Хлеба и чуда (сборник) Борисова Ариадна

– Это ваш муж, Римма Осиповна? – полюбопытствовала другая.

– Он мой сосед, – сказала Римма. – У него невеста во Франции.

Дмитрий Филиппович бережно принял из рук медсестры две драгоценные ноши, завернутые в байковые голубые одеяла.

– Как ты себя чувствуешь? – заботливо спросил Римму.

– Нормально. Аккуратнее шагай, ближе ко мне, сорвешься с тротуара.

– Не сорвусь.

– Не прошло и трех лет, уже сорвался.

– Ты о чем? А-а, об этом… Сперва сам пробовал выковырять, не получилось, а ребята в Мордобойке раз-два – и вытащили «спиральку».

– Бедный директор…

– Да, алмазной души человек, – вздохнул Дмитрий Филиппович.

– С Фундо все хорошо?

– Хорошо. Привыкла дома оставаться, я теперь форточки всегда наглухо закрываю. Сидит, у окна меня ждет… От Клэр так и нет писем. Как ты думаешь, я с ней когда-нибудь встречусь?

– Обязательно встретишься. Земля круглая, я видела.

– Где видела?

– Во сне, – засмеялась Римма. – Когда бежала по ней.

Кружился, летел, падал на землю нежный, совсем не холодный снег.

Дура цензура

«Стиль и шарм», – так, положа руку на сердце, отзывалась о себе певица Полина Удверина. Блеск платиновых волос и сияние концертного декольте ослепляли поклонников ее драматического сопрано до потери зрения на свои семейные обстоятельства. Протянув в потемках страсти дрожащие пальцы, обожатели стремились нашарить дружескую руку певицы (одному это удалось, и не только руку). Но скоро женатые любители оперы надоели Полине до чертиков. Она собралась замуж. По-честному, законно, со свадьбой. Правда, пока было не за кого.

К неизвестному будущему жениху Полина предъявляла два крупных требования, кроме общеизвестных «симпатичный, умный, без алиментов» и т. д. Во-первых, он должен был с восторгом согласиться стать отцом задуманной ею большой семьи, вовторых, иметь звучную сценическую фамилию. Поэтому Полина отмела попытки ухаживания скрипача Жени Дядько. Сразу представила, как ее объявляют на сцене: «Ария Марфы из оперы «Царская невеста» Римского-Корсакова, исполняет Полина Дядько». Нет уж, извините, дядьков-тетьков нам еще не хватало. Отказала она и претенденту корейского происхождения по фамилии Тё. Парень со своей фамилией сам намучился в детстве, когда о ней спрашивали и переспрашивали несколько раз. Отвечал вначале спокойно, потом кричал: «Тё, Тё, Тё!» Его недовольно поправляли: «Не «тё», а «что», мальчик, и не нервничай. Есть же у тебя фамилия?»

У Тё был то ли родственник, то ли знакомый с фамилией Моёда. С ним также случались казусы. «Как фамилия?» – «Моёда». – «Да твое, твое. Как фамилиё?» А самой смешной из подобных была фамлия Кол-Ба-Син! В общем, не нравились Полине ни корейско-китайские фамилии, ни грузинские с окончанием «дзе», ни армянские с «ян», ни простые русские вроде Иванова-Петрова-Попова и тем более Распопова. Нравилась, например, фамилия подруги Изы – Готлиб. Что-нибудь подобное. Но замуж, если разобраться, Полина хотела за «своего». За славянина. Потому что ощущала крепкое славянство в собственном роду и собственной корявой фамилии стыдилась по причине неизвестности этого рода.

Ее фамилия грубо отражала событие летнего утра двадцатисемилетней давности, когда неведомый аист принес новорожденную девочку на детдомовское крыльцо и положил сбоку у двери. В пеленке была найдена записка с именем «Полина», начерканным химическим карандашом, и больше ничего. Ни прости, дочь, ни прощай. В детдоме не озаботились изобретением фамилии для подкидыша. Как няньки назвали Удвериной, так и пошло. Подробности этой антропонимической истории знала только соседка по комнате Иза, тоже детдомовка, и, слава богу, держала язык за зубами.

Ребенком Полина верила, что мама вот-вот придет за ней. Уважала писателя Максима Горького за слова: «Восславим женщину-мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью вскормлен весь мир!» В подростках зачитывалась романами о сиротах, которых, к общему счастью, находили в финале их высокопоставленные родители. Придумывала оправдательные поводы, толкнувшие мать на ужасный поступок. Годам к двадцати поняла: сволочь она, эта мать.

Полина с Изой редко вспоминали детдом. Вот Галю – да. В комнате, которую делили четыре девчонки, Галя была старостой. Считалась девушкой строгой, но внезапно бросила школу и выскочила замуж за совхозного шофера. Полина тогда порицала «внеплановую» беременность Гали, ведь не обзавелись еще ни вещами, ни домом. Галя оправдывалась: «Он ребятишек любит, как я. Мы не меньше четырех хотим – двух мальчиков и двух девочек. Я ж привыкла, что детей много вокруг. Но семья у меня будет родная, собственная. Не детдом…»

На эту пару приятно было смотреть: оба крупные, русые, голубоглазые, прямо как брат и сестра. Только у нее лицо невозмутимое, а у него добродушное и открытое. Они жили в пригородном поселке. Сергей ушел из совхоза в автопредприятие, Галя с головой погрузилась в хозяйство. Перестала общаться с Полиной, с Изой же после ее возвращения не встречалась еще ни разу. «Придумала, что я позарилась на ее Сережку, – призналась Изе Полина. – У нас с ним не было ничего, и не могло быть, я же Галке не враг. Просто совершенно нечаянно поцеловала его в сенцах, других рядом не оказалось. 1 Мая, праздник, я подшофе… Он даже не понял. А Галка увидела и ах-ах, обиделась из-за мелочи».

Исполняя романс «Гори, гори, моя звезда», Полина всегда вспоминала Сережины слова. Он как-то сказал, что в древности люди на Руси считали звезды глазами предков. Родители выводили малышей в ночь и вместе смотрели в небо. Мать говорила девочкам: «Смотрите, это женщины рода глядят на вас! Придет время, они первыми порадуются вашему счастью, а если придет беда – первыми заплачут с вами». А отец рассказывал сыновьям о славных дедах. Под приглядом неба дети вырастают хорошими людьми.

Сергей строил летнюю мансарду с покатой стеклянной крышей, чтобы разглядывать с детьми звезды. Чего скрывать: Полина завидовала Галкиному счастью. Попадись ей такой мужчина, тоже нарожала бы ему деток. Простой шофер, а все-все откуда-то знает… Думая о большой семье, Полина усмехалась про себя: значит, все-таки зарилась…

Жаль, что память о звездах-очах потерялась и воспитание детей стало волновать женщин меньше, чем работа на светлое будущее. Какое небо, какие звезды! Сплошной труд, жар, пот, социалистическое соревнование и кормление мира рабочей грудью. Особенно обидно, если женщина одиночка. Баянистка Римма Осиповна умудрилась родить двойню мальчишек без мужа, так бабушка приехала из другого города всего на два дня. Потетешкала внуков с час и убежала рыскать по магазинам. Римма Осиповна после смеялась, что мать вызывает ее в междугородку по праздникам и спрашивает по телефону: «Ну, как твои дети?»

