Кэрель Жене Жан

Он сошел с тротуара и стремительно перешел на противоположную сторону. Иона замедлил шаг и достал из кармана сигарету. При этом он незаметно приспустил свои брюки на белые полотняные туфли. Попрощавшись с Кэрелем, Иона вдруг почувствовал себя совершенно свободным, отчего его походка обрела легкость, а манипуляции с одеждой — естественность и непринужденность. Этот внезапный и вместе с тем столь долгожданный отпуск буквально окрылил его, позволил ему воспарить над звездными сумерками, предавшись упоительному колыханию расклешенных брюк, которое делает такой неотразимой раскачивающуюся («как в море лодочка») походку матроса, составляющую истинную славу Военно-морского флота. Это был настоящий танец. Иона танцевал перед Иродом. Он ощущал на себе взгляд тирана, облаченного в расшитые золотом одежды, но уже поверженного, завороженно следящего за плавными и свободными движениями матроса, танец которого знаменовал собой торжество безграничной свободы. Когда незнакомец снова догнал его, они одновременно, как по команде, повернулись лицом друг к другу: у обоих в руках были сигареты, но если у Ионы она была в мундштуке, то прохожий скромно держал свою в руке.

— Извините… У вас не найдется…

Иона улыбнулся:

— Нет, огня у меня нет. Впрочем, подождите, может быть, где-то в карманах что-нибудь завалялось…

Порывшись в карманах, он извлек спички и протянул их незнакомцу. Это был мужчина хрупкого сложения, с очень бледным лицом и глубокими складками вокруг рта. На нем был элегантный костюм из бежевого шелка. Прикуривая, он буквально пожирал взглядом обнаженную шею матроса. Возраст педераста интересовал Иону гораздо меньше, чем его физические данные.

— Огонек у матроса всегда найдется. У нас на флоте все ребята «с огоньком».

— О, я не сомневаюсь, что мореплавателей невозможно застать врасплох — так ведь говорят, «врасплох»? — и этом мне в них особенно нравится. Само собой разумеется, что я имею в виду прежде всего французских мореплавателей.

Он поблагодарил Иону легким кивком головы. Говорил он очень тихо, к тому же сознание того, что он познакомился с настоящим, из плоти и крови моряком и тот его внимательно слушает, заставляло его голос дрожать от волнения.

— Да, черт возьми, расслабляться нам нельзя. Мы неделями болтаемся в море, а там приходится рассчитывать только на себя.

Вдруг Иона подумал, что этот хлюпик с интеллигентскими манерами может испугаться его слишком грубых выражений или чересчур резких интонаций.

— Неделями!

Незнакомец сочувственно помахал перчатками, которые сжимал в своей руке.

— Боже мой, неделями! Каким необычайным мужеством надо обладать, чтобы решиться на столь длительное пребывание в полном одиночестве! Вдали от родины! Вдали от любимых!

Его голос зазвучал немного увереннее, однако неестественная вычурность его речи делала его звучание безжизненным и невыразительным. Сам он настолько напоминал опутанного нитками сделанного из мятой ворсистой бумаги змея с торчащим изо рта крючком, что не было ничего удивительного в том, что этим звездным вечером его вдруг схватили и потащили за одну из этих нитей. Он не улыбался и семенил рядом с Ионой, который продолжал подметать своими брюками мостовую.

— Ну что касается любимых, то я еще ни в кого не втюрился.

— Не втюрился? Что значит «втюрился»? Это что, арго?

— Да, в Париже так иногда говорят. А вы что, не француз?

— Я армянин. Но сердцем я француз. Франция — это Корнель, бесподобный Верлен. Я учился во французской школе. Теперь я коммерсант. Торгую прохладительными напитками. Газированным лимонадом.

Услышав, что педик — иностранец, Иона почувствовал внезапное облегчение, ибо терзавшая его с самого начала не совсем понятная ему странность поведения незнакомца получила наконец-то свое объяснение. А вот угрызения совести его не мучили вовсе. Армянин дотронулся до его руки, точнее, до складки ткани на рукаве матроса и, собравшись с духом, едва слышно, почти шепотом пробормотал:

— Пойдемте. Чего вы боитесь? Я ведь не чудовище.

На последних словах он внезапно запнулся и, отдернув свою затекшую, как бы пронзенную тысячей ледяных иголочек руку, весь затрясся от нервного смеха. Обернувшись, он посмотрел, не идет ли за ними Кэрель, но никого не увидел. Он опасался, как бы эти два столь подозрительно быстро расставшиеся друг с другом матроса не задумали против него чего-нибудь плохого. Такое же легкое беспокойство, правда вызванное другой, прямо противоположной причиной, ощутил и Иона, неподвижно стоявший, широко расставив ноги и засунув руки в карманы, не сомневающийся в том, что избранная им манера поведения как нельзя лучше подходит к данной ситуации.

— О! Я ничего не боюсь. Мне нечего бояться. Я матрос, я сам люблю развлечься и не хочу никому мешать. Каждый должен делать то, что ему нравится. Я человек без предрассудков. Я все понимаю.

— Вы абсолютно правы, мой дорогой. В этом мире людям часто не хватает подлинной широты взглядов. Лично я не считаю себя связанным ничем. Красота — это единственное, что я признаю.

— Меня даже на судне прозвали «тихоня». Это потому, что я никуда не сую свой нос. Я еще никогда никого не осуждал. Каждый развлекается, как может. Главное, чтобы все были довольны.

— Мне нравится то, что вы говорите, к тому же у вас такой приятный голос. Я все больше проникаюсь к вам симпатией. В самом деле (он схватил матроса за руку и, нервно сжав ее изо всех своих жалких силенок, едва не заставил Иону вскрикнуть от боли), — в самом деле, почему бы нам не пойти ко мне и не выпить немного ликера. Французский моряк не может от такого отказаться. Прошу вас, мой друг, пошли.

Его серьезное печальное лицо вдруг озарилось безумной надеждой, сверкнувшей в его огромных черных глазах. Он уже полностью перешел на шепот:

— Вы мне очень симпатичны. И потом (его горло сжалось, кадык судорожно дернулся) — и потом, вы сами сказали, что никогда никого не осуждаете. А я так одинок, и мне хотелось бы еще хоть немного побыть вместе с вами.

— Но ведь не обязательно идти к вам. Можно просто прогуляться.

— Но, мой друг, мне хотелось бы побыть с вами наедине.

— Можно пойти к морю. Найти какой-нибудь укромный уголок, где никого нет.

Бросив сигарету, он сделал несколько шагов. Армянин сперва последовал за ним.

— Но моя комната хранит все воспоминания. Мне хотелось бы, чтобы она запечатлела и ваш визит.

Иона разразился громким смехом. Он посмотрел на педераста и ласково сказал:

— Честное слово, вы чокнутый. Это уже звучит как признание в любви.

— О! Вы мне… О!.. Я смущен… но не думайте, не сердитесь… конечно, вы мне нравитесь…

— Ладно, ладно, в этом нет ничего плохого. Я не сержусь. С чего? Ничего плохого в этом нет. Только я не могу. Об этом не может быть и речи. Я не могу пойти к вам. Если хотите, можно немного пройтись, погода хорошая, пойдем к морю или в сад… Там нам никто не помешает…

— Нет. Я боюсь. Меня могут узнать.

— А если мы пойдем к вам? Это еще опаснее.

