Проклятие Стравинского Леман Валерия
Я нарочно не сделал и минимальной паузы перед своим вопросом, а Рита точно так же быстро ответила:
– Зачем?..
И почти тут же рассмеялась.
– Вот как ты приучил меня бояться своих вопросов! Но теперь, полагаю, я окончательно оправданна, а потому могу с чистой совестью покаяться во всех своих грехах. Скажу прямо: детских грехах. Стало быть, ты в Веве?
– Так точно.
– Недалеко от вилки?
Я, усмехнувшись, бросил взгляд на эту самую вилку в озерной глади.
– В кафе напротив нее. Жду тебя. Что заказать?
– Традиционно – чашечку кофе.
Поскольку дом Саши Мерсье находился буквально в нескольких шагах от набережной, Рита составила мне компанию буквально через считаные минуты: вся светлая и сияющая, она уселась за столик напротив меня, улыбнувшись улыбкой абсолютно счастливого человека.
– Привет, комиссар Ален, – могу я так назвать тебя? Вижу, кофе меня уже ждет. Стало быть, я могу приступить к исповеди?
Я кивнул.
– Конечно! Мне кажется, тебе и самой не терпится рассказать, как все было на самом деле. Ну а мне хочется увидеть полную картину. Итак, что на самом деле было год назад: почему на страницах «Русской Матрешки» так и не появилось твое интервью с доктором Плисом?
Рита размешивала сахар, задумчиво глядя на поблескивающую гладь озера, расстилавшегося перед нами.
– Все просто. Год назад я жила в прекрасной Швейцарии, но словно бы в мрачной тюрьме: нелюбимый муж, в котором пришлось разочароваться в первые же месяцы после нашей свадьбы, злыдень-редактор… Порой мне хотелось рыдать в голос. Но здесь это не принято! Жизнь – личная территория каждого, и неприлично открывать ее посторонним. Я терпела.
Пара глотков ароматного капучино, задумчиво прищуренные глаза.
– Меня спасала работа. Я с головой уходила в творчество, готовила статьи на самые разнообразные темы: жизнь Чарли Чаплина в Швейцарии, история джазового фестиваля Монтре, русский след на лицах Лозанны… И вот однажды жизнь испытала меня, послав чрезвычайно сильный искус: искус совершенно безнаказанно избавиться от нелюбимого мужа.
Она глубоко вздохнула – наверное, так вздыхают перед прыжком в бездну.
– Я действительно готовила статью о талантливых врачах частной клиники и однажды, прогуливаясь по ее саду, случайно услышала монолог доктора Плиса. Он говорил с кем-то по телефону – полагаю, с тем самым приятелем из Арабских Эмиратов, своим единственным нелегальным клиентом.
Полагая, что он один в зеленой беседке, доктор Плис сказал примерно следующее: «Мой дорогой друг, я уверен, что каждый из нас должен пройти свой путь до конца, испытав все дарованные небесами муки. Но я ищу лекарство от рака, трачу на это все свои скромные доходы, которых катастрофически не хватает. Вот почему я решился согласиться на твое предложение. Дело в том, что у меня есть уникальный препарат, который я изобрел под воздействием адских сил совсем недавно: один укол – и человек погружается в сладкий сон. Навеки! Я назвал этот препарат «Волшебный сон». Если ты действительно заинтересован…»
Рита перевела на меня задумчивый взгляд.
– Я не стала дослушивать, благополучно свернув на другую тропинку. Несколько минут бродила по саду, осмысливая подслушанный монолог. Я в красках представляла себе, как мой муж засыпает и… И не просыпается! А я обретаю свободу. И вот через несколько дней я решила под видом интервью переговорить с доктором Плисом.
Короткий вздох.
– Насчет интервью с ним удалось договориться без проблем. Я пришла к доктору домой, с первых же шагов поразившись беспорядку, царившему кругом. Это был действительно медик-гений, а потому мне действительно было очень непросто вести с ним разговор: Плис постоянно перебивал меня, по сто раз повторяя непонятные химические формулы. В конце концов я не выдержала, подняла обе руки и громко выкрикнула: «А теперь послушайте меня, доктор! Я хочу купить у вас дозу «Волшебного сна»…»
Рита вдруг рассмеялась, покачивая головой.
