Кэрель Жене Жан

Прежде чем хозяйка и изумленные пьяницы успели вмешаться, Жиль был уже на улице. Он затерялся в тумане. К десяти часам вечера полиция явилась за Роже к его матери. На следующий день он был отпущен.

В архитектурных мотивах двойного герба Франции и Бретани, украшающего величественный фронтон брестской бухты, использованы атрибуты парусного мореплавания. Два этих расположенных рядом овальных каменных герба не плоские, а выпуклые, как бы надутые ветром. Высеченные архитектором подчеркнуто небрежно сферы впечатляют, тем не менее, своей мощью и совершенством. Это две половины сказочного яйца, снесенного, быть может, самой Ледой после того, как она познала лебедя, и таящие в себе исток сверхъестественной и одновременно природной силы и богатства. Несмотря на линии и завитки, это вовсе не обычное, небрежно выполненное, предназначенное для детского развлечения украшение, а явственно воплотившаяся земная мощь, подкрепленная силой морального авторитета и оружия. Будь они плоскими, они не казались бы столь внушительными. Ранним утром их золотит солнце. Потом его свет медленно растекается по всему фасаду. Обвешанные цепями галерники, выйдя из тюрьмы, стояли на этом мощеном дворе, простирающемся до зданий Арсенала, окружающего набережную Пенфелда. Может быть для того, чтобы сделать более зримыми и облегчить тем самым заточение каторжников, огромные каменные края символически прикованы друг к другу цепями, но цепями более тяжелыми, чем якорные, и кажущимися от этого мягкими. Здесь, на этой территории, каторжники, как скот, сгонялись в стадо, подгоняемые непонятными командами и приказами. Солнечный свет медленно скользил по граниту великолепного фасада, не уступающего по своему благородству и обилию позолоты фасаду венецианского дворца, и, проникнув во двор, разливался по мостовым, искореженным сильным пальцам и деформированным лодыжкам каторжников. Напротив, на Пенфелде, еще золотился густой туман, за которым скрывался Рекувранс с его низенькими домиками, а чуть дальше — сразу же за ним — узкий вход в брестскую гавань, с оживленно снующими лодками и высокими судами. Составленные морем архитектурные фантазии из парусов, дерева и канатов открывались утром перед еще затуманенными сном глазами скованных попарно мужчин. Галерники дрожали в своих полотняных серых изодранных в клочья одеждах. Им давали мутную теплую похлебку в деревянных мисках. Они протирали глаза, стараясь разлепить слипшиеся от сна ресницы. Руки у них были грубыми и красными. Они видели перед собой море, точнее, слышали в тумане голоса капитанов, вольных моряков, рыбаков, плеск весел и разносившиеся над водой ругательства, понемногу они начинали различать торжественные, помпезные паруса двойного каменного герба. Уже прокричали петухи. На рейде каждый новый рассвет кажется еще прекраснее. Ступая босыми ногами по гладкой влажной мостовой, галерники некоторое время идут молча или едва слышно перешептываясь между собой. Несколько минут спустя они должны будут подняться на борт галеры и начать грести. Капитан, облаченный в шелковые чулки, кружевные манжеты и жабо, важно прохаживается среди них. Он окружен сиянием. Его принесли на носилках внезапно возникшие из тумана носильщики, казалось, он является здесь воплощением самого Бога, ибо стоило ему появиться, как туман исчез. Его не было всю ночь, он растворялся в тумане, полностью сливаясь с ним (во всяком случае, в первое мгновение где-то, вероятно, оседала некая мельчайшая частичка радия, чтобы восемью или десятью часами позже вокруг нее смогли выкристаллизоваться самые прочные элементы тумана и появился этот жестокий и решительный человек, напоминающий своей позолотой и украшениями фрегат). Галерники давно мертвы. Их никто так и не заменил. Их несбывшиеся надежды исчезли вместе с ними. На Пенфелде теперь специализированные рабочие обслуживают стальные суда. Другая реальность — еще более жестокая — пришла на смену реальности лиц и сердец, делавших когда-то это место столь патетическим. Иногда красота только на мгновение пробуждается под воздействием мимолетной слабой вспышки внутреннего страха, но красота победителя непоколебима, ибо жизнь его совершенна и спокойствие незыблемо. От воды и тумана металл выглядит еще более сурово. Фасад и фронтон каторжной тюрьмы по-прежнему испещрены неровностями, но внутри там остались лишь мотки просмоленных канатов и крысы. Иногда появившееся из-за туч солнце освещает стоящую на якоре перед скалой Рекувранс «Жанну д Арк», по палубе которой снуют юнги. Эти беспомощные дети являются как бы чудовищным, утонченным и слабым потомством прикованных друг к другу спаренных каторжников. На скале за учебным судном видны неясные очертания школы стажеров. А вокруг, справа и слева раскинулись верфи Арсенала, на которых сооружают «Ришелье». Сквозь стук молотков слышатся голоса. Стоящие на рейде тяжелые и громоздкие чудища слегка смягчаются сыростью ночи и первой застенчивой лаской солнца. Адмирал уже не является, как это было раньше, командующим французским флотом, он теперь всего лишь морской префект. Выпуклый двойной герб не значит уже больше ничего. Он больше не напоминает о поднятых парусах, изгибах деревянного корпуса, выгнутой груди носовых фигур, тяжелых вздохах галерников и торжественности морских сражений. Огромное гранитное здание каторжной тюрьмы, разделенное когда-то на камеры, в которых на соломе и камнях спали заключенные, отдано теперь в распоряжение фабрики канатов. В камерах из плохо обтесанного гранита еще сохранилось по два железных кольца, но теперь в них можно обнаружить лишь огромные кучи канатов, оставленные там без присмотра администрацией фабрики, уверенной в том, что под защитой гудрона они могут пролежать там еще несколько веков. Окна, в которых не осталось почти ни одного стекла, никогда не открываются. Главная дверь, та, что выходит на покатый двор, о котором мы уже говорили, закрыта на несколько оборотов, и огромный кованый ключ висит на гвозде в конторе Арсенала, о нем все забыли. Правда, есть еще одна дверь, закрывающаяся очень плохо, но это никого не волнует, ибо все убеждены, что сложенные за ней мотки канатов никто никогда не украдет. Эта дверь, тоже массивная, с огромной замочной скважиной, находится в северной части здания и выходит на узенькую, почти никому не известную улочку, отделяющую тюрьму от морского госпиталя. Улочка проходит перед зданием госпиталя и упирается в крепостные стены. Жиль знал это место. Ослепленный видом крови, он бежал сперва очень быстро, но потом остановился, чтобы немного передохнуть, придя в себя и с ужасом осознав чудовищность содеянного им, он сразу же кинулся к этим мрачным и пустынным улицам, чтобы найти выход за стены города. Вернуться на верфь он не осмеливался. Тут он и вспомнил про старую заброшенную тюрьму и плохо закрытую дверь. На ночь он устроился в одной из камер. Дрожа от страха, он сел в углу за мотком каната. Он думал только о случившемся с ним несчастии.

Мадам Лизиана была женщина весьма утонченная и воспитанная, находясь за стойкой, она всегда обворожительно улыбалась, в то время как ее глаза не забывали холодно фиксировать количество посетителей и следить за тем, чтобы запуганные девушки не зацепили за ножку стула или каблук своими платьями из тюля и розового шелка. Если она и прекращала улыбаться, то только для того, чтобы дать своему языку спокойно отдохнуть на деснах. Это повторяющееся, наподобие тика, действие служило доказательством ее независимости и самостоятельности. Иногда она подносила украшенную перстнями руку к своим светлым волосам, уложенным в великолепную прическу, дополненную накладными буклями. Она чувствовала себя как бы вышедшей из роскоши окружающих ее зеркал, света и яванских мелодий, и в то же время эта пышность была ее собственным испарением, теплым дыханием, рожденным в пышной груди настоящей женщины.

Мужчина может быть пассивен (в той степени, в какой он бывает невнимателен, безразличен к почестям, собственному будущему и удовольствиям); тот, кто дает себя сосать, является существом менее активным, чем тот, кто сосет, в свою очередь и этот последний становится пассивным, когда его трахают. Впрочем, эта обнаруженная в Кэреле пассивность была присуща и Роберу, позволившему Мадам Лизиане любить себя. Он подчинился материнской опеке этой в равной мере сильной и нежной женщины. И это заставляло его порой забывать обо всем на свете. Что касается хозяйки, то ей наконец удалось найти опору, стержень, обволакивая который она как бы справляла «свадьбу мачты и паруса». В постели она терлась лицом и своими слишком тяжелыми грудями о тело безразличного, как алтарь, любовника. Робер возбуждался очень медленно, и Мадам Лизиана в прелюдии к любовному акту воссоздавала для себя самой некое его подобие: целуя основание носа своего возлюбленного, она внезапно с жадностью заглатывала весь этот орган целиком. От щекотки Робер постоянно вырывался, отстраняясь от влажного горячего рта и вытирая мокрый от слюны нос. Когда в дверях залы она заметила лицо Кэреля, она снова испытала то же волнение, что и тогда, когда впервые увидела вместе лица поразительно похожих друг на друга братьев. С тех пор размеренное и тихое течение ее жизни то и дело прерывалось приступами острой тоски, и Мадам Лизиане начало казаться, что ее затягивает какой-то омут. Сходство Кэреля с ее любовником было столь велико, что она помимо своей воли вдруг подумала, что это переодетый в матроса Робер. Приближение улыбающегося лица Кэреля раздражало ее, и вместе с тем она не могла оторвать от него глаз.

«Ну и что же? Ведь они же братья, это естественно», — сказала она себе, чтобы немного успокоиться. Но сходство было настолько — чудовищно полным, что заставить себя больше не думать о нем ей не удалось.

«Я внушаю ему отвращение: я слишком любила его, а избыток любви всегда вызывает тошноту. Чрезмерно сильная любовь выворачивает человека наизнанку — а все, что слишком бросается в глаза, вызывает тошноту».

«Ваши лица — это цимбалы, они никогда не сталкиваются, но скользят в тишине, одно по поверхности другого».

Преступления обогащали личность Кэреля, причем каждое из них привносило в нее что-то новое, не охваченное предыдущими. Убийца, рожденный в момент последнего убийства, оказывался в одной компании со своими благородными друзьями из тех, что ему предшествовали и которых он уже превзошел. Тогда он приглашал их на церемонию, которую убийцы былых времен называли «кровавой свадьбой»: все сообщники должны были вонзить нож в одну и ту же жертву, эта церемония чем-то напоминает уже когда-то описанную:

«Роза сказала Нюкору: „Это свой. Снимай носки и тащи водяру.“»

Нюкор повиновался. Он положил носки на стол и засунул в один кусок сахару, поданный ему Розой, потом, плеснув водки на дно сосуда, он поднял оба носка над ним и осторожно опустил в водку, стараясь замочить лишь самые кончики, после чего протянул их Дирбелю и сказал: «Решай, какой сосать: с сахаром или без. Не дрейфь. Тусоваться с нами в одной колоде — большая честь. Ворам нужно держать масть до конца».

