель посмотрел на него. Он чувствовал себя под защитой своей формы. Он с силой сжал кулаки и вдруг почувствовал, как напрягаются для драки все его мускулы и нервы. Он приготовился к броску. Его икры и руки дрожали. Его тело было готово к битве, в которой он мог померяться силами не только с этим испуганным его наглостью молодым человеком, а с покорившим его в зале борделя могуществом. Кэрель не осознавал, что ему хочется драться за Марио и Норбера. Подобно тому как, сражаясь с драконом, одновременно освобождают принцессу. Эта драка должна была стать своеобразным испытанием.
— Ты что, никогда не имел дела с моряками, а?
Никогда еще Кэрель не призывал к подобному свидетельству. Матросы, гордившиеся тем, что они матросы, и воодушевлявшиеся этим, всегда вызывали у него улыбку. Они напоминали ему дурачков, которые постоянно хорохорятся перед публикой, а кончают корсиканской тюрьмой. Никогда Кэрель еще не говорил: «Я парень с „Мстителя“» — или даже: «Я французский матрос». Но теперь, сделав это, он не почувствовал ни малейшего стыда, а только сильное облегчение:
— Давай, вали.
Обращаясь к этому типу, он произнес эти два слова, скривив рот и придав своей физиономии самое презрительное выражение, и так стоял, засунув руки в карманы, пока юноша не ретировался. После чего, с сознанием собственной силы и чувством еще большего ожесточения, он снова направился вниз по улице Сиам. Прибыв на борт, Кэрель тут же отвел душу. Стоило ему заметить на голове стоявшего у левого борта матроса берет, надетый точно так же, как у него, как им овладел внезапный и сильный гнев. Заметив этот излом берета, изогнутую, как язык пламени, и касавшуюся ленты прядь, наконец эту ставшую теперь легендарной (как белый меховой чепчик Ваше, мифического убийцы пастухов) прическу, он почувствовал себя обворованным. Кэрель подошел и, холодно глядя прямо в глаза матроса, сухо бросил ему:
— Надень свой берет по-другому.
Матрос не понял. Ничего не понимающий и сильно испуганный, он, не двигаясь, смотрел на Кэреля. Кэрель рукой сбил берет на палубу, и, прежде чем матрос успел наклониться за ним, неожиданно и сильно ударил его кулаком в лицо.
Кэрель любил роскошь. Было бы естественно предположить, что он неравнодушен к тому, что обычно волнует большинство, и прежде всего, что он гордится тем, что он француз и к тому же матрос, так как самец всегда преисполнен национального и военного тщеславия. Тем не менее мы обратимся к некоторым событиям его молодости. Нельзя сказать, что эти события исчерпывающим образом объясняют характер нашего героя. Однако они позволяют несколько прояснить мотивацию его отклоняющегося от общепринятой нормы поведения. Начнем с самого характерного. Общаясь со шпаной, Кэрель прекрасно усвоил все ее повадки, к пятнадцати годам он вызывающе поводил плечами и, засунув руки глубоко в карманы, щеголял своими зауженными книзу брюками. Позже он стал ходить мелкими шагами, сжав ноги и задевая ляжкой за ляжку, но отставив руки от туловища, так, как будто им мешали слишком мощные мускулы рук и спины. И только после своего первого убийства он приобрел свою особую манеру держаться: он ходил, широко расставляя ноги и плавно пронося сжатые кулаки напряженных рук над ширинкой, не касаясь ее.
Это стремление обрести собственную манеру поведения наилучшим образом характеризует Кэреля, сразу же выделяет его из всей команды и невольно наводит на мысли о каком-то жутком дендизма. Ребенком он развлекался тем, что, писая, соревновался сам с собой, стараясь направить струю как можно выше и дальше. Однажды ночью в Кадисе неподалеку от борделя, из которого он только что вышел вместе со слегка пьяным, как и он, Виком, мы снова могли бы его застать писающим под окнами тюрьмы. Тогда они, расстегнув ширинки, сжимали в кулаках члены друг друга. Лицо Кэреля было выразительно. Лучше всего его можно было бы описать с помощью экспрессивной и гармоничной речи, какой является лирическая поэзия. Когда, приближаясь, Кэрель улыбался, на его щеках появлялись две маленькие ямочки. Грустная, немного двусмысленная улыбка предназначалась им скорее самому себе, чем тому, на кого он смотрел.