– Надо было видеть выражение лица доктора Плиса в тот момент! Выражение ужаса, смятения… Воспользовавшись паузой, я выложила ему всю свою жизнь: постоянные проверки мужа, его частые слежки за мной, а по вечерам – допросы с пристрастием. Бывали моменты, когда благодаря моему извергу Анри я начинала ненавидеть всех мужчин мира – мне казалось, все особы мужского пола – отчаянные деспоты, самолюбивые и грубые. «Вот почему, доктор Плис, я умоляю вас продать мне дозу «Волшебного сна». Умоляю!»… Увы, моя мольба с рыданиями не помогла. Доктор Плис пару раз повторил слово «катастрофа», после чего встал и указал мне на дверь: «Прошу вас покинуть мой дом! Понятия не имею ни о каких снах. Уходите немедленно!» На этом мое неудачное интервью завершилось.
Рита скрестила руки на груди, взглянув на меня с лукавой улыбкой.
– Вот и вся моя исповедь! Да, каюсь, я мечтала отправить на тот свет своего супруга. Но небеса меня пожалели: доктор Плис прогнал вон. С горя я выпила тут же, в кафе на набережной, порцию мартини и навеки закрыла тему возможности своего участия в убийстве. Терпеть так терпеть! Как прозвучало в подслушанном монологе доктора, каждому из нас выпадает своя порция страданий. Я выдержала свою и вот – получаю награду за все свои слезы. Благодарение небесам!
Я кивнул в ответ.
– Благодарение! А тебе – спасибо за исповедь. От всего сердца желаю счастливой жизни с Сашей Мерсье. Будь счастлива, Рита!
Мы дружески обнялись и расстались: Рита направилась в сторону своего нового дома, я – к вокзалу. Пора было возвращаться в Монтре.
Глава 34. Точка над i
Скажу откровенно: по возвращении в Монтре я не слишком горел желанием вернуться в дом Мари, представляя примерную реакцию этой суперволевой женщины на удар подобного рода. Но комиссар так и не отзванивался мне с итогом своих допросов, а по дороге от вокзала до самого дома мне так и не встретился никто, с кем я мог бы поточить лясы, всячески оттягивая тяжелое возвращение.
Таким образом, в конце концов я осторожно открыл дверь, шагнув в тихий и прохладный коридор погруженного в тишину дома. На цыпочках прошлепал в кухню, никого там не обнаружив, заглянул в пустую гостиную и поднялся в нашу с Соней спальню, где и застал свою подругу.
– Вот ты где! – само собой, я и говорил шепотом. – Что тут у вас происходит, почему такая тишина?
Соня полулежала на кровати, прикрывшись легким пледом; я улегся рядом с ней, нежно обняв за плечи.
– Все хорошо, – так же негромко отозвалась она. – Когда я приехала, Мари уже вполне пришла в себя. Она спокойно, без эмоций доложила мне, что Паскаль обвиняется в трех убийствах и к настоящему моменту полностью признал свою вину, пригласив для исповеди священника. Она также сообщила мне, что намеренно не желает знать больше никаких подробностей об этом деле, потому как ощущает неземную усталость. Сказала, что хотела бы выспаться от души, а уж завтра решить, что делать дальше. Я вызвала врача, который сделал ей успокоительный укол. С тех пор она спит. Врач сказал, что сон продлится до завтрашнего утра. Как ты думаешь, завтра утром мы успеем свалить отсюда в Женеву, на ближайший московский рейс? Я больше не вынесу общения с этой женщиной-воином.
– Само собой, – важно кивнул я. – Я сейчас же закажу билеты на завтра, и мы покинем Монтре первым же поездом. Решено! Можешь начинать собирать вещи.
Соня с готовностью вскочила, первым делом широко распахнув дверцы гардероба. Мне только и оставалось, что, кряхтя, подняться за ней вслед, поудобнее устроиться в кресле и через айфон заняться решением билетного вопроса. За полчаса мы с Соней со всем разобрались: она собрала наши вещи, а я заказал билеты на завтрашний рейс: ровно в 12.30 мы покинем Швейцарию.
Между тем грядущий вечер обещал тянуться мучительно медленно. Для начала мы с Соней спустились в кухню и скрепя сердца влили в себя очередные порции кофе, не принесшие нам ни грамма удовольствия. Затем Соня сбегала в спальню Мари и, убедившись, что бедняжка благополучно спит, горячо сжала мою руку.