Их спор оборвался. Чем настойчивее матрос предлагал отправиться к морю, тем упорнее армянин настаивал на своем желании остаться в городе, ибо настойчивость матроса пугала его. Тот и раньше слышал, что педики бывают очень осторожны: теперь сломить его сопротивление можно было только убив его. На мгновение эти мысль возникла у него в голове. Он знал, что эти типы боятся обращаться в полицию. Оказавшись не в состоянии его заманить, он рисковал навлечь на себя насмешки Кэреля и от этого ненавидел его еще сильнее.

«Педик почуял что-то неладное. Наверное, сдрейфил».

Иона не знал, что армянину приглянулся Кэрель. Тот факт, что ушел именно Кэрель, делал того еще более привлекательным в его глазах. Конечно, он мог бы удовлетвориться и оставшимся матросом, но оказался не способным преодолеть сопротивление своего инстинкта самосохранения. Как и большинство педерастов, он испытывал безотчетный страх перед самцами более сильными, чем он сам, и опасался уединяться с ними в слишком безлюдных местах. На берегу моря он должен был бы почувствовать себя совсем беззащитным, ибо море всегда в сговоре с моряками. Дома же у него на расстоянии вытянутой руки была установлена кнопка сигнализации. Кроме того, ему хотелось насладиться поэзией полутемной, украшенной цветами, черными инкрустированными перламутром рамками, коврами, лентами и лиловыми подушками комнаты. Ему хотелось опуститься перед обнаженным матросом на колени и шептать ему на ухо нежные слова. Но главное, о чем Иона не знал, было то, что педераст думал о Кэреле и смутно надеялся, избавившись от Ионы, снова с ним встретиться. Наконец, ко всем этим терзавшим его страхам добавлялся еще один: чем больше ему нравился какой-нибудь юноша, тем больше он его боялся, и хотя ему вроде бы нравился Кэрель, страх, который тот ему внушал, он переносил на Иону.

— Ну, так что будем делать?

— Пойдем ко мне.

— Ладно, тогда бывай. Пока. Расстанемся друзьями. Может, еще увидимся через пару дней.

Они стояли на хорошо освещенной и очень людной улице. Иона резко, почти грубо сжал руку испуганного армянина и пошел прочь большими размашистыми шагами, раскачиваясь всем своим корпусом, амплитуда колебаний которого увеличивалась по мере того, как Иона стремительно удалялся. Сердце несчастного педераста болезненно сжималось в такт этим покачиваниям. Своего товарища Иона не нашел. А через десять минут после этой сцены, возвращаясь к себе домой, армянин заметил белевшую на перекрестке высокую фигуру Кэреля.

— О!

Это невольно вырвавшееся у него восклицание заставило Кэреля улыбнуться.

— Что такое? Я вас испугал? Разве я так ужасен?

— О! Вы просто ослепительны!

Кэрель улыбнулся еще шире. Он с самого начала не сомневался, что у Ионы с этим типом «ничё не выйдет», однако что все-таки произошло в действительности, он не знал.

— Вы… вы весь светитесь! Ваше лицо слепит меня!

Иронично улыбающийся Кэрель слегка присвистнул, и в том, как он это сделал, было столько мягкого очарования, что армянин тоже улыбнулся. Оставив Иону, он ужасно разозлился на себя за то, что не сумел воспользоваться плодами столь тщательно проведенной им подготовительной работы. Сознание того, что этим вечером у него уже не было практически никаких шансов снова встретить в массе толпящихся на улице людей понравившегося ему матроса, повергало его в отчаяние, к которому примешивалось сильное раздражение на самого себя, поэтому радость от внезапной встречи заставила его позабыть все свои опасения, а ласковая улыбка матроса окончательно усыпила его бдительность. Сложение и рост Кэреля подавляли армянина, но улыбка доказывала, что это гигант покорен им.

— По крайней мере неожиданно появляться вы умеете!

Армянин довольно быстро убедил Кэреля пойти к нему. Он снова повторил весь тот возвышенный бред, который уже говорил Ионе, но повторил короче, более сжато и компактно. Он был вне себя от возбуждения. Он забыл про всякую осторожность до такой степени, что сразу же отмахнулся от промелькнувшей было у него мысли: «Почему этот матрос сказал при мне, что возвращается на борт? Я ведь встретил его далеко от порта!» В комнате он зажег ароматическую палочку. Роскошная обстановка этой затянутой драпировками уютной комнаты восхитила Кэреля. Он чувствовал, как сладкая истома разливается по его членам, ему хотелось забыться и ни о чем не думать. Мягкие подушки, плотный ковер, необычные цветы. Черное дерево мебели и рамок убаюкивало его. Обилие мягкой мебели поглощало собой Кэреля, он чувствовал себя заживо похороненным и не смел пошевелиться. Ему никак не удавалось сосредоточиться.

— Будьте как дома. Теперь вы хозяин этого царства. Располагайтесь.

Слово «располагайтесь» почему-то смутило Кэреля, хотя он и не мог понять, почему. Мысль, промелькнувшую у него в голове, он уже не мог выразить словами — все слова расплывались и утрачивали свой первоначальный смысл, — она явилась ему в виде гирлянды постоянно двигающихся причудливых цветов (отчего вызванное ею беспокойство то разрасталось и готово было повергнуть его в настоящее отчаяние, то полностью затихало): «Надо будет все же не дать ему меня трахнуть». Кэрель считал, что педерастами называют только таких парней, которые трахают других. Если матросы (а он сам постоянно был этому свидетелем, хотя лично его это и не касалось) с такой ненавистью относятся к педикам, то это можно было объяснить только тем, что (хотя они сами часто похожи на баб) они пытаются сделать женщину из вас. Только этим — и ничем другим — можно было объяснить, почему их так все ненавидят. Добродушие Кэреля иногда делало его крайне наивным. Его беспокойство продлилось недолго и совсем не отразилось на его настроении. «Там видно будет». Зарывшись в подушки и с жадностью затягиваясь сигаретой, он наблюдал за тем, как армянин в предвкушении долгожданного мига все больше теряет голову. Кэрель видел, как он жеманится, пудрится и нервно разливает своими миниатюрными ухоженными ручками, какие он потом видел только у лейтенанта, в крошечные кофейные чашечки розовый ликер.

«Забавно. Если все педерасты такие, как он, то в них нет ничего плохого».

— Меня зовут Жоашен. А вас, ангелоподобный юноша, как прикажете величать?

— Меня?

Он не мог скрыть своего удивления. Нежность армянина буквально обволакивала его, нечто подобное он испытает потом на причале, когда лейтенант Себлон склонится над ним, мечтательно поглаживая свою полную грудь:

— О, мои алебастровые шары!

Эти алебастровые шары были тяжелы. Офицеру казалось, что они молочно-белые, подобно луне, твердые и нежные одновременно и наполнены молоком, которым он, конечно же, сможет вскормить уже начинающего держать головку Кэреля.

— Да, тебя?

— Меня зовут Кэрель. Матрос…

Он запнулся, поняв, что совершил ошибку. Поколебавшись несколько секунд в нерешительности, он наконец отбросил сомнения и повторил: «… Кэрель».

— О! Какое красивое имя!

— Да, Кэрель. Матрос Жорж Кэрель.

