Кэрель Жене Жан
Кэрель последовал за офицером в его каюту. Тот поискал платок, но не нашел его. Кэрель ждал, стоя неподвижно, навытяжку. Тогда лейтенант Себлон взял один из своих чистых вышитых носовых платков из белого батиста и протянул матросу.
— Извините меня, я не могу его найти. Может быть, возьмете этот?
Кэрель равнодушно кивнул головой.
— Я обязательно его найду. Я отдал его в стирку. Я почти уверен, что вы не сумели бы выстирать его сами. Вы этого не умеете.
Кэрель был слегка ошеломлен жестким взглядом офицера, сопровождавшим эту фразу, произнесенную агрессивным, почти обвинительным тоном. Тем не менее он улыбнулся.
— Заблуждаетесь, лейтенант. Я-то все умею делать.
— Никогда бы не поверил. Вы, должно быть, относите ваше белье маленькой шестнадцатилетней сирийке, и она возвращает его вам выглаженным… — тут голос лейтенанта Себлона немного дрогнул. Он понял, что он не должен был произносить того, что собирался произнести, и, помолчав секунды три, добавил: «… выглаженным маленьким утюжком».
— Я не хочу рисковать. Я не знаю в Бейруте ни одной девки. А что касается стирки, то я сам стираю свое белье.
Теперь Кэрель заметил, что офицер немного смягчился, хотя причины этого были ему неясны. Внезапно с удивительным, свойственным только молодым людям, не склонным к постоянному кокетству, умением пользоваться своей внешностью он придал своему голосу немного игривую модуляцию, и его тело расслабившись, покрылось от затылка до икр — в следствии незаметного сгиба выставленной вперед ноги, — множеством изысканных складок и изгибов, заставивших Кэреля физически ощутить наличие у него плечей и ягодиц. Достоинства его фигуры подчеркивались перемещающимися ломаными линиями, в точности как на картине, не раз встававшей в воображении знавшего толк в живописи офицера.
— А?
Лейтенант взглянул на него. Кэрель застыл в неподвижной грациозной позе. Он улыбался. Глаза его блестели.
— Ну, в таком случае…
Лейтенант небрежно растягивал слова…
— Ну…
И наконец, стараясь не показать своего волнения, выложил на одном дыхании:
— …Ну, если вы так хорошо работаете, не хотите ли послужить некоторое время моим ординарцем?
— Я-то хочу, лейтенант, только как же быть с моими нынешними обязанностями?
Кэрель произнес это очень просто, и так же просто он согласился стать ординарцем. Хотя он и не знал, что это любовь вдохновляла замечания и серьезные наказания, которыми он был обязан лейтенанту, они все внезапно, разом, преобразились в его глазах, потеряв свой изначальный смысл, и превратились во «взаимоотношения», которые уже давно стремились стать союзом, соглашением двух мужчин. У них были общие воспоминания. Их сегодняшнее соглашение уже имело прошлое.
— Как? Я все улажу. Будьте спокойны, вы недолго останетесь без повышения.
Лейтенант думал, что никак не проявил свою любовь, и в то же время надеялся, что ясно дал о ней понять. Он прекрасно осознавал, что может повлечь за собой эта сцена, когда, без всякой на то необходимости, он открыл свой старый портфель из крокодиловой кожи с запачканным машинным маслом носовым платком, который уже давно засох и был мало похож на себя, — Кэреля позабавили эти игры в прятки, ибо он очень хорошо все видел. Он не сомневался, что сегодня его черная и ставшая под слоем пыли более внушительной физиономия будет неотразима и офицер окончательно потеряет самообладание. Может быть, он даже «признается»?
«Посмотрим. Может, он и не врубится».
От охватившего его волнения его удивительное тело все светилось. Кэрель вспомнил о своей звезде, каковой являлась его улыбка. Звезда засияла. Кэрель шел вперед размашистым и твердым шагом. Он слегка покачивал своими узкими бедрами, и немного выступавшие поверх схваченных широким кожаным ремнем брюк белые кальсоны соблазнительно колыхались. Без сомнения, он уже заметил, что взгляд лейтенанта часто задерживается на этой части его тела, и, конечно, понял, что здесь находится один из главных источников его очарования. Он вполне трезво осознавал это, иногда улыбался своей обычной грустной улыбкой. Его плечи тоже слегка покачивались, но это движение, так же как движение бедер и рук, было сдержаннее, чем обычно, и как бы меньше рассчитано на внешний эффект. Он был сосредоточен. Можно даже написать: Кэрель сосредоточенно входил в свою роль. Подходя к каюте лейтенанта, он надеялся, что тот с запозданием заметил пропажу часов. Ему хотелось, чтобы его вызвали именно из-за этого.
— Я отмажусь. Мне ничего не стоит втереть ему шары…
Но в тот момент, когда он уже почти взялся за дверную ручку, ему вдруг страстно захотелось, чтобы часы, которые уже вернулись к лейтенанту, ибо Кэрель снова тайком положил их на свое место в ящике, остановились из-за лопнувшей пружины, какой-нибудь поломки или — в своих мыслях Кэрель дошел даже до этого — просто по воле милостивой судьбы и собственному желанию уже соблазненных им часов.
— Будь что будет. Если он там, наверху, только пикнет, я плюну ему в харю, это уж точно.
Лейтенант ждал его. Первый же исполненный бесконечной нежности взгляд, брошенный на лицо и торс Кэреля, позволил тому почувствовать свое могущество: исходившие от его тела лучи пронизывали все существо офицера. Этот очаровательный, тайно обожаемый им белокурый юноша даже обнаженным казался бы ему преисполненным особого величия. Слой угля был не настолько плотным, чтобы полностью скрыть светлый тон волос, бровей и кожи и розоватый оттенок губ и ушей. Он представлял собой что-то вроде вуали. И Кэрель иногда кокетливо и даже с нескрываемым волнением приподнимал ее, подув на свою руку или дотронувшись до завитка волос.
— Вы слишком стараетесь, Кэрель. Вы беретесь за каторжный труд, даже не предупредив меня. Кто вам приказал идти в кочегарку?
Лейтенант старался говорить сухим тоном. Он с трудом сдерживал свое волнение. Ему стоило огромных усилий отвести свой взгляд в сторону и не рассматривать слишком явно ширинку и бедра Кэреля. Однажды, когда Кэрель в ответ на предложенный стакан портвейна сказал, что из-за триппера не может пить спиртное (Кэрель лгал. Внезапно, чтобы еще сильнее возбудить желание лейтенанта, ему пришло в голову придумать себе эту болезнь необузданного «распущенного самца»), Себлон, введенный в заблуждение этими словами, сразу представил себе под голубым полотном опухший член, текущий, как пасхальная свеча, в которую инкрустированы пять зернышек ладана. Он злился на себя за то, что не может оторвать взгляда от мускулистых, припудренных угольной пылью рук с позолоченными вьющимися волосками. Он подумал:
«Если бы именно Кэрель был убийцей Вика! Но это невозможно. Кэрель и так слишком прекрасен от природы, красота преступления ему не нужна. Что бы он стал делать с этим украшением? Они с Виком даже не были приятелями. Значит, должны были бы существовать какие-то тайные отношения, свидания, объятия, скрытые поцелуи».
Кэрель ответил ему так же, как он ответил бы боцману:
— Но…
Как ни стремителен был взгляд лейтенанта, Кэрель уловил его. Он улыбнулся еще шире и, переставив ногу, круто повернул бедро.
— Вам не нравится работать здесь?
Оттого, что в его словах невольно прозвучали просительные нотки, офицер почувствовал смущение и покраснел, он заметил, как нежно задрожали черные ноздри Кэреля, а красивая впадинка, соединяющая носовую перегородку с верхней губой, от усилий, прилагаемых им к тому, чтобы сдержать улыбку, восхитительно затрепетала.