– Все, Ален, я так больше не могу! Умираю, хочу есть, но только не здесь! Предлагаю отправиться в первый попавшийся ресторанчик на набережной и как следует перекусить. Мари крепко спит, а если чудом и проснется… Ну, я думаю, она просто перевернется на другой бок и продолжит свой восстанавливающий силы сон. Идем!
И мы пошли. Последняя прогулка по Монтре подарила нам замечательные эмоции: было чрезвычайно тепло, вокруг было множество оживленных, смеющихся, улыбающихся людей, которые положительными эмоциями создавали атмосферу радости и счастья.
– Что ни говори, а Монтре – лучший город на земле, – сказала Соня, прижимаясь ко мне. – Видишь вон ту террасу? Мне кажется, столик с краю идеально подходит для нас с тобой. Давно пора пообедать, то есть, – тут она со смехом взглянула на часы, – то есть я хотела сказать: поужинать.
Все было замечательно; мы неторопливо сделали заказ, с удовольствием поужинали, а точно под кофе раздался звонок моего телефона – комиссар Круассе, покончив со всеми бурными делами дня, желал побеседовать со мной «где-нибудь в неформальной обстановке».
– Комиссар, приглашаю вас присоединиться к нам: мы с Соней Дижон в настоящее время наслаждаемся дивным вечером на террасе кафе «Клермон». Это недалеко от управления. Подойдете?..
Он сидел с нами уже через пятнадцать минут. Первым делом, ощутив внезапный голод, сделал заказ и отменно поужинал, под кофе с облегчением откинувшись на спинку кресла и оглядев нас с мягкой улыбкой.
– Рад нашему знакомству, дорогие друзья, – полагаю, я могу назвать вас так? Нас познакомили ужасные преступления, которые сегодня наконец-то оказались полностью раскрытыми. И не без вашей помощи, Ален! Именно потому считаю своим долгом рассказать вам о показаниях обвиняемого Паскаля Венсе. Итак, слушайте!..
Повествование комиссара стало последней точкой над i. Оно длилось без малого сорок минут. Сухой, сжатый стиль изложения придал рассказу особый смак: мы словно стали невидимыми свидетелями драматических событий в скромной жизни швейцарского обывателя – служащего кантонального банка Монтре Паскаля Венсе, всю свою жизнь подчинявшегося диктату любящей матери Мари Венсе.
Глава 35. Признания убийцы
Всю жизнь с самого рождения Паскаль был, по его собственным словам, «добровольным рабом мамочки», и это рабство его особо не тяготило. Впервые мысль о свободе родилась у него год назад, когда он случайно повстречал в городе старого одноклассника Оскара Плиса.
Оскар был пьян, но я не сразу это понял. Случайно повстречав меня на улице, он вцепился в мою руку с шокирующим вопросом: «Скажи честно, вот ты бы хотел отправить на тот свет свою мать?»
Этот вопрос неожиданно меня взволновал. Я на мгновение представил себе, что каждый день, просыпаясь, мог бы делать абсолютно все, что захочу, и эта перспектива меня неожиданно обрадовала. Я без возражений устроился с Оскаром за столиком ближайшего кафе и с огромным интересом выслушал его несвязную речь до конца.
Именно так Паскаль узнал об изобретении доктора Плиса – препарате «Волшебный сон». Ему же доктор проговорился о намеченной назавтра подпольной операции. В итоге у Паскаля родился простой до гениальности план: он заботливо проводил приятеля до дома и там, не мудрствуя лукаво, похитил флакончик с препаратом, который пьяный Плис имел неосторожность ему продемонстрировать.
От греха убийства матери Паскаля спасла шумиха, поднявшаяся вокруг дела доктора Плиса буквально на следующий день: все газеты цитировали анонимку с подробным перечислением признаков «эвтаназии от Плиса»: выражение немыслимого счастья на лице мертвеца, черные губы. Пришлось припрятать «Волшебный сон» подальше от греха и на время забыть о нем.
Нынешний год с новорожденным фестивалем дал новое направление для фантазий Паскаля.
Понимаете, в детстве я был влюблен в балет, видел себя на сцене, исполняющим удивительные партии из мировой классики. Но у меня всегда был лишний вес, который делал абсолютно недоступным для меня язык тела. Еще в детстве мой приятель – одноклассник Марсель Брюно, один из лучших воспитанников балетной школы Монтре, дразнил меня «Пончиком», а мама попросту сказала, что балет – не мое призвание, что я по призванию истинный математик, технарь, а потому не стоит тратить драгоценное время на глупости. Таким образом вопрос был закрыт.