Последний Кэрель, родившийся в возрасте 25 лет, появившийся из самых темных областей нашего сознания, сильный и крепкий, бодро повел плечами и обернулся к своим более молодым, радостно улыбающимся ему родственникам. Все Кэрели смотрели на него с симпатией. В грустную минуту он чувствовал их поддержку. Они существовали только в его памяти и от этого были окутаны легкой дымкой, придававшей им особое очарование и какую-то девическую грацию. Будь он немного смелее, он мог бы даже назвать их своими «дочерьми», как Бетховен — свои симфонии. Под грустными минутами мы подразумеваем такие мгновения, когда все Кэрели собирались вокруг последнего атлета под парусом из крепа — но не из белого тюля, — когда тот уже начинал ощущать на своем теле едва заметные морщинки забвения.

— Неизвестно, кто нанес ему этот удар.

— А ты его знаешь?

— Наверняка. Мы все знаем друг друга. Но это не мой кореш.

Ноно сказал:

— Все каменщики похожи друг на друга. Возможно, это тот самый тип.

— Из каменщиков?

Кэрель говорил медленно, растягивая слова, особенно налегая на букву «а» в слове «каменщиков».

— Ты что, не в курсе?

Кэрель и его брат говорили теперь между собой. Хозяин стоял, облокотясь о стойку, и смотрел на них, особенно на Кэреля, которому Робер рассказывал про нападение Жиля. В душе Кэреля пробудилась надежда, от которой, как ему казалось, преобразился весь мир. По его телу разлилась чудесная свежесть. Он почувствовал себя исключительной, осененной благодатью личностью. Он ощущал в себе небывалый прилив сил, и вместе с тем движения его были исполнены грации. Он заметил, что становится по-настоящему изящным, и отметил это абсолютно серьезно, хотя и сохраняя на своем лице привычную улыбку.

Братья дрались уже пять минут. Стараясь обхватить друг друга и в то же время стремясь избежать захвата и предваряя движения противника, они безуспешно пытались сблизиться, забавно раскачиваясь при этом всем своим телом. Казалось, они не дерутся, а просто стараются уклониться друг от друга. Прелюдия закончилась. Кэрель неловко поскользнулся и ухватился за ногу Робера. С этого мгновения драка ожесточилась. Дэдэ отошел в сторону, ибо его еще не развитый, едва пробудившийся в нем мужской инстинкт подсказывал ему, что не нужно вмешиваться в единоборство двух мужчин. Улица была узкая и темная, но несколько исполненных ненависти движений братьев как бы осветили ее жестоким светом, который всегда так хорошо чувствовал Марио. Происходящее на улице напомнило сцену из Ветхого Завета, когда два брата, направляемые двумя перстами единого Бога, преисполнились ненависти друг к другу по двум внешне разным причинам, за которыми на самом деле скрывалась одна. Для Дэдэ эта улица была как бы отрезана от остального Бреста. Он ждал, когда наступит кульминация. Двое мужчин дрались в полной тишине, тишина еще больше возбуждала их, их ярость все возрастала, и они слышали только то, как дыхание вырывается из их ртов, их мышцы были напряжены до предела, по мере того как их усталость увеличивалась, возрастал для них обоих и риск получить неожиданный последний удар, который, будучи нанесен плавно, почти нежно, окончательно освободит их обоих, ибо нанесший его тоже умрет от полного истощения. Три докера наблюдали за дракой, покуривая сигареты. Молча, про себя они ставили сперва на одного, потом — на другого. Предсказать исход было трудно, ибо сила дерущихся казалась равной, и равенство это подчеркивалось их внешним сходством, которое делало схватку сбалансированной и гармоничной, как танец. Дэдэ наблюдал. Он прекрасно знал, как выглядят мускулы его приятеля в спокойном состоянии, но никогда не видел их в драке — особенно против Кэреля, которого он тоже никогда не видел дерущимся, — Кэрель внезапно присел и, опустив голову, ударил Робера в живот, тот упал на спину. Именно тогда, когда он решил ударить брата, Робер познал ощущение абсолютной внутренней свободы, которое длилось всего одно краткое мгновение, в которое он должен был сделать выбор между дракой и отказом от нее. С одной стороны от кучки зевак валялся берет матроса, а с другой — кепка Робера. Чтобы подчеркнуть свое превосходство и правоту, Робер в пылу сражения решил вслух высказать свое презрение к брату. И первое, что пришло ему в голову, было:

— Грязный пидор.

Но у него вырвался лишь хрип. Все невысказанные, застрявшие у него в горле слова продолжали лихорадочно пульсировать в его мозгу:

«Дал себя трахнуть хозяину борделя! Вот мудак! Да еще и хвалится этим! Его опустили, а он считает себя паханом! Моему брату проконопатили очко, нечего сказать, приятное известие!»

В первый раз он думал такими грубыми словами, которых обычно старался никогда не употреблять.

«Приятно, очень приятно! А какая рожа была у этого подонка Ноно, когда он мне рассказывал об этом!»

Три докера отступили назад. На мгновение перед Дэдэ промелькнула голова Робера, зажатая между крепких ляжек Кэреля, который колотил по ней обоими кулаками. Вдруг обутая в фетровую туфлю нога Робера с силой лягнула Кэреля в лицо, и его ляжки разжались. Мгновение поколебавшись, Дэдэ наклонился и подобрал берет матроса. Подержав его секунду в руке, он положил его на тумбу. Робер был побежден, и вид этого пламенеющего, как факел, берета на голове его юного приятеля окончательно бы его добил, ибо в этом выразилась бы благосклонность юноши к победителю, как бы увенчивающая его символической короной. Длившееся всего несколько мгновений колебание принесло ему чувство освобождения, и это удивило Дэдэ. К удивлению примешивалось какое-то тяжелое и одновременно почти сладострастное чувство окончательного разрыва. Его удивляло, что все зависит от одного его поступка, и этот поступок очень важен… На самом деле важно было то, что ребенок вдруг почувствовал себя самостоятельным. Он задумался. Накануне, когда он поцеловал Марио, он впервые вторгся в естественный ход событий, и этот первый смелый поступок, позволив ему на мгновение почувствовать свою свободу, опьянил и укрепил его настолько, что он мог теперь попробовать еще раз. Но эта удавшаяся попытка освободиться заставила на время отступить дремавшего в Дэдэ мужчину, которого он с помощью Марио и, особенно, Робера тщетно пытался разбудить в себе. Действительно, Дэдэ познакомился с Робером еще тогда, когда тот работал на доках. Вместе они совершили несколько краж в пакгаузах, а когда Робер ушел из докеров и сделался сутенером, Дэдэ затаился и стал осведомителем в полиции. Тем не менее из уважения к их прежней дружбе Дэдэ никогда не шпионил за Робером, хотя часто и получал от него сведения для Марио. Дробившиеся в многочисленных отражениях жесты братьев освещали улицу, затененную их ненавистью, дыханием и чернотой невидимых глаз. Кэрель выпрямился. Дэдэ заметил, как напрягся его мощный торс. Чей-то насмешливый, но восхищенный голос воскликнул:

— Ну счас начнется!

Дэдэ чувствовал, как перекатываются и напрягаются под голубым полотном брюк мускулы Робера, силу которых он хорошо знал. Все эти движения ягодиц, бедер и икр были известны ему. Фланелевая ткань не мешала ему видеть сгорбленную спину, плечи и руки. Казалось, что Кэрель дерется сам с собой. Подошли какие-то две женщины. Сначала они стояли молча и прижимали к себе свои хозяйственные сумки и буханки хлеба. Наконец они не выдержали и спросили, почему дерутся эти мужчины:

— Что случилось? Вы не знаете?

Но ответа они не получили. Никто ничего толком не знал. Причиной драки были какие-то семейные дела. Дальше же идти они не решались, так как дерущиеся загородили им проход, и они продолжали глядеть на растрепанные, потные, сплетенные в узел тела двух самцов. Братья становились все больше похожими друг на друга. Их взгляды утратили первоначальную жестокость. Со стороны можно было заметить лишь усталость и волю — даже не к победе, а просто волю — что-то вроде стремления не прекращать эту боробу, которая одновременно их и объединяла. Дэдэ был спокоен. Ему было все равно, кто победит, в любом случае это будет одно и то же лицо, то же самое тело поднимется, отряхнет свою рваную запыленную одежду и небрежным движением руки пригладит растрепанные волосы. Эти два абсолютно похожие друг на друга существа вели героическую и возвышенную борьбу — подлинный смысл этой схватки был понятен лишь мужчине — за свою единственность. Казалось, им действительно больше хочется соединится, раствориться в единстве, чем уничтожить друг друга, ибо, объединившись, эти две особи составили бы существо гораздо более уникальное. Их драка напоминала любовную борьбу, в которую никто не осмеливался вмешиваться. Чувствовалось, что оба борца объединились против арбитра, который — в сущности — самоустранился от участия в этой оргии. Дэдэ смутно это осознавал. Он испытывал одинаковую ревность к обоим братьям. Но они наталкивались на сильное сопротивление. Они напрягались, колотили друг друга, избивали — и все это чтобы окончательно слиться, — но двойник не поддавался. Кэрель был сильнее. Когда он почувствовал, что одолевает брата, он прошептал ему на ухо:

— Повтори. Повтори, что ты сказал.

Робер задыхался под решительным натиском, зажатый в тисках мускулов Кэреля, которые невозможно было разжать. Он уткнулся в землю и глотал пыль. Другой же, сверкая глазами и обжигая ему затылок своим горячим дыханием, шептал:

— Повтори.

— Не повторю.

Кэрелю вдруг стало стыдно. И от стыда он наклонился над братом и ударил его сильнее. Не удовлетворившись тем, что враг был повержен, он постарался унизить и полностью уничтожить того, кто, даже лежа в пыли, продолжал ненавидеть его. Робер незаметно достал нож. Женщина громко вскрикнула, и вся улица буквально прилипла к окнам. На балконах появились растрепанные женщины в нижних юбках и с обнаженными грудями, свисавшими над поручнями, за которые они держались своими руками. Они были не в силах оторваться от этого зрелища и пойти набрать ведро воды, чтобы вылить его на этих двух самцов, как на бешеных, обезумевших от ярости собак. Даже Дэдэ стало страшно, однако он пересилил себя и сказал собравшимся было вмешаться докерам:

— Да оставьте их. Это же мужики. Они братья и сами разберутся между собой.

Кэрель отстранился. Ему угрожала смертельная опасность. Впервые жизнь убийцы сама оказалась под угрозой, он почувствовал, как его начинает охватывать глубокое оцепенение, с которым он с трудом справлялся. В свою очередь он тоже достал нож и, приготовившись к прыжку, отступил к стене, держа его открытым в руке.

— Кажись это братья! Разнимите их!

Но люди на тротуаре и на балконах не могли себе даже представить, что между ними в это время происходит волнующий диалог:

— «Я пересекаю покрытую тонким кружевом реку. Помоги мне причалить к твоему берегу.»

— «Это будет тяжело, брат, ты слишком сопротивляешься…»

— «Что ты сказал? Я почти ничего не слышу».