— Да нет, мне здесь нравится. Но это просто чтобы помочь корешу — Кола.
— Он мог бы найти себе другого помощника. У вас так много здоровья. Ради него вы готовы вдыхать пыль?
— Нет, но… а потом я, вы знаете…
— Что? Что вы хотите сказать?
Кэрель перестал улыбаться. И произнес:
— Ничего.
Офицер был слегка задет. Было достаточно одного его слова, чтобы отправить Кэреля в душ. Несколько секунд они оба, как бы в нерешительности, смущенно молчали. Наконец Кэрель произнес:
— Это все, что вы хотели мне сказать, лейтенант?
— Да. А что?
— Да нет, ничего.
Офицеру показалось, что ослепительно улыбающийся матрос держится с ним немного развязно. Чувство собственного достоинства подсказывало ему отослать Кэреля, но он не находил в себе сил сделать это. Если бы сейчас, не дай Бог, Кэрель сам решил спуститься в трюм, влюбленный последовал бы за ним. Присутствие в каюте полуобнаженного матроса сводило его с ума. Он погружался в ад, спускался по ступеням черного мрамора и уже почти добрался до дна колодца, куда сообщение об убийстве Вика ввергло его. Ему хотелось вовлечь в это торжественное сошествие и Кэреля. Участие того во всем этом было необходимо ему. Какое тайное желание, какое откровение, какое ослепительное сияние скрывалось у него под этими сверхъестественно черными штанами? И какая необычная материя покрывала все это? Без сомнения, это была всего лишь угольная пыль — все прекрасно знают, что это такое, — но это такое обыкновенное и простое, хорошо пристающее к рукам и лицу вещество придавало молодому белокурому моряку таинственное могущество фавна, идола, вулкана, меланезийского архипелага. Это был он, но уже как бы и не он. Лейтенант, стоя перед Кэрелем, которого он страстно желал и к которому не осмеливался даже приблизиться, сделал рукой нервный, едва заметный жест. Кэрель видел бушевавшее в глубине устремленных на него глаз волнение, отмечая про себя все его оттенки, и, как если бы этот давивший на Кэреля груз вынуждал его к этому, он улыбался под взглядом и массой нависшего над ним лейтенанта, хотя ему и приходилось напрягаться, чтобы вынести его. В то же время он понимал всю серьезность этого взгляда, принадлежавшего охваченному отчаянием мужчине. И все-таки, поведя в пустоте плечами, он подумал про себя: «Педик!»
Он презирал офицера. Не переставая улыбаться, он попытался осмыслить эту плохо укладывающуюся в голове идею «педерастии».
— «„Педик“ — что это такое? Педик? Он педик?» — думал он. Его рот незаметно сжался, и губы скривились в презрительной гримасе. Произнесенная им мысленно фраза ввергла его в легкое оцепенение: «Меня ведь тоже трахнули». Смутная и еще не уложившаяся в его сознании мысль не вызвала в нем протеста, но он почувствовал легкую грусть и поймал себя на том, что сжимает свои ягодицы — так ему, во всяком случае, показалось, — стараясь не касаться ими полотна штанов. От этой неопределенной, но печальной мысли по его позвоночнику прокатилось несколько волн, которые, достигнув его черных плеч, покрыли их гусиной кожей. Кэрель поднял руку и пригладил волосы у себя за ухом. Этот жест, обнаживший бледную и напряженную, как живот форели, подмышку, был так прекрасен, что глаза доведенного до исступления офицера уже не могли вынести его. Его глаза молили о пощаде. Если бы он даже опустился на колени, он не смог бы выразить свою униженность сильнее, чем это сделал его взгляд. Кэрель чувствовал свое могущество. Хотя он и презирал лейтенанта, сейчас у него не было желания насмехаться над ним. Ему казалось бесполезным играть своим очарованием, ибо он ощущал в себе пробуждение новых, доселе неведомых ему сил. Казалось, они поднимаются из самого ада, но из той области ада, где тело и лицо остаются прекрасными. Кэрель ощущал на себе угольную пыль, как женщины на своих руках и бедрах ощущают складки ткани великолепных королевских нарядов. Этот неравномерно покрывающий его обнаженную кожу грим делал его всемогущим. Кэрель ограничился тем, что придал своему улыбающемуся лицу более суровое выражение. Он был уверен, что лейтенант никогда не решится заговорить с ним о часах.
— Ну и что вы собираетесь делать?
— Не знаю. Я в вашем распоряжении. Только там внизу ребята остались одни.
Офицер мгновенно сообразил. Послать Кэреля в душ значило разрушить все это волшебное очарование, подобного которому ему еще никогда не приходилось испытывать. Так как матрос снова будет завтра здесь, рядом с ним, было бы предпочтительней оставить его покрытым этой драгоценной пеленой. Может быть, офицеру в течение дня представится удобный случай спуститься в трюм, и он сможет застать там это напоминающее гигантский сгусток ночного воздуха существо за занятием любовью.
— Хорошо. Ладно, идите.
— Не беспокойся, лейтенант. Завтра я обязательно буду здесь.
Кэрель отдал честь и повернулся на каблуках. С тоской терпящего кораблекрушение, уносимого течением прочь от спасительных островов, преисполненный очарования от развязного и заговорщического тона, каким было произнесено это впервые обращенное к нему «ты», прозвучавшее в последних словах Кэреля, офицер смотрел, как этот ослепительный и точеный стан, эта талия, эти плечи и этот затылок безвозвратно удаляются от него, хотя бесчисленные протянутые им вслед невидимые руки продолжали удерживать и защищать все эти хрупкие сокровища. Кэрель вернулся в кочегарку, он делал это теперь после каждого совершенного им убийства. Если в первый раз он поступил так, чтобы возможные свидетели его не узнали, то в дальнейшем он стал испытывать потребность быть с головы до ног покрытым углем, чтобы снова обрести свою силу и чувство безопасности. Его сила заключалась в его красоте и в том, что он не побоялся скрыть ее под жестокой маской, он был преисполнен сознания собственной силы и, не видимый ни для кого, скрывался в тени своего могущества, в самом отдаленном уголке самого себя, он внушал окружающим страх и знал, что на самом деле он очень нежен, он чувствовал себя могучим негром из дикого племени, в котором убийство принято считать самым благородным занятием.
«К тому же, черт побери, у меня ведь теперь есть драгоценности!»
Кэрель знал, что определенная сумма — особенно золотом — дает право на убийство. Убийство в этом случае становится «важным государственным делом». Он чувствовал себя негром среди белых, его чудовищность и недоступность для законов мира были еще более непостижимы оттого, что он был обязан этой исключительностью всего лишь едва наложенному гриму, причем из самой обычной угольной пыли — но сам Кэрель являлся доказательством того, что угольная пыль не так уж и обычна, если, попав на кожу, способна так переменить человеческую душу. Его сила заключалась в том, что, будучи для других абсолютно темен и невидим, для самого себя он оставался потоком света; его сила заключалась и в том, что он всегда мог погрузиться в глубину корабельного чрева. Суровость и скрытая нежность окружающих его тяжелых предметов волновали его. И потом, покрыв вуалью свое лицо, он как бы тайком облачался в своеобразный траур по своей жертве. Теперь, в отличие от предыдущих случаев, он не мог позволить себе говорить о деталях своего преступления. Особенно ему следовало опасаться одного из матросов в котельной, чья столь же броская, как и у него, красота была способна вырвать у него признание. По дороге в трюм он сказал себе:
— Про часы он помалкивает.