Полине-то, казалось бы, что, а она обижалась за соседку. Бутузов Риммы Осиповны воспитывали всей Богемой во главе с Дмитрием Филипповичем, редким артистом и алкашом. Первые полгода дети спали плохо, ели не по режиму, пришлось установить вспомогательное дежурство. Теперь они подросли, возились дома с котятами, на улице с псом Геббельсом. Дмитрий Филиппович заказал машину песка для игр, устроил песочницу, обнес бордюром. Женя Дядько притащил скамейку из парка. Пока мамаша хладнокровно почитывала газеты, бойкие бутузы выкапывали из песка и грызли зарытые псом косточки. Геббельс не сердился, дележка была честной – он грыз их соски. Полина приходила в ужас, отбирала у собаки соски и бросалась кипятить. Римма Осиповна посмеивалась: «Ничего, закаленнее будут». Бутузы впрямь болели нечасто, и то если подхватывали какую-нибудь детскую инфекцию в яслях…

В прошлом году с отпускных Полина купила телевизор «Юность». Единственный, между прочим, телевизор на первом этаже общежития (на втором был у двух пар). И первая же передача возмутила ее до слез. На экране мелькали читальный зал библиотеки Британского музея, виды Дин-стрит, Сохо и кадры из старой английской кинохроники. Историк с витиевато начесанной с боков лысиной говорил: «Недаром «Капитал» называют «Библией рабочего класса», ведь если в религиозной Библии всего лишь пересказываются легенды мистического прошлого, то труд Маркса осветил людям будущее… Бессмертная книга создавалась в условиях крайней нужды. Когда ученый закладывал основы коммунистического общества, его жена закладывала в ломбард последнее фамильное серебро…»

«Ну и фрукт», – удивилась Полина. Лысый со скорбным пафосом попер дальше о том, что ребенок в семье гения коммунизма умер без лекарств, закончились деньги… Полина обмерла: утром она присматривала за малышами Риммы Осиповны, еще полна была их смеха и лепета, а тут в воображении нарисовалось страшное. «Сволочь твой Маркс», – сказала Полина лысому и выключила телевизор. С тех пор она тайно возненавидела коммунизм, как свою фамилию, и начала мечтать о жизни не в коммуналке. Полина мечтала о большом уютном доме с летней мансардой под стеклянной крышей. Мечтала жить без приказов и вмешательств в ее семью, и чтобы не застили небо ее детям звезды Кремля, и невозбранно бы пела она в концертах запретные «мещанские» романсы, а ее муж, красивый мужчина с красивой фамилией, разделял бы эти принципы. Но на слове «муж» мечты спотыкались. Не видела Полина вокруг себя мужчин, способных удовлетворить ее запросы, и тревожилась, что останется на бобах.

Пара друзей из Иркутска пригласила Полину погостить. Сокурсница написала, что с таким голосом, как у нее, не следовало бы прозябать на периферии.

Хотелось обсудить вероятный переезд с Изой, но та до ночи пропадала на работе: приближался столетний юбилей Ленина. Дом культуры, куда Изу приняли методистом, репетировал к великой дате сводный смотр коллективов самодеятельного искусства городских организаций и предприятий. Фестиваль обещал стать всеохватным и грандиозным. Полина сама участвовала в юбилейных концертах, но предложила Изе посильную помощь и, занимаясь с сольными певцами, незаметно вошла в клубную фестивальную круговерть.

В ДК пожаловали инструкторы обкома и горкома. Обкомовский инструктор мучил худруков с утра до вечера, лез к сценаристам, мешал оформителям и часами висел на телефоне в приемной директора, обзванивая руководителей фабрик и заводов. «Опя-ять?!» – стонали они, мечась между идейно-сценическим ростом рабочих и выполнением производственных планов. Инструктор холодно отвечал, что отказ от творческого участия в священном празднике подобен его саботажу. Флагманы промышленности обреченно снимали со станков «на песни-пляски» во всем талантливый ударный авангард.

Номера готовились в лихорадочной спешке. Инструкторы носились как угорелые, сотрудники политотдела плохо соображали из-за хронического недосыпа. Все полагались на ответственность друг друга, поэтому в утвержденную программу попал отрывок непроверенной восточной драмы. В предисловии к ней говорилось, что ленинские идеи равноправия ликвидировали дискриминацию женщин, чьи права были жестоко подавлены в условиях мусульманского патриархата. Фрагмент представляла бригада обувного цеха кожевенной фабрики.

Всегда интересно взглянуть на гарем изнутри, и зрители смотрели, затаив дыхание. Тем более что содержание было душераздирающим. Сластолюбивый бек взял к себе за долги дочь бедных дехкан, не подозревая о революционных настроениях в своем доме. Молодой слуга вступил в подпольный Союз крестьянской молодежи и растолковал Нахире (имя главной героини), что всякая женщина – человек. Мятежник предложил ей бежать вместе в Петроград. Наложница задумалась: если она осмелится покинуть хозяина, он пустит по миру ее родных. Но тут выяснилось, что хозяин вознамерился забрать в гарем совсем юную младшую сестру Нахиры. Угнетенная женщина не могла потерпеть такой несправедливости. Ворвавшись в комнату для аудиенций, где подлый бек принимал гостей, она сорвала с себя чадру!

– Что творишь?! – заголосили позади выскочившие из сераля жены.

– Нахира?!!! – гневно возопил он.

Гости застыли, потрясенные красотой оголенного лица наложницы. Зрители тоже замерли. Немая сцена. А через миг зал содрогнулся от такого безудержного, оглушительного гогота и свиста, что обеспамятевшая красавица влезла в сброшенную чадру и поползла за кулисы.

Короткую, но пламенную речь бунтарки… да что там речь – концерт, фестиваль, юбилей! – с жутким треском провалила крохотная, совершенно невинная черточка над словом. Вернее, ее отсутствие. Ударение в имени женщины не было проставлено, актеры произносили имя как придется. Бек спедалировал на последнем слоге, что вообще-то в этой ситуации отвечало смыслу…

За кулисами поднялся переполох. Полина волновалась за солиста, чей номер все никак не объявляли. Рядом рыдала председатель профкома обувщиков, она же массовик-затейник.

– Я из сборника пьесу взяла-а! На репетициях почему-то никто не заметил, что имя у девушки такое… э-э…

– Херовастое? – дрожа от ярости, с ледяной учтивостью подсказал обкомовский инструктор и предупредил: – Вас ждет выговор с занесением в личное дело!

– Вот настоящая сценка о дискриминации женщин, – не выдержала Полина.

– Вы… Вы вылетите отсюда! – взвизгнул он.

– А я тут и не работаю.

– Та-а-ак, – угрожающе протянул инструктор, обводя собравшихся взором взбешенного бека. – Как здесь оказались посторонние? Это что – саботаж?!

– Шпионство, – парировала Полина. – В пользу голодных африканских детей. – И ушла из ДК.

Вопреки ожиданиям отдел идеологии не вынес выговора профсоюзнице, ущемленной в праве отбирать для постановок отрывки из полюбившихся трагедий. Напротив, наградил почетной грамотой «…за добросовестное отношение к воспитанию гармонично развитых личностей» в работниках обувного цеха. Инструктора самого то ли уволили, то ли откомандировали держать под контролем другую отрасль. О Полине и Изе никто не вспомнил. Виновником казуса была признана цензура.