Армянин опустился перед ним на колени. Его бледно-розовое вышитое золотыми и серебряными птицами шелковое кимоно слегка распахнулось, обнажив грудь и белые гладкие ноги. Кэрелю от усталости показалось, что к нему приближается странная кукла необыкновенно большого размера, как будто это было во сне, который, подобно огромной лупе, приближает и увеличивает все предметы до такой степени, что начинает казаться, будто они с тобой сливаются. Это было забавно! Кэрель улыбнулся. Армянин приблизил свой рот к его рту. Кэрель наклонился вперед, подавшись навстречу первому в своей жизни поцелую, полученному им от мужчины. Он чувствовал легкое головокружение. Ему нравилось преступать все запреты в этой комнате, как бы специально для этого предназначенной, ибо здесь все происходящее с ним казалось ему далеким и почти нереальным. Он как бы парил над миром. Он улыбался, но был абсолютно серьезен. Можно даже сказать: в этой комнате он чувствовал себя как в лоне матери. Так же тепло и безопасно.

— Твоя улыбка сияет, как звезда.

Улыбаясь, Кэрель обнажил свои белые зубы. Кокетство Жоашена, неестественная белизна его кожи (едва коснувшись которой он обнаружил, что она вся напудрена и надушена) совсем не трогали Кэреля, однако любовный огонь, который он заметил в прекрасных черных, устремленных на него, окруженных длинными загнутыми ресницами глазах, все же немного взволновала его.

— О! Твои зубы, как звезды!

Жоашен соскользнул своей рукой к яйцам матроса и, лаская их сквозь белое полотно, зашептал:

— Какие сокровища, какие драгоценности…

Кэрель с силой прижался ртом ко рту армянина и резко сдавил его в своих объятиях.

— Ты огромная лучезарная звезда, которая будет вечно освещать мою жизнь! Моя золотая звезда! Храни меня…

Кэрель задушил его. Предсмертные судороги педераста он наблюдал с холодной улыбкой: пальцы судорожно сжались, глаза выкатились из орбит, а из приоткрытого рта вывалился отвратительный язык — наверное, подумал он, тот точно так же его высовывал, когда предавался своим радостям в одиночестве. Музыка прибоя звучала у матроса в ушах. Он слышал гул нездешних миров. Ласковый шепот моря.

  • Звезда надежды и любви
  • Над моряком горит,
  • Ее незамутненный вид
  • В пути его хранит…

Глаза армянина вдруг безжизненно застыли и погасли. Пение умолкло. Эта внезапная перемена внутри окружающих предметов не ускользнула от внимания Кэреля, который чутко уловил приближение смерти. Педераст был существом хрупким и нежным. Он умер тихо. Без лишнего шума.

Отдавая дань традиции или даже подчиняясь своеобразному ритуалу, он счел необходимым замести за собой следы, скрыть (подобно тому как зонтик, оставленный открытым возле убитой на лугу девушки, продолжает укрывать ее от солнца) от глаз посторонних истинную картину происшедшего убийства, изменив какую-нибудь его характерную деталь: заметив блаженное выражение лица убитого, матрос приоткрыл его ширинку, поднес к ней две безжизненные руки и оставил их так, якобы изготовленными для занятия онанизмом. Он невольно улыбнулся. Педерасты сами подставляют палачам свою нежную шею. Можно с уверенностью утверждать — и мы еще убедимся в этом позже, — что жертва часто сама провоцирует палача. В голосе педиков, даже самых смелых, неизменно слышится тайная дрожь, что само по себе уже привлекает внимание потенциального убийцы. Кэрель заметил в зеркале свое лицо: он был замечательно красив. Он улыбнулся собственному отражению, этому двойнику убийцы в бело-голубой форме, с черным сатиновым галстуком на шее. Кэрель забрал все деньги, которые нашел, и спокойно вышел. На темной лестнице он столкнулся с какой-то женщиной. На следующее утро все матросы «Мстителя» были выстроены на палубе. Два юноши, накануне видевшие Жоашена с Ионой, явились, чтобы опознать матроса. Они указали на Иону, который в течение шести месяцев с отчаянным ожесточением отрицал свою вину на допросах, так и не сумев объяснить, каким образом случайная незнакомка в чадре могла встретить утром французского матроса на лестнице, где жил армянин, с которым он сам чуть раньше гулял по улице. Это армянин был задушен в тот самый час, когда Иона шел по направлению к «Мстителю». В знак уважения к стране, находившейся под французским протекторатом, а также приняв во внимание вызывающее поведение обвиняемого, военный трибунал приговорил Иону к смерти. Он был казнен. Кэреля же опять выручила его звезда. Он покинул Бейрут с грузом новых сокровищ. Он увозил с собой данные ему педерастом ласковые имена, окрепшую веру в свою звезду, но главная его драгоценность, как он теперь знал, находилась у него между ног. Это убийство далось ему легко. Оно было неизбежно, потому что Кэрель назвал свое имя. Он позволил, чтобы Иону — его лучшего друга — казнили. Такая жертва давала Кэрелю полное право без угрызений совести распоряжаться небольшим состоянием из сирийских ливров и монет всех стран мира, обнаруженных им в комнате Жоашена. За это ему пришлось дорого заплатить. Наконец, если педераст — это такое хилое, слабое, воздушное, прозрачное, нежное, утонченное, изящное, хрупкое, болтливое, невесомое существо, то он был просто обречен на то, что его когда-нибудь убьют, подобно тому как тонкое венецианское стекло только и ждет тяжелой руки воина, которая раздавит его, даже не порезавшись (не считая, быть может, небольшой коварной ранки от застрявшего в теле острого блестящего стеклышка). Если это и есть педераст, то это не мужчина. Он абсолютно беспомощен. Это какая-то кошечка, снегирь, олененок, медяница, стрекозка, сама слабость которых настолько утрированно преувеличена, что невольно притягивает к себе смерть. И кроме того, это существо называлось Жоашен.

Следовало бы ускорить ход повествования. Необходимо срезать с рассказа все мясо, оставив одни костяк. Однако ограничиться только краткими примечаниями тоже не представляется возможным. Кое-что нуждается в более развернутых пояснениях. Читатель, должно быть, удивлен (мы употребляем слово «удивлен», а не «возмущен» или «взволнован», дабы избежать субъективных оценок, способных нарушить чистоту стиля этого романа) болью, испытанной Кэрелем в момент, когда он узнал об аресте, спровоцированном накануне им самим, а это вынуждает нас снова обратиться к некоторым скрытым мотивам его поведения. Он убивал ради наживы. Однако ведь можно украсть и не убивая; предположение, будто убийства совершаются исключительно ради наживы, следует признать абсолютно беспочвенным — сопровождающие кражи убийства, скорее всего, носят чисто ритуальный характер. Очевидно, и Кэрель, благодаря случайному стечению обстоятельств, познал сладость кражи, увенчанной великолепным и вместе с тем ничем не оправданным убийством. Кровь украшает и освящает кражу, отчего последняя постепенно утрачивает свое значение и блекнет в лучах ослепительно сияющего убийства, — стремление к наживе не исчезает полностью, но как бы медленно разлагается под воздействием тлетворного дыхания чистого убийства — а если пострадавшим оказывается вдобавок близкий друг преступника, то это помогает ему избавиться от угрызений совести. Конечно, опасность, которой он подвергается (а он рискует своей жизнью), сама по себе могла бы служить достаточным оправданием желанию воспользоваться плодами своего преступления, но близкие отношения, связывающие его с жертвой — и делающие эту жертву как бы частью личности убийцы, — оказывают парадоксальное воздействие на его поведение, суть которого сводится примерно к следующему: я только что пожертвовал частью самого себя (своей дружбой). Я заключил что-то вроде договора с дьяволом, отдав ему частичку своей души, своей плоти — своего друга. Гибель друга освящает совершенную мною кражу. И речь идет не просто о чем-то внешне эффектном (кровь, слезы, смерть, траурная символика всегда подчеркивают значимость происходящего), а о глубочайшем таинстве, наделяющем меня исключительными правами на обладание сокровищами, в обмен на которые я отдаю, отрываю от себя своего друга. Отрываю от себя, потому что друг был питаемой моими соками листвой на моих ветвях, и боль, которую я теперь испытываю — лишнее тому доказательство. Кэрель не сомневался, что если бы его вдруг решили лишить награбленных сокровищ, то это было бы страшным святотатством, которого он не должен был ни в коем случае допускать, ведь ему удалось провернуть это дело и избежать наказания самому только благодаря тому, что он сдал своего напарника (и друга) легавым и тот был приговорен к пяти годам лишения свободы. Награбленное для Кэреля было дорого, как память о пострадавшем товарище. Это вовсе не означает, что наш герой считал себя обязанным сохранить для него его долю, — главным для него было не допустить, чтобы украденные вещи вернулись к законным своим владельцам. После каждой своей новой кражи Кэрель испытывал острую необходимость убедиться в существовании мистической связи между собой и украденными им предметами. Только после этого он чувствовал себя вправе распоряжаться ими. Кэрель обменивал своих друзей на браслеты, колье, золотые часы, серьги. То, что ему удалось найти материальный эквивалент чувству — дружбе, — безусловно, не могло быть понято остальными людьми. Только он один знал, что на самом деле за этим стоит. Каждый, кто попытался бы его заставить «вернуть награбленное», совершил бы кощунственный акт, равносильный осквернению места погребения. Арест Жиля огорчил Кэреля, что не помешало ему сразу же почувствовать все золотые украшения, приобретенные на деньги, добытые при помощи Жиля, своим кровным достоянием. Нельзя сказать, чтобы описанные выше отвлеченные спекуляции являлись исключительной прерогативой натур утонченных, к ним часто бывают склонны и люди с самым обычным сознанием. Хотя сознание Кэреля, вынужденное постоянно вытаскивать его из всевозможных противоречий с самим собой, в последнее время тоже стало более изощренным.