— «Прыгай на мой берег. Цепляйся. Забудь о боли. Прыгай.»

— «Не уворачивайся!»

— «Я здесь».

— «Говори тише. Я уже с тобой.»

— «Я люблю тебя больше себя самого. Я притворился, что ненавижу тебя. Мои шумные скандалы отделяют меня от тебя, но тишина всегда слишком пугала меня. Мой смех — это солнце, прогоняющее тени, которые ты отбрасываешь на меня. Я усеял ночь кинжалами. Я возвожу баррикады. Мой смех погружает меня в одиночество, отдаляет от тебя. Ты прекрасен».

— «Ты такой же, как я!»

— «Молчи. Мы рискуем раствориться в слишком тесном единстве. Натрави на меня своих собак и волков.»

— «Бесполезно. Каждый новый скандал делает тебя еще прекраснее, тебя озаряет болезненное сияние.»

Послышались звуки труб.

— Они убьют друг друга!

— Мужчины, разнимите их!

Женщины визжали. Оба брата выпрямились с ножами в руках и смотрели друг на друга почти мирно, так, как будто они приближались друг к другу только для того, чтобы обменяться флорентийской клятвой, которую обычно приносят в кинжалом в руке. Возможно, им хотелось проткнуть друг друга, чтобы пришить, привить себя другому. В конце улицы показался патруль.

— Легавые! Смывайтесь поскорее!

Глухо произнеся это, Марио бросился к Кэрелю, который хотел было его оттолкнуть, но Робер, заметив патруль, уже сложил свой нож. Его трясло. Едва оправившись от волнения, тяжело дыша, он сказал, обращаясь к Дэдэ, потому что посредник был еще необходим:

— Скажи ему, пусть сматывается.

И тут же, так как времени уже не оставалось, он отбросил все трагические церемонии, сопровождавшиеся театральной торжественностью (от которой всегда так трудно избавиться), и, как император, который обращается к своему врагу напрямую, вопреки требованиям военного этикета и поверх голов своих генералов и министров, он обратился прямо к своему брату. Сухо и властно, так, что это мог расслышать лишь Кэрель, что еще раз свидетельствовало об их тайной близости, исключавшей присутствие при их схватке каких-либо свидетелей и зрителей, он сказал:

— Подожди. Я еще найду тебя. И мы закончим.

На мгновение Роберу пришла в голову мысль одному встретить патруль, но тот приближался с опасной быстротой. Он сказал:

— Ладно. Потом разберемся.

И они, не разговаривая, даже не глядя друг на друга, отошли к тротуару на другой стороне улицы. Дэдэ молча шел за Робером. Изредка его взгляд обращался к Кэрелю, правая рука которого была в крови.

В присутствии Ноно Робер вновь чувствовал себя настоящим мужчиной, чего в присутствии Кэреля ему почувствовать не удавалось. Не то чтобы он становился внутренне или внешне похож на педика, но рядом с Кэрелем, которого он уже не считал нормальным, любящим женщин мужчиной, он невольно погружался в смутную тревожную атмосферу, всегда окружающую мужчин, испытывающих гомосексуальное влечение. Они существуют в своей особой вселенной (со своими законами и тайными, невидимыми отношениями), откуда мысли о женщине изгнаны навсегда. В момент наслаждения оба самца испытывают друг к другу нечто вроде нежности (особенно хозяин), но нежность — не совсем точное слово, лучше было бы сказать: нечто вроде смеси признательности к доставившему тебе удовольствие телу, всепоглощающего успокоения после пережитого наслаждения, физической усталости, почти отвращения, захлестывающего вас и приносящего облегчение, опрокидывающего и поднимающего над землей, и, наконец, грусти и этой легкой, промелькнувшей, как слабая вспышка, нежности, неизменно оказывающий незаметное воздействие на обычное физическое влечение между мужчиной и женщиной или просто между двумя живыми существами, из которых одно женского пола, а отсутствие в этой вселенной женщины делает обоих самцов самих немного женственнее. Присутствие женщины совсем не обязательно, это перевоплощение лучше удается не более слабому и молодому или более чуткому, но более изощренному, который часто бывает и сильнее, и старше. Двух мужчин объединяет некий тайный сговор, предполагающий отсутствие женщины, отчего женщина как бы невольно связывает их своим отсутствием. Именно поэтому они абсолютно не нуждаются в том, чтобы притворяться или казаться чем-то иным, чем они являются на самом деле: два мужественных самца могут ревновать или ненавидеть друг друга, но любить друг друга им совсем не обязательно. Сам того не желая, Ноно все рассказал Роберу. Теперь он больше не испытывал такой ярости, когда вспоминал разговор двух братьев:

— А ты неплохо устроился.

— Ну, это не так уж и приятно.

Очевидно, признание явилось следствием стыда, который мучил его с того знаменательногог вечера. Никогда Ноно не пытался избавиться от Робера. Никогда Робер, зная правила игры, не просил у него прислать хозяйку. Впрочем, даже когда он приходил в бордель в качестве клиента, он лишь тогда замечал Мадам Лизиану, когда та сама его выбирала. Отметив про себя, что Робер никак не отреагировал на то, что его брат спит с ним, Ноно почувствовал глубокое облегчение. В душе он желал, чтобы Робер больше привязался к нему, признав его за своего зятя. Два дня спустя он признался ему во всем. Начал он издалека.

— Я считаю, что я выиграл. Твой брат оказался достаточно уступчив.

— Не может быть.

— Честное слово. Только не говори об этом ему.

— Мне все равно. Но ты ведь не хочешь сказать, что тебе удалось его трахнуть?

Ноно хихикнул, вид у него был довольно смущенный и в то же время победоносный.

— Кроме шуток, тебе удалось? Знаешь, это удивительно.

Мадам Лизиана была добра и нежна. К сладостной нежности ее бледной плоти добавлялась доброта женщины, основным занятием которой была слежка за развратными мужчинами, воспринимаемыми ею как нуждающиеся в опеке очаровательные больные. Она советовала своим «девочкам» быть ангельски терпеливыми с этими господами: с чиновником из субпрефектуры, требовавшим, чтобы Кармен прятала от него варенье, со старым адмиралом, который любил прогуливаться с пером в заднице и кудахтать, в то время как переодетая фермершей Элиана преследовала его, — терпеливыми с господином секретарем суда, который хотел, чтобы его укачивали, терпеливыми с тем, кто, привязав себя цепью к ножке кровати, громко лаял, терпеливыми со всеми этими мрачными и скрытными господами, которых атмосфера борделя и нежность ангелочков Мадам Лизианы выворачивала наизнанку, заставляя продемонстрировать все богатство и неземную красоту своей души. Иногда, пожимая плечами, Мадам Лизиана говорила, обращаясь к самой себе:

— К счастью, не все девушки на свете непорочны, это позволяет разным недоделкам познать, что такое любовь.

Она была сама доброта.

Робер все еще недоверчиво улыбался.

— А если я тебе скажу, что дело уже сделано? Но молчок, ладно?

— Я же сказал.

Пока хозяин излагал все детали происшедшего, рассказывая о том, как Кэрель смошенничал, бросая кости, Робер все больше погружался в апатию. Его душила ярость. Со сжатыми от стыда губами и бледными впалыми щеками он чувствовал себя перед Ноно жалким и слабым.

Помимо Пенфелда и моря, Брест отделен от окружающего мира мощными фортификационными сооружениями. Они состоят из глубокого рва и насыпи. Насыпь — с внешней и внутренней стороны — вся усажена акациями. Со стороны города вдоль них проходит дорога, где и был оставлен убитый Кэрелем Вик. Ров зарос густым кустарником и, местами, болотным тростником, в нем полно всякого хлама. Туда сбрасывают целые кучи мусора. В течение всего лета моряки, сошедшие вечером на берег и не успевшие вернуться на борт с последней шлюпкой в 22 часа, спят там до прихода следующей, в 6 часов утра. Они лежат прямо на траве, среди обломков. Ров и прилегающие к нему лужайки усеяны в это время спящими на листьях матросами. Расположение деревьев, корней, всевозможные ухабы и необходимость сохранить парадный мундир вынуждают их принимать самые причудливые позы. Предварительно поблевав и сняв с себя брюки, они вытягиваются во весь рост или сворачиваются калачиком, стараясь устроиться на краю испачканного места. Во рву повсюду валяются кучи говна. Среди них моряки и готовят себе гнезда для сна. Они засыпают под ветвями и просыпаются от утренней прохлады. Кое-где во рву виднеются повозки цыган, костры, слышатся споры и крики вшивых ребятишек. Цыгане ходят по деревням, где живут наивные бретонцы и кокетливые девушки, которых можно легко прельстить корзинкой обрезков машинных кружев. Стены выложены из твердого камня. В толстой неровной стене, идущей вдоль склона вокруг всего города, из-за проросшего в щели дерева несколько камней отсутствует. Именно на этом поросшем деревьями склоне, неподалеку и от госпиталя, и от тюрьмы, всю неделю по вечерам репетируют трубачи 28-го полка колониальной инфантерии. На следующий день после убийства, перед тем, как отправиться в «Феерию», Кэрель прогуливался среди этих древних укреплений, правда, не приближаясь к месту преступления, где полиция могла оставить часовых. Он искал место для тайника с драгоценностями. Его тайники были разбросаны по всему миру, их местонахождение было хитроумно помечено в хранившихся в его мешке бумагах. Китай, Сирия, Марокко, Бельгия. Книжка с этими записями напоминала полицейский «реестр убийств».

«Шанхай. Французское консульство. Сад. Баобаб у решетки.

Бейрут. Дамаск. Женская фигура у пианино. Стена слева.

Каса. Банк Алфан.

Анвер. Собор. Колокольня».

Кэрель прекрасно помнил, где хранятся его сокровища. Он скрупулезно фиксировал в своей памяти все детали, стараясь не упустить ни одной характерной особенности найденного им для тайника места. Он запоминал каждую трещину в камне, каждый корень, насекомых, запахи, время, расположение теней и солнца — стоило ему только захотеть, и в его памяти с удивительной точностью восстанавливались все мельчайшие подробности этих кратковременных эпизодов его жизни, которые все вместе начинали сиять в его сознании, освещенные ослепительным праздничным светом. Ему открывались вдруг все детали такого тайника. Они были выпуклы и ярко освещены, отчего казались выверенными с математической точностью. Кэрель помнил о тайниках, но старался забыть о том, что в них хранится, чтобы потом, когда он совершит кругосветное путешествие специально для того, чтобы снова их обнаружить, полнее пережить радостное удивление. Эта таинственная неопределенность скрытых богатств как нимб сияла над тайником, над этой обманчивой, обрамленной золотом щелью, и, понемногу удаляясь от своего источника, поднималась над миром, обволакивая его нежным и ласковым светом, в котором душа Кэреля чувствовала себя свободно и легко.