Главлит по распоряжению ЦК партии ужесточил политическое редактирование, но и на цензоров, как выяснилось, случается проруха. Это они подписали интернациональный сборник, не проставив ударения в нерусских именах.

Местный политес был, таким образом, соблюден, виновника нашли и простили (о чем он не ведал ни сном ни духом). Концертно-эстрадное бюро с театрами спасли юбилей боевым профессиональным штурмом, а Полина вновь озаботилась переездом. К сентябрю взяла отпуск и решила съездить в Иркутск, присмотреться.

Город утопал в такой непокорно зеленой листве, что в ней терялись новые серые кварталы и лозунговый кармин. Навстречу машине неслись людные бульвары, не по-осеннему бойкое солнце вспыхивало в сверкающих витринах.

Иркутск Полине понравился, но в театре к ней отнеслись прохладно. Почему-то не предложили сорваться с периферии, хотя согласились послушать и похвалили. Полина не вовремя нагрянула: театр готовился к важной премьере, занятым с утра до вечера друзьям было не до гостьи. Чувствуя себя неловко, они торопливо повозили ее на своем «Москвиче» по магазинам и толчкам. На барахолке Полина купила себе модный брючный костюм из кримплена с воротником «собачьи уши» и панбархатное вечернее платье с синими узорами на голубой подкладке.

Потомившись пять дней на чужих репетициях, она сказала друзьям-сокурсникам, что провожать ее в аэропорт не нужно, поедет сама. «Как! – закричали они. – Как сама?! Только осторожно, пожалуйста, не заблудись, трамвай такой-то…» Даже не поинтересовались, есть ли у нее обратный билет.

В трамвае Полина задумалась о потерянных надеждах и очнулась, когда кто-то потеребил ее за рукав. Румяный старик с белой бородой, похожий на законспирированного Деда Мороза, протянул Полине билет. Зачем?.. Свой есть. – Она показала одноразовый талончик, купленный у водителя на входе, но настырный дедок все-таки сунул билет в руку и требовательно ткнул пальцем в сторону открытого окна.

Как не подчиниться пожилому человеку, пусть его просьба и кажется странной? Полина послушно выкинула оба билета в окно…

Дед Мороз изумленно охнул. Сверху громко заржал высоченный солдат и, похохатывая, продемонстрировал металлический ящичек-компостер в узком проеме между окнами. Полина сконфузилась до слез. Всего-то чуть больше двух лет не ездила в трамваях, а кондуктора уже заменили железякой!

В аэропорту выяснилось, что самолет до Якутска будет завтра утром. Полина взяла билет, понятия не имея, где проведет ночь. Возвращаться к друзьям не возникло желания. Выбралась из сутолоки у кассы, и – на тебе, как из-под земли вырос давешний дылда солдат из трамвая. Уставился в пол, смущенно топчась, но Полине, на одной линии с его грудью, было прекрасно видно его полудетское разрумяненное лицо с абрикосовым пушком на щеках.

– Простите за смех, нехорошо получилось, – промямлил солдат.

– Если вы только за этим меня преследовали, то ладно, прощаю, – сухо сказала она.

– Вы – гостья… Вам только завтра лететь… – Осмелевшие вдруг глаза окатили ее серо-зеленой волной вдохновения. – А хотите, покажу вам город? Я понял, что вы его не видели. Ну, не ездили по нему, раз в трамвае так вышло…

Звали солдата ласково – Петя. Из армейской части его отпустили домой на три дня, но Петя заверил, что никуда не спешит. Родители все равно не знают о побывке, да и служит он близко.

Перспектива болтаться где-то одной до утра Полину впрямь не прельщала, а лицо Пети подошло, кажется, к апогею смущения. Он напомнил ей Сергея, мужа бывшей подруги Гали, такой же открытый, ясноглазый и большой. Обижать стало жалко. Отчего же не прогуляться по улицам старинного города? Она согласилась, хотя поднялся ветер.

Этот иркутский ветер, крапленный листьями, желто-бурыми, как клочки нанковой ткани, трепал когда-то гривы ямщицких лошадей и пропыленные покрышки ясачных[7] подвод. Сходясь здесь, в острожном гнезде Восточной Сибири, царские посланцы отправлялись на Москву и Петербург с обозами меховой рухляди и мамонтовой кости. Купеческие караваны шли с тюками верблюжьей шерсти из монгольских улусов[8], рулонами сычуаньского шелка и дешевой мануфактуры из Нанкина…

Коренной иркутянин, Петя рассказывал о загадочных пожарах, летом 1879 года превративших в пепел половину города, и красивых храмах, взорванных всего лет сорок назад. «Ну что вы, какая диверсия? Просто борьба с религией. Ломать, конечно, не строить, но не нам судить…»

На главных улицах, названных именами деятелей коммунизма, сохранились дворцы прошлого – архитектурный гибрид времен, пощаженный огнем и повстанческим вихрем. Золотопромышленная и торгово-заводская элита оставила после себя подлинный музей зодчества. Причудливо смешались здесь фрагменты самых неожиданных заокеанских стилей. Рельефным фризом на внушительном здании отметился и довоенный сталинский ампир: портреты президиума ЦК, едва ли не половина членов которого была репрессирована и расстреляна. А совсем недалеко от центра раскинулись тихие деревянные улочки, еще не затронутые валами застекленного бетона. Могучий старозаветный дух так и сочился из седых бревен, из каждого изразца ажурных наличников, будто крючком вывязанных в многоярусных подзорах…

Едва ветер перестал швырять пыль и мусор под ноги, из-за углов выскользнули синие тени. Вкрадчивые, аморфные, они растеклись по всему видимому пространству, и скоро их располосовал фонарный свет.

– Мне пора в аэропорт.

– Я вас провожу.

– Не надо.

– Провожу, – упрямо повторил солдат.

У иссякшего разговора обременительный подтекст…

Они поужинали булочками с какао в маленьком кафе. Булочки были черствые, но Петя от расстройства съел целых три. Дожевывая последнюю в трамвае, тоскливо сказал:

– Я хочу, чтобы вы бросили в окно свой билет на самолет.

– Зачем?

– Бросите и начнете новую жизнь.

– Тунеядкой в аэропорту?

Метнув на нее отчаянный взгляд, он выпалил:

– Ваш счастливый билет – это я!

– Не боитесь, что моя склонность бросать билеты превратится в привычку? – засмеялась Полина.

В гостинице, разумеется, не оказалось свободных мест, и как-то так получилось, что ночь гостья с солдатом провели в леске перед аэропортом.

Утро началось с лязга, гула, приветственно-напутственного гвалта. Время ускорилось, и Петя, держа Полину за руки, заторопился:

– Мне полгода осталось служить… Я приеду в Якутск, или ты сюда, мы поженимся… ладно?

– Дурачок, – усмехнулась она, – я старше тебя на восемь лет.

– Ерунда, ты самая красивая, у меня никогда не было такой… женщины… Ты мне нужна, я хочу быть только с тобой. Я тебе напишу, наизусть адрес запомнил… Полина, это все не просто так случилось, я твой… я твой счастливый билет.

Его серо-зеленые глаза были такими искренними, что она поверила. Почему бы и…

– Как твоя фамилия?