Всякий раз, когда лейтенант Себлон рисовал его облик в своем воображении, он испытывал такое глубокое возбуждение, как будто в мужском хоре он видел мужественного, крепко стоящего на ногах, с сильными бедрами и шеей юношу, поющего своим низким мужским голосом гимны Святой Деве. Кэрель поражал своих товарищей. Он поражал их своей силой и крайней вульгарностью поведения. Они видели, что вызывают у него слабое раздражение, подобное тому, какое испытывает спящий, слышащий за москитной сеткой жужжание комара, остановленного тюлем и взволнованного этим непреодолимым и невидимым препятствием. Когда мы читаем: «Выражение его лица постепенно менялось: на смену суровости пришла нежность и ироничность, в его повадке чувствовался моряк, он стоял, широко расставив ноги. Этот убийца много путешествовал…» — мы знаем, что этот портрет Кампи, казненного 30 апреля 1884 года, был составлен уже после его смерти. Однако он точен, потому что сделан непосредственно тем, кто его видел. Товарищи же Кэреля могли бы сказать о нем: странный тип, от которого можно ждать чего угодно. Каждый день он появлялся среди них, отмеченный сиянием очередного скандала. Матрос нашего Военного флота наделен своеобразным простодушием, в основе которого лежит его благородная привязанность к оружию. Если бы он захотел всерьез заняться контрабандой или спекуляцией, у него бы это вряд ли получилось. Даже когда, преодолевая в себе отвращение и скуку, он решается на это, первая же его попытка, как правило, заканчивается неудачей. Кэрель же был не так прост. Ему незачем было бравировать своей силой — хулиганом он был всегда, — но он пользовался защитой французского флага для своих сомнительных авантюр. С юных лет он ходил к грузчикам и морякам торгового флота. Среди них он чувствовал себя как рыба в воде.
Кэрель шел, ни о чем не думая, с влажным и горячим лицом. Его тяготило ясное сознание того, что все его подвиги не имели никакого значения в глазах Марио и Ноно, не интересовавшихся никем, кроме самих себя. Подойдя к мосту Рекувранс, он спустился по ведущей к причалу лестнице. Тут, проходя мимо таможни, он подумал, что, пожалуй, слишком дешево отдает свои десять кило опиума[5]. Но сейчас главное было «закинуть удочку». Он дошел до причала, к которому должен был подойти катер, перевозивший матросов и офицеров на борт стоящего на рейде «Мстителя». Он взглянул на часы: без десяти четыре. Катер прибывал через десять минут. Кэрель сделал еще сотню шагов, отчасти для того, чтобы согреться, а отчасти потому, что чувствовал необходимость успокоить свое волнение. Неожиданно он натолкнулся на стену, ограждавшую от моря ведущую к мосту дорогу. Из-за тумана Кэрель не мог разглядеть верха стены. Но по ее основанию, по углу ее наклона к земле, по размерам и массивности ее камней Кэрель догадался, что она очень высокая. Тошнота — правда, не такая сильная, как та, которую он чувствовал, стоя перед двумя мужчинами в борделе, — снова подступила к его горлу. Однако даже если его слегка чрезмерная физическая выносливость зависела от внезапного упадка сил, доказывая тем самым, что человек слаб, никогда Кэрель не осмелился бы сознаться в этой слабости, опершись, например, о стену, но тоскливое ощущение собственной заброшенности заставило его немного ссутулиться. Он отошел от стены и повернулся к ней спиной. Перед ним было скрытое туманом море.
— Странный парень, — подумал он, подняв брови.
Он размышлял, неподвижно расставив ноги. Его опущенный взгляд сквозь туман нащупал у его ног темные скользкие камни набережной. Не спеша и методично он разбирал в своем воображении характерные особенности внешности Марио. Его руки. Дугу — он хорошо рассмотрел ее, — что проходит от мизинца к концу указательного пальца. Толщину складок. Ширину плеч. Его безразличие. Белокурые волосы. Голубые глаза. Усы Норбера. Круглый и лоснящийся череп. Опять Марио, красивого черного цвета ноготь на его мизинце, совсем как лакированный. Абсолютно черного цвета не бывает, и этот черный ноготь на конце его раздавленного мизинца напоминал цветок.