И вот этой весной фестиваль «Богема» вдруг разбудил во мне мои детские мечты и обиды…
Здесь можно добавить, что фестиваль разбудил в Паскале и жажду творчества: как мама с детства писала за него сценарий его жизни, так теперь он вдруг почувствовал прелесть возможности решать за других их судьбы. А толчком к этому послужил Савелий, который после потрясающего выступления, раздавая всем автографы, не слишком любезно остановил раздачу на Паскале.
Я умирал от восторга, глядя на этого худенького мальчика, на то, как он неумело подписывает программки фестиваля, смущенно смеясь. Но когда подошла моя очередь, он вдруг разговорился с какой-то барышней, развернувшись ко мне спиной, словно я – не человек, а пустое место. Это меня разозлило; признаться, я и сам не ожидал от себя такой злости.
На память мне тут же пришла спрятанная год назад и благополучно позабытая микстура «Волшебный сон». Я решил удивить мир своей собственной постановкой на подмостках реальной жизни. Сказал маме, что сбегаю домой за фотокамерой, и через пятнадцать минут снова был на месте: с фотокамерой и шприцем с препаратом в кармане.
Все остальное оказалось несложным: я проследил, как Савелий отправился в сквер на набережной и как он несколько минут беседовал с той самой девушкой. Когда она ушла, он какое-то время сидел на скамье – мне показалось даже, что парень уснул. Только и оставалось, что незаметно подойти к нему со спины, обхватить обеими руками и уколоть в шею. Он даже особо не сопротивлялся и через считаные секунды умер в благостной нирване.
А я невольно позавидовал творению рук своих: парень умирал с улыбкой счастливейшего из смертных на почерневших устах…
Первый опыт подарил Паскалю ощущение невиданной уверенности в себе и собственных силах, веру в свой творческий талант. Уже на второй день фестиваля, встретив первый раз воспитанника Марселя Брюно (который, кстати сказать, даже не удосужился позвонить однокласснику в связи с фестивалем и участием в нем своего ученика), он поставил на нем крест: парень должен был повторить участь Савелия Уткина. Дело в том, что когда Паскаль представился Алексу старым приятелем его мастера, дерзкий мальчишка насмешливо скривил губы: «А-а-а! Пончик!» Тем самым сам подписал себе приговор.
Второе убийство оказалось еще проще, чем первое: Паскаль дождался, пока после успешного выступления Алекс раздаст свои автографы, после чего просто подошел к нему и, продемонстрировав фотокамеру на своей груди, энергично проговорил: «Браво, Алекс! Теперь я понимаю, о каком сюрпризе вы говорили Соне Дижон после ее выставки. Концовка вашего танца – копия центральной картины всей выставки. Давайте сделаем Соне еще один сюрприз – проведем импровизированную фотосессию прямо здесь, на набережной…»
Алекс был слишком честолюбив, чтобы отказаться. Они выбрали отдаленное от продолжающегося балетного шоу место, и Алекс улегся на паперти в финальной позе своего выступления. Паскаль сделал несколько снимков и подбежал, якобы для того, чтобы слегка поправить непокорные волосы Алекса. В его пальцах был уже зажат шприц с дозой «Волшебного сна».
Последний кадр – с мертвым Алексом! – получился лучшим из всех. И на его черных губах застыла улыбка счастья. Я подумал, что для Сони эта картинка действительно могла бы стать настоящим сюрпризом. И ведь что удивительно: именно она эту картинку и увидела первой!..
Два таинственных, волнующих и блестяще обставленных (по мнению Паскаля) убийства, перед разгадкой которых оказалась совершенно беспомощной даже полиция, успокоили его и привели почти что к гармонии с миром и своей ролью в нем. Впервые он ощущал себя творцом, по собственной воле прерывающим чужую жизнь, одновременно даря секунды блаженства своим жертвам, и это чувство вернуло ему уверенность в себе, своих силах и талантах.
Он уже готов был поставить на этом точку, вернувшись к тихой мирной жизни, как вдруг на следующий день после закрытия балетного конкурса, когда он в обеденный перерыв направился в кафе по соседству, к нему неожиданно подскочил ужасно неприятный мальчишка – Пьер ле Пе, чье выступление на фестивале никому толком не запомнилось.