Если бы лейтенант в своем воображении не пытался приписать Кэрелю убийство Вика, возможно, ему и показалось бы удивительным, что в этот и без того необычный день его ординарец сам решил отправиться на работу в кочегарку. Но он был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на это странное совпадение. И когда двое занимавшихся этим делом полицейских допрашивали на борту команду, он не высказал вслух предположения, что Кэрель мог быть в этом замешан. Но случилось следующее: в глазах остальных офицеров, привыкших к слащавым и жеманным манерам высшего света, изысканность речи и манер лейтенанта, неожиданные модуляции его голоса легко сходили за обычную светскую утонченность, полицейские же сразу безошибочно распознали в нем педика. Потому что если матросам он и старался пустить пыль в глаза суровыми интонациями голоса и подчеркнутой краткостью — иногда он доходил до телеграфного стиля — своих приказов, то полицейских он просто испугался. Увидев их, он так растерялся, что его поведение стало напоминать поведение истеричной девицы. Первым к нему обратился Марио.
— Я извиняюсь, что побеспокоил вас, лейтенант…
— Вы абсолютно правы.
Эта, казалось бы, ничего не значащая фраза была произнесена им совсем не к месту и прозвучала развязно и цинично. Полицейский подумал, что он строит из себя умника, и это его разозлило. Лейтенант был испуган, и чувствовал смущение. Марио продолжал свой допрос более грубо. На довольно безобидный вопрос: «Вы не замечали, не испытывал ли в последнее время Вик страха перед кем-нибудь из своих товарищей?» — Себлон неожиданно ответил, причем допрашивающие заметили, как при этом судорожно сжалось его горло:
— А как, вы думаете, я бы мог узнать, что здесь кого-то трахают?
Эта оговорка заставила его покраснеть. Он испугался еще сильнее. Ответы офицера показались Марио странными. Лейтенант знал, что в словах таится для него главная опасность, но в них же заключается и его спасение, и это побуждало его говорить еще больше. Он сказал:
— Зачем мне было интересоваться личными отношениями этих ребят? Если матрос Вик и был замешан в каком-нибудь темном деле, я ничего не знаю.
— Естественно, лейтенант, но иногда можно кое-что случайно услышать.
— Вы шутите. Я не шпионю за людьми. И поверьте мне, даже если эти молодые люди и поддерживают отношения с какими-нибудь подозрительными личностями, они не станут этим хвастаться. Я думаю, что самое главное происходит во время их встречи…
Он поймал себя на том, что сейчас начнет воспевать гомосексуальную любовь, и хотел было замолчать. Но подумав, что его внезапное молчание может показаться инспектору странным, небрежным тоном добавил:
— У этих подозрительных типов всегда такое волнующее сложение…
Это было уже слишком. Он сам заметил двусмысленность своего замечания, а слово «волнующее» прозвучало так, что главный акцент был сделан сначала на «волну», а потом оно как бы выбрасывало в радостном призыве крылья и требовало «еще». Для полицейских этого было достаточно. Не задумываясь особенно над тем, что, собственно, привело их к такому умозаключению, они решили, что офицер сам как-то связан с этими темными личностями. Сформулировать их общее впечатление можно было бы примерно так: «он говорит об этом с симпатией» или «кажется, ему на это не наплевать». Короче, он показался им подозрительным. К счастью, у него было алиби, так как в ночь преступления он находился на борту. Когда разговор был уже окончен, но два полицейских еще не успели уйти от него, лейтенант попытался набросить на себя синюю шинель, и в его жесте вдруг промелькнуло столько быстро и неловко исправленного кокетства, что сказать, что он ее просто надел, было бы слишком неточно. Тут больше подходит слово, которым он сам невольно обозначил свой жест: «облачился». Это окончательно смутило его, и он решил, что больше никогда не будет прикасаться к своей одежде при посторонних. Кэрель дал десять франков на венок Вику. Вот еще несколько взятых наугад отрывков из личного дневника.
«Этот дневник напоминает молитвенник.
Господи, позволь мне укрыться за моими зябкими жестами, подобно тому как усталый англичанин зябко кутается в свой плед, а случайная незнакомка — в свою шаль. Чтобы я безбоязненно мог глядеть в лица встречных мужчин, Ты дал мне позолоченную шпагу, галуны, ордена Почетного легиона, офицерское звание. Эти аксессуары помогают мне… Они позволяют мне ткать вокруг себя невидимое кружево с грубым рисунком. Эта грубость доводит меня до изнеможения и спасает меня. Когда я состарюсь, я наконец- то смогу избавиться от всего этого, спрятаться и превратиться в смешного блеющего маньяка в пенсне в железной оправе, с целлулоидным воротничком и накрахмаленными манжетами.
Кэрель жаловался своим приятелям, что он стал жертвой рекламной кампании. А я жертва рекламы и жертва жертвы рекламы.
Офицерская фуражка делает мое лицо суровым. Закрывая лоб, она подчеркивает решительность и жесткость складок вокруг моего рта. Кажется, лоб является знаком моей женственности: стоит мне снять фуражку, и эти складки становятся мягкими и безвольными. Они расплываются.
Какая неожиданная радость! Радость захлестнула все мое существо! Мои руки случайно обрисовали в пространстве, на уровне груди — две женские груди, которые, казалось, неожиданно у меня выросли. Я был счастлив. Я снова и снова повторяю этот жест и исполнен блаженства. Вот настоящая полнота. Я переполнен. То есть нет: я переполнена. Я начинаю все сначала. Я опять ласкаю свои воздушные груди. Они прекрасны. Они тяжелы, мои руки взвешивают их. Я стояла тогда на борту лицом к ночному пространству и слушала гул Александрии. Я ласкала свои груди, свои бедра. Я касалась своих чувственных выпуклых ягодиц. За моей спиной был Египет: пески, сфинкс, фараоны, Нил, арабы, кварталы резерваций и чудесное приключение, сделавшее из меня ту, которой я теперь являюсь. Я хочу, чтобы они немного походили на груши.
И на сей раз я опять незаметно для себя увлек за собой дверные занавески. Я почувствовал, как они окутывают меня своими складками, и мне захотелось освободиться от них великолепным упоительным жестом, жестом раздвигающего воду пловца.
Я возвращаюсь. Моя сигарета еще дымит в пальцах матроса. Помятая сигарета. Она дымится и слегка шевелится, зажатая неподвижными пальцами Кэреля, не подозревающего о странной жизни, которую он дает этому окурку. Я не мог оторвать взгляд не столько от пальцев, сколько от ожившего благодаря им предмета. И какая это утонченная, исполненная грациозных, элегантных и мерцающих движений жизнь! Кэрель слушает, как один из его приятелей рассказывает ему о своих похождениях в борделе.
„Меня никто не заметил.“ Способен ли я кого-нибудь очаровать? А кто еще, кроме меня, ощущает очарование Кэреля? Мог бы я стать им? Смог бы я забрать себе все его самые прекрасные украшения: его волосы, мошонку? Его руки?
Чтобы рукава пижамы не мешали мне дрочить, я засучил их. Этот простой жест делает меня похожим на борца, атлета, в таком виде я и предстаю перед Кэрелем, я кажусь себе укротителем. Но все завершается грустным ощущением полотенца на животе.»
Мы не ставим перед собой задачу на примере двух-трех персонажей — или, вернее, героев, потому что их рождение напоминает рождение героев сказок, — последовательно показать все свойственные людям низменные наклонности. Скорее, нам хотелось бы проследить за тем, что происходит в наиболее скрытой и асоциальной части нашей собственной души. Творец, создавший всех тварей, невольно отягощает их всеми грехами им же самим созданного мира, он стремится очистить, спасти их, тогда как сам остается над миром и над грехом. И пусть он будет безгрешен, мы же хотим, чтобы последовавший за нами читатель погрузился в собственную душу и открыл этих героев в самом себе…
«Кэрель! Все Кэрели Военно-морского флота! Вы чисты, как полевой овес!