— Что вы здесь делаете?
Кэрель мгновенно отдал честь возникшему перед ним силуэту. Он с радостью приветствовал пронзивший туман строгий голос, как будто он исходил из какого-то теплого и светлого, покрытого золотом места.
— Меня послали в военно-морской округ, лейтенант.
Офицер подошел.
— Вы на берегу?
Кэрель остался стоять навытяжку, одновременно пытаясь спрятать под манжет свое запястье с золотыми часами.
— Вы вернетесь на следующем катере. Я хочу, чтобы вы отнесли приказ в управление.
Лейтенант Себлон нацарапал несколько слов на конверте, который протянул матросу. Он дал ему еще несколько сделанных подчеркнуто сухим тоном указаний. Кэрель слушал его. Временами улыбка приподнимала его подергивавшуюся верхнюю губу. Он был одновременно и удивлен неожиданным появлением офицера, и доволен этим появлением, особенно его радовало то, что здесь, где он только что пережил минутное отчаяние, он встретил лейтенанта, ординарцем которого он был.
— Ступайте.
Это было единственное слово, которое голос лейтенанта произнес с сожалением, без сухости, но не без скрытой силы, которую естественно придавали ему плотно сжатые губы. Кэрель едва заметно улыбнулся. Он отсалютовал и отправился к таможне, снова оказавшись на ведущей к дороге лестнице. Вмешательство лейтенанта, прежде чем он его узнал, вывело его из равновесия, разорвав опаловую оболочку, в которой, как ему казалось, он почти растворился. Оно разрушило созданный им за несколько минут кокон мечты, из которого он вытаскивал эту удивительную ниточку: свое очередное приключение в мире людей и вещей и драматическую развязку, которую он предчувствовал, как туберкулезник чувствует поднимающийся во рту вкус крови, смешанной со слюной. Тем не менее Кэрель довольно быстро взял себя в руки. Прежде всего это было необходимо для того, чтобы сохранить неприкосновенность той сферы, куда офицеры даже самых высоких чинов не имели права заглядывать. Кэрель не допускал в отношении к себе ни малейшей фамильярности. Лейтенант Себлон никогда не сделал ничего — что бы ни думал он сам по этому поводу — для того, чтобы установить между своим ординарцем и собой хоть какую-то близость; впрочем, отчуждение, которое стремился продемонстрировать лейтенант, было излишне, и его тяга к Кэрелю вызывала у матроса улыбку. Кроме того, эта неловкая близость смущала его. Вдруг он улыбнулся, так как голос лейтенанта немного его успокоил. Наконец-то предчувствие опасности, как прежде, расцвело на губах Кэреля. Он стащил часы из ящика стола в каюте, потому что считал, лейтенанта надолго ушедшим по делам.
«Вернувшись, он забудет. Потом решит, что потерял», — подумал он.
Поднимаясь по лестнице, Кэрель провел рукой по железным перилам. Внезапно в его воображении опять всплыли те два парня из борделя. Марио и Норбер. Сука и легавый! Самое ужасное, если им взбредет в голову заложить его прямо сейчас. Может быть, полиция заставляет их вести двойную игру. Эти два типа в воображении Кэреля стали раздуваться. Достигнув чудовищных размеров, они почти поглотили собой Кэреля. А таможня? Проскочить через таможню невозможно. Тошнота снова подступила к горлу. И исчезла вместе с позывом к икоте. Вдруг его осенило, и спокойствие, растекаясь по всему его телу, вернулось к нему. Он был спасен. Через несколько мгновений он уселся на последней ступеньке лестницы на краю дороги. Додумавшись до такого, можно было бы даже позволить себе немного поспать. С этого момента он старался четко формулировать свои мысли:
«Готово. Лучше не придумаешь. Нужен кто-нидь (он уже решил для себя, что это будет Вик) — кто-нидь, кто спустит веревку со стены. Я слажу с катера и остаюсь на причале. Туман больно густой. Вместо штоб сраже идти к таможне, я канаю к стене. Фраер уже наверху и с дороги бросает конец. Надо метров десять-двенадцать каната. Я привязываю сверток. В тумане меня не видно. Кореш тащит. Сверток у нё в руках. И легавые остаются с носом.»