Богатство давало Кэрелю возможность чувствовать себя сильным. В Шанхае под корнями баобаба у решетки он захоронил плоды пяти ограблений и совершенного в Индокитае убийства русской танцовщицы, в Дамаске в руинах статуи женщины у пианино он зарыл добытое в результате убийства, совершенного в Бейруте. За это преступление его соучастник получил двадцать лет каторги. В Касабланке Кэрель припрятал украденное в Каире у французского консула. С этим связано воспоминание о гибели английского моряка, бывшего его соучастником. В Анвере на колокольне собора он спрятал добытое в результате нескольких осуществленных в Испании краж, повлекших за собой смерть немецкого докера, его соучастника и жертвы.

Кэрель шел среди мусора. Как и тогда, после преступления, он снова слышал шум колеблемой ветром травы. Он не испытывал ни малейшего дискомфорта и тем более угрызений совести, и это не должно показаться удивительным тому, кто поймет, что Кэрель давно уже решил: не позволять преступлению поглотить себя, а всегда носить преступление в себе. Это требует краткого объяснения. Если бы Кэрель с манерой поведения, подходящей к обычной жизни, внезапно оказался в измененной вселенной, он бы испытал чувство одиночества и некоторый испуг — от ощущения собственной необычности. Но приняв идею убийства, вобрав ее в себя, сделав ее испарением своего тела, он подчинил ей весь окружающий мир. Его поведение было вполне созвучно этому состоянию. Кэрель испытывал чувство совсем иного одиночества: одиночества избранности творца. Однако следует иметь в виду, что все, о чем мы здесь говорим, переживалось нашим героем, скорее, бессознательно. Он осмотрел каждую щель в окружавшей ров стене. В одном месте обломки были очень крупные и прилегали вплотную к стене. Их основание было под кладкой стены. Кэрель внимательно огляделся. Место ему понравилось. Сзади никто не шел. Вокруг, и на насыпи, и над стеной, никого не было. Во рву он был один. Чтобы защитить руки от колючек, он засунул их в карманы и вразвалку зашел в кустарник. На мгновение он неподвижно застыл у подножия стены, рассматривая кладку. Он выбирал камень, который нужно было сдвинуть, чтобы в стене образовалось углубление. Небольшой холщовый мешочек с золотом, перстнями, сломанными браслетами, серьгами и итальянскими золотыми монетами не должен был занять много места. Он долго смотрел. И вскоре впал в какой-то гипнотический сон, сомнамбулическое состояние, отчего окончательно слился с местом, в котором находился. Он прислонился к стене, все детали которой его сознание фиксировало с болезненной ясностью, и чувствовал, как его тело начинает проникать сквозь эту стену. Все его десять пальцев вдруг обрели зрение. И мускулы тоже. Вскоре он сам стал стеной и застыл так на мгновение, чувствуя, как в нем живут все крупицы камней, как его ранят трещины, из которых течет невидимая кровь и исходят его душа и безмолвные стоны, как паук щекочет крошечную впадинку между его пальцами, а листок нежно касается одного из его влажных камней. Наконец, очнувшись, он заметил, что прижат к стене, острые мокрые выступы которой ощупывает своими руками, и постарался отделиться от нее, выйти наружу, но он оторвался от нее уже навсегда помятый, отмеченный этим неповторимым местом насыпи, которое запечатлелось в памяти его тела, и Кэрель был уверен, что сможет найти его и пять, и десять лет спустя. Поворачиваясь, он вдруг вспомнил, хотя это и не имело для него особого значения, что в Бресте совершено еще одно преступление. В газете ему попалась фотография Жиля, и он узнал улыбающегося певца.

На «Мстителе» Кэрель по-прежнему был отрешенно высокомерен и невозмутим. Обязанности ординарца не мешали ему сохранять свою пугающую грацию. Он выполнял все поручения лейтенанта с самым беззаботным видом, а тот, после того как Кэрель ответил ему с такой убийственной иронией и сознанием своей власти над влюбленным, больше не решался взглянуть ему в лицо. Кэрель выделялся среди товарищей своей силой, серьезностью и авторитетом, который еще больше вырос, когда они узнали, что по вечерам он наведывается в «Феерию». Он ходил только туда, и все матросы заметили, что он здоровается за руку с хозяином и Мадам Лизианой. Хозяина «Феерии» знали на всех морях. Морякам не терпелось увидеть бордель, но когда они видели перед собой на темной и сырой улице этот грязный полуразвалившийся домишко с запертыми ставнями, они не могли прийти в себя от волнения. Многие из них так и не осмеливались шагнуть за утыканную гвоздями дверь. И то, что Кэрель был там своим человеком, еще больше увеличивало его значимость в их глазах. Им и в голову не могло прийти, что он бросал с хозяином кости. Авторитет Кэреля был настолько велик, что подобные посещения только подчеркивали его необычность и превосходство. И то, что рядом с ним никогда не видели шлюх, доказывало лишь то, что он приходил туда не как обычный клиент, а как особо приближенное лицо и кореш хозяина. Он был военным моряком, а наличие у него женщины сделало бы из него обычного самца. Его авторитет ставил его вровень с теми, кто имел нашивки. Кэрель чувствовал себя окруженным всеобщим вниманием и от этого иногда забывался. Зная о тайной страсти лейтенанта, он порой бывал с ним дерзок. Кэрель не без лукавства пытался еще сильнее разжечь эту страсть, непринужденно принимая самые вызывающие позы: то он опирался на дверной проем, подняв руку и демонстрируя свою подмышку, то садился на стол так, что его ляжки сплющивались, а штаны задирались, открывая мускулистые волосатые икры, то выгибал спину или, разговаривая с офицером, принимал еще более вызывающую позу и шел по его зову, выпятив живот и засунув руки в карманы, натягивая ткань ширинки на члене и яйцах. Лейтенант был близок к безумию, но хоть как-то выразить свой гнев, недовольство или даже свое восхищение Кэрелем он не решался. Самым дорогим его воспоминанием, которое он бережно хранил — часто мысленно возвращаясь к нему — было воспоминание об Александрии в Египте, когда в полдень матрос внезапно появился на наружном трапе корабля. Кэрель смеялся, обнажив все свои зубы, но абсолютно беззвучно. У него было бронзовое, даже, можно сказать, позолоченное лицо, какое часто бывает у блондинов. В саду у араба он сорвал пять или шесть усыпанных мандаринами веток, а так как он не любил, чтобы в его руках во время ходьбы было что-нибудь, что мешало бы ему свободно поводить плечами, он засунул их в вырез своей белой куртки, откуда из-за его черного сатинового гаслтука они и торчали, касаясь его подбородка. Эта деталь заставила офицера почувствовать внезапную почти интимную близость к Кэрелю. Листва, высовывающаяся из выреза его куртки, без сомнения, росла на его широкой груди вместо волос, и может быть, на одной из подобных драгоценных и скрытых веток росли и его великолепные, твердые и вместе с тем нежные яйца. На мгновение неподвижно застыв на трапе, Кэрель коснулся ногой обжигающей металлической поверхности палубы и направился к своим товарищам. Почти весь экипаж был на берегу. Оставшиеся же, разморенные солнцем, лежали в тени паруса. Один из парней крикнул:

— Вот зараза! Прямо, как стручок! Что, руки уже не держат?

— А тогда бы ты сказал, что я на свадьбу собрался.

Кэрель с трудом достал цеплявшиеся за его тельняшку и черный сатиновый галстук ветви. Он по-прежнему улыбался.

— Где ты это взял?

— В саду. Я туда зашел.

Убийства делали Кэреля недоступным для окружающих, образовывая вокруг него великолепную изгородь, но иногда ему начинало казаться, что она блекнет и от нее остается один металлический остов. Это ощущение было ужасно. Покинутый своими могущественными покровителями — в реальности существования которых он вдруг начинал сомневаться, отчего перед ним и возникал этот образ обнаженных металлических стеблей, — он чувствовал себя среди других мужчин жалким и беззащитным. Но он мгновенно брал себя в руки. Стуча каблуками о грубую палубу «Мстителя», он как бы переносился на Елисейские поля и снова обретал подлинный смысл своих мрачных убийств. Но перед этим, опасаясь, что его авторитет может быть поколеблен, он становился особенно безжалостен к окружающим, тогда как ему самому казалось, что он с ними предельно ласков. Все в экипаже видели, что он разъярен. Его же ошибочное ощущение было следствием того, что он не привык ни к дружбе, ни к товарищеским отношениям. Его шутки, которыми он пытался завоевать симпатии своих товарищей, на самом деле больно ранили их. И, уязвленные, они начинали лягаться и вставать на дыбы. Кэрель же продолжал упираться, разъяряясь уже на самом деле. Но настоящую симпатию способны вызвать только жестокость и ненависть. Подлостью Кэреля восхищались, все его ненавидели, и эта направленная против него ненависть делала его красоту как бы высеченной из мрамора. Он заметил смотревшего на него лейтенанта и, улыбнувшись, направился к нему. Удаленность от Франции, взаимное расположение, установившееся среди мужчин в этот выходной день, изнуряющая жара и вся приподнятая атмосфера стоящего на рейде судна несколько ослабили строгость отношений между офицерами и матросами. Он сказал:

— Хотите мандарин, лейтенант?

Офицер, улыбаясь, приблизился. Тогда и совершился этот двойной, начатый одновременно акт: в то время как Кэрель поднес руку к плоду, стараясь его оторвать, лейтенант вытащил свою руку из кармана и медленно протянул ее матросу, который, улыбаясь, вложил в нее свой подарок. Синхронность этих двух жестов глубоко потрясла офицера. Он сказал:

— Благодарю вас, матрос.

— Не за что, лейтенант.

Кэрель повернулся к своим товарищам, сорвал еще несколько мандаринов и бросил их им. Лейтенант медленно удалился, он с деланной небрежностью очищал свой плод, радостно твердя про себя, что отныне его любовь к Кэрелю будет чиста, ибо первый объединивший их жест был исполнен такой трогательной гармонии, что она могла исходить только из их душ или даже из единственной сущности — любви, — которая, покинув свое скрытое убежище, распалась на два луча. Внимательно оглядевшись по сторонам и убедившись, что его никто не видит, он повернулся спиной к матросам и положил мандарин себе в рот целиком, на мгновение задержав его за щекой.

«Это напоминает яйца красивых мальчиков, предназначенные для того, чтобы их смаковали старые морские волки», — подумал он.