Кривя тонкие губы в усмешке, сопляк торопливо сунул ему в руку записку и тут же исчез, свернув в ближайший проулок. В записке было написано следующее: «Я видел, как вы фотографировали Алекса. Вы его и убили! Если не желаете попасть в тюрьму до конца жизни, жду вас сегодня в три часа в церкви Святого Сердца с двадцатью тысячами франков».
На этот раз следовало быстро все подготовить и провести, спасая собственную жизнь. Вместо обеда Паскаль отправился домой за третьей дозой – именно тогда мы с ним и встретились, проглотив дуэтом пару куриных рулетов. Прихватив с собой шприц, дозу «Волшебного сна», а также сумку, набитую кухонными полотенцами, Паскаль пришел в церковь почти на час раньше условленного времени и занял удобную позицию за колоннадой.
Мальчишка ле Пе появился в церкви за полчаса до назначенного времени. Уверенный, что он там один, прошел до конца ряда, а когда, обернувшись, вдруг увидел прямо перед собой улыбающегося Паскаля, едва не закричал от испуга.
Паскаль с усмешкой швырнул ему сумку: «Получи свои деньги, щенок! Зачем тебе эта столь скромная сумма?» – «Я поеду в Штаты!» Мальчишка, опустившись на скамью, стал открывать дрожащими от волнения руками молнию сумки…
В этот момент Паскаль крепко обхватил его левой рукой, одновременно правой уколов в шею. С третьим танцором было покончено.
После этого Паскаль всерьез задумался: что делать с оставшимися двумя дозами? Искус использовать их был слишком велик, но в новых убийствах уже не могло быть прежнего смысла – ведь до сих пор смерть талантливых танцовщиков была его личной местью за то, что для него самого балет оставался недостижимой мечтой. Он не желал становиться банальным убийцей.
Я твердо решил, что нужно избавиться от флакона с остатками «Волшебного сна». И тут же я понял, как это сделать: мы просто отправились в горы, в Роше-де-Не, и там, с самой высокой точки, я отправил флакон в бездну. На мой взгляд, это было наилучшим решением: попади зелье в чужие руки или, еще хуже, в руки специалиста-химика, способного воссоздать дьявольскую формулу Плиса, и цепочка смертей никогда не прекратится.
Страдания, неизлечимые болезни давали бы повод отправлять людей в буквальном смысле слова на небеса, даруя в последние мгновения жизни немыслимое блаженство. Я могу с гордостью отметить, что мои три убийства по крайней мере имели смысл: я полностью отплатил великому балету, который с самого детства оставался для меня недостижимой мечтой. Теперь мы с ним квиты…
Глава 36
Самое большое на свете удовольствие – никуда не торопиться, не ломать голову над вопросами без ответов и быть совершенно свободным хотя бы в течение некоторого времени. Через пару дней мне предстояло вновь окунуться с головой в работу и привычную рутину, но пока я имел возможность сидеть в золотистых лучах вечернего солнца на набережной симпатичного городка, слушать волнующий рассказ комиссара о потерявшем свободу Паскале Венсе и наслаждаться ничегонеделаньем.
Криссуа изложил нам краткий «конспект» исповеди убийцы, после чего мы пару минут помолчали, каждый по-своему переживая услышанное, в конце концов улыбнувшись друг другу и порешив заказать еще по чашке кофе с каким-нибудь вкусным пирожным.
– В нашей жизни хочешь не хочешь, а со многим приходится мириться, – с меланхолической улыбкой заметил комиссар, когда нам принесли заказ. – Неприятные соседи или сослуживцы, работа, от которой порой болит голова, обязательства перед семьей и родными… Пожалуй, никто не может сказать, что он совершенно свободен. Главное – не делать из этого трагедии. Ведь в конце концов так мы учимся больше ценить даже мелкие радости – к примеру, этот кофе с потрясающим пирожным.
Как говорится, с этими словами было трудно не согласиться.
Уже на следующий день мы с Соней благополучно вернулись в Москву. При этом особо хочу отметить, что провожала нас до порога своего дома, как всегда, чрезвычайно энергичная и деловитая Мари Венсе. За ночь сна она вполне пришла в себя и уже с раннего утра была на ногах: когда Соня встревоженно спустилась в кухню, заслышав грохот кастрюль, то застала тетушку за хлопотами с тестом: Мари собиралась печь пирог с савойской капустой.