Петя мгновенно залился румянцем.

– Некуякин.

– Неку… чего? – ужаснулась Полина, пятясь.

– … якин, – пробормотал он и, протянув руки, пошел за ней. – Я знал, что тебе не понравится моя фамилия, она мне самому не нравится… В детстве дразнили, до сих пор из-за нее дерусь… дурацкое созвучие… поэтому матерщину ненавижу просто! Но на самом деле ничего плохого в фамилии нет, так на Руси называли невоенных людей, не носящих доспехов. Куяк – это латы… Если хочешь, я возьму твою фамилию!

– Нет, – твердо сказала она. – Удвериными мы никогда не будем. И Некуякиными тоже. Не вздумай мне писать! Я не отвечу.

За окном аэропорта потекли назад машущие волны с яликом Петиной пилотки, и скоро по бокам самолета понеслась пороховая синь движения. На железном полу завибрировали подошвы туфель. Проводница с лицом Гойко Митича произносила над креслами бесстрастное «пожалуйста», от которого стыл чай в пластиковых стаканах… Полина думала, что мимо нее пролетело что-то хорошее и настоящее. Таких Петь мало на свете. Почему цензура не наведет порядок в человеческих фамилиях и не запретит непечатные слова под любым их видом? Даже в созвучии…

… Богемские женщины были сражены узорным панбархатом и воротником «собачьи уши», а мужчины убиты Полининым ультиматумом сквернословию. Женский состав кухонного собрания поддержал высокоморальный призыв, привезенный певицей из Иркутска вместе с шикарными шмотками.

– Ударила, как Нахира по сералю, – усмехнулся Женя Дядько.

Народ, конечно, ведать не ведал, что в Полину попал не главлитовский рикошет.

После некоторых прений остановились на пятнадцати копейках штрафа за каждое крепкое словцо. Роль Главлита была поручена литровой банке, водруженной в середину обеденного стола. Мужчины нарекли штрафную тару Главлитром.

Банка быстро отяжелела честными вкладами, но через месяц локальный конфликт со словесным непотребством завершился капитуляцией: Полина кинула в Главлитр три рубля и потратила их, высказавшись при ошеломленных соседях.

Она проиграла борьбу из-за своего язычка, острого и без соленых приправ.

Два года назад театр был счастлив принять драматическое сопрано в оперный состав, но прямолинейность Полины быстро опостылела начальству. Выйдя из отпуска, она бестактно сравнила некоторые действия начальства своего театра и чужого, где побывала на репетициях. Строптивую солистку решили приструнить. В руководстве не знали о конфликте с инструктором из-за дискриминации женщин и, не найдя для обуздания нахалки более веского повода, сделали ей строгое внушение по поводу недопустимого уровня юбочного подола. Возмущенная притеснением своих гардеробных прав, Полина в отместку обрезала подол еще выше.

Партийная ячейка театра не осталась равнодушной к обнажению Полининых соблазнительных бедер. Никто не кричал: «Что творишь?!», но одна из примадонн убедила коллег на собрании, будто на улице Удверина создает вокруг себя колесо обозрения. Коллеги согласились, что порядочные граждане-зрители могут огульно осудить в ее лице (неглиже) всех советских артисток.

Возмутительницу социалистической нравственности в корректных выражениях попросили уволиться. То есть состоялась всамделишная дискриминация и последовавший за ней вылет.

И вот, отбарабанив над банкой внелитературный спич об оперной диве, страдающей тремя степенями ожирения, Полина высыпала деньги на стол.

Женя Дядько предложил обмыть пивом закрытие борьбы с нецензурными словоформами.

– У нас в школе на немецком однажды крыса из угла выскочила, – радостно болтал он, разливая пиво из бидона. – Класс вверх тормашками, учитель успокоить не мог! Постоял, и ка-а-ак зашпрехает – рабаукены, думкопфы! Потом лекцию прочел по ругательной части. Я, главное, именно тогда понял, что немецкий язык в этом смысле слабже русского, и вообще все языки слабже. Наш мат – материал пластичный, как замазка строительная, любую часть речи может заменить, а цензура – всегда дура. Так выпьем же за рождение эвфемизма «Главлиттвою мать!».

Главлитр был разжалован и отдан Римме Осиповне под мариновку огурцов. Полина перевелась в концертно-эстрадное бюро. Перемещение угнетенных исполнителей из театра в бюро, хор радиокомитета и обратно в театр не было неожиданностью в их специфических кругах.

Городской Дом культуры кинул клич о сборном фестивале «В дружбе народов – сила страны» в честь Великого Октября, Иза снова пропадала на работе, и планы производственников горели синим огнем. Флагманы упирались, поминая имя героической наложницы Востока: «Нахира нам это надо? Ну, Нахира?!» Тем не менее традиционный цикл мероприятий был проведен без недоразумений: возможные упущения цензуры лично отследил новый инструктор обкома.

Женя Дядько сделал Полине официальное предложение. Она не обольщалась, зная о страсти Дядько к единственной возлюбленной. С ней, миниатюрной, смуглой и фигуристой, он трепетал над оркестровой ямой и миром во фраке с бабочкой, и погибал, и возрождался. Спускаясь с высокой ямы на бренную землю, Дядько бережно укладывал возлюбленную в скрипичный футляр и далее ей не соответствовал. В этой земной жизни он носил спортивные брюки с вислыми коленями, ленился бриться и время от времени влюблялся в Полину.

– Все переживают из-за твоего отказа, – сказала Иза. – Женя добрый, талантливый, почти не пьющий…

– … после того, как чуть пальцы не сломал в Мордобойке, – напомнила Полина.

– Он хороший.

Полина вздохнула.

– Есть лучше. И потом, душа моя к Дядько не лежит. Она у меня к кому попало не ложится… Хотя мне, Готлиб, честное слово, теперь абсолютно все равно, какая у человека фамилия. Пусть даже Некуякин.

Остров Беловодье

Иза ступила на перрон, и Ксюша прижала ее к себе, горестно восклицая: «Совсем исхудала! Кожа да кости!» Потащила к автобусу. Вокруг лопотал и пощебетывал простонародный говорок с южнорусским акцентом. Семейские[9], исконно русские, чего только не переняли у разных народов, скитаясь в поисках лучшей доли, но мастерство земледельцев осталось у них неизменным: в окнах плыли и плыли хлебные поля. Иза приехала в Забайкалье, о котором так много слышала от Ксюши, когда они учились в институте.

В автобусе подруга пересказала свои новости. Зимой светло и тихо, в окружении родных, угас ее отец. Шестилетний тезка деда Никола плакал сдержанно, «по-мужски»… Женился младший брат, сестра родила четвертую девочку… Ксюша продолжала переписываться с москвичом Юрием Дымковым. Он все так же преподавал в музыкальной школе и руководил джазовым ансамблем. В прошлом году Дымкова разыскал какой-то кубинский студент и передал, что бывший саксофонист ансамбля Патрик Кэролайн поднимает на Кубе геологию, но музыку не забросил. Не женился, просил разведать о Ксюше. Через этого студента наладился контакт с Патриком. Ксюша отправила фотографию Николы и получила единственное пока письмо. Патрик начал хлопотать о визе. Верил, что наступит время, и они будут вместе.

– А ты?