Рассказывая о драке братьев, Дэдэ не без умысла воспроизвел все оскорбления, которыми Робер осыпал Кэреля, отчего Марио вдруг почувствовал глубокое облегчение, причина которого ему самому была до конца не ясна. А она заключалась в следующем: в его голове промелькнуло смутное подозрение, что Кэрель мог быть замешан в убийстве матроса Вика. Подозрение было смутным, потому что радость, которую ощутил полицейский, мешала ему сосредоточиться. Он почувствовал, что эта все еще ускользающая от него мысль несет ему спасение. Постепенно, как бы зацепившись за мелькнувшую у него надежду на спасение, он восстановил реальную связь, которая могла существовать между убийством и тем, что ему было известно о педерастах: если Ноно действительно трахал Кэреля, то последний, без сомнения, был «дамкой». И не было бы ничего удивительного, если бы он оказался замешан в убийстве моряка. То, что Марио думал о Кэреле, конечно же существовало лишь в его воображении, но это, тем не менее, помогло ему добраться до правды. Проанализировав факт убийства и поведение Кэреля, мгновенно все сопоставив, он пришел к неожиданному для него самого выводу, и когда в комиссариате была высказана версия о виновности Жиля в двух убийствах, он смутился, но из опасения выдать себя не решился открыто ее отрицать. Воображение же его продолжало лихорадочно работать. Марио предполагал, что Кэрель был влюблен в Вика и убил его в припадке ревности — или же Вик был влюблен в Кэреля и сам пытался его убить. Чем дольше Марио обдумывал эти гипотезы, ни одну из которых невозможно было проверить, тем сильнее он проникался уверенностью в виновности Кэреля. Марио вспомнил, какое у него было бледное, несмотря на морской ветер, лицо. Бледное и так сильно напоминающее ему лицо Робера. У Марио их сходство вызывало сладкое недомогание и смятение чувств, и это тоже свидетельствовало против Кэреля. (Под сладким недомоганием мы подразумеваем легкое, но щемящее волнение, которое охватывало его душу, когда он видел перед собой это прекрасное мужественное лицо, черты которого вдруг смешивались с чертами другого лица, что делало его красоту неуловимой, беспомощно колеблющейся, неспособной обрести окончательное равновесие и определенность.) Встретившись в тот вечер с ним у насыпи, он испытал нечто подобное тому, что чувствовала Мадам Лизиана. Марио вбирал в себя каждую черту в отдельности, и из них в нем как бы само собой слагалось лицо Робера. Постепенно это лицо полностью слилось с ним, заменив собой его собственное. Марио на несколько секунд застыл в неподвижности в темноте под ветвями деревьев. Он пытался отделить реальность от воображаемого видения. Его лоб был напряженно наморщен, брови нахмурены. Неподвижное лицо Кэреля мешало ему вспомнить, каким на самом деле было лицо Робера. Обе физиономии смешивались, сливались, разделялись и снова смешивались. Различить их было невозможно, в этот вечер даже улыбка превращала Кэреля в тень своего брата. (Казалось, он улыбался всем своим существом, его улыбка, как огромная складка на окутывающей его тончайшей вуали, скользила по нему, оживляя и одухотворяя его гибкое стройное тело, в то время как грусть Робера была устремлена внутрь него самого: она не омрачала его, а скорее разжигала в нем темный невидимый огонь, который под воздействием его резких и тяжелых движений разгорался все сильнее и сильнее.) Наваждение длилось недолго. Полицейский не позволил себя увлечь этому дьявольскому водовороту.

«Который из них?» — промелькнуло у него в голове.

Хотя он уже не сомневался в том, что убийство совершил Кэрель.

— О чем ты думаешь?

— Так, ни о чем.

Сходство братьев выбивало у него почву из-под ног, он чувствовал растерянность, признаться в которой, естественно, не мог. Он взглянул на Кэреля и с некоторым злорадством подумал: «Ты, приятель, пытаешься спутать карты, но со мной этот номер не пройдет». Он просто решил больше не думать об этой путанице, разобраться в которой не мог бы ни один полицейский. Возможно, сумей Марио распутать этот клубок, он и докопался бы до чего-нибудь очень важного. Но его это больше не интересовало. И все-таки он сказал:

— Ты странный тип.

— Ты это о чем?

— Сам не знаю. Я это просто так сказал.