На борту торжественный прием. По палубе корабля разостлан красно-зеленый ковер, повсюду снуют одетые в белоснежную форму моряки. Кэреля все это мало волнует. Я украдкой смотрю на него: он стоит, засунув руки в карманы, немного откинувшись назад и вытянув шею, как бык (или даже как тигр или лев?) с воткнутым в бок кинжалом на ассирийском барельефе. Праздник его не интересует. Он насвистывает и улыбается.
Кэрель тащил волоком по набережной тяжелую шлюпку: четыре матроса перекинули веревку через левое плечо и от усилий выпятили вперед грудь. Кэрель же развернулся и тащил, продвигаясь спиной вперед. Наверняка чтобы не походить на тягловое животное. Он заметил, что я смотрю на него. И я первым отвел глаза в сторону.
Прекрасные ступни Кэреля. Обнаженные ступни. Он ходит вразвалку и небрежно опускает их на палубу. Кэрель постоянно улыбается, но лицо его печально. От этого он похож на прекрасного, сильного и мужественного юношу, уличенного в тяжелом преступлении и ожидающего в камере для подследственных сурового приговора. Несмотря на его неизменную улыбку, его красоту, его развязность, лучащуюся силу его тела и его храбрость, Кэрель кажется мне отмеченным тайным знаком глубокого унижения. Этим утром он был особенно подавлен. У него был усталый взгляд.
Кэрель дремал на палубе на солнце. Я стоял и смотрел на него. Я жадно пожирал его взглядом, но, опасаясь, что он может меня заметить, почти сразу же ушел. Вместо того чтобы спокойно и безмятежно, не ограничивая себя во времени, держать его в своих объятиях, я вынужден довольствоваться этими краткими ускользающими мгновениями, которые не могут продлиться дольше оттого, что, когда долго стоишь наклонившись, ноги начинают болеть, оттого, что затекает неловко согнутая рука или плохо прикрыта дверь. Эти мгновения — моя тайна. Кэрель ничего не знает о них.
Лица прекрасных мальчиков, которых подозревают в том, что они спят с мужчинами, в глазах остальных, ненавидящих их людей окружены ореолом таинственности. В кафе решительной и легкой походкой вошел молодой человек с жестокими чертами лица. Поговаривают, что он „из таких“. Сопровождавшие меня офицеры взглянули на него пристально, не без презрения. Любопытные взгляды моих товарищей сделали этого юношу еще более необычным.
На борту принимают адмирала А… Это высокий худой старик с очень белыми волосами. Он редко улыбается, но я знаю, что за его суровым, надменным видом скрывается нежная и добрая душа. Он прибыл в сопровождении морского пехотинца, высокого молодца, почему-то напялившего на себя походные гетры и портупею. Это его ординарец. Их появление пробудило во мне удивительно сладостное волнение. Нежный силуэт слабого старика с утонченными жестами на фоне внушительной фигуры его ординарца. И я когда-нибудь стану старым, аристократически утонченным офицером, обвешанным орденами, с золотыми эполетами, опирающимся на крепкие мускулы двадцатилетнего солдата.
Мы вышли в море. Штормит. Как бы повел себя Кэрель во время крушения? Стал бы он меня спасать? Он ведь не знает, что я его люблю. Я, конечно, попытался бы спасти его, но мне бы хотелось, чтобы это он спас меня. Во время крушения каждый хватает то, что ему дороже всего: скрипку, рукопись, фотографии… Кэрель бы схватил меня. Я знаю, что на самом деле он спасал бы в первую очередь свою красоту, а мне оставалось бы лишь умереть.
Кэрель, твое золотое сердце…»
Он наблюдал, как матрос моет палубу. Не имея другой точки опоры, Кэрель оперся двумя руками, положив их одна на другую, о собственный ремень над ширинкой. Верхняя часть его тела слегка наклонилась, и ремень (вместе с верхней кромкой брюк) натянулся под его тяжестью, как струна.
Я готов разрыдаться от невозможности прикоснуться к его члену. Я кричу о моей скорби морю, ночи, звездам. Я знаю, что совсем рядом на корме есть чудесное место, но оно недоступно мне.
Возможно, по приказу адмирала всюду сопровождающий его парень тайком входит в его каюту, расстегивает свою ширинку и подносит к его губам вставший навытяжку член. Я никогда не видел более элегантной, более гармоничной, уравновешенной пары, чем та, что составляют адмирал и его зверь. Они бесподобны.
Лиссабон. Я сошел на берег вместе с капитаном. Мы произвели некоторые покупки. В кафе я небрежно оставил свои пакеты на полу, довольно далеко от себя. Капитан все время следил за ними взглядом. Я заметил, что он боится, чтобы их не украли, и эта его боязнь пробудила во мне страстное желание, чтобы они были украдены. Я даже незаметно еще дальше отодвинул их ногой. Я вступил в сговор с преступником. Вульгарность капитана внушает мне отвращение.
Кэрель забыл свою майку у меня в каюте. Она так и осталась лежать на полу. Я долго не осмеливался к ней притронуться. Эта полосатая тельняшка казалась мне шкурой леопарда. Более того, он сам был животным, которое скрылось, растворилось в себе, оставив мне свою оболочку. «Нужно поднять ее». Но стоит мне только протянуть руку, дотронуться до нее, как она вздуется всеми мускулами Кэреля.
Кадис. Танцующий негр с зажатым в зубах стебельком розы вздрагивает при первых же звуках музыки. Я пишу о нем: «он гарцует», как обычно говорят о лошади. Рядом с ним даже образ Кэреля поблек и отдалился.
Кэрель пришивает себе пуговицы. Я вижу, как он вытягивает руку, чтобы вдеть нитку в иголку. Это занятие не кажется мне смешным: ведь он еще вчера наверняка с победоносной улыбкой прижимал к дереву какую-нибудь девку. Когда Кэрель пьет кофе, он для того, чтобы растворить остатки сахара, взбалтывает чашку движением правой руки против часовой стрелки (то есть слева направо), как это обычно делают женщины, а всего пять минут назад он грубо, по-мужски рыгал. Таким образом эти, казалось бы, совсем незначительные действия Кэреля как бы облагораживают его предыдущие поступки.
По поводу слова педераст. Цитата из Лярусса: «У одного из них обнаружили огромное количество искусственных цветов, гирлянд и венков, предназначенных, вне всякого сомнения, для того, чтобы служить украшениями во время оргий».
Когда лейтенант снова отправился на поиски случайных встреч, он был слегка взволнован. Он был преисполнен силы и нежности одновременно. Необычная сцена, случившаяся в клубе морских офицеров, сделала из него героя. А произошло следующее. Он сел за стол, за которым уже находилось несколько дам с другими офицерами, и еще был настолько поглощен мыслями о Кэреле, что ему казалось, будто тот стоит у двери салона. В этой сцене раскрывается деликатность лейтенанта в отношении к окружающему миру. Мы не думаем, что проявляемая им повышенная чувствительность явилась следствием любви к Кэрелю. Скорее, она проистекает из порожденного любовью страха и преклонения, которое Себлон всегда испытывал перед жизнью. Подчиняясь стремлению к своему, такому труднодоступному в этом мире, счастью, он старался склонить на свою сторону вещи и опасался, что они вдруг восстанут против него. Подобно тому как Жиль, убив в своей душе Тео и страдая от этого, безуспешно пытался найти утешение в окружающих его предметах. Едва заметным движением плеч лейтенант не отделился от тени Кэреля, а продемонстрировал свою верность ему, и если на судне он сам порой сталкивался с ним, то теперь он как бы превратился в него, противопоставив себя другим офицерам. Это перевоплощение совершилось в нем с такой гармоничной медлительностью, так незаметно и плавно, что он сам осознал происшедшую в нем перемену только по тому, как задрожал от гнева его голос, когда он обратился к даме:
— Что вы знаете об этом?