– Что – я? Куда мне отсюда. – Ксюша вздохнула. – Эльфрида Оттовна уехала… В ГДР у нее племянница объявилась.

В 30-е годы доктор Кнолль перебралась из гитлеровской Германии в Советский Союз. Занималась генетикой в московском институте, а когда генетика стала опальной, ученую даму выслали в Забайкальский край. После войны ее снова пригласили в институт, но Эльфрида Оттовна отказалась. Время изысканий ушло, она привыкла к районной больнице, где работала обыкновенным врачом. Ксюшу Эльфрида Оттовна любила как дочь и помогала ей в учебе. В Москве джазовые импровизации Ксении Степанцовой хвалили известные музыканты. «Какие гены – такие и песни», – просто объясняла она науку доктора Кнолль. Ксюшин дед умел «голосом водить». Считался среди певучих семейских одним из самых бравых песельников…

Ксюша расспрашивала о работе и жизни в общежитии, с легкой ревностью – о Полине, соседке Изы вначале по детдому, а теперь по общежитию, но автобус остановился и… ах! Наивная пасхальная сказка. Иза знала о местном обычае красить дома масляной краской и все равно удивилась пестроте улицы. На высоких окнах крахмально топорщились «кучери», тесовые ворота цвели розанами и сталкивали грудь о грудь райских птиц. Странно сочетались с лубочным буйством колотые из мощных плах заплоты и рубленная в обло[10] кладка стен. Старый, но крепкий дом Степанцовых «багульного» цвета стоял в нарядной шеренге, как удалой сержант в гуще старших по званию. У калитки встречали Харитина Савельевна и Никола.

Фотографии сына Ксюша часто посылала Изе в письмах, а тут черно-белая статика ожила в порывистой грации и живописности маленького квартерона. Ореховая кожа мальчика светилась, по локонам струились атласные переливы… От матери Никола унаследовал только серый цвет глаз с особинкой менять оттенки в зависимости от настроения и времени дня. Улыбаясь теми же чудесными глазами, Харитина Савельевна подала шершавую ладонь: «Здравствуйте. Спешимте в избу, не то остынет все».

На пороге рослая Ксюша привычно нагнула голову. Здешние плотники приспускают притолоку, чтобы человек не забыл поклониться доброй памяти тех, кто вдохнул жизнь в домашнее чрево. Белую горницу уравновешивали с двух сторон пианино и печь. Приодетый в вышитый рушник трельяж на комоде заменял божницу в «красном» углу. Круглый стол посередине Иза стыдливо обходила взглядом, но всюду настигали ее медные блики, – это нахально лезло в глаза начищенное пузо самовара. При бесстыжем пузе как-то неприлично было думать, что проголодалась.

Раскрылся чемодан с подарками. На плечи Харитины Савельевны лег вручную вышитый платок, Ксюша бросилась примерять перед зеркалом песцовую шапку: «Транжира! Наверно, все отпускные ухлопала!» Розовая от удовольствия, дула на белоснежный мех. «Совсем недорого в нашем универмаге», – быстро соврала Иза (не признаваться же, что на толчке и втридорога). Никола в восторге разглядывал пожарную машину: в ее кабине сидел водитель, а на бачок прицеплялась переносная лесенка!

Рукомойник висел в кутье – «черной» половине жилья, куда выходила рабочая часть печи. На расписной приступке красовалась квашня, сработанная из цельного комля. Закутком просторная сторона вовсе не была. В ней широко жило солнце, в ней готовили, ели, работали и отдыхали. Архаический деревенский быт мирно соседствовал здесь с электрическим утюгом, стиральной машинкой и картой мира. В смешанном порядке вещей и Никола не казался кукушонком, подкинутым в чужое гнездо…

Ксюша показала массивное кольцо, вбитое в матицу:

– От люльки осталось. Последним тятя Николу качал.

– А мой тятя там, – мальчик ткнул пальцем в «ящерицу» Кубы, плывущую на карте в свите юрких островков.

Харитина Савельевна сняла с противня тулуп, чистую тряпицу, и по дому разнеслось благоухание истомленного теплом хлеба.

– Сядай, не стесняйся, – перешла она на короткий язык, хлопоча над столом. – Каравай утресь пекли.

От копченого окорока остро пахло чесночком и рябиновым дымом. Крепкий пар исходил от тушенного с картошкой мяса над чугунной утятницей. Маринованные маслята в луковом серпантине, малосольные огурчики, шаньги с черемухой… стол для генерала! Тем более что старинный штоф кубового стекла тоже не для красоты был сюда поставлен. Разливая по рюмкам, Харитина Савельевна похвалила:

– Бравый первачок.

– Мама сказала – негоже человека всухую встречать, – засмеялась Ксюша. – Глотни ради интереса, самогон не противный, на кедровых орешках. С прошлого года никак не допьем.

– Не мужики. Вот они первую рюмку берут, а вторая сама их за горло хватает. На, голубушка, лусточкой[11] занюхай.

Приятно было снова слышать слово, которое Изе нравилось в институте. Все повторяли его за Ксюшей, даже раздатчицы в студенческой столовой, где две лусточки черного хлеба и чай без сахара полагались бесплатно.

Пальцы утопли в сдобном тепле пшеничной краюхи. Свежий хлеб рукой не сожмешь – вздохнет скважинками и расправится, как был, не оставив вмятин. Здешние девчоночки, Ксюша говорила, летам к десяти усваивают премудрости кухонной арифметики. Подсказывать не надо, сколько чего взять в гарнцах, жменях, щепотях, сколько времени дать живой опаре в квашне и ровного жару в печи, чтобы младенческая плоть кисло-сладкого теста взошла караваем.

Николе не терпелось повозиться с новой машиной, но мама велела сыграть для гостьи веселую пьесу. Он не огорчился, машина подождет. В недрах пианино прятались деревянные чечки – игрушки-коклюшки, спящие бирюльки звуков. Их не надоедало будить, пробегая пальцами по звоночкам клавиш. Никола любил «играть с нотами». Эти умные длиннохвостые птички сидели на жердочках строго там, куда посадили их композиторы, и помогали оживлять звуки. Черный лак отразил торжественное лицо с махровой тенью ресниц на щеках. На секунду зависнув в парящем жесте, руки изящно опустились на клавиши и побежали с легкостью соболят, затеявших чехарду на снежной тропе. Они гонялись друг за другом по всей клавиатуре и заставляли танцевать на банкетке гибкую спину Николы, как стебель на ветру.

… Как дерево на ветру, покачивался на сцене темнокожий саксофонист. Институтский зал сиял новогодними огнями. Трепетные звуки-стрелы летели от музыканта к Ксюше. Джаз стал их любовью, взрывной смесью латиноамериканского карнавала с семейским волхвованием. Потом на концерте в музыкальной школе кто-то назвал дебют Патрика и Ксюши открытием нового стилевого направления… А направления жизни развели дуэт по разные стороны света. Но песнь не кончается без отголоска, и вот сидит гениальный ребенок, творя проворными пальчиками новую песнь.

Харитина Савельевна подперла щеку ладонью. В увядающем лице, в глазах с нерастраченной живинкой проступила Ксюша, какой она станет спустя тридцать лет. Все дочкины секреты были матери известны, обговорены и оплаканы в обнимку.