У Марио снова появилось смутное ощущение, что виновность матроса «открывает ему путь к спасению». Не понимая, почему, и даже не пытаясь это понять, он почувствовал, что не должен говорить о своем открытии никому. Он дал себе клятву молчать. Если он покроет убийцу, тем самым сознательно став соучастником преступления, то, быть может, ему простится и его коварство по отношению к Тони. Марио не столько боялся мести брестских докеров за своего приятеля, сколько его тяготило всеобщее презрение. Мы не собираемся особенно углубляться в психологию полицейского, однако было бы любопытно проследить, как постепенное развитие некоторых основных инстинктов — их культивирование — приводит к появлению этого странного, излучающего самодовольство существа — легавого. Марио нравилось вращать вокруг своего среднего пальца золотой перстень с гербом на печатке, грани которой слегка царапали указательный и безымянный пальцы его унизанной кольцами руки. Особенно он любил это делать, когда, сидя за своим столом, допрашивал задержанного в доках или на складах вора. В отделе службы безопасности он делил со своим коллегой кабинет, где каждый из них располагал собственным рабочим столом. Марио был элегантен (а большего от него и не требовалось). Ему нравилось хорошо одеваться. Следует отметить также строгость его костюмов, умение их носить, суровое выражение его лица и, наконец, сдержанную уверенность его жестов. Наличие у Марио собственного письменного стола поднимало его в глазах допрашиваемых им преступников на недосягаемую высоту. Иногда он с демонстративной небрежностью оставлял их одних, как оставляют вещь, в сохранности которой совершенно уверены. Он отправлялся за справкой в одну из многочисленных картотек. Это занятие тоже глубоко волновало его: он чувствовал себя хозяином секретов сразу нескольких тысяч мужчин. Когда он выходил на улицу, его лицо тотчас скрывалось под маской. Ему не хотелось, чтобы в кафе или где-нибудь еще в нем узнали полицейского. Впрочем, за этой маской — а наличие подобного аксессуара все-таки предполагало то, на что она была надета, — все равно скрывалось настоящее лицо полицейского. Он готов был часами следить за людьми, ни одна их ошибка, ни один грех не должны были ускользнуть от его взгляда, малейшая неосторожность могла навлечь ужасное наказание на человека с самой безупречной репутацией. Это было настоящее искусство, которое не имело ничего общего с подслушиванием у дверей или подглядыванием в замочные скважины. Марио не чувствовал никакого интереса к людям, а тем более к их личной жизни, но все, что вызывало у него хоть малейшее подозрение, действовало на него, как мыльная пена на ребенка: осторожно, с краю, он нащупывал соломинкой самое слабое место, из которого можно было выдуть радужный пузырь. Марио забывал обо всем, он откапывал все новые и новые факты и с радостью чувствовал, как под воздействием его дыхания преступление раздувается все сильнее и сильнее и наконец отрывается от него и поднимается в небо. Конечно, сам Марио был убежден, что трудится на благо общества. За год Дэдэ окончательно пристрастился сразу к двум столь не похожим друг на друга занятиям: он воровал и в то же время доносил в полицию на тех, кто ворует. И это несмотря на то, что, стараясь поощрить его привычку к доносительству, Марио часто повторял ему:

— Ты нам нужен, понимаешь. Ты помогаешь нам бороться с подонками.

Парнишка не задумывался над своими поступками и оставался равнодушным к подобным сентенциям, в которых его волновало только это, заставлявшее его чувствовать себя вовлеченным в какое-то грандиозное приключение. Он закладывал жуликов, и это нисколько не мешало ему самому воровать вместе с ними.

— Ты был знаком с Жильбером Тюрко?

— Да. Корешом он моим не был, но я его знал.

— Где он сейчас?

— Не знаю.

— Да брось…

— Честное слово, Марио. Я не знаю. Если б я знал, я бы тебе сказал.

Парнишка сам, еще до того, как его попросил об этом полицейский, провел небольшое расследование, но ничего не выяснил. Он так и не сумел точно установить, была ли между Жилем и Роже любовная связь, о существовании которой он смутно догадывался. Роже так ловко пользовался невинным выражением своего лица, что его невозможно было в чем-либо заподозрить, хотя с его стороны это и не было сознательной хитростью.

— Постарайся все разузнать!

Что-то в душе Марио подсказывало ему, что чаша всеобщего презрения, которую он уже успел слегка пригубить, все-таки минует его, если он сумеет разгадать тайну этого убийства и навсегда похоронит ее в своей груди.

— Ладно, попробую. Но мне кажется, что в Бресте его нет.

— Об этом ничего точно не известно. Если он и уехал, то недалеко, он же в розыске. Повторяю еще раз: ты должен зырить и нюхать воздух, а потом сдать мне все под ключ.

Дэдэ с удивлением взглянул на сильно покрасневшего полицейского, который внезапно почувствовал, что недостоин изъясняться на языке, тоже предназначенном для обмена обычной информацией, но дающем, благодаря своей исключительной выразительности, возможность говорящему намекнуть своему собеседнику на существование между ними тайного, почти братского родства, но не по крови или языку, а по чудовищному бесстыдству и ангельскому целомудрию одновременно, чего скудость обычной речи сделать не позволяет. Оттого, что Марио, уже утратив благодать, все же святотатствовал и пытался говорить на нем, и возникла эта заминка: он как будто сам не понимал того, что говорит, поэтому фраза и получилась такой неестественно-вычурной. Марио был полицейским, но для того, чтобы осознавать себя им в полной мере, он нуждался в постоянном сопротивлении самому себе (а значит в том, против чего полицейский обычно борется). Он мог им быть лишь для других, противопоставляя себя миру, с которым боролся. А подлинной цельности и гармонии с самим собой, которые достигаются только в борьбе с противоречивыми желаниями, раздирающими собственную душу, ему достичь не удавалось. Будучи полицейским, Марио не мог не заметить, что сам часто испытывает тягу к правонарушениям и даже преступлениям — причем тяга к преступлению была в нем даже сильнее инстинктивного стремления полицейского к порядку, — но его несправедливость в отношении Тони воздвигала между ним и преступниками непреодолимую преграду, изолировала его от них, ставила его в положение изгоя, наблюдателя или же судьи, но войти в их среду, самому стать одним из них он уже не мог. Как и всякий истинный художник, он любил свое ремесло, но эта любовь так и осталась неразделенной. Ему оставалось только ждать и надеяться, угрозы докеров и доказательства виновности Кэреля постоянно вертелись у него в мозгу. Днем на службе он вечно шутил со своими товарищами, никто из которых не знал об угрожавшей ему опасности. Почти каждый вечер он встречался с Кэрелем за городом, неподалеку от того места, где насыпь возвышается над железнодорожными путями. Марио не собирался следить за ним, ему даже в голову не пришло, что обнаруженная около трупа Вика зажигалка могла указывать на связь Жиля с Кэрелем. Возвращаясь из здания бывшей тюрьмы, Кэрель шел по насыпи. Он не испытывал к полицейскому ни малейшего дружеского чувства, скорее, его привязывала к нему привычка и сознание того, что он весь в его власти. К тому же с ним он чувствовал себя в безопасности. Он снова становился маленьким и беззащитным. Как-то вечером в темноте он прошептал:

— А если бы ты тормознул меня на гоп-стопе, ты бы сдал меня в ломбард?

Само по себе словосочетание «внутренняя дрожь» нам не очень нравится, но, не в силах найти ничего лучшего для того, чтобы передать состояние Марио, мы вынуждены его употребить: «Марио почувствовал сильную внутреннюю дрожь». Чтобы поддразнить его, он ответил:

— Почему бы и нет? Ведь это мой долг.

— Упрятать меня в тюрягу — твой долг? Не слабо!

— Ну конечно. А если бы ты кого-нибудь замочил — тем более. Я бы отправил тебя в Дебле.

— А!

Выпрямившись после акта, который ни полицейский, ни он сам не решались назвать актом любви, Кэрель снова превращался просто в мужчину, стоящего лицом к другому мужчине. Застегивая брюки и служивший ему поясом ремень, он улыбался: ему хотелось показать, что он не воспринимает происшедшего с ним всерьез. Как раз в это время страсть хозяйки к Кэрелю была в самом разгаре, и будучи не в состоянии разобраться в сложном переплетении отношений Ноно, Марио и своего брата, он опасался, что его могут подставить. Он решил подстраховаться.

На следующий вечер он убедил Жиля бежать. Осторожно войдя в тюрьму, он приступил к методичному осуществлению досконально продуманного им ночью плана своего спасения: прежде всего ему необходимо было забрать у Жиля свой револьвер. Он глухо спросил:

— Ствол у тебя?

— Да, он тут. Спрятан.

— Покажи.

— Зачем? Что случилось?