Он незаметно оглянулся. Кэрель стоял спиной к нему перед лежащими матросами, которые издали сливались в одну огромную массу сильных мужских тел. Лейтенант обернулся как раз в тот момент, когда тот, слегка согнув свои длинные, обтянутые белым полотном ноги и положив руки на бедра, напрягся (он даже представил себе налившееся кровью лицо ожидающего облегчения матроса, его выпученные глаза и застывшую улыбку), потом напрягся еще сильнее и, наконец, выпустил в его направлении серию звонких, бодрых, нервных и сухих выстрелов, как если бы его знаменитые белые штаны (Кэрель называл их своими «шкарами») вдруг разорвались сверху донизу, это было встречено криками «ура», радостными воплями и раскатами смеха его товарищей. Пристыженный лейтенант резко отвернулся и удалился. У Кэреля эта видимость веселья (мы говорим «видимость», потому что это веселье было неглубоким, всего лишь чем-то вроде легкого опьянения) на самом деле явилась следствием внутренней тоски. (Мы не считаем подобное поведение патологическим. Описанные выше реакции можно наблюдать у всех мужчин.) Кэрель шел на свои самые рискованные дела, стараясь не совершать ошибок, но сразу же после кражи или даже убийства он всегда замечал допущенную им оплошность, а иногда и несколько. Часто это была какая-нибудь мелочь. Легкая заминка, неловко положенная рука, зажигалка, забытая в кулаке убитого, тень, отброшенная его профилем на светлую поверхность, на которой, ему казалось, она так и осталась, — конечно, все это было не так важно, но иногда он доходил до того, что начинал опасаться, как бы его глаза, запечатлевшие образ жертвы, не выдали этот образ посторонним. Всякий раз он снова и снова повторял в уме совершенное им преступление. Именно тогда он и замечал ошибку. Его удивительная способность к ретроспективному воспроизведению позволяла ему ее зафиксировать. (А хотя бы одна бывала всегда.) И для того чтобы не впасть окончательно в отчаяние, Кэрель с улыбкой полагался на хранившую его звезду. Он говорил себе: «Ладно. Я знаю, что сделал это нарочно. Нарочно. Так интереснее.»

Страх не подавлял, а скорее, возвышал его, потому что укреплял его глубокую, страстную и вместе с тем такую непосредственную веру в свою звезду. Его улыбка была предназначена именно ей. Он не сомневался, что эта небесная покровительница убийцы преисполнена веселья, и грусть, которую он чувствовал в ней, была подобна той, какая порой проступала в его улыбке в минуты полного одиночества, в котором он оказывался по воле своей необычной судьбы, — под словами «полное одиночество» мы понимаем такое, которое к этому одиночеству стремится и является для себя самого источником и отправной точкой. Особенно остро одиночество ощущается по утрам, при пробуждении, когда опьяненные сном и духотой ночи матросы, согнувшись, ворочаются в гамаке, свесив грудь или ноги, как карпы в тине, которые бьются о землю или воду своим хвостом, и рот их, зевая, так округляется, что туда невольно просится член товарища, готовый проникнуть в него так же глубоко, как поток ветра. Он должен был улыбаться своей звезде. Хотя бы для того, чтобы скрыть от нее свои сомнения. Улыбаясь ей, он отчетливо ее видел.

«Что бы я делал, если бы ее не было?»

Это было равносильно вопросу: «Чем бы я был, если бы ее не было?» «Невозможно просто служить матросом, это профессия, в это можно верить, но надо именно быть им, если хочешь быть хоть кем-то». Предназначенная звезде улыбка пронизывала все его тело, опутывая его паутиной своих лучей, отчего в Кэреле расцветало целое созвездие. Подобную признательность Жиль Тюрко испытывал к своему геморрою.

Когда Кэрель вышел из сада в Александрии, он уже не мог бросить на улице сорванные ветви. Куда их бросить? Любой сидящий в пыли нищий, любой арабский мальчишка заметил бы французского матроса, выбрасывающего ветви с мандаринами. Лучше было спрятать их на себе. И, стараясь привлечь к себе как можно меньше внимания, Кэрель довольствовался тем, что по дороге на корабль засунул ветви в вырез своей куртки, выставив листья и несколько плодов, воздвигнув тем самым в честь своей звезды скромный алтарь на груди. Но прибыв на борт, он вдруг почувствовал за своей спиной опасность, от которой долго бежал, хотя он и не думал постоянно о совершенном преступлении, тогда, поставив одну ногу на ступеньку трапа и болтая другой в воздухе, он и обратил свою колдовскую улыбку к таинственной ночи. В кармане брюк у него лежало колье из золотых монет и два куска «руки Фатимы», украденные на вилле, где он рвал мандарины. Золото тянуло его к земле и вселяло в него чувство уверенности. Распределив листву и фрукты между изнывающими от жары и скуки матросами, он внезапно почувствовал себя таким невинным и прозрачно чистым, что по дороге от трапа до носа корабля едва удержался от того, чтобы на глазах у всех не достать ворованные сокровища. Подобная легкость, проистекавшая из веры в свою звезду, смешанной с сознанием того, что все пропало, помогла ему (слово «легкость» предполагает глагол «облегчить»), облегчила ему и путь с насыпей, когда внезапно в его мозгу с поразительной ясностью промелькнуло: полицейские обнаружили рядом с убитым матросом зажигалку, и эта зажигалка, как писали газеты, принадлежала Жильберу Тюрко. Обнаружение опасной улики возбудило его так, как будто бы оно противопоставляло его всему миру. Это позволяло ему снова пережить все совершенное им — а значит, и подвергнуть его сомнению, оттолкнувшись от этой детали, он мог расчленить его на отдельные действия, такие шумные и яркие, как будто весь этот акт был обращен к Богу или какому-то другому свидетелю и судье. Кэрель осознавал, что допустил ужасную, смертельную ошибку. Он ощущал на себе дыхание Ада, и тем не менее уже брезжил рассвет, такой же чистый, как этот уголок неба, увенчанный голубой и наивной Девой, видневшейся в просвете тумана над каркасом церкви в Ля Рошели. Кэрель знал, что будет спасен. Постепенно он приходил в себя. Он погружался в глубины своего подсознания, желая вновь обрести там своего брата. Мы говорим не о нежности или братской любви, а скорее о том, что обычно называют предчувствием (приставка «пред-» употребляется здесь в своем прямом значении). Кэрель предчувствовал своего брата. Конечно, еще совсем недавно он был его противником в едва ли не смертельной схватке, но бросающаяся в глаза ненависть не мешала ему в глубине себя ощущать присутствие Робера. Подозрения Мадам Лизианы оказались справедливыми: их красота ощетинилась, показав свои зубы, ненависть исказила их лица, а тела сплелись в смертельной борьбе. У любовниц участников этой схватки не было никаких шансов выйти из нее живыми. Но еще в юности во время их драк невозможно было избавиться от мысли, что где-то там, в глубине, за их искаженными лицами их сходство сочетается тайным браком. Именно в глубине этого сходства Кэрель и мог вновь обрести своего брата.

В конце улицы Робер внезапно повернул налево, в направлении борделя, а Кэрель — направо. Он все еще сжимал свои зубы. В присутствии Дэдэ его брат, вне себя от ярости, почти вслух бросил ему:

— Сука. Тебя выеб Ноно. И угораздило же этого педика с корабля притащить тебя сюда. Ублюдок.

Кэрель побледнел и уставился на Робера:

— Мне случалось делать кое-что и похуже. Это никого не касается. И вообще, вали отсюда, пока я тебе не показал, кто из нас двоих ублюдок.

Он застыл, ожидая, что Робер захочет смыть нанесенное ему оскорбление кровью. Началась драка. Тем не менее когда Кэрель уже свернул направо, он все еще ждал, что ему представится возможность высказать все свое презрение брату в лицо и тем самым, схватившись с ним и обозначив свою — вполне реальную — ненависть к нему, он сможет наконец воссоединиться с ним в глубине самого себя. Выпрямившись, с высоко поднятой головой, с плотно сжатыми губами и устремленным вдаль взглядом, прижав локти к телу, собранной и сосредоточенной походкой, стараясь ступать как можно мягче, он пошел в направлении насыпей, а точнее, к стене, где были спрятаны его сокровища. И чем ближе он подходил к ней, тем легче становилось у него на душе. Он уже не помнил точно всех своих рискованных авантюр, в результате которых он стал обладателем этих драгоценностей, — достаточно было того, что они находились здесь, рядом, свидетельствуя о его смелости и реальности его существования. Выйдя на лужайку вблизи священной, невидимой из-за тумана стены, Кэрель расставил ноги, засунул руки в карманы куртки и неподвижно застыл: он находился совсем рядом с этим зажженным им и излучавшим нежное свечение очагом. Его богатство служило ему убежищем, где он чувствовал себя могущественным и отдыхал, здесь Кэрель уже не испытывал прежней ненависти к своему брату. Единственно, что его беспокоило, — это то, что Дэдэ присутствовал при драке. Не то чтобы ему было стыдно перед мальчишкой, просто он опасался, что тот проболтается, а Кэрель знал, что он уже достаточно известен в Бресте.

«Стою лицом к морю. Ни море, ни ночь не успокаивают меня. Напротив. Достаточно промелькнуть тени матроса… Он, должно быть, красив. В этой тени и благодаря ей он может быть только красив. На борту корабля находятся великолепные облаченные в белые и лазурные одежды животные. Каждая промелькнувшая передо мной тень пробуждает во мне желание. Один самец прекраснее другого, кого из них мне предпочесть? Стоит мне расстаться с одним, как я уже хочу другого. Но меня успокаивает сознание того, что на самом деле существует только один-единственный моряк. И каждый индивидуум, которого я вижу, это всего лишь мгновенное воплощение — мимолетное и неполное — всего, что несет в себе Море. У него есть сила, твердость, красота, жестокость и т. д. — все, кроме универсальности. Каждый проходящий мимо меня матрос невольно соотносится с тем, что несет в себе Море. Все представшие передо мной одновременно матросы и каждый из них в отдельности не являются тем единственным моряком, которого они представляют и который существует только в моем воображении и может до конца воплотиться лишь во мне и через меня. Это меня утешает. Только я до конца обладаю тем, что несет в себе Море.

Кэрель оскорбляет боцмана. Боцман:

— Я налагаю на вас взыскание.

— Тоже мне, умник нашелся, может, дашь немного мозга жопу помазать!

Я с наслаждением подписал приказ о наказании Кэреля. Однако ему удалось избежать суда военного трибунала. Я хочу, чтобы он был мне обязан и всегда помнил об этом. Он улыбнулся. И вдруг я до конца постиг весь ужасный смысл выражения: „Он еще жив“, относящегося к раненому и бьющемуся в предсмертных судорогах человеку.

Складка на моих офицерских брюках не менее важна, чем мои нашивки.

Я люблю море. Бьющее по воде лошадиное копыто. Битва кентавров.

Кэрель бросает товарищам: „Ветерок!“ Или: „Ветер!“ И плавно и уверенно, как корабль под парусами, идет дальше.

Рука мастера коснулась каждого завитка, каждого мускула, глаза и ушной раковины, придав им совершенную форму. Из мельчайших складок и самых укромных уголков его тела исходят волнующие меня лучи: сгиб его пальца, пересечение линий руки и шеи пробуждают во мне волнение, в которое я сам добровольно погружаюсь, чтобы потом сильнее ощутить нежное прикосновение его живота, такого же нежного, как прикосновение усыпанной сосновыми иглами земли в лесу. Осознает ли он сам красоту своего тела? А его силу? Днем через порты и арсеналы он тащит на себе нагромождение теней и всю тяжесть сумерек, где отдыхают и набираются сил тысячи взглядов, ночью же на его плечи ложатся горы света, а его бедра победоносно разгоняют волны родного моря, океан затихает и ложится к его ногам, его грудь колышется и тонет в благоухании. На борту этого корабля его присутствие столь же удивительно — и столь же дико и бессмысленно, — как присутствие здесь кнута, извозчика, белки или пучка зеленой травы. Утром, проходя мимо меня — я не знаю, заметил ли он меня, — он двумя пальцами, в которых была зажата зажженная сигарета, сдвинул свой берет назад и сказал, обращаясь к кому-то неведомому, скрытому в дневном воздухе:

— Если хочешь выделиться, то носи его так.