Он почувствовал глубокое успокоение. Он уже испытывал подобное необычное чувство у подножия одной из двух массивных башен, образующих ворота порта в Ля Рошели. Это было ощущение силы и бессилия одновременно. Довольство собой проистекало из сознания того, что эта высокая башня являлась символом мужественности, ибо, когда у подножия башни он раздвигал ноги, чтобы помочиться, она казалась ему продолжением его члена. Вечерами после кино, когда вместе с двумя или тремя своими товарищами он мочился около нее, он обменивался с ними шутками:
— Вот что подошло бы Жоржетте…
— Если бы у меня в штанах был такой же, все шлюхи в Ля Рошели были бы мои!
— Ты имеешь в виду этот лярошельский х…?
Но оставшись один, неважно, вечером или днем, он испытывал сильное волнение. Расстегивая и застегивая ширинку, его пальцы как бы бережно прикасались к сокровищу, к скрытой душе гигантского члена, этот каменный фаллос казался ему воплощением его собственной мужественности, но в то же время он готов был с покорностью смириться перед спокойным и несравненным могуществом неизвестного ему самца. Кэрель почувствовал, что способен в сохранности доставить груз опиума диковинному чудовищу, состоящему из двух прекрасных тел.
«Только мне потребуется напарник. Без напарника мне не обойтись».
Кэрель смутно осознавал, что исход махинации зависит от напарника, и с удовлетворением чувствовал, как в нем, подобно едва зарождающейся заре, теплится догадка, что это будет Вик, — приобщив его к делу, он сумеет сравняться с Марио и Норбером. Хозяин внушал доверие. А тот другой, пожалуй, был слишком красив для легавого. У него были чересчур роскошные перстни.
«А я? А мои драгоценности? Если бы этот пижон их видел!»
Кэрель подумал сперва о спрятанных в каюте драгоценностях, потом о своей тяжелой и упругой мошонке, которую он каждый вечер ласкал и даже во время сна держал в ладони. Он вспомнил об украденных часах. И улыбнулся: это снова был прежний Кэрель, воспрянувший, расцветший и демонстрирующий нежную изнанку своих лепестков.
Рабочие сидели вокруг белого деревянного стола, стоявшего посреди барака, между двумя рядами кроватей. На столе дымились десять мисок с супом. Жиль медленно снял руку со спины разлегшейся у него на коленях кошки, потом снова опустил ее. Кошка частично оттягивала на себя мучившие его угрызения совести. Она успокаивала Жиля, как пиявка приносит облегчение больному. Жиль уклонился от драки с Тео, когда тот, вернувшись, стал насмехаться над ним. Он невольно выдал себя жалкими интонациями своего голоса, ответив ему: «Не нужно так говорить». Обычно его ответы были сухими и резкими, почти грубыми, и Жилю стало стыдно от того, что теперь его слабый голос, как тень, распластался у ног Тео. Пытаясь успокоить свое самолюбие, он старался убедить сам себя в том, что просто не хочет связываться с придурками, но невольная дрожь, прозвучавшая в его голосе, еще раз напомнила ему о его капитуляции. Остальные? Какое ему до них дело: плевать он хотел на остальных. С Тео все ясно. Тео педик. Он здоровый и вспыльчивый, но он педик. С момента появления Жиля на стройке каменщик взял его под свою опеку, оказывая ему знаки необычного внимания. Он даже угощал его белым вином в кабаках Рекувранс. Но в дружеских похлопываниях стальной руки Жиль порой чувствовал на своей спине — невольно вздрагивая от этого ощущения — какую-то странную нежность. Как будто рука хотела подчинить его, чтобы приласкать. Впрочем, в последнее время Тео был в дурном расположении духа. Он понимал, что его молодость уходит. Иногда на стройке Жиль украдкой смотрел на него — и почти всегда ловил на себе взгляд Тео. Тео прекрасно работал, его всем ставили в пример. Прежде, чем положить камень в цементное ложе, он ласкал его руками, переворачивал, выбирая самую красивую сторону и придавая ему наиболее выгодное положение, чтобы он лучше смотрелся с фасада. Жиль снял руку с шерсти. Он осторожно поставил кошку у печки, на ковер