– Как я себя чувствую? – Похоже, она слегка удивилась осторожному вопросу племянницы. – Как всегда – прекрасно, моя милая. Но, прошу, не отвлекай меня: я пеку пирог для Паскаля. Сама понимаешь, в нынешнем положении мальчику, как никогда, необходима поддержка матери. А пирог с савойской капустой – его самая большая слабость!
Таким образом наш с Соней отъезд прошел тихо и мирно, мы не чувствовали себя предателями, жестоко бросающими одинокую несчастную мать. Напротив, похоже, Мари перекрестилась, что мы уезжаем, и отныне все свои силы она может посвятить любимому сыну.
– Бедняга Паскаль, – сделала вывод Соня, когда наш поезд на Женеву отошел от перрона Монтре. – Похоже, и тюрьма не спасет его от опеки душки Мари. Она и за решеткой не даст ему свободы от своего диктата…
Итак, мы благополучно вернулись в Москву, разъехавшись по домам: я отправился в свой домик зеленой зоны столицы, Соня – в свой, расположенный в противоположной стороне. Каждый из нас мгновенно погрузился в свою жизнь с заботами, работой и радостью выходных. Конечно, мы периодически перезванивались, встречались и с радостью проводили вместе время.
Постепенно наши каникулы в Монтре и все связанные с ними события ушли в прошлое. Но спустя почти год с лишним Соня, заскочив однажды в наш магазинчик на Старомосковской, пригласила меня отобедать вместе. Мы отправились в ближайший ресторанчик и заказали порцию роскошных отбивных. И вот тут моя любимая вдруг вспомнила то счастливое время и наших общих знакомых.
– Кстати, Ален, ты знаешь, кого я недавно встретила на своей выставке на Таганке? – Она улыбнулась, таинственно изогнув бровь. – Ни за что не поверишь! Сашу Мерсье! Милый человек исполнил свою давнюю мечту: наконец-то приехал в Москву. И сразу же начал посещать Третьяковку, Большой театр и прочие достопримечательности. Мне особенно приятно, что в их число попала и моя выставка – Саша увидел рекламный плакат, вспомнил ту весну…
Настало время мне изогнуть бровь – вопросительно.
– Не хочешь ли ты сказать, что он приехал один? А где же Рита – полагаю, они в конце концов поженились?
Соня немедленно скроила недовольную мину.
– Кажется, поженились, не в этом дело. Саша приехал, чтобы своими глазами посмотреть на московские чудеса, которые его женушка уже сто раз видела. Таким образом, она осталась в Веве. Тем более что у нее трое детишек…
– Трое?!! Как и предсказывал ей Саша, гадая по руке…
– О боже, Ален, так ты до сих пор помнишь тот глупейший сеанс хиромантии?.. Да, Саша сказал, что у них родилась тройня. И, насколько я понимаю, бедняга попросту сбежал от своей благоверной с вопящими младенцами. Прилетел в Москву и вдруг увидел афишу: «Выставка Сони Дижон»…
Произнеся последнюю фразу, Соня таинственно улыбнулась. Ну, конечно, моя ненаглядная упорно придерживалась своей версии: все интересные мужчины при встрече с ней непременно в нее влюбляются.
Я улыбнулся, нежно сжав Сонину руку.
– Извиняюсь, – произнес шепотом.
Повторюсь: как гласит старинная французская поговорка, если женщина не права – извинись перед ней.
Дарья Дезомбре. Тайна голландских изразцов
Пролог
«С чего все началось?» – спрашивал он себя без конца, осторожно пробираясь узкими улочками во влажных тревожных сумерках.
В Тренте – в семьдесят пятом? С убийства того мальчика, Симона? Или все-таки в девяностые – в Испании, Португалии, на Сицилии?
А возможно, уже позже – в Нюрнберге и Берлине – в десятом?
Откуда, из какой зловонной темной дыры, поднялась на поверхность та ненависть, что теперь, казалось, носилась не видимая никем, кроме него, над этими сверкающими под ласковым солнцем лазоревыми водами? А вдруг он просто старый испуганный дурак, который видит страшные знаки там, где их нет? И замечает тайную угрозу даже в этом волшебном городе, так непохожем на сухую раскаленную твердь его родины? «Родина? – усмехнулся он. – Какая родина?» У таких, как он, ее не было уже тысячу с лишним лет. Думать, что она у тебя есть просто по праву рождения, – горькое и унизительное заблуждение. И вылечат от него быстрым и жестоким способом, выгнав, как вшивую собаку, за ворота дома, который ты считал своим.