Переливающиеся на солнце великолепные каштановые и светлые кольца его волос покрыли верхнюю часть его лба. Я смотрел на него с легким презрением. Конечно же, в это время он еще находился под впечатлением сияющих ночных гроздьев, сорванных им в беседках на берегу с тех самых лоз, которые какие-нибудь легкомысленные девы посадили в память о себе.

Я люблю его. Офицеры навевают на меня скуку. Почему я сам не матрос! Я стою на ветру. Холод и боль сжимают мою голову, увенчивая меня металлической тиарой. Я расту и таю.

Настоящим Моряком может быть только тот, кого я люблю.

Плакат был великолепен: одетый в белое матрос с винтовкой, опоясанный ремнем и кожаным патронташем. Гетры. Сбоку штык. Пальма. Павильон. Выражение лица суровое и презрительное. Ему восемнадцать лет. И смерть ему не страшна!

„Посылать этих крепких и гордых парней на смерть! Корабль с пробоиной медленно погружается в воду, а я один — сопровождаемый, быть может, только этим вооруженным матросом, который должен умереть вместе со мною, — стоя на носу, наблюдаю, как тонут эти прекрасные юноши.“

Говорят, что корабль оседает.

Замечают ли остальные офицеры мое состояние и мое смятение? Я бы не хотел, чтобы это хоть как-то сказалось на моем служебном положении и моих отношениях с ними. Все это утро я был поглощен созерцанием воображаемых образов молодых людей: воров, жестоких воинов, сутенеров, улыбающихся кровавых грабителей и т. д. Вернее, я только пытался представить их себе, чем видел на самом деле. Они появлялись и тут же мгновенно рассеивались. Это были, как я уже сказал, образы молодых людей, которые на одну или две секунды мне удалось вызвать в своем воображении.

Пусть он подставит свои бедра, и, садясь, я облокочусь на них, как на ручки кресла!

Морской офицер. Подростком и даже в годы ученичества я и не думал о том, что профессия моряка предоставит мне такое великолепное алиби. Можно спокойно оставаться холостяком. Женщины не спрашивают вас, почему вы не женаты. Они даже вас жалеют, потому что вы не знали настоящей любви, а только — мимолетные увлечения. Море. Одиночество. „Женщины в каждом порту.“ Никто не интересуется, помолвлен я или нет. Ни товарищи, ни мать. Мы постоянно странствуем.

С тех пор, как я полюбил Кэреля, я стал не так взыскателен по службе. Любовь смягчила меня. Чем сильнее я люблю Кэреля, тем больше пробуждается во мне женщина, которую невозможность получить удовлетворение делает нежной и грустной. Думая о том, к чему могут привести мои странные отношения с Кэрелем, какие унижения и внутренние потрясения мне еще предстоит пережить, я невольно спрашиваю себя: „Зачем?“

Снова видел адмирала А… Кажется, вот уже двадцать лет, как он вдовец. Тихий и постоянно улыбающийся, он сам напоминает собственную вдову. Сопровождающий его повсюду молодец (его шофер, а не ординарец) знаменует собой приход его второй молодости.

Я вернулся из десятидневной командировки. Встреча с Кэрелем производит во мне и вокруг меня в переливающемся на солнце воздухе нечто вроде легкого сотрясения, трагического и нежного одновременно. Весь день плывет, как в тумане: я вернулся, я вернулся навсегда. Кэрель знает, что я его люблю. Он мог догадаться об этом по тому, как я смотрю на него, и я вижу, что он знает, по его пьянящей нагловатой улыбке. Он не сомневается, что я привязан к нему, и можно заметить, как он старается привязать меня еще сильнее. Охватившее нас смущение позволяет нам лучше почувствовать исключительную целомудренность этого дня. Даже если бы представилась такая возможность, я бы не смог сегодня вечером заниматься любовью с Кэрелем. Как, впрочем, и с кем-нибудь другим. Радость возвращения наполнила меня огромным счастьем и вобрала в себя всю мою страсть.

Несмотря на туман, я шел и издали следил за Кэрелем. Он вошел в самый грязный здешний бордель, „Феерию“. Наверняка он подвизается там в качестве сутенера. Спрятавшись в туалете, я наблюдал еще несколько минут. Он не вышел.

Сегодня мне исполнилось тридцать два года. Я устал. Я неплохо сложен, но до него мне далеко. Не расхохочется ли он, когда увидит меня обнаженным?

Вот уже два месяца Кэрель служит у меня ординарцем. Мне становится все труднее сдерживать себя, тщательно взвешивать каждое свое слово, соизмерять жесты. Мне хотелось бы броситься ему в ноги и дать ему себя растоптать, или же пусть любовь его самого бросит к моим ногам. Расшевелить этого утонченного юношу не так просто, его тело излучает какую-то непонятную силу, которая переполняет его и, не находя себе применения, производит пугающее впечатление, стоя перед ним, я испытываю такое же чувство, как если бы видел летящую на меня крепость. Что он со мной сделает? Куда он меня несет? К какой грандиозной губительной космической катастрофе?

Я нажимаю мизинцем на один рычаг. А если попробовать на другой?»

«Мне снился кошмарный сон. Я могу восстановить только следующее: мы (десяток незнакомых между собой человек) находились в конюшне. Один из нас должен был его (я его не знаю) убить. Какой-то юноша согласился сделать это. Приговоренный к смерти был абсолютно невиновен. Мы наблюдали, как совершается убийство. Добровольный палач нанес в зеленоватую спину несчастного несколько ударов вилами. Над жертвой внезапно появилось зеркало, и мы увидели, как побледнели наши лица. По мере того как спину жертвы заливала кровь, они становились все бледнее. Палач колол из последних сил. (Я уверен, что верно передаю этот сон, потому что я его не помню и слова сами слагаются во фразы.) Безвинно осужденный на смерть, претерпевая жестокие страдания, помогал убийце. Он указывал, куда наносить удары. Он сам активно участвовал в этой драме, хотя в его глазах и застыл горький упрек. Еще я заметил, что убийца был красив и осенен каким-то дьявольским сиянием. Из-за этого сна весь день оказался как бы забрызган кровью. Можно было даже сказать: день получил кровоточащую рану».

Робер держался за Мадам Лизиану, которой он, к своему стыду, вынужден был все больше и больше подчиняться. Хозяйка уже не сомневалась в своей власти над ним. Однажды вечером, когда она терлась о него своими пышными формами, он в раздражении отбросил щекотавшие его волосы. Продолжая ласкаться, она томно прошептала:

— Ты меня не любишь.

— Я тебя не люблю?

Испустив этот приглушенный крик протеста, Робер внезапно решил засвидетельствовать свою преданность следующим образом: обхватив двумя руками голову своей любовницы, он засунул свой нос ей в рот и поболтал им там. Когда он его вытащил, оба разразились смехом, пораженные неожиданностью и непосредственностью этого доказательства любви. Действительно, следует учесть, что Робер всегда ненавидел эту так нравившуюся Мадам Лизиане игру. Но именно ее он внезапно и выбрал, чтобы выразить свой протест против обвинения любовницы, и здесь явственно проявилась его по-детски нежная душа и стремление — воистину героическое, ибо этот жест был всего лишь провокацией — избавиться от материнской опеки «Феерии».

Рука у Кэреля была сильная и твердая, и Марио, протягивая ему свою, не был готов к этому, собираясь пожать руку женственную и слабую. Его мускулы не ожидали подобного рукопожатия. Он взглянул на Кэреля. Этот красивый парень с безупречным, несмотря на однодневную щетину, лицом не только своей внешностью, но и атлетическим сложением напоминал Робера, он был мужественен, решителен и даже немного грубоват. (Грубость и сила ощущались и в подчеркнутой скупости его жестов.)

— Ноно у себя?

— Нет, он вышел.

— Значит, ты пока вместо него.

— Есть еще и хозяйка. Разве ты не знаешь?

Задавая этот вопрос, Марио взглянул Кэрелю прямо в глаза и ухмыльнулся. Рот его скривился в улыбке, а взгляд по-прежнему оставался холодным и безжалостным. Но Кэрель ничего не заметил.

— Знаю…

Он протянул слово «знаю» нараспев, с подчеркнутой небрежностью, так, как будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся. Одновременно он скрестил ноги и достал сигарету. Он вел себя так, как если бы изо всех сил стремился кому-то показать, что все, о чем в данный момент говорится, его абсолютно не волнует.

— Хочешь сигарету?

— Если не жалко.

Они закурили, первые клубы дыма окутали их, Кэрель с победоносным видом выпускал его через нос, в душе тайно гордясь тем, что может «тыкать» легавому, почти офицеру.

В полиции сразу предположили, что оба убийства были делом рук Жиля. Это предположение подтвердилось, когда каменщики обнаружили и опознали найденную в траве рядом с убитым матросом зажигалку. Сперва полицейским пришла в голосу мысль о мести, потом о любовной драме, наконец они остановились на идее сексуального извращения. Во всех помещениях брестского комиссариата царила атмосфера безысходности, в которой, правда, было что-то успокаивающее. Нельзя сказать, что сами полицейские чувствовали себя в этой атмосфере очень уютно. К стенам было приколото несколько фотографий службы судебной антропометрии с изображением разыскиваемых преступников, подозреваемых в ограблении порта. Все столы были завалены папками с бумагами и важными уликами. Едва Жиль вошел в бюро комиссариата, как его буквально захлестнули волны беспощадной суровости. Впервые он столкнулся с этой беспощадностью в тот момент, когда Марио его арестовал: полицейский схватил его за рукав, Жиль вырвался, но он не ожидал, что Марио снова и еще сильнее вцепится в него, сжав его бицепс с такой властностью, что молодой каменщик невольно вынужден был сдаться. Именно в этом кратком миге неопределенности между двумя крайностями — бесконечной свободой и полной безысходностью — и заключается все очарование игры, охоты, иронии, жестокости, возмездия, составляющих удивительную суровую сущность Полиции, душу полицейского и глубокое отчаяние Жиля. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы окончательно не поддаться этому очарованию, к тому же у сопровождающего Марио инспектора было такое юное, излучавшее гнев и удовольствие от удачной поимки лицо. Жиль сказал:

— Что вы от меня хотите?

И с дрожью в голосе добавил: «Мсье…»

Молодой инспектор ответил:

— Скоро ты увидишь, чего от тебя хотят.

Инспектор держался высокомерно, и Жиль вдруг внезапно почувствовал, что молодой полицейский был доволен тем, что Марио надел на руки убийцы пару наручников. Он мог теперь подойти, оскорбить и даже ударить гордого свободного хищника, оказавшегося вдруг полностью беззащитным. Жиль обернулся к Марио. Его детская душа, на мгновение встрепенувшись, вновь поникла. Так и не дождавшись тысячи легионов ангелов, которые должны были прилететь и защитить его, он понял, что должна свершиться воля Господня. Чувствуя необходимость произнести перед смертью красивую фразу — хотя и молчание порой тоже может восприниматься как красивая фраза, — которая бы завершала и царственно венчала его жизнь, вобрав в себя весь ее смысл, он сказал:

— В жизни все бывает.