из стружек. По этому жесту окружающие должны были понять утонченность его натуры. Ему хотелось подчеркнуть эту утонченность. Он стремился показать, что не заслужил подобного оскорбления. Он подошел к столу и сел на свое место. Тео сидел к нему спиной. Жиль видел, как его густая шевелюра свисает над белой фаянсовой миской. Он смеялся и разговаривал с приятелем. Отовсюду раздавалось громкое чавканье густым и горячим супом. Поужинав, Жиль встал первым и, сняв свой свитер, торопливо стал мыть посуду. В расстегнутой на груди рубашке с закатанными выше локтей рукавами, с красным и мокрым от пара лицом и погруженными в жирную воду голыми руками он стал похож на молодую посудомойку из ресторана. Он чувствовал, что больше не является рабочим. На некоторое время он превратился в какое-то странное двуполое существо: юношу и служанку каменщиков. Чтобы ни у кого не возникло желания пощупать его или со скабрезным смехом похлопать по заднице, он старался делать как можно более резкие движения. Он вытащил из жирной и ставшей уже отвратительно теплой воды потрескавшиеся от цемента и гипса руки. Трещины на руках были забиты белым веществом и почти замазаны цементом, и ему стало жалко своих рабочих рук. Последние несколько дней Жиль чувствовал себя настолько униженным, что не мог позволить себе думать о Полетте. И даже о Роже. Он не мог думать о них с нежностью, потому что чувство его было запачкано унижением, к которому примешивалось что-то вроде тошнотворного испарения, отчего любая его мысль искажалась и разлагалась. Временами он даже начинал испытывать к Роже ненависть. Теперь ненависть находила в его душе благодатную почву, так как помогала забыть о пережитом унижении, загнать его в самый отдаленный уголок сознания, откуда оно, однако, продолжало периодически напоминать о себе с неотступной навязчивостью абсцесса. Жиль ненавидел Роже за то, что тот был причиной его унижения. Он ненавидел его смазливое личико, ставшее объектом злых шуток Тео. Он ненавидел его за то, что тот явился на стройку. Он улыбался ему в тот вечер, когда пел на столе, только потому, что один Роже знал, что это любимая песня Полетты, которую та часто напевала, и Жиль через него как бы обращался к его сестре:
- Это веселый бандит,
- Его ничто не тревожит…
Несколько каменщиков играли в карты на столе, освобожденном от мисок и белых фаянсовых тарелок. Вся печка была завалена посудой. Жиль хотел выйти помочиться, но, повернувшись, увидел Тео, который пересек комнату и уже открывал дверь, вероятно, направляясь туда же. Жиль остановился. Тео потянул дверь на себя. Он вышел в ночь и туман, одетый в рубашку цвета хаки и мягкие голубые штаны, сшитые из кусочков полотна разных оттенков: у Жиля были точно такие же, он их обожал. Он стал раздеваться. Сняв рубашку, он остался в одной майке с обнаженными мускулистыми руками. Приспустив штаны и наклонясь, он увидел свои ляжки: они были плотные и крепкие, развитые занятиями велосипедным спортом и футболом, гладкие, как мрамор, и такие же твердые. Мысленно Жиль перевел взгляд со своих ляжек к животу и дальше к своей накачанной спине и рукам. Ему стало стыдно своей силы. Если бы они дрались «по правилам» (то есть без ударов, просто стараясь побороть друг друга) или «на кулачки» (ногами и ударами кулаков), он бы точно победил Тео, но у того была репутация бешеного. В отместку он мог тихонько подкрасться ночью и перерезать горло победителю. Благодаря этой репутации ему все сходило с рук. Жиль не хотел, чтобы ему перерезали горло. Он снял штаны и, стоя перед кроватью в красных трусах и майке, тихонько почесал свои ляжки. Он надеялся, что его товарищи, увидев его мускулы, поймут, что он отказался драться из великодушия, чтобы не связываться со стариком. Он лег. Прижавшись щекой к подушке, Жиль думал о Тео с отвращением, только усиливавшимся от сознания того, что в молодости Тео, наверное, был неотразим. Даже теперь, в зрелости, в нем чувствовалась сила.