И вот теперь, зайдя за угол покрытого сероватой плесенью палаццо и, как всегда, в восторженном ошеломлении замерев перед прекраснейшей в мире лагуной, он твердил себе: «Не мягчеть душой, не расплываться мыслью, не пытаться слиться с этим великолепием. Помнить – опасность близко».
Но, Господь Всемогущий, как хотелось слиться и – укрыться в этой сияющей красоте! О Серениссима, дивная раковина, вынесенная прозрачной бирюзовой волной на Адриатический берег! Слияние в едином месте творения Божеского и человеческого. Воды – от Бога. И камня – возведенного человеческой рукой.
Он вздохнул и вновь свернул на узкую полоску набережной, тянувшейся вдоль канала, уходящего в глубь города. Ветер стих, и, как всегда в отсутствие движения воздуха с моря, от застоявшейся воды внизу стал подниматься тяжелый запах испарений. Он поскользнулся на гнилых отбросах, едва успел ухватиться за влажную стену дома. И вдруг… Вдруг где-то высоко, над почти смыкающимися над его головой стенами домов, раздался первый удар колокола. Он вздрогнул и на секунду замер, а там, в далеком лиловеющем небе, на этот первый раскат откликнулась вторая, а потом и третья звонница. Колокольный гул плыл над городом, словно опутывая его невидимой сетью, и он внезапно почувствовал, что стал ее заложником. Мелкой мушкой, попавшей в широко расставленную паутину. Зачем, зачем он так задержался в порту? До дома было еще далеко, а темнело здесь осенью мгновенно.
Можно, размышлял он, взять частную лодку на Гранд-канале, но кто мог бы поручиться, что его, с мешочком голкондских камней, только что с таким трудом выторгованных прямо в порту на вернувшихся на рассвете судах, не выкинут, обобранного, в зловонный канал? Он скривил тонкий рот. Так же, как никто не может дать гарантию, что его не подкараулят на одной из этих тесных улочек и не выбросят, опять же, в ту же черную маслянистую воду. Он решился и сделал знак рукой. Тотчас от темной стены отделилась темная же тень и беззвучно, как призрак, подплыла к маленькой пристани у горбатого мостика, на котором он стоял.
– Куда нужно синьору? – негромко произнес хриплый голос.
Он назвал адрес, сердце испуганно дрогнуло: что-то скажет? Но лодочник в ответ лишь кивнул и, схватившись длинной жилистой рукой за столбик у пристани, дал ему возможность осторожно шагнуть в качающуюся лодку.
Всю дорогу они молчали: лодочник ровными мерными движениями резал веслом кажущуюся плотной ночную воду, изредка сотрясаясь в приступе кашля, как вспугнутая птица – в крике. А пассажир кутался в плащ, задумчиво вслушиваясь в всплеск отходящей от лодки волны, в которой нервно дрожала выкатившаяся на иссиня-черное небо полная луна. «Надо уезжать, – думал он. – Пора, как бы ни хотелось остаться». Жил бы один, легко отмахнулся бы от тайных токов интуиции – мол, бабьи страхи! Но у него еще была семья. Точнее, то, что от нее осталось. И пусть его интуиция кажется иным колдовской, он-то знал: это не дар предвидения, а настоянный, как хорошее вино, в мехах страха и крови опыт. «Но куда бежать? – спрашивал он себя горько. И отвечал себе же: – Мир большой. Есть Левант, Константинополь и Польша. Выбирай – север или юг. Главное, чтобы можно было заниматься своим делом, которое кормит меня и детей».
– Приехали, – сказал баркайоло, пришвартовавшись к низкому берегу и с явной опаской глядя на то место, которое его пассажир уже пять лет считал своим домом. Мужчина в длинном плаще встал, кинул монету лодочнику и, зная, что руку ему тут не подадут, сам шагнул с качающейся лодки на скользкую, омываемую водой в лунных бликах лестницу, ведущую на набережную.
Здесь было еще тише, чем в оставшемся справа по борту ночном городе. После дневного портового многоголосья эта тишина показалась мертвой, зловещей. И, нарушая ее, он поднял