Никола поклонился, тряхнув кудрями, и, обняв красную машину, убежал на улицу. Ксюша вытянула с полки всунутый в скоросшиватель конверт:

– Валентин Маркович не теряет связи с Андреем.

Книгочей и умница, однокурсник Андрей Гусев обладал удивительным свойством переживать за близких друзей больше, чем за себя. Может, потому, что с детства привык сострадать книжным героям? Воспитанный одинокой матерью и литературой, мечась в поисках своего трудно взрослеющего «я», Андрей сблизился с отцом Юрия Дымкова. Нашел в Валентине Марковиче старшего друга и соратника, – оба состояли в библиофильском подполье. Валентин Маркович работал в цирке, дома что-то печатал, редактировал. Верил в бога…

– Послушай, что Юра пишет, – глаза Ксюши заскользили по строчкам письма. – «Андрей с Ниночкой живут в деревне. Растят дочь Надежду, скоро появится второй ребенок. Андрей, конечно, ждет сына, а Ниночке все равно. «Пугает», что родит двойню девчонок – Веру и Любовь. Гусев окончил что-то вроде церковных курсов и открыл общественную библиотеку из своих книг. Работает на строительстве, по воскресеньям служит. Храма нет, собирает паству где придется, у себя в основном. Гонения всякие, естественно. Не понимаю отца: столько неприятностей перенес из-за религии, так мало – Гусева взбаламутил».

Обычно чуткая к настроениям подруги, Ксюша почему-то не догадывалась, что Изе неприятно вспоминать этого пермского паренька. Впрочем, он уже не паренек. Зрелый человек. Муж, священник. А Ниночка – попадья…

К щекам подкатил нестерпимый жар, как всегда, когда сквозь запрет проскальзывали безотвязные тени. Слова, движения, лица… Парторг института Борис Владимирович Блохин, примерная комсомолка Лариса, следившая за однокурсниками по его заданию… Племянница декана Ниночка, которая строила свою жизнь наперекор родителям, дяде и всему, что ее окружало… Андрей…

– Иза, а ведь Андрей тебя любил.

– Его отчислили из-за меня.

– Из-за меня, – печальным эхом отозвалась Ксюша. – Ты подписалась под докладной на Гусева потому, что Блохин пригрозил выставить меня из института.

– Кто сказал?

– Ниночка. Допытывалась, что у вас было с Андреем…

– Ничего у нас не было, – вырвалось отчужденно, и надменные нотки резанули собственный слух. Точно так же Иза ответила когда-то самой Ниночке.

… А разве было? Просто губы Андрея пахли весенним березовым ветром, и до поцелуя осталось два шага. Но они не сбылись. Хрупкое пространство шагов – ее и его – затоптали ботинки «Прощай, молодость». В этих ботинках тайком бежал позади Борис Владимирович и догнал, и спугнул весну скрипом омертвелого наста. Несколько дней спустя Блохин вызвал Изу к себе и чуть не задушил под нотацию о советской морали. Не иносказательно, по-настоящему. Протянул к студентке дрожащие пальцы и кое-как сдержался… Интересно, за что парторг так сильно ее ненавидел? Впрочем, ему всюду мерещились враги. Ксюшу он считал хитрой сектанткой, Гусева – «нигилистом». Иза до сих пор содрогалась от омерзения, едва в памяти всплывал парторговский кабинет. Там заочно судили Андрея, там она поставила свою подпись под гнусным документом. Блохин предупредил – иначе под «вылетом» окажется Ксения Степанцова. Так Иза предала друга…

Ксюша мягко прервала тягостные воспоминания:

– Не в чем нам с тобой каяться. Андрей искал другую «просветработу» и, думаю, нашел.

Защищаясь от ее понятливых глаз, Иза отвернулась к окну. Люди-тени прилипли к мыслям, будто впаялись в них… Довольно. Она больше ни слова не желала слышать ни об институте, ни о Москве.

А ночью взметенная память не смогла противостоять притяжению рубиновых кремлевских звезд. Полетела через леса-горы к златоглавым холмам, окольцованным многоступенчатым амфитеатром больших и малых городов. Опустила на смотровую площадку – ту, за которой вонзается в облака университетский шпиль. Полуденный город распахнулся перед глазами необъятным лоскутным покрывалом. Оглядывая Москву с высоты голубиного полета, Иза поразилась копировальной способности зрения. Яркость первых впечатлений сохранилась в нем с фотографическими подробностями: мшистая лава леса, опрокинутый в реку клин неба, втиснутый в рамки набережных. Стадион лежал на другом берегу, как белая кружевная шляпа в траве, а дальше!.. Дальше столетия соперничали друг с другом творческой мыслью и мастерством рук. Широко разбросалась невообразимая пестрядь кровель, куполов, башен, пылающих солнцем окон…

Закружились осенние листья – пожелтевшие листки календаря, клочья бесплодных надежд, оборванные и выброшенные торопливой рукой. В полудреме Иза призналась себе, что имя Андрея и теперь саднит душу потерей.

В ночном отражении зеркала смутно белела печь. Перед «красным» углом тихо молилась Харитина Савельевна. Давеча она отодвинула трельяж, и за ним показался маленький киот. С ее молчаливого согласия Иза рассмотрела содержимое шкафчика: темноочие лики Божьей Матери и маленького Спасителя, походный складень размером со спичечный коробок, с изображениями деяний Николая Чудотворца и подъеденный медной зеленью восьмиконечный крест.

В кутье с восхода начало что-то загадочно булькать, шипеть, скворчать. Потом во все дни было так: не успеешь продрать глаза – скатерть-самобранка уже расстелена. Иза беспокоилась, что юбка скоро откажется застегиваться в поясе, но не могла отказаться от толокняной каши, распушенной легким подовым жаром, а тем более от блинчиков, фаршированных молотыми кедровыми орехами в меду, и лицо старшей хозяйки расцветало победой над скромным аппетитом гостьи.

О чем бы ни думала Харитина Савельевна, все ясно читалось на ее лице. Если, освежая иконную роспись луковым соком, замирала вдруг с половинкой луковицы в руке, Иза догадывалась: думает о будущем Николы. Жалела его больше остальных внуков. Едкий луковичный сок нагнетал слезы, смаргивались нечаянно на икону. Очнувшись, Харитина Савельевна промокала их ваткой с лика Матери Божией.

А Николино будущее летело вперед из-под его смуглых пальцев. Два раза в неделю Ксюша возила сына на частные уроки музыки в районный центр. Мальчик и дома много занимался. На бабушкины увещевания: «Иди-ка, поиграй», отвечал: «Я же играю!» Он мечтал сыграть «Божий храм», когда вырастет. «Божий храм» – это самая большая, самая лучшая музыка», – объяснил Изе.

По вечерам ему понравилось изучать с ней карту мира. Следовал пальцем за последним закатным лучом и останавливался в точках, где магическая клинопись солнца совпадала с метками столиц. Иза рассказывала о европейских городах и думала, что когда-нибудь они распахнут перед Николой двери академических концертных залов. Клавишный пробег талантливых рук разбудит звуки большой музыки. Залы Вены, Праги, Парижа зарукоплещут, крича: «Браво, браво!» – слово, знакомое пианисту с детства. Браво – семейское определение всего лучшего…

Ксюша взяла двухнедельный отпуск. В планах у нее были поездка с гостьей на Байкал дня на два-три, грибной поход по окрестным горам и в первую очередь концерт семейского ансамбля. Урожайный сезон не располагал к представлениям, Ксюша расстраивалась, что группа собирается не вся.