Тон и вызывающая резкость вопроса привлекли к нему всеобщее внимание.
— Но так все говорят… — сказала дама, немного смутившись, но по-прежнему продолжая улыбаться.
— Вы в этом уверены?
Она рассказывала, что коммунисты назвали улицу именем рабочего, который погиб, пытаясь спасти тонущую девочку. И добавила: «Говорят, он был пьян и просто упал в воду…» — Я в этом не уверена, но так все говорят… Раздался кашель. Все сидевшие за столом замолчали и зашевелились. Лейтенант пожалел, что вмешался в разговор, но прозвучавшая в его голосе дрожь, вызванная его застенчивостью и неуверенностью в себе, побудила его произнести подчеркнуто сухим тоном:
— В таком случае более великодушно было бы для поступка, побуждающая причина которого до конца не ясна, постараться найти наиболее благородное объяснение.
Чтобы осмысленно и четко произнести эту громоздкую фразу, которая первоначально родилась в его сознании в виде беспорядочного скопления слов, офицеру пришлось максимально напрячься и сосредоточиться, отчего, очевидно, она и прозвучала особенно жестко, благородно и почти торжественно. На мгновение он даже представил себе это трагическое происшествие. Дама пробормотала:
— Но…
Кто-то смущенно добавил:
— Мы ведь просто шутим между собой…
Окончательно убедившись в своей победе на моральном фронте, лейтенант встал:
— Боюсь, что я чрезмерно увлекся взятой на себя ролью судьи. Позвольте мне удалиться.
Он вышел. Проявленная им решимость вызвала у него необычайный прилив сил. Теперь он почувствовал себя настоящим мужчиной, настолько мужественным и сильным, что способен был бы трахнуть Кэреля, если бы тот только захотел. Проходя мимо сортиров, где он обычно оставлял свои карандашные надписи, он с нежной грустью вспомнил о своей презренной постыдной оболочке, об этих надписях в темных углах, об офицере, который отправлялся по ночам на поиски мужских членов, подобно тому как рыбаки отправляются на поиски затаившихся у прибрежных скал угрей. Подойдя к причалу, он заметил Кэреля. Огромное чувство мужского братства объединяло его теперь с его ординарцем. Но уже на следующий день его мужественность исчезала, растворялась под лукавым взглядом Кэреля, она не могла выдержать сравнения с этой ужасающей, непоколебимой, воплощенной в великолепном теле мужественностью. Он почувствовал себя униженным и вернулся на берег, сгорая от стыда. Он снова обнаружил в сортирах свои надписи, которые так и остались без ответа. Однако каждая из них пробуждала в нем такое чудесное волнение, какое цветок, перчатки или носовой платок любимой пробуждают в сердце молодого влюбленного.
Жиль спал, лежа на животе. Как и всегда в воскресенье, утром он проснулся поздно. Еще несколько привыкших подолгу спать в этот день рабочих тоже встали. Солнце уже высоко поднялось и пронизывало туман. Жиль испытывал нестерпимое желание помочиться, к которому примешивалось чувство глубокой тоски от необходимости встречать этот день, атмосфера которого, он знал, вся уже дышала его позором, и, как бы стараясь быстрее вдохнуть ее в себя, он широко открыл рот. Он еще на мгновение задержался в постели. Он старался почти не шевелиться, потому что ему необходимо было тщательно продумать свое поведение, чтобы начать сначала свою жизнь, которая теперь была отмечена знаком всеобщего презрения. Таким образом, начиная с этого утра он должен был вступить в новые отношения со своими товарищами по верфи. Он лежал неподвижно, вытянувшись под простынями. Не потому, что собирался снова уснуть, — но потому, что хотел лучше обдумать все, что его теперь ждет, «подогнать себя» к своему новому положению, тщательно продумать все детали, прежде чем в действие вступит его тело. Тихонько, с закрытыми глазами, так, чтобы все подумали, что он еще спит, он повернулся в кровати. Луч солнца из окна падал прямо на его одеяло, которое облепили громко жужжащие мухи. Не видя еще, в чем дело, Жиль почувствовал неладное. Стараясь не привлекать к себе внимания, он спрятал под простыню трусы, которые были изнутри запачканы дерьмом и кровью и на солнце притягивали к себе мух. Они улетели с наполнившим тишину комнаты адским жужжанием, сигналя о позоре Жиля, трубя о нем торжественно и величественно гудением органа. Жиль не сомневался, что это Тео продолжает ему мстить. Должно быть, он обнаружил эти отвратительные трусы в сумке Жиля. И пока молодой каменщик спал, вытащил их. Парни с верфи смотрели на действия Тео с молчаливым одобрением, ибо знали, что его все равно не остановить, к тому же это придавало их ощущениям недостающую остроту. И потом, им нравилось, что он поставил на место мальчишку, чего самим им сделать не удавалось. Солнце и мухи, на которых Тео не рассчитывал, чудесно довершили начатое им дело. Не поднимаясь с подушки, Жиль повернул голову налево и ощутил под своей щекой твердый предмет. Он осторожно протянул руки и тихонько под простыней подтащил к своей груди огромный баклажан. Он ощупал своей рукой этот замечательный, поразительно большой, крепкий фиолетовый овощ. Вся страшная озлобленность Жиля, которая подчеркивалась его сухими, под гладкой белой эпидермой мускулами, его застывшими без движения зелеными глазами, его тупой сосредоточенностью, его искривившимся ртом, этой незавершенной улыбкой, приоткрывавшей только несколько верхних резцов и натянутой, как жесткая резинка, которая, растянувшись, бьет вас по лицу и возвращается в исходное положение, его жесткими светлыми и не очень густыми волосами, его молчанием и бесстрастным ледяным тембром его голоса — иными словами, всем, что обычно позволяло сказать о нем: «Он взбешен», — вся эта озлобленность Жиля вдруг оказалась так деформирована и измята, стала до такой степени беззащитной и хрупкой, что парнишка неожиданно заплакал. На нее оказывалось такое давление, что она поникла, стала жалкой, нежной и теплой, готовой совсем исчезнуть. Все тело Жиля от большого пальца ноги до уголков глаз сотрясалось от рыданий, уничтоживших последние остатки его злобы. Ему все нестерпимей хотелось помочиться. Все внимание Жиля было приковано к мочевому пузырю. Но для того, чтобы пойти в туалет, ему необходимо было встать и пересечь полную насмешливых взглядов комнату. Он продолжал лежать, поглощенный этой сильной биологической необходимостью. Наконец он смирился со своим позором. Движения рук, которыми он отбросил простыни, уже стали жалкими. Пальцы не слушались его, и его запястья с униженностью христианина, склоненного в покаянии, бессильно упали на простыню, кожа на руках была пепельного оттенка. Он униженно поднял голову и, не оглядываясь по сторонам, на ощупь подобрал свои носки и надел их под простыней. Двери напротив него распахнулись. Жиль даже не поднял глаз.
— Не жарко, ребята.
Это был голос вошедшего Тео. Он подошел к печке, на которой стоял котелок с водой.
— Это для супа водичка? А больше ничего нету?
— Это не для супа, а для бритья, — ответил кто-то.
— А! Извини, я думал…
И с притворной грустью в голосе он продолжил:
— Действительно, для супа было бы маловато. Придется подтянуть пояса. Я не знаю почему, но овощей больше нет.
Жиль покраснел и услышал несколько смешков. Один каменщик из самых молодых возразил:
— Это просто плохо ищут.
— Ты думаешь? — сказал Тео. — Ты и в самом деле мог бы их найти? Может, это ты их прячешь?
Раздался громкий смех. Каменщик со смехом ответил:
— Ошибаешься, Тео. Я подобными вещами не занимаюсь.