Жиль хотел спросить, не пришло ли время им воспользоваться, но не решился. Кэрель говорил очень тихо. Он должен был действовать крайне осторожно, чтобы не возбудить в Жиле подозрений. Можно даже сказать, что он продемонстрировал в этой ситуации свои недюжинные актерские способности. Он тянул с объяснениями, и таким образом отказ Жиля, даже колебание становились невозможными, он не сказал сразу: «Давай», но: «Покажи, я потом объясню…» Жиль смотрел на Кэреля, тот и другой чувствовали растерянность. На них действовала вкрадчивость, почти нежность их собственных голосов и грусть сумерек. Эта нежность и эти сумерки как бы обнажали их, сдирали с них кожу и тут же проливали на их раны целительный бальзам. Кэрель чувствовал настоящую привязанность, даже любовь к Жилю, который отвечал ему тем же. Нельзя сказать, чтобы Жиль уже подозревал, на что (а трагическая развязка была неизбежна) обрекает его Кэрель, нам не хотелось бы искажать смысл происходящего своими досужими домыслами. Говорить о предчувствии в данном случае было бы ошибкой. Не то чтобы мы вообще не верили в предчувствия, но они скорее относятся к теории, чем к конкретному произведению искусства, — ибо произведения искусства не подчиняются никаким навязанным извне представлениям. Нам всегда казалось отвратительной литературщиной следующее рассуждение по поводу картины, изображающей младенца Иисуса: «В его взгляде и улыбке уже чувствуются боль и отчаяние грядущего Распятия». И все-таки, стараясь передать суть связывающих Кэреля с Жилем отношений, мы вынуждены попросить у читателя извинения за то, что не можем обойтись без этого презираемого нами литературного штампа, и написать, что Жиля внезапно посетило ощущение своей обреченности и предчувствие предательства Кэреля. Эта банальная фраза служит лишь для того, чтобы быстрее и вернее обрисовать роли двух героев: искупителя и того, кто провоцирует это искупление, — остается еще один нюанс, о котором мы считаем своим долгом тоже поведать читателю. Жиль сделал движение, которое на мгновение освободило его от этой обволакивающей и привязывающей его к своему будущему убийце нежности. (Здесь уместно напомнить, что бывали случаи, когда даже отец, подчинившись какому-то внутреннему порыву, на глазах пораженной и шокированной публики вдруг дружески обращался к убийце своего сына, участливо расспрашивая того о последних мгновениях своего любимого чада.) Жиль скрылся в тени, куда за ним невольно последовал и Кэрель.

— Он у тебя?

Жиль поднял голову. Он присел на корточки, пытаясь достать пистолет из-под связки канатов.

— А?

Он засмеялся, и голос его слегка дрожал.

— Я, наверное, спятил, — добавил он.

— Покажи, — едва слышно попросил Кэрель и осторожно взял револьвер. Теперь он был спасен. Жиль снова встал.

— Что ты собираешься с ним делать?

Кэрель молчал. Он повернулся спиной к Жилю и направился в угол, где тот обычно сидел. Наконец он решился:

— Пора линять по-тихому. Тебя зашухерили.

— В натуре?

К счастью, слово оканчивалось гласной, иначе Жилю не удалось бы произнести последний слог. Ужас перед гильотиной, который он на какое-то время загнал глубоко внутрь себя, внезапно охватил его с новой силой и заставил всю его кровь прихлынуть к сердцу.

— Да. Тебя ищут. Но не дрейфь. И не думай, что я тебя кину.

Жиль никак не мог понять, зачем им понадобился револьвер, и тут он увидел, как Кэрель положил его себе в карман робы. Его внезапно озарила мысль о возможном предательстве, но в то же время он испытал глубокое облегчение, что избавился от этого предмета, применив который он, возможно, снова кого-нибудь бы убил. Вяло протянув руку, он спросил:

— Ты мне его оставишь?

— Ладно. Я те все объясню. Слушь меня внимательно. Я не грю, что тя поймают, я уверен, что нет, но ведь все мо случиться. Лучше, чтоб у тя не было с собой оружия.

Все доводы Кэреля сводились примерно к следующему: если он выстрелит в легавых, те тоже начнут стрелять. Они могут убить или ранить его. А если он будет арестован, то им не составит большого труда узнать от него — если Жиль будет ранен — или просто проведя тщательное расследование, что револьвер принадлежит лейтенанту Себлону, который, в свою очередь, сразу же заподозрит своего ординарца. Описывая движение души наших героев, мы стремимся подчеркнуть то, что нам кажется самым существенным. Мы подбираем по своему усмотрению поступки — видя или, точнее, предвидя приближение долгожданного конца, — которые лучше всего раскрывают их внутренний мир, если же для большей художественной достоверности нам потребуется показать мысли, суждения или поведение героя, неожиданно столкнувшегося, например, с какой-нибудь несправедливостью, — персонаж как бы ускользает от автора и становится абсолютно самостоятельным. То есть мотивы его поведения раскрываются автором уже после описания его поступка. В данном случае доводам, к которым прибегнул Кэрель, можно дать следующее более или менее удовлетворительное объяснение: подобный грубый ход мысли был связан с отсутствием у него воображения, ибо он плохо понимал офицера, который, как свидетельствует его дневник, скорее взял бы вину на себя, чем выдал Кэреля полиции. Судя по записи в личном дневнике, лейтенанту Себлону даже хотелось, чтобы Кэрель оказался убийцей, но мы еще увидим, на какие героические поступки подвигнет его стремление к тому, чтобы это желание осуществилось.

Жиль буквально обезумел от страха. Он даже не пытался понять доводы своего друга. Как бы со стороны он услышал звук собственного голоса:

— Значит, я пойду нагишом. Безо всего.

Кэрель только что потребовал назад свою матросскую форму. Не должно было остаться ничего, что могло указать полиции на Кэреля.

— Голым я тебя не оставлю, не бойся!

Жиль хотел было протестовать — скользкое и настороженно-вкрадчивое поведение Кэреля постепенно начинало его раздражать, — но эта резкая интонация снова подчинила его. Кэрель прекрасно понимал, что разговаривая с подчеркнутым презрением с тем, кто мог его выдать, он ясно давал понять, что не сомневается в своих силах. Нежно и умело он перешел к более крупной игре, где на кон была поставлена уже жизнь самого игрока. Принюхавшись, иначе не скажешь, он почувствовал, что нащупал удачную линию поведения, и решил придерживаться ее до конца.

— Может, ты не будешь меня доставать, а? И косить под крутого. Все, что от тебя требуется, — это слушаться меня.

Эти слова и тон, каким они были произнесены, настолько приблизили его к гибели (Жиль мог о чем-то догадаться и уступить своему раздражению), что он еще более ясно и отчетливо, до малейших нюансов понял, как нужно себя вести, чтобы подставить Жиля, заставить его молчать и, тем самым, спастись самому. Все его чувства были обострены, и он, уже празднуя в душе победу, слегка умерил свой презрительный и высокомерный тон, который мог нарушить зыбкое равновесие и отдалить от него почти достигнутую им цель. Однако голос Кэреля (а тот не сомневался, что успех сопутствует только тем, кто не считает себя связанным никакими предрассудками), став менее презрительным и высокомерным, вовсе не стал от этого более сердечным. Криво улыбнувшись, как бы желая показать Жилю, что, несмотря на всю серьезность сложившейся ситуации, излишне драматизировать ее не стоит, он произнес:

— Ты хочешь знать, что дальше? Ты же не из слабаков, выкрутишься как-нибудь. Но сейчас лучше слушайся меня. Понял? А?