Его жесткое мужественное сохранившее чистоту линий лицо было изборождено многочисленными мелкими морщинками. Маленькие черные глаза зло блестели, но иногда, особенно вечером, когда работа подходила к концу, Жиль порой замечал на себе их исполненный необыкновенной нежности взгляд. Тео, взяв немного мелкого песка, тер им руки, потом, разогнув спину, окидывал взглядом результаты труда: выросшую стену, брошенные мастерки, доски, щетки и ведра. На все эти предметы — и на рабочих — медленно оседала серая пыль, превращавшая стройку в единый, созданный за этот день, завершенный объект. С завершением работы на опустевшей, припудренной серой пылью стройке воцарялся вечерний покой. Уставшие за день, с бесцельно опущенными руками каменщики молча, неторопливыми и почти торжественными шагами покидали стройку. Им всем еще не было и сорока. Утомленные, с сумкой через левое плечо и правой рукой в кармане, они шли навстречу вечеру. Их брюки, придерживаемые ремнем вместо лямок, плохо держались, через каждые десять шагов они останавливались и подтягивали их спереди, засовывая под ремень, но сзади, где болтался треугольный вырез с двумя предназначенными для лямок пуговицами, они все равно провисали. В полном молчании каменщики возвращались к себе в бараки. До субботы никто из них не пойдет к девкам или в бистро, они будут спокойно отдыхать, лежа в кроватях и накапливая под простынями темные силы и белую жидкость, они будут спать на боку, без снов, вытянув вдоль кровати обнаженные с голубыми венами и запыленными запястьями руки. Тео всегда дожидался Жиля. Каждый вечер, перед уходом, он предлагал ему сигарету и с изменившимся взглядом хлопал его по плечу.
— Ну что, приятель? Как жизнь?
Жиль, как правило, с безразличным видом кивал головой и натянуто улыбался.
Жиль чувствовал, как его щека нагревается на подушке. Его глаза были широко открыты, и от нестерпимого желания выйти помочиться злоба его все росла. Края его век горели.
Полученная пощечина может побудить вас выпрямиться, броситься вперед, дать ответную пощечину, ударить кулаком, подпрыгнуть, собраться, пуститься в пляс — иными словами, жить. Полученная пощечина может также заставить вас согнуться, покачнуться, упасть, умереть. Нам кажется достойным поведение, побуждающее к жизни, и отталкивающим — поведение, влекущее за собою смерть. Но самым прекрасным кажется нам поведение, дающее нам наибольшую полноту жизни. Полицейские, поэты, лакеи и священники существуют благодаря человеческой низости. В ней они черпают свои силы. Она бурлит в них. Она их питает.
— Полицейский — это такая же работа, как любая другая.
Отвечая так старому знакомому, который не без скрытого презрения спросил его, почему он пошел в полицию, Марио понимал, что лжет. Он презирал женщин, оттого что постоянно имел дело с проститутками. Юный Дэдэ и ненависть, которую он постоянно ощущал вокруг себя, придавали его службе в полиции некоторую значимость. Он стыдился ее. Он хотел бы от нее освободиться, но не мог. Хуже того, она уже проникла в его кровь. Он боялся, что она окончательно отравит его. Сперва незаметно, потом страстно он увлекся Дэдэ. Дэдэ был его противоядием. Он стал слабее ощущать в себе полицейского. Он стал меньше стыдиться этого. В его жилах текла не такая уж черная кровь, как казалось бандитам и озлобленному Тони.
Много ли в тюрьме Бужан очаровательных шпионок? Марио не переставал надеяться, что в конце концов ему подвернется дело о краже документов, представляющих интерес для службы государственной безопасности. Марио сидел в комнате Дэдэ на улице Сен-Пьер, спустив ноги с кровати, покрытой голубым хлопчатобумажным покрывалом с бахромой, наброшенным прямо на смятые простыни. Дэдэ вспрыгнул на кровать и встал на колени рядом с неподвижной фигурой Марио. Полицейский не проронил ни слова. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Его неподвижный взгляд был сосредоточен на чем-то крайне важном, что находилось над висящим над камином зеркалом, над стеной и над городом. На его коленях, точнее, на той твердой и гладкой поверхности, которую представляют собой колени сидящего мужчины, ноги которого слегка подогнуты, лежали обе его ладони. Никогда еще Дэдэ не видел его таким строгим, с таким суровым, напряженным, печальным лицом, которое из-за плотно, почти насильно сжатых губ казалось злым.
— Но что с того? Что случилось? Я пойду в порт, посмотрю… Я посмотрю, там он или нет… Ты что, не веришь?