Неприятный диалог явно затягивался. Жиль натянул носки. Он поднял голову и минуту сидел неподвижно, согнувшись на кровати и уставившись перед собой. Он понимал, что жизнь теперь станет невыносимой, но драться с Тео было уже слишком поздно. Теперь ему противостояли все каменщики. Его обложили со всех сторон. Сонм мух, с легким жужжанием рассеявшихся на солнце, накалил атмосферу до предела. Злоба переполняла его, все каменщики должны были умереть. Жилю захотелось поджечь барак. Но это желание почти сразу же улетучилось. Его злоба и ярость требовали немедленного выхода. Нужно было выразить их хотя бы в жесте, даже если бы этот жест был направлен внутрь Жиля и вызвал в нем внутреннее кровоизлияние. Тео тем временем продолжал:
— Чего ты хочешь? Есть такие, которым это нравится. Они запихивают их себе в зад.
Желание помочиться стало еще сильнее. Его распирало, как котел паровой машины. Жиль должен был быть предельно краток. Смутно он осознавал, что у него просто нет другого выхода и вся его смелость и отвага проистекают из этой необходимости быть кратким и сосредоточенным. Жиль по-прежнему сидел на кровати, спустив ноги на пол, постепенно его взгляд обрел осмысленное выражение и медленно, как луч, остановился на Тео.
— Ну, чего ты ждешь, Тео?
Он произнес это, скривив губы, и тихонько покачал головой.
— Ты решил? Ты еще долго собираешься меня обсерать?
— Я вовсе не собираюсь этого делать, дружок. Скорее, я мог бы помешать обосраться тебе.
И подождав, пока вызванный этой репликой приглушенный смех окончательно затихнет, он добавил:
— Потому что, если бы ты вдруг меня кое о чем попросил, я бы с удовольствием тебе помог.
Жиль выпрямился. Он был в одной рубашке. Бледный, трясущийся от злости, он босиком подошел к Тео и, глядя ему в лицо, произнес:
— Ты бы трахнул меня, ты? Так давай, не дрейфь!
И резким движением он повернулся к нему спиной, поднял рубашку и наклонился, подставив свои ягодицы. Каменщики наблюдали. Еще вчера Жиль был таким же рабочим, как и другие, и ничем от них не отличался. Они не испытывали к нему особой ненависти — скорее, даже дружеские чувства. Отчаянного лица парня они не видели. Они снова засмеялись. Жиль выпрямился, посмотрел на них и сказал:
— Вас это смешит, вы решили меня достать? Может быть, кто-нибудь из вас хочет меня трахнуть?
Эти слова были произнесены громким и резким голосом. Этот голос придал сцене фантастический характер, превратив юношу в участника магического обряда, напоминавшего своей откровенностью обряды колдунов, в которых цинизм необходим для снятия порчи. Жиль снова повторил свой жест перед каменщиками, усугубив его тем, что раздвинул ягодицы двумя руками. И глядя вниз, он выкрикнул истеричным голосом, который, как тяжелый туман, осел на землю:
— Давайте! Хотите знать, есть ли у меня геморрой, тогда давайте! Пощупайте там! Поройтесь в говне!
Он выпрямился. Он был весь красный. Высокий парень подошел к нему.
— Заткнись. Твои заморочки с Тео никого не интересуют.
Тео хмыкнул. Жиль взглянул на него и холодно сказал:
— Ты не можешь меня трахнуть. И от этого заводишься.
Он повернулся. В рубашке, босиком вернулся к своей кровати, молча оделся и вышел. Около барака стоял небольшой дощатый сарай, в котором каменщики оставляли свои велосипеды. Оказавшись на улице, Жиль направился к своему велосипеду с желтой рамой. Никель переливался на солнце. Жилю нравились его легкость и изгиб руля, вынуждавший его согнуться над ним во время езды, ему нравились его надувные камеры, деревянные ободы, щитки. Каждое воскресенье, а иногда и вечером, после работы, он чистил его. Со спадающими на глаза волосами и приоткрытым ртом он разбирал велосипед, поставив его на седло и руль, развинчивал гайки, снимал цепь и педали. Это занятие доставляло Жилю истинное наслаждение. Масляная тряпка или гаечный ключ преображались в его руках. Присев на корточки или согнувшись над крутящимся колесом, Жиль становился прекрасен. Все его движения были отточены и совершенны. Итак, он подошел к своему велосипеду, но, едва коснувшись рукой седла, почувствовал стыд. Сегодня он не мог им заниматься. Он был недостоин своего велосипеда. Он снова поставил его к стене и вышел. Отправился в уборную. Подтираясь, Жиль провел рукой у себя между ягодицами и, ощутив легкое увеличение геморроидальных шишек, испытал глубокое удовлетворение, ибо они напоминали ему о его гневе и ярости. Он еще раз тихонько, кончиками пальцев дотронулся до них. Он был счастлив и гордился сознанием того, что источник его силы находился там. Это было его сокровище, которое он должен был тщательно оберегать, потому что оно позволяло ему быть самим собой. Отныне, до тех пор, пока что-нибудь снова не изменится, его геморроидальные шишки были как бы им самим. Обычная любовь, эти «контакты эпидерма», тоже не так проста и понятна, как принято думать. Для молодого пловца на пляже прикосновение прекрасной обнаженной девушки — то же, что для нас прикосновение ширинки или пальца солдата, это прикосновение груди, или бедра, или впадины затылка способно внезапно погрузить разум пловца во мрак. Темное желание захлестывает его. Итак, в нашем стремлении к наслаждению ничто не способно удержать нас от этого погружения во мрак. Мы говорим не о напускной таинственности, которой обычно стараются окутать эту тему, а о тех открывшихся нашему воображению туманных областях и о непроницаемости для нашего взгляда бездонного, вызывающего головокружение мрака. Наше погружение в него позволяет нам постичь смысл служения вечному культу. Солнце исчезло, и город потонул в тумане. Жиль был уверен, что встретит на эспланаде Роже. Уже несколько минут он шел по улице. В четыре часа дня в лавках зажгли свет. Улица Сиам вся тихо переливалась. Некоторое время Жиль прогуливался по бульвару Дажо почти в полном одиночестве. Он еще не принял окончательного решения. Ближайшее будущее оставалось для него абсолютно неясным, он с тоской глядел на окружающий его мир. Вселенная вокруг него была еще не оформлена и расплывалась. Ему казалось, что только удар стилета даст ему возможность вырваться в ясный и светлый мир, где можно будет ни о чем не думать. Позволим себе еще одно уточнение: только убийство при помощи инструмента острого, стального или просто металлического способно принести убийце облегчение, прорвав мучающий его гнусный нарыв, тогда как яд, например, не способен принести подобного облегчения. Жиль начинал задыхаться. Скрывая его, туман давал ему возможность немного отдохнуть, но он не мог укрыть его от того, что было вчера и, тем более, от того, что будет завтра. Будь у него хоть немного воображения, Жиль мог бы справиться со случившимся. Но он был начисто лишен воображения и не чувствовал ничего, кроме злобы. Завтра и все последующие дни он должен будет жить в окружении всеобщего презрения.
«Но почему я сразу же не разбил ему морду?»
В ярости он то и дело повторял про себя этот абсолютно риторический вопрос. Он представил себе насмешливую и злую физиономию Тео. Кулаки в его карманах внезапно так сжались, что ногти вонзились в ладони. Ему нечего было ответить самому себе, его одолевали тягостные мысли и, подходя к балюстраде в самом пустынном углу площади, он вдруг снова вспомнил момент своего наивысшего унижения. Тогда, повернув голову к морю, он так втянул в себя воздух, что из горла вырвался только хриплый крик:
— А!