Он положил руку Жилю на плечо и говорил с ним теперь как с больным или с умирающим, адресуя свои последние наставления уже скорее его душе, чем телу.

— Найдешь пустое купе. В первую очередь спрячешь фанеру. Лучше всего спрятать ее под сиденье. Немного можешь оставить у себя. Понял? Никогда не держи все бабки при себе.

— А прикид?

Жиль собирался сказать: «Ты просто хочешь, чтобы я скорее свалил», — но, вспомнив об установившейся между ними в последнее время близости, которой он сам даже немного стыдился, он побоялся, что эта фраза может показаться Кэрелю слишком двусмысленной, и произнес:

— Меня же заметут…

— Да нет. Успокойся. Легавые же не знают, как ты прикинут.

Голос Кэреля по-прежнему звучал повелительно и нежно. Их взаимное влечение — которое было родом недуга и вызывалось нарушением в системе кровообращения обычного течения событий, — казалось, ждало удобного случая, чтобы дать о себе знать. Обняв Жиля за плечи, Кэрель произнес:

— Не дрейфь! Мы еще им покажем!

Он имел в виду их совместные дела, и Жиль это так и понял, но испытанное им при этих словах волнение было вызвано, скорее, некоторой недосказанностью этой фразы, сформулированной так, будто их слышали дети, и как бы содержащей в себе некий намек на то, что два соучастника могли быть еще и любовниками. Жиль был потрясен. Кэрель совершил только одну ошибку: именно ту, какую обычно и совершают в подобной ситуации, когда, думая о собственном спасении, лишают всякой надежды тех, кто обречен на гибель. Желая подстраховаться, он постарался осторожно намекнуть Жилю, чтобы тот не выдавал его, если вдруг, не дай Бог, его схватят полицейские:

— Понимаешь, это ни к чему. Тебе-то все равно уже нечего терять.

Жиль с искренним недоумением посмотрел на него:

— Почему?

— Ну, ты ведь уже практически приговорен к смерти!

Жиль почувствовал, как внутри у него все холодеет, сжимается, он ощутил в себе страшную пустоту и невесомость. Он прислонился к Кэрелю, который крепко обнял его. Надо сказать, что в дальнейшем Жиль ни словом не обмолвился о Кэреле полицейским. До его перевода в Ренн Марио присутствовал на всех допросах. Он немного боялся услышать от Жиля имя Кэреля. Он не сомневался, что юный каменщик совершил только одно убийство, а в другом неповинен. После своего ареста Жиль сразу же забыл о Кэреле и не вспомнил о нем только потому, что никто его об этом не спросил. Не стоит объяснять, читатель сам, наверное, догадывается, почему ни один полицейский (кроме Марио) не задумался над тем, каким образом живший после убийства каменщика такой затворнической жизнью Жиль мог убить еще и матроса. Что касается Марио, то его проникновение в суть происходящих событий заслуживает особого внимания. По-настоящему его можно понять только в более широком контексте нашего романа. Дэдэ был — во всяком случае, ему так казалось — в курсе всех любовных приключений брестских мальчишек. Стараясь выслужиться — конечно, и перед Марио, но в первую очередь все же перед полицией, причем именно выслужиться, — он поражал всех (благодаря своей физической ловкости, хитрости, а также цепкости зрительной памяти) огромным количеством всевозможных наблюдений. Лишенный каких-либо угрызений совести — а значит, и связанных с ними помех, — Дэдэ был замечательной запоминающей машиной. В то время он восхищался Робером. Данное ему Марио задание следить за Кэрелем позволило ему соприкоснуться со сложным миром взаимных симпатий и отталкиваний, существующих между полицейским и преследуемым им преступником. Дэдэ никогда не решался напомнить Роберу о его драке с братом, свидетелем которой он был, но в том, что Роже был любовником Жиля, он не сомневался. Хотя ему и в голову не могло прийти специально наблюдать за ним или тем более следить. Однажды он сказал Марио:

— Это малыш Роже — приятель Тюрко.

Примерно в то же время Жиль заявил ничего не подозревавшему Кэрелю:

— Если бы меня арестовали, может, я и смог бы найти общий язык с Марио.

— Как?

— А? Ну…

— Как?

— Ну, понимаешь… Он же педик. Они с Дэдэ приятели.

Можно ли считать такое поведение коварным? Стоит подростку попасть в полицию, как он сразу начинает думать о том, как бы использовать в своих интересах такое явление, как гомосексуальность. Желая обозначить общую тенденцию и избежать чрезмерного копания в собственной душе, мы считаем возможным ограничиться самыми краткими и приблизительными соображениями по поводу того, почему же все-таки мальчик вдруг решается пожертвовать самым дорогим из того, что у него есть: возможно, это опасность пробуждает в нем тайные желания, а может быть, этой искупительной жертвой он надеется смягчить свою судьбу, или же он верит в любовь и надеется, что существует тайное братство педерастов, изменить которому не вправе никто? Для того чтобы ответить на все эти вопросы, нам придется как бы воплотиться теперь на мгновение в Жиля, ибо в дальнейшем у нас уже не останется на это ни времени, ни сил. Эта книга и так занимает слишком много страниц и начинает нам порядком надоедать. Запомним же эту тайную надежду малолетних преступников, которая вдруг пробуждается в них, когда они узнают, что их судья или адвокат — педики.

— Кто такой Дэдэ?

— Дэдэ? Да ты его, наверное, видел с Марио. Он еще совсем пацан. Они часто ходят вместе. Только я не думаю, чтобы Дэдэ стучал. А ты как считаешь, а?

— А какой он из себя?

Жиль описал его. Потом, увидев его вместе с Марио, на встречу с которым он сам шел, Кэрель почувствовал себя глубоко уязвленным. Он узнал мальчишку, бывшего свидетелем его драки с Робером и ставшего теперь его соперником. Тем не менее он протянул ему руку. В поведении, улыбке и голосе Дэдэ Кэрелю почудилась издевка. Когда мальчишка ушел, Кэрель, улыбаясь, спросил Марио:

— Кто это? Это твой приятель?

Марио ухмыльнулся и насмешливо ответил:

— А тебе не все равно? Это так, один малолетка. Ты что, ревнуешь?

— А что? Очень может быть.

— Да брось ты…

Надтреснутым голосом, в котором слышалось едва сдерживаемое волнение, полицейский вдруг пробормотал: «Ну давай, покажи, как ты меня любишь». В бешенстве Кэрель с отчаянным остервенением впился в губы Марио. Чувства его были предельно обострены, и он точно зафиксировал в своем сознании момент, когда член полицейского вошел ему в рот. Его остервенение передалось Марио. Полицейский издавал страстные стоны и хрипы, выкрикивал слова, складывавшиеся в бессвязную исповедь, стараясь избавиться от охватившего его внезапно страха, что матрос может забыться и откусить ему член. Убедившись, что его партнер, стоя перед ним на коленях, млеет от удовольствия, Марио окончательно перестал себя сдерживать. Уставившись куда-то в туман, он скрежетал зубами и шептал:

— Да, я легавый! Я сука! Я сделал всех этих фраеров! Они все гниют в кичмане! И мне нравится такая работа!

По мере того как из него выливалась вся эта грязь, его мускулы все больше напрягались и твердели. Кэрель ощущал их волнующее, властное, подчиняющее его себе сладкое прикосновение. Потом, когда они, застегиваясь и стараясь не вспоминать это наваждение, снова превратились в обычных мужчин и стояли, молча глядя друг на друга, Кэрель, желая преодолеть возникшую между ними отчужденность, улыбнулся и сказал:

— А ты ведь мне так и не сказал, что это за парнишка был с тобой?