В комиссариате было невыносимо жарко, и он уже не мог ни о чем думать и постепенно ослаб до такой степени, что почувствовал себя полностью опустошенным и бессильным перед комнатным радиатором, который постоянно вздрагивал и как бы готовился наброситься на него и окончательно задушить. Страх и стыд мучили его. Он упрекал себя в неспособности держаться достойно. Он знал, что эти стены хранят в себе тайны гораздо более кровавые и ужасные, чем его. Увидев его, комиссар был удивлен. Он не думал, что убийца может быть таким. Когда он советовал Марио, как надо вести следствие, он невольно рисовал в своем воображении соответствующего убийцу. Впрочем, в этой сфере деятельности всегда нужно быть готовым к неожиданностям. Сидя за столом и поигрывая линейкой, он пытался набросать портрет преступника-педераста. Марио слушал его с недоверием.

— Прецеденты у нас уже были. Вспомните Ваше. Подобных типов порок доводит до безумия. Это настоящие садисты. А эти два убийства и совершены садистом.

Без особого труда комиссар нашел общий язык и с морским префектом. Они вместе попытались связать все известное им об извращениях и их внешних проявлениях с поведением убийц. Им кругом виделись одни чудовища. Комиссар пытался обнаружить какие-нибудь мерзкие подробности вроде знаменитой бутылочки с маслом, которой известный преступник пользовался, когда насиловал свои жертвы, или свежих испражнений на месте убийства. Не зная, что эти два убийства совершены разными людьми, он пытался привязать одно к другому, обнаружить у них общий мотив. Он не понимал, что каждое убийство по своим глубинным импульсам и по тому, как оно исполнено, напоминает произведение искусства и подчиняется своим особым законам. Духовное отчуждение Кэреля и Жиля углублялось одиночеством художника, неспособного найти себе равного в этом мире. (Именно поэтому Кэрель и был по-прежнему одинок.) Каменщики считали Жиля педерастом. Они сообщили полицейским сотни деталей, доказывающих, что убийца- «батон». Они сами не замечали, что описывают его не таким, каким он был на самом деле, то есть затравленным маньяком мальчишкой, а именно таким, каким и пытался представить его Тео, каким тот его изображал. Волнуясь в присутствии инспектора, они пускались в беспорядочные и сбивчивые описания — беспорядочные прежде всего из-за их волнения и лихорадочного возбуждения, по мере того как они говорили, они немного успокаивались и, конечно же, не могли не видеть, что все их утверждения не имеют под собой достаточных оснований и, по сути, являются всего лишь поэтическим бредом, позволяющим выразить их собственные непристойные желания и фантазии — наподобие того, как это иногда делается в песнях и стихах, — но в то же время это внезапное вдохновение их невольно опьяняло. Они чувствовали, что портрет получился чрезмерно раздутым, почти как труп утопленника. Вот некоторые черты, служившие в глазах каменщиков доказательством извращенности Жиля: красота лица, манера петь бархатным голосам, кокетство в одежде, лень и небрежность в работе, зависимость от Тео, белизна и гладкость кожи и т. д… Всего этого им казалось вполне достаточно, потому что они постоянно слышали, как Тео и другие типы насмехаются над «батонами»: «совсем как девочка», «у него смазливая мордашка», «он, как шлюха, работать не привык», «он предпочел бы трудиться лежа», «воркует, как голубка», «а сумочка у него совсем как у марсельских блядей, которые поджидают клиентов, повесив ее себе на локоть или плечо». Этими штрихами и был приблизительно обрисован в их воображении образ «батона», хотя сами каменщики их никогда и не видели. Они слышали о гомосеках и педиках только от Тео, да могли судить о них еще и по собственным шуткам: «Да, у него бы неплохо получилось!.. Ты как предпочитаешь: вдоль, поперек или по диагонали?.. Иди предложи себя, эй!.. Сходи к пахану, ты неплохо заработаешь!» Но эти брошенные вскользь фразы не значили абсолютно ничего. Никогда ни один разговор так и не позволил им толком понять, о чем, собственно, идет речь, настолько плохо они себе это представляли. Более того, они даже чувствовали некоторую неудовлетворенность. Мы хотим сказать, что их неведение заставляло их испытывать некоторую неудовлетворенность, которую фактически невозможно было устранить, настолько неопределенной и вялой она была, отчего, постоянно возвращаясь к этому в мыслях, они даже не могли понять, что их на самом деле волнует. Они подозревали о существовании целой вселенной, отталкивающей и влекущей одновременно, войти в которую им не позволяла какая-то малость: примерно то же, что отделяет от того, чтобы быть выраженным, ускользающее от вас слово, когда вы говорите: «Оно вертится у меня на кончике языка». Когда они говорили о Жиле, подробно описывая его поведение, можно было подумать, что они действительно знают гомосексуалистов, но они представили нечто вроде грубой карикатуры, которая казалась им поразительно точным портретом типичного «батона». Они рассказали и об отношениях Жиля и Тео.

— Их всегда видели вместе.

— Только вроде бы они поссорились. Наверное, Жиль кокетничал с кем-нибудь еще…

Сначала они вообще забыли про Роже. Только тогда, когда один из инспекторов спросил: «А что за мальчишка был с Жилем в день убийства?..» — они вспомнили, что Роже приходил на верфь. Этот факт их заинтересовал. Им, то есть всякому сброду, что там находился, казалось вполне реальным, чтобы мальчик восемнадцати лет, едва покинув объятия сорокалетнего каменщика, мог крутить любовь с пятнадцатилетним ребенком.

— Вы никогда не видели его с матросом?

Они точно не помнили, но им казалось, что видели. В тумане плохо видно. Но в Бресте так много моряков, что Жиль просто не мог не познакомиться хотя бы с одним из них. Кстати, он носил матросские брюки.

— Вы уверены?

— Но вам же говорят! Настоящие матросские штаны. С «клапаном».

— Если вы нам не верите, то нечего и спрашивать.

Наконец-то получив возможность засвидетельствовать единственный по-настоящему достоверный факт, они сразу же решили, что не могут и дальше безропотно подвергаться унизительному допросу полицейских. Они стали заносчивы. И даже пытались отстаивать свое мнение. Указав полицейским на новый, доселе неизвестный им факт, они преисполнились сознанием собственного превосходства над ними. Всю ночь полицейские настойчиво допрашивали Роже. У него обнаружили только жалкий, грубо сделанный нож.

— Зачем он тебе?

Роже покраснел, и полицейский решил, что тот стыдится жалкого вида своего ножа. Больше он об этом не спрашивал. Ему было невдомек, что даже ненастоящее и практически непригодное к применению оружие, будучи символом, таит в себе серьезную опасность. В остроте настоящего оружия, в его предназначении и совершенном устройстве заключается возможность реального убийства, которая пугает и отталкивает ребенка (ребенок боится того, что обычно называется реальностью, и стремится укрыться от нее в мире условных игр), тогда как символический нож не несет в себе практически никакой опасности, но, используясь во множестве воображаемых преступлений, невольно приучает ребенка к мысли о них. Для полицейских же этот нож явился всего лишь косвенным подтверждением преступления Жиля и того, как он его совершил.

— Где ты с ним познакомился?

Мальчишка отрицал, что спал с убийцей, так же как и с Тео, которого впервые увидел в день его смерти. На мгновение Роже задумался. А потом вспомнил, что однажды вечером зашел за сестрой в бистро, где та работала. Жиль болтал с ней у стойки. В полночь она закончила свою работу, и Жиль проводил брата и сестру до дома. На следующий день он снова был там. Роже встречал его пять раз подряд. Иногда во время этих случайных встреч Жиль предлагал ему пропустить по стаканчику.

— А он никогда тебе не предлагал переспать с ним?

Роже от удивления широко открыл глаза, в невинность которых полицейские были вынуждены поверить.

— Спать с ним? Зачем?

— Он никогда ничего с тобой не делал?

— Как это делал? Нет.

Он продолжал спокойно смотреть на смущенных полицейских своим ясным взглядом.

— А вот так, за ширинку, он никогда тебя не трогал?

— Никогда.

От него невозможно было добиться, кого же все-таки на самом деле любил Жиль. Он был еще ребенком, и его детское воображение было глубоко потрясено случившимся. Преступление погрузило его в мир сильных страстей, а развязка драмы еще больше привязала к Жилю, без которого этой драмы просто не существовало. Но с преступником его связывало нечто гораздо более глубокое и серьезное — любовь. И от того, что Роже пытался обмануть полицию, любовь только усиливалась. Любовь позволяла ему чувствовать себя увереннее, и если сначала он обманул полицию просто для того, чтобы защитить себя и свою мечту, то очень скоро он понял, что, выступив против полиции, он невольно встал на сторону Жиля. Великолепие Жиля (из-за совершенного убийства и последующего исчезновения) достигло апогея, и, стараясь приблизиться к нему, Роже притворялся изо всех сил. Тень Жиля лежала у его ног, как собака. Роже захотелось поставить на него ногу. В душе ему было жаль, что тот убежал, а он сам не сопровождал его, как посланник и свидетель невидимого Бога. Ему хотелось, чтоб хотя бы тень покачнулась, вытянулась и дотянулась от Жиля до него. Очень быстро он обнаружил коварство любви, в которой незаметно все больше и больше запутывался. Чем изворотливее он себя вел, тем более невинным казался и тем более чистым и невинным он был на самом деле в своей любви и в своем сознании этой любви к Жилю. К утру его освободили. В полиции пришли к выводу, что Жиль является опасным сумасшедшим садистом. Его снова стали искать по всей Франции. В старинной морской каторжной тюрьме Жиль не чувствовал себя по-настоящему одиноким. Он чувствовал себя таким только в толпе, когда, как затравленный зверь, он ощущал, что раздувается и все его члены разбухают и предательски увеличиваются. В каторжной тюрьме, из которой он не мог выйти, уверенность в том, что его не найдут, приглушала его тоску. Жиль жил жизнью, полной всевозможных лишений, но эта жизнь не была фальшивой. Ему не хватало еды. Он был постоянно голоден. Вот уже три дня, как он прятался, с ужасом вспоминаля совершенное им преступление. Его сны были так же ужасны, как и пробуждение. Крысы его пугали, но иногда он ловил себя на мысли, что готов поймать одну из них и съесть прямо сырой. Протрезвление наступило почти сразу же, и ему открылась бессмысленность содеянного им. Он даже почувствовал к Тео какую-то нежность. Он вспомнил его первоначальную чуткость, стаканы выпитого вместе белого и мысленно попросил у него прощения. От терзавших его угрызений совести ему еще больше хотелось есть. Наконец он вспомнил и о своих стариках. Газеты и полиция, конечно, сообщили им обо всем. Что стало с его матерью? С его отцом? Они ведь тоже рабочие. Отец — каменщик. Что мог подумать он о своем сыне, который в приступе любовной горячки убил своего товарища? А одноклассники? Жиль спал на камнях. На свою одежду — рубашку, брюки и куртку — он мало обращал внимания, и когда приседал на корточки, она распахивалась сама собой, и Жиль машинально, нежно и почти сладострастно — но сладострастно не в эротическом смысле — проводил пальцем по своим чувствительным выступам плоти, которые ему представлялись бледно-розовыми и которые однажды напомнили ему о том, что он мужчина, и помешали Тео его трахнуть. Эти геморроидальные шишки и теперь преданно служили ему, напоминая ту сцену и укрепляя его в сознании, что он существует, а Тео, наверное, уже похоронили. На работу ребята не пошли. Скинулись на венок.