На несколькло секунд он почувствовал облегчение. Но через два шага черная тоска вновь овладела им.
«Почему я не разбил морду этой сволочи? На ребят мне плевать. Пусть думают, что хотят, мне все равно. А вот ему надо было бы…»
Когда Жиль появился на верфи, Тео всячески покровительствовал ему. Постепенно, соглашаясь пить на его счет, парень вынужден был признать авторитет каменщика. Это произошло невольно: Тео стал командовать им, потому что платил. Кэрель мог выказывать большее пренебрежение по отношению к офицеру, ибо они говорили на разных языках. Тот, конечно, тоже пытался подшучивать над ним, но сдержанность его шуток невольно наводила на мысли о его высокомерии или смущении, под которыми Кэрель угадывал сильное неосознанное желание. Кэрель чувствовал, что сила на его стороне. Даже если бы офицер никак не проявил своего смущения, матрос все равно презирал бы его. Во-первых, потому что чувствовал его зависимость от себя из-за его любви, а во-вторых, потому что офицер пытался скрыть эту любовь. Кэрель мог позволить себе быть откровенным. Жиль же был безоружен перед цинизмом Тео, который изъяснялся на языке простых каменщиков, отпускал неприличные шутки и не опасался, что его за грубость могут выставить с верфи. Хотя Тео и согласился заплатить за несколько стаканов, Жиль ясно чувствовал, что за его любовь он не дал бы и одного су. И, наконец, возникшая между ними в течение месяца близость — пусть совсем небольшая — поставила его в еще большую зависимость от каменщика. По мере того как Тео убеждался в том, что эта близость ни к чему не ведет и никогда не станет окончательной, он становился все более желчным. Ему не хотелось понапрасну терять время, и он пытался уверить самого себя в том, что он связался с Жилем только для того, чтобы поиздеваться над ним. Он ненавидел Жиля, а оттого, что тот невольно заставлял его страдать, его ненависть становилась еще сильнее. Жиль же ненавидел Тео за то, что попал в зависимость от него. Однажды вечером, когда тот, выходя из бистро, небрежно похлопал его по заднице, Жиль не осмелился ударить его.
«Он ведь заплатил за мой аперитив», — подумал он.
Он только оттолкнул его руку, да и то с улыбкой, как бы в шутку. В последующие дни, так как он чувствовал, что каменщика влечет к нему, он иногда бессознательно кокетничал с ним. Принимал возбуждающие позы. Прогуливался по верфи с голым торсом, играл мускулами спины, сдвигал свою кепку на затылок, так, что из-под нее выбивались пряди волос, а когда замечал, что взгляд Тео с жадностью ловит все его жесты, улыбался. Когда же Тео снова взялся за свое, Жиль, стараясь не обидеть его, заявил, что ему это не нравится.
— Я согласен закорешиться с тобой. Что же касается остального, то меня это не интересует.
Тео разозлился. Жиль тоже, но опять не решился его ударить, потому что только что пил за счет каменщика. С тех пор на верфи во время работы и в обеденный перерыв за столом, а иногда и лежа в кровати Тео начал донимать его своими шутками, на которые Жиль не мог ответить. Понемногу вся бригада, смеясь над шутками Тео, начала посмеиваться и над Жилем, который попытался избавиться от своего кокетства, так как понимал, что оно провоцирует Тео к издевательствам, однако свою естественную красоту устранить он не мог, ибо эти цветущие и благоухающие ветви были еще слишком зелены и полны сил, их питал сок молодости, и заставить их умереть было невозможно. Все каменщики невольно стали презирать парнишку. Постепенно почва уходила из-под ног Жиля. А вместе с ней незаметно исчезли и последние остатки его достоинства. Он становился всеобщим посмешищем. Благодаря вмешательству извне его уверенность в том, что он по-прежнему является самим собой, была сильно поколеблена. Эта уверенность теперь поддерживалась лишь стыдом, мертвенно-бледное пламя которого все сильнее разгоралось под ветром внутреннего протеста. Он позволил издеваться над собой.
Роже все не появлялся. Что он мог ему сказать? Полетта тоже не придет. Он не сможет ее увидеть. С тех пор, как она ушла из бистро, он редко встречался с ней. А если бы, к несчастью, она вдруг и появилась, Жиль бы, наверное, провалился сквозь землю от стыда. Ему не хотелось, чтобы Полетта приходила. «И все это потому, что я не разбил ему рожу.»
Невыносимая тяжесть давила на него. Его мужественность не помешала ему понять, что слезы не ослабят его, а скорее, принесут ему облегчение. Он не мог видеть своего лица и не знал, что бледность л уклонившихся от драки молодых парней напоминают лица униженных, отказавшихся от войны наций. Резким движением челюсти он изо всех сил сжал свои зубы.
— Надо было пообломать рога этому скоту.
Но ни на мгновение ему не приходило в голову, что это еще можно сделать. Момент был упущен. Эта фраза просто убаюкивала его. Он слышал ее мерное звучание в себе самом. Ярость постепенно превращалась в сильную гнетущую и воспламеняющую боль, которая, рождаясь в его груди, обволакивала его тело и ум бесконечной грустью, в которой отныне ему суждено было жить. Он засунул руки в карманы и сделал еще несколько шагов в тумане, ему было приятно сознавать, что его всегда такая элегантная походка даже теперь, в одиночестве, нисколько не изменилась. Было маловероятно, чтобы он встретил Роже. Они ведь не договаривались о свидании. Жиль подумал о мальчишке. Он вспомнил его лицо, расплывавшееся в улыбке всякий раз, когда он слышал какую-нибудь песню. Это лицо не было точной копией лица Полетты, чья улыбка была не такой ясной, так как ее замутняла женственность, которая нарушала и естественное сходство улыбок Жиля и Роже.
«Между ног, Боже мой! Представляю, что должно быть между ног у этой Полетты!»
Он подумал почти вслух: «Ее ласка! Ее ласочка! Ее узенькая щелочка!»
И прошептал, вкладывая в свои слова безумную нежность, превращавшую их в жалобный стон:
— Ее узенькая мокренькая щелочка! Ее ножки!
Он задержался на этих словах: «Не стоит говорить „ее ножки“, у нее красивые ноги, у этой Полетты. У нее широкие бедра и маленький мохнатый бугорок». Он почувствовал, что у него встает. Где-то в самом центре его отчаяния — или, точнее, стыда, — разрушая его, пробуждалось ощущение новой, но уже более твердой уверенности. Он снова обретал самого себя. Все его существо напряглось, и член встал. Он снова становился самим собой, но теперь он был наделен чудовищной силой, силой провидения, способной окончательно рассеять его стыд. Более того, переполнявший его тело стыд проникал и в его член, отчего Жиль теперь ощущал его еще более твердым, и сильным, и решительным, способным войти в мягкую женскую плоть. В этот момент все его органы напряглись. Его рука в кармане прижала член к животу. Почти бессознательно он снова оказался в самом темном и уединенном месте на эспланаде. Улыбка Полетты сливалась с улыбкой ее брата. Взгляд Жиля с лихорадочной жадностью скользнул по бедрам и приподнял платье — там были подвязки. Над ними (мысленно он медленно продвигался дальше) была белая кожа, оттененная волосами, которые он тщетно пытался получше разглядеть, зафиксировать в своем воображении, осветив светом своего желания. Мгновенно пробежав взглядом по всему ее телу, несмотря на платье и белье, он поднял свой член до уровня груди Полетты: пожалуй, головкой члена он видел бы лучше. Повернувшись лицом к морю, Жиль облокотился на балюстраду. Вдали слабо мерцали огни стоявшего на рейде «Дюнкерка». Жиль оторвался от белой и округлой груди и поднялся к подбородку, к улыбке (прежде всего это была улыбка Роже, а потом уже улыбка Полетты). Жиль смутно чувствовал, что женственность, замутнявшая улыбку парнишки, как-то связана с тем, что спрятано там, внизу, между ног. Он чувствовал это родство улыбки — но не мог понять, с чем именно, — такое слабое и отдаленное и в то же время достаточно сильное для того, чтобы замутняющие ее волны могли дойти от этого далекого, скрытого между ног органа. Он снова мысленно вернулся к половой щели:
«Ох, сучка, как бы мне хотелось как следует отдрючить ее!»