— Ты действительно хочешь знать о нем поподробнее?

Кэрель внезапно испугался и, стараясь не выдать своего волнения, повторил:

— Так кто же он?

— Это мой звонок.

— Серьезно?

Больше они к этой теме не возвращались. Несмотря на необычность ситуации и все еще не оставившее их до конца смущение, голоса, которыми они теперь продолжали свой разговор, звучали ровно и спокойно, как вдруг Кэрель заявил:

— Я могу сдать тебе Тюрко.

Марио и бровью не повел.

— Да?

— Если ты мне дашь слово, что мое имя в этом деле упоминаться не будет.

Марио поклялся. Он тут же отбросил все колебания, мгновенно забыв о своем мистическом договоре с преступниками: в нем заговорил инстинкт полицейского. Он даже не стал допытываться у Кэреля, откуда у него это сведения и насколько они верны. Он вполне ему доверял. Они быстро договорились о том, как надо действовать, чтобы имя Кэреля осталось неизвестно.

— Поговори со своим малолеткой. Но постарайся, чтобы он ничего не заподозрил.

Часом позже Марио дал Дэдэ указание следить за отправляющимися с вокзала поездами и, заметив Тюрко, сразу же сообщить об этом в комиссариат. Парнишка ни о чем не догадался. Он заложил Жиля. И этот поступок еще больше отдалил Дэдэ от мира ему подобных. С этого момента началось его замечательное восхождение, о котором мы еще расскажем вам в дальнейшем.

На борту «Мстителя» Кэрель продолжал служить ординарцем у офицера, который, казалось, стал относиться к нему свысока, что несколько его задевало. После ограбления лейтенант почувствовал себя героем и преисполнился еще большего самодовольства. Вот цитата из его дневника:

«Я не хуже, чем этот юный очаровательный грабитель. Я не дрогнул. Я рисковал своей жизнью».

В благодарность за помощь в аресте Жиля комиссар полиции почти официально стал давать Дэдэ конкретные задания. Ему поручили следить за матросами и солдатами, часто воровавшими с прилавков в большом универмаге. Когда Дэдэ, натягивая свои желтые кожаные перчатки, возносился эскалатором на верхний этаж магазина, он чувствовал себя на седьмом небе от счастья. Он был прирожденным стукачом. Ему здорово повезло, подфартило. В себе он не сомневался. Достигнув пика своего вознесения, коим являлся зал магазина, который должен был стать отправной точкой для его дальнейшего восхождения по службе, он испытал еще одно незнакомое ему доселе чувство: глубочайшее удовлетворение от достигнутого. Он надевал перчатки и преисполнялся еще большей уверенности в себе. На этом отведенном ему участке Дэдэ был хозяином, он чувствовал себя вершителем человеческих судеб.

Армия и Военный флот как бы созданы для тех, у кого начисто отсутствует воображение, они дают им возможность участвовать в авантюрах, в которых все заранее просчитано и предусмотрено, потом их, в благодарность за исполнительность, награждают красной ленточкой Почетного легиона. Впрочем, оставаясь постоянным свидетелем всех этих заранее запланированных происшествий, лейтенант оказался вовлеченным еще в одно, гораздо более серьезное. Не то чтобы он всерьез возомнил себя героем, но его необыкновенно взволновало непосредственное соприкосновение с одной из самых отвратительных и презираемых и в то же время одной из самых возвышенных сфер человеческой деятельности: вооруженным разбоем. Его только что ограбили на большой дороге. Грабитель был очень красив. Конечно, гораздо романтичнее быть грабителем самому, но в том, что он оказался жертвой ограбления, тоже была своя прелесть. Лейтенант уже не пытался отвлечься от одолевавших его сладостных мечтаний. Он был уверен, что ни одна деталь этого происшествия (когда он оказался один на один с разбойником) не станет достоянием гласности. «Тайное никогда не станет явным», — думал он. Скрывая свои чувства под напускным равнодушием, он был неуязвим для окружающих. «Мой палач! Вот мой палач! Крадучись, как волк, он выходит из тумана и убивает меня. Деньги достались ему ценой моей жизни». Во время своего непродолжительного пребывания в больнице он каждый день заходил на судно. Он ходил по палубе с забинтованной рукой или отдыхал у себя в каюте.

— Я приготовлю вам чаю, лейтенант?

— Как хотите.

Он сожалел, что грабителем был не Кэрель. «С каким наслаждением я отказался бы отдать ему деньги! Наконец бы у меня появился шанс продемонстрировать ему мою храбрость. Неужели бы я его выдал? Какие бездны открываются в моей душе, когда я пытаюсь ответить на этот вопрос! Достаточно вспомнить визит полицейского и испытанное мною тогда чувство головокружения. Я чуть было не выдал Кэреля. Меня до сих пор охватывает дрожь при одной мысли о том, что по моему поведению и моим ответам полицейский мог догадаться, что я имею в виду его. Я ненавижу полицию, и присутствие легавого выбило меня из колеи. Он сошел с ума, если в самом деле считает, что Вика убил Кэрель. Конечно, мне хотелось бы, чтобы это был он, ибо тогда любовная драма, которую я так долго вынашивал в своих мечтах, наконец-то смогла бы воплотиться в жизнь. Как бы я хотел доказать Кэрелю мою преданность! Чтобы он, обезумев от мучительных угрызений совести, с влажными от пота прилипшими к вискам волосами, терзаемый воспоминаниями о своем убийстве, пришел и доверился мне! Я стал бы его исповедником и отпустил бы ему все грехи! Я утешил бы его в своих объятиях и даже пошел бы за ним на каторгу! Если бы я чувствовал большую уверенность в том, что он убийца, я бы, наверное, действительно выдал его, чтобы потом иметь возможность утешать его и разделить с ним его наказание! Кэрель и не подозревает, что был тогда на волосок от гибели! Еще совсем немного — и я выдал бы его легавым!»

Лейтенант не мог представить себе, как всегда улыбающийся — хотя его и нельзя было назвать обыкновенным «зубоскалом» — Кэрель вдруг потребовал бы у него деньги. Ему никак не удавалось заменить им в своем воображении того вооруженного револьвером и переодетого в матроса типа. А как бы это было замечательно! Он бы столкнулся с ним лицом к лицу в этом головокружительном поединке, во время которого они бы лучше узнали друг друга и который бы уже больше никогда не кончался. Оставаясь один, лейтенант представлял себе возвышенные фразы, которыми бы они обменивались и благодаря которым Кэрель бы наконец прозрел и увидел его подлинное лицо. Краткие, скупые, не содержащие в себе ни одного лишнего слова фразы. Голос офицера звучал бы невозмутимо и надменно:

— Ты с ума сошел, Джо. Брось револьвер. Я никому не скажу об этом.

— Гони бабки и не рыпайся.

— Нет.

— Если будешь упираться, я выстрелю.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Маленькая группа абсолютно разных людей, состоящая всего из 13 человек, была похищена пришельцами с ...
Новелла «Пути и путы» — история одного стартапера.Измученный скукой клерк Антон открывает свой бизне...
Книга содержит 689 макрофотографий настоящих снежинок. Показаны все возможные типы этих кристаллов, ...
Астрология и ее познание — один из важных указателей на пути личности. Там нет аксиом, но есть подск...
Осень 1941 года. Войска вермахта штурмуют приднестровские укрепления Красной армии. Ее тылы наводнен...
Невозможно поверить, что все то, что происходило с нами и вокруг нас, — действительность. Наша стран...