Пока она пропадала на репетициях, Иза с Харитиной Савельевной ходили поливать огород. Спугнутые вороны нехотя снимались с тына и перелетали в соседний сад, где налилась оранжевым соком облепиха. Между зарослями подсолнухов и дикой яблоньки желтела простертая «длань» колхозного гумна. Бабье лето стригло в речку солому бесплодных лучей. Харитина Савельевна радовалась, что осенины выдались сухие и ноги не болят, а то обычно донимают к ненастью. Наслаждаясь разговором с ней, Иза невольно перенимала интонацию женщины. В первый такой день склонилась над колодцем – снизу холодно дохнуло влажное эхо. Темный силуэт отпечатался в облачном квадрате… ой, глубоко!

– Поилец наш, – погладила Харитина Савельевна обугленное временем дерево сруба. – Больше ста человек на евонной водице вскормилось, и живности невперечет.

Сетовала, что дети разъехались не по-семейски, и не стало нужды держать корову. Много ли троим надо? В совхозе есть птичник и ферма, на клубную получку можно жить не хуже городских… Знала, что Ксюша уговаривает гостью приехать насовсем.

– Вода для огорода в бочках тоже из колодца?

– Не, водовозка ездиит.

– А раньше? Далеко же ведрами с реки носить.

– И-и-ить! Хочешь не хочешь – неси. В сильную засуху тучу ворожили. Сгуртуемся к ночи девки, бабы, впрягемся в плуг и давай по речке шастать. Туды-сюды по мелкоте, туды-сюды. Назавтра выпадал дождь. А нонче агрономы велят насосом речку в фонтан пускать. Навалом ростят бульбы, капусты. Время у людей ослобонилось, зимой до вечера в клубе толкутся, по отчетам полдеревни выходит. Дар у Ксюши в кажном человеке слышать то, чего в нем другие не слыхали, и сам он не знал…

Концерт для единственной зрительницы был готов. Прохожие почтительно здоровались с Ксюшей, с любопытством посматривали на Изу. Бегущий впереди Никола не привлекал их внимания – привыкли.

– Раньше-то, бывало, вытаращатся – аж спотыкаются, – усмехнулась Ксюша. – По первости, как слух прошел, что ребенок «негр», все ближние-дальние соседки к маме перешастали. Тятя сердился, гундел на них. Если б не болезнь, вытолкал бы взашей. А эти, разведчицы, то спичек попросят, то другую мелочь, сами ширк-ширк ичигами[12] – и носом за шторку. Николу увидят – буркалки навыпучку, счастливые-е! Давай сюсюкать: «Ой, да голубочек ты наш кучерявенький, ой да черномазенький!» Дитя ж не виновато, что чужаком уродилось, мать виновата. Уж меня за спиной хаяли – шум-гам стоял. Ну, теперь перестали. Кто-то байку пустил, будто была я замужем за кубинцем-революционером, и выследили его американские шпионы, и запытали до смерти, а он никого не выдал. Сами героя выдумали, сами в него поверили. Обратно, гордиться мной начали, – это ж люди! Мама не разубеждает, ей лишь бы внука не касалось. Партизанка… А Николу у нас любят. Куда с концертом поедем – балуют.

Нырнув под горку, улица взбежала на взлобок. Развернулось в проекции сверху хозяйство усадеб, простеганных пряслами и срезанных у берега речки жолкнущей полосой чернотала. Шагали по деревне, как по съемочной площадке сказочного кино – где увидишь столько домов-теремов! Но скоро деревянная сказка кончилась. Село осовременилось и скучно окаменело: бетонный магазин, школа, общежитие, клуб.

Со стен фойе на Изу уставились молодые рабочие и крестьяне. Все девушки на одно лицо – ясноглазые, белозубые, как Ксюша. Словно художники с нее писали плакаты, только косынки пририсовали разные. А едва открылась дверь киноконцертного зала, к гостье обернулся старинный базар… Так почудилось вначале. На головах молодцев красовались поярковые шляпы с низкими тульями, на девушках – бисерные венчики с кистями. Мутно-желтые, цвета цыганских леденцов, «янтари» кустарной обработки лежали на бюстах женщин, как на лотках коробейников. Сокровища бабушкиных ларцов – позументовые кики, вздернутые бодливым рожком из-под цветастых шалей, дутые бусы, стеклянные броши – блистали и переливались карамельно-лоточной радугой.

Маленькая старушка крутила на сцене деревянное колесо самопрялки – незатейливого прядильного станка. Подросток с ложками за поясом подбежал к Николе, взял его за руку и повел к своей стайке. Бронзово-смуглый среди белолицых и рослых, Никола казался эбеновой статуэткой, озаренной свечами канделябра…

Иза всегда восхищалась Ксюшиным пением и от ее коллектива ждала чего-то необычного, но не предполагала, что этот «театр одного зрителя» так сильно ее взволнует. Нет, не взволнует – потрясет.

Высокий зачин подхватили вторые голоса, спустились с низкого неба третьи, примкнули остальные – кто задушевно, кто с показной ленцой, кто с размахом. Тут Иза и удивилась обилию подголосков и стихийных, внахлест, междометий: «Ой да ты ля… ты ля-а-э-ти, ветер-птицэ-э-э (ляти!), не в мое гнездо-о, ой да, по-над полем а-а-аржанэ-э-эм!» Певуны играли словами, как костяшками, подкидывали к бабкам слов побочные слоги, подбивали, подстреливали, чувствуя песню во всех тонкостях изнутри и слыша в полном объеме. Вокруг теноровой подводки, в согласии с основной партитурой выплеталась чудесная вязь… и вот оно… вот! – прояснилась загадка поразительной легкости, с которой Ксюша вошла в мир джазовых импровизаций, в чужой, нервно пульсирующий ритм. Стала понятна и странная фраза, оброненная ею однажды: «Семейские по одному не голосят».

Они шли в ссылку и голосили… пели. Пели и думали семьями, душами в унисон, как дальше им жить. Отсюда и навык торить согласную дорогу песни из отдельных, но не вразнобой троп. Глубинные звонцы генов доказали правоту науки доктора Кнолль: Ксюша услышала и выпестовала в каждом то, чего в нем другие не слыхали и сам он не знал. Да и сама она, наверное, не сразу поняла, что вместе с пленительным голосом, нередким в ее фамилии, ей достался оркестровый слух деда. О старике рассказывали, что останавливал пением на дороге поезд ярмарочных подвод. Взыгравшее во внучке наследство и теперь уводило за собой в песню души.

Иза не могла сосредоточиться на выступлении детей. Невероятное многоголосье все еще звучало в ушах, перебивая задорные райки. А дети честно старались угодить гостье. Для нее взбивал мелкие кудри балалаечный наигрыш, для нее рассыпалась по плечам и коленям ложкарей кастаньетная дробь.

Ксюша взглянула вопросительно, и пришлось изобразить восторг. Полыхнули липовые яхонты и галун поясов, под взвихренными сарафанами замелькали крепенькие девчоночьи икры – грянул хоровод. Парни ударились вокруг волчком, колесом… и без остановки вращалось древнее колесо самопрялки! Не оно ли вызвало эту сверкающую круговерть?!