Его внимание было одновременно приковано и ко рту, и к половым губам Полетты. Ему казалось, что он, прижавшись к ней, обнимает и целует ее. Вдруг перед ним возник образ Тео. Жиль на мгновение отвлекся от своих фантазий и снова преисполнился ненавистью к Тео. От этой непродолжительной заминки его член немного опал. Ему хотелось уничтожить в себе малейшее воспоминание о каменщике, чье присутствие он постоянно ощущал за своей спиной, тот ласкал его ягодицы своим огромным, в два раза большим, чем его собственный, членом. Потом он увидел приближавшийся к его лицу член Тео, и ярость охватила его с новой силой. Ему хотелось, чтобы у него снова встал, и он попытался опять пробудить в своей душе нежность, но от отвратительной мысли о том, как Тео его трахает, по его телу, начиная с члена, прокатилась волна протеста.
«Но я-то мужик, — вдруг осенило его в тумане. — Я сам могу трахнуть мужика! И я тебе вставлю!»
Но напрасно он пытался представить себе, как он будет трахать Тео. Ему удалось вызвать в своем воображении только пыльную расстегнутую одежду каменщика, стоявшего с задранной рубашкой и спущенными брюками. Для того, чтобы получить полное удовлетворение, ему необходимо было детально вообразить себе лицо или зад Тео, но оттого, что они и на самом деле были таковы, они все время являлись ему под покровом волос и щетины, постепенно на их месте появилось лицо и бархатная спина другого персонажа — Роже. По твердости своего члена Жиль понял, что замеченная им подмена доставляет ему еще большее удовольствие. Он постарался удержать образ мальчика, заслонивший собой образ каменщика. И громко, так, как будто бы он обращался к Тео, но с горечью и отчаянием сознавая, что на самом деле он должен трахнуть мальчишку, произнес:
— Подставляй свою задницу, зайчик, я тебе вставлю! Волноваться не стоит, это недолго!
Жиль схватил его сзади. И услышал, как тот поет среди разбросанных в беспорядке стаканов и разбитых бутылок:
- «Это веселый бандит,
- Его ничто не тревожит…»
Он улыбнулся. Напряг свой торс и ногу. Перед Роже он чувствовал себя настоящим мужчиной. Его рука замедлила свое движение. Кончить он не успел. Огромная, рожденная стыдом грусть снова захлестнула его, но Роже по-прежнему продолжал улыбаться ему.
«Надо было разбить рожу тому скоту».
На мгновение Жиль подумал, что ему следовало бы хоть немного отвлечься от этих навязчивых мыслей о каменщике, которые постоянно волновали и тревожили его. Роже не придет. Было уже слишком поздно. Даже если бы он пришел, в тумане Жиль все равно не заметил бы его. Не осмеливаясь даже подумать, что парнишка испытывает к нему влечение, тем более он не решался думать о том, что постоянно вспоминает жесты и слова Роже, потому что сам чувствует к нему любовь. Но стоило ему вспомнить о Роже, как тут же в его сознании возник образ Тео. Стараясь не думать об этом, он зашел в бистро.
— Стакан сухого, шеф.
Разглядывая бутылки, он немного отвлекся. Он стал читать этикетки.
— Еще один.
Он всегда пил только красное или белое вино и не испытывал особой тяги к алкоголю.
— Еще раз, пожалуйста.
Он выпил шесть стаканов. Его мозг прояснился, он почувствовал глубокое просветление, постепенно рассеивавшее его смятение и грусть, тяжесть, которая в последнее время давила его, исчезла. Он вышел. Он больше не боялся думать о своем влечении к Роже. Порой в его сознании всплывали отошедшие на второй план бледное матовое лицо и бедра Полетты, но все чаще улыбка парнишки заслоняла собой все. Однако он по-прежнему не мог избавиться от Тео, и сознание того, что он бессилен освободиться от мыслей о нем, раздражало его все больше.
— Пидор!
Спускаясь к Рекувранс, он думал только о парнишке.
— Здесь почти все ясно, — сказал он себе, невольно подумав о том, как мало теперь для него значит Тео.
— Стоит мне только захотеть, и он окончательно исчезнет.
Слезы выступили у него на глазах. На сей раз он ясно отдавал себе отчет в том, что каменщика раздражает его любовь к Роже. Он понимал, что эта любовь вытесняет Тео, но не совсем. Каменщик, уменьшившись до крошечных размеров, еще оставался где-то в углу его сознания. Жиль надеялся, что как газ сгущая свою любовь, он сумеет окончательно подавить в себе, задушить последние остатки мыслей о Тео, личность которого, отождествившись с этими мыслями, постепенно становилась все меньше и меньше. Жиль, вероятно, очень скоро бы уже протрезвел, если бы вдруг, поднимаясь по лестнице на улице Касс, не натолкнулся в тумане на своего приятеля. Скорее всего, он опять вернулся бы к своей обычной, скрытой от посторонних глаз жизни среди каменщиков. Он радостно вскрикнул и одновременно смахнул тыльной стороной ладони невольные слезы.
— Роже, дружище, пропустим вместе по стаканчику!
Он обнял парня за шею. Роже улыбнулся. Он взглянул на холодное и влажное лицо за тонкой пеленой тумана, который рассеивался от их дыхания.
— Как дела, Жиль?
— Нормально, малыш. Мне это все до фени. Этот старый козел меня не колышет. Тоже мне, нашелся. Не на того напал. Он ведь не мужик, а просто пидор! Педрила! Слышь, Роже! Пердила! Дешевка, если так тебе больше нравится! Мы-то с тобой кореши. Мы можем делать, что захотим. Мы почти родственники. Наши отношения — это дело семейное. А он просто педрила!
Чтобы не заикаться, он старался говорить быстро и так же быстро шел, чтобы поддерживать равновесие и не шататься.
— Послушай, Жиль, ты что, надрался? Ты случайно не перебрал?
— Спокуха, приятель. Бабки мои. А он своими пусть подавится. Пойдем, я тебя угощаю.
Роже улыбался. Он был счастлив. Он с гордостью ощущал на своей шее шершавую и нежную руку Жиля.
— Его просто нет. Он всего лишь маленькая мошка. Поверь мне, маленькая мошка. И я раздавлю его.
— О ком ты говоришь?
— Об одной падле, если хочешь знать. Не бери в голову. Вот увидишь. Скоро ты все поймешь. Поверь мне, он больше не будет мне мешать.
Они спустились сначала по улице Сак, а потом по улице Б… Жиль направлялся прямо в бистро, где, по его мнению, наверняка должен был быть Тео. Они вошли. Услышав, как открылась стеклянная дверь, все посетители обратили к ней свои взгляды. Вдалеке Жиль как в тумане увидел каменщика, сидевшего в одиночестве перед стаканом и литровой бутылью за столом у самых дверей. Жиль засунул руки в карманы и сказал, обращаясь к Роже:
— Ты видишь его, это он.
А потом к Тео:
— Здорово, приятель.
Он подошел. Тео улыбался.
— Не угостишь нас стаканчиком, Тео? Я с дружком.
В то же мгновение он схватил бутылку за горлышко и быстро, молниеносным движением руки разбил ее о стол. Острым, как штопор, осколком он перерезал каменщику сонную артерию и завопил:
— Я же сказал, что тебя больше нет!