Венок для Жиля. Это хоронили Жиля. Он скорчился, сжался в углу у стены, обхватив руками колени. Иногда он ходил, но очень тихо, с опаской, осторожно держась за стену, как барон Франк, по сложному переплетению цепей, тянувшихся от шеи до запястий и талии, а от щиколоток — к камням стены. Он осторожно тащил этот невидимый тяжелый металл, невольно удивляясь тому, что одежда на нем почти не держится, брюки у бедер и рукава куртки необходимо было подколоть. Кроме того, он старался ходить потише, потому что боялся, что малейшее дуновение от слишком быстрых шагов может потревожить привидения, которые поднимутся снаружи и, надув свои паруса, двинутся на него со всех сторон. Призрак был у него под ногами. Жилю хотелось раздавить его, растоптать своими тяжелыми шагами. Он ощущал присутствие призрака во всех своих членах. Жилю необходимо было его задушить, поэтому он старался двигаться как можно медленнее, ибо слишком резкий поворот может его потревожить и тогда у головы Жиля взметнется белое или черное крыло, а к самому его уху склонится невидимая бесформенная голова и начнет бормотать громовым голосом самые страшные проклятья. Призрак притаился в нем, и Жиль не должен был выпускать его наружу. Зря он убил Тео. Убитый человек может быть реальнее и опаснее, чем живой. За все это время Жиль ни разу не вспомнил о Роже, который только о нем и думал. Ему никак не удавалось восстановить в своей памяти обстоятельства происшедшей драмы. Он знал, что убил — и убил Тео — но был ли это Тео? Умер ли он? Жилю необходимо было самому спросить его: «Ты действительно Тео?» И если бы тот ответил утвердительно, он бы испытал огромное облегчение, хотя на самом деле в этом нельзя было быть до конца уверенным. Призрак мог ответить так нарочно, из хитрости, желая убедить Жиля в совершении бессмысленного преступления. Такой тип, как Тео, мог испытывать к Жилю и метафизическую ненависть. Иногда, вспоминая тысячи крошечных морщин на коже и нежные складки губ своей жертвы, Жиль немного успокаивался. А потом вдруг его начинало трясти от страха. Он совершил преступление, которое даже не принесло ему денег. Ни сантима. Это преступление было пустым, как ведро. Это была ошибка. Жиль мучительно думал, как же ее теперь исправить. Сперва, скорчившись в углу между сырых камней и опустив голову, он пытался разрушить свой поступок, расчленив его на несколько составляющих его действий, каждое из которых было абсолютно безобидно. Открыть дверь? Каждый может открыть дверь. Взять бутылку? Можно. Разбить бутылку? Можно. Приставить режущие края к горлу? Это тоже не так страшно. Нажать? Еще сильнее? И это не так страшно. Выпустить немного крови? Можно. Еще немного крови, еще немного?.. Все преступление могло быть сведено к нескольким составляющим, в которых терялась неуловимая грань, отделяющая дозволенное от недозволенного, но стоит ее переступить, как от этого уже не отвяжешься: убийство было совершено. Жиль постарался уменьшить свое преступление, сделать его вполне допустимым. Он мысленно сосредоточился в точке, отделяющей «еще можно» от «уже слишком поздно». Но он не мог ответить на вопрос: «Зачем мне было убивать Тео?» Это убийство было бессмысленно, оно было ошибкой, и эту ошибку уже нельзя было исправить. Оставив попытки сгладить свое преступление, Жиль начал думать именно об этом. Довольно быстро все посторонние мысли и воспоминания о его прошлой жизни отступили, и им полностью завладела новая идея — чтобы исправить это бесполезное преступление, нужно было совершить еще одно, такое же, но уже осмысленное. Преступление, которое принесло бы ему богатство и сделало бы предыдущее необходимым (как предваряющий акт) для его осуществления. Кого он собирался убить теперь? Богатых людей он не знал, это понятно. Значит, ему нужно было отправиться на поезде в Ренн или, может быть, даже в Париж, где богачи прогуливаются по улицам и с нетерпением ждут, чтобы грабитель их прикончил. Это предназначение богачей, их добровольное ожидание убийства не давало покоя Жилю. Он был уверен, что в больших городах богачи только того и ждут, чтобы преступник убил и ограбил их. А здесь, в этой дыре, в этой камере, он должен был изнывать под тяжестью своего первого бессмысленного убийства. Несколько раз у него промелькнуло желание сдаться полиции. Но он с детства испытывал страх перед жандармами и их мрачной униформой. Он боялся, что его сразу же отправят на гильотину. Он с нежностью вспоминал свою мать и мысленно просил у нее прощения. Он снова вернулся в свою юность, в то время, когда он еще работал подмастерьем вместе с отцом, а потом уже самостоятельно, на южных стройках. Каждая деталь его прошлой жизни теперь обретала смысл и указывала на то, что ему всегда была уготована трагическая судьба. Ему не стоило большого труда убедить себя в том, что и каменщиком он стал лишь затем, чтобы совершить убийство. Страх перед этим актом — так же как и перед своей необычной судьбой — заставлял его напрягать свое сознание, углубляться в себя, иными словами, думать. Отчаяние вынуждало Жиля глубже познавать самого себя. Сперва ему представилось следующее: глядя на море из каторжной тюрьмы, он вдруг почувствовал себя так далеко ото всех, как если бы внезапно перенесся в Грецию, на вершину скалы, и размышлял там, сидя на корточках и глядя на Эгейское море. Его отшельничество заставило его воспринимать внешний мир и окружающие предметы как нечто враждебное ему, отчего между ним и этими предметами в конце концов установились довольно сложные отношения. Он размышлял. Он казался сам себе великим, очень великим, потому что он противостоял миру. И прежде всего Марио, дежурства которого все больше становились похожи на апокалиптические бдения. Неспособность арестовать Жиля Тюрко, обнаружить место, где тот прячется, и связь, наличие которой между двумя убийствами он смутно чувствовал, вызывали у полицейского легкое недомогание, которое каким-то мистическим образом связывалось в его сознании и с угрозой Тони. Когда Дэдэ, так ничего толком и не узнав, вернулся, Марио овладела такая тоска, что, выйдя из комнаты парнишки, он невольно на мгновение задержался на лестнице. Дэдэ заметил это легкое колебание и сказал:

— Во всяком случае, тебе бояться нечего. Он не решится.

Марио с трудом удержался, чтобы не выругаться. Он специально пришел один, без своего напарника (молодого полицейского, увидев которого Дэдэ восторженно воскликнул: «Вдвоем вы составляете прекрасную пару». В глазах мальчишки он был чем-то вроде великолепного сексуального приложения), стараясь избавиться от стыда за пережитый им страх и в надежде окончательно заглушить своей храбростью опасность. Марио специально ходил по ночам в тумане, по самым безлюдным и удобным для преступлений улицам. Он шел уверенным шагом, засунув руки в карманы плаща или же на ходу неторопливо натягивая на пальцы коричневые кожаные перчатки. Этот простой жест позволял ему почувствовать связь с невидимым аппаратом полиции. Только в первый раз он отправился к ненавидевшим его докерам без револьвера, надеясь обезоружить их своим простодушным доверием, но уже на следующий день он взял с собой оружие, позволявшее ему чувствовать себя значительней и укреплявшее его веру в порядок, символом которого и является револьвер. Чтобы встретиться с Дэдэ, с этим малолетним стукачом, с наивным упорством пытавшимся разузнать, где же может состояться трибунал бандитов, собиравшихся судить полицейского, он незаметно писал на запотевшем стекле комиссариата название улицы задом наперед. Жиль же тем временем, пытаясь оправдать и узаконить свой поступок, заново проживал всю свою жизнь. Он рассуждал примерно так: «Если бы я не встретил Роже… если бы я не приехал в Брест… если бы… и т. д.» — и приходил к заключение, что хотя преступление и было делом его рук, в нем участвовало его тело и ему сопутствовали обстоятельства его жизни, все же, тем не менее, подлинная его причина находилась вне его.

Подобная трактовка преступления сделала его фатально неизбежным, что лишало Жиля возможности избавиться от него, каак бы ему этого ни хотелось. В конце концов однажды ночью он покинул тюрьму. Ему удалось дойти до дома Роже. Было совсем темно, к тому же все окутывал туман. Брест спал. Удачно обогнув наиболее опасные места и никого не встретив, Жиль вышел прямо к Рекувранс. Перед домом он в нерешительности остановился и стал думать, как сообщить Роже о том, что он пришел. Вдруг, сам не зная, удастся ли это, и в первый раз за последние три дня улыбнувшись, он начал тихо насвистывать:

  • Это веселый бандит,
  • Его ничто не тревожит,
  • Когда его голос звучит,
  • Лягавый расплакаться может…

На первом этаже тихо приоткрылось окно. Послышался шепот Роже:

— Жиль!

Жиль осторожно приблизился. У самой стены, подняв голову, он еще раз, но уже совсем тихо, просвистел ту же мелодию. Туман был слишком густым, и он не мог видеть Роже.

— Жиль, это ты?.. Это я, Роже.

— Выходи. Мне надо с тобой поговорить.

Роже осторожно закрыл окно. Через несколько мгновений дверь открылась. Он был в одной рубашке и босиком. Жиль бесшумно вошел.

— Говори тише, а то моя старуха иногда не спит. Полетта тоже.

— У тебя есть что-нибудь пожрать?

Они находились в большой комнате, где спала мать, и слышали ее дыхание. В темноте Роже схватил Жиля за руку и прошептал:

— Оставайся здесь, я схожу принесу.

Он тихонько сдвинул крышку ларя и вернулся с куском хлеба, который на ощупь вложил в руку стоявшего неподвижно посреди комнаты Жиля.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Маленькая группа абсолютно разных людей, состоящая всего из 13 человек, была похищена пришельцами с ...
Новелла «Пути и путы» — история одного стартапера.Измученный скукой клерк Антон открывает свой бизне...
Книга содержит 689 макрофотографий настоящих снежинок. Показаны все возможные типы этих кристаллов, ...
Астрология и ее познание — один из важных указателей на пути личности. Там нет аксиом, но есть подск...
Осень 1941 года. Войска вермахта штурмуют приднестровские укрепления Красной армии. Ее тылы наводнен...
Невозможно поверить, что все то, что происходило с нами и вокруг нас, — действительность. Наша стран...