Веселый балаган нисколько не смущал маленькую старушку. Она сидела за «струментом» с видом мудрой волшебницы, и ворсистое волокно струилось с эпическим смирением. Как нить судьбы…

Иза отхлопала ладони до красного жара и от искренней благодарности, кажется, наговорила банальностей. Артисты расходились довольные, жалея, что не спели величальную и что времени всегда мало. Слова «специалиста по культуре» (так отрекомендовала гостью руководительница) всех тронули, особенно про праздник души.

– Духовные стихи еще споем, Фекла Дмитриевна согласилась, – шепнула Ксюша.

– Вы поете стихи?

– Нет, запрещают их. Но тебе – споем.

Дети взяли Николу погонять мяч в школьном дворе. Когда остались одни, старая волшебница с лукошком судьбоносных мотков сошла в зал. Лукавая улыбка распустила веточки по ее коричневым от огородного загара щекам:

– Заморилась маненько, не браните, ежели не получится браво.

Ксюша погладила темно-веснушчатую руку:

– Я подсоблю.

– Тады ой, – старушка нырнула в поставленное для нее кресло, болтнула мальчиковыми ботинками – ноги не доставали до полу. Сцепила на груди непривычно праздные пальцы и вдруг посерьезнела, отрешилась лицом.

  • Вот приидет время, и увидят с болью
  • Люди мир без правды, без любви окрест,
  • Он опутан ложью, он погряз в неволе,
  • Истина забыта и священный крест…

Голосок ее был чистым, без намека на усталость и старческий трепет. Напоминал бы детский, не кройся в нем совсем не детская грусть. Навстречу тихо, как колокольный призвук из колодезной глубины, поднялся вторящий голос Ксюши.

  • Стрепенутся люди: «Соляные вехи
  • Не указ нам нонче в праведном пути,
  • Через горы-реки, через все помехи
  • Мы пойдем с молитвой, Господи прости».
  • В море-окияне есть великий остров,
  • Веры православной там лежит исток.
  • До него далёко, добрести непросто
  • За четыре года к солнцу на восток.

Светлая двухголосая река набрала силу и потекла в ровном русле, не трепля музыкально-словесную ткань. Изой завладело смущение неверующего человека, с неожиданно острой сопричастностью втянувшегося в общую молитву, но скоро искушенная лодочка слуха отвязалась от мирской привязи и поплыла по течению. Просто поплыла – далеко.

  • Там леса богаты, плодородны нивы,
  • Хлебом пахнет сытный воздух в том краю,
  • Там вкусна водица, все кругом красиво,
  • Море будто небо, небо, как в раю.
  • Мудрецы не знают, сколько сгрызть чугунных
  • Надо караваев и воды испить
  • В лывах оловянных да болотах лунных,
  • Сбить сапог железных, чтоб туда дойтить.
  • А и станут в думах скорби и бесплодье,
  • А и вместо соли слезы в кулеше,
  • Но лампадой светит остров Беловодье,
  • Грешной, покаянной светит он душе.

Раскольный рубец пылал и кровоточил под трехсотлетним спудом. В песне-заклинании слышалась печаль по древлему благочестию. За века гонений в старообрядческих приливах к Байкалу смешались люди разных губерний. Наверное, потому и облекся стихотворно-песенной плотью сказочный остров.

И вдруг Иза поняла: нет, не сказочный. Остров Беловодье – это облагороженная памятью тоска по родине. Тоска каждого рода, разомкнутого со своей пуповиной – землей обетованной, ведь какой бы она ни была, только там «вкусна водица».

Отголоски небудничных песен звенели в груди. Изу стиснула смутная несвобода, как бывает, когда после прогулки в парке выходишь к людному проспекту. Невыносимо захотелось домой. Домой, к городу на окраине земли. Туда, где живут утерявшие чистоту крови аборигены, потомки политического и уголовного отсева, разноплеменные мешенцы, залетные странники – народ, объединенный странной любовью к Северу, немилосердному к людям, – любовью заведомо безответной, неистребимой и непостижимой, как захороненные в вечной мерзлоте тайны.

В том Беловодье движется и поет Лена-река. «Лесное, речное, небесное – лес на моей земле, река в небо, вода и воздух», – поют волны. Там, за ступенчатыми гольцами, бежит к сосновому кряжу хвоистая дорожка в побитых мозолях корней. Благодатная пора – бабье лето, хрупкое, нежное межсезонье. В воздухе витает отчаянный аромат увядающих цветов, а обращенное вспять время летит ко дню постижения родства с тайгой, и нисколько не страшна неизбежность слияния с живым ее существом, полным пугливых созданий, защитных игл и росного бисера на паучьих нитях… Иза соскучилась по лесной родине кожей, слухом, зрением, всем телом.

Прощаясь на платформе через два дня, Ксюша наставляла:

– Ты там, в своей Богеме, никого не слушай, особенно Полину эту… Даже на Байкал не съездили… Ай, плакса я, – вытерла платочком щеки. – В детстве, дурочка, думала, что слезы в селезенке копятся. Опять накопились… Надеялась вытянуть тебя к нам, а ты вон какая – в тайгу вросла… Пиши чаще… Обо всем пиши.

Отхлынули назад сопки, убранные дремучим бором, мелькнула овечья отара на горке с рыжей травой. В глазах все еще стояли у «багульного» дома за калиткой фигурки машущих бабушки и внука, и ровно текла накатанная по вёдру дорога.

В вагоне Иза раскрыла бумажный пакет, сунутый в сумку Харитиной Савельевной, с куском теплого еще сгибня. Полюбовалась подаренными Ксюшей тапочками-ичигами, с узором конопляными нитками по мягко выделанной замше цвета небеленого льна. Хоть на комод ставь, носить жалко… а что тут в носке? Извлекла половинку сложенного альбомного листа. Николин рисунок. Такой: по черно-белым шпалам, как по клавишам, едет поезд, рядом взялись за руки четыре человечка с кривыми ножками – женщины и ребенок.

Никола принял Изу в свою жизнь. Внизу твердая рука бабушки подписала: «Дарогой тети Изи на память!»

В секундах железных суток отстучали наконец поезда, и уши залил давящий воск высоты. Внизу, в защищенной хребтами пригоршне земли, кварцевая и голубая иззелена, блестела дуга Байкала-батюшки. Из южного его рукава начинала свой долгий разбег старшая дочь Лена – Олёна, как зовут ее северяне. Иза плыла в облаках по течению самой красивой сибирской реки. Ой, да ты ля… ты ля-а-э-ти, ветер-птицэ-э…

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Повесть Юлия Крелина «Очередь» о том периоде жизни нашей страны, когда дефицитом было абсолютно все....
В этой удивительной книге каждый читатель — Творец. Ши — ни серая мышь, ни белая, ни полевая, и даже...
Детские забавные стихи.Некоторые просто вызовут улыбку, а некоторые для того, чтобы задуматься… Озор...
Разве можно пересказать детские стихи? Думаем — нельзя. Нужно просто читать и сопереживать той мален...
В сборник вошли мистические произведения автора и нежная, любовная проза. Эти произведения были напи...
Всего одно слово. Одно-единственное появилось на моей коже, там, где когда-то было моё сердце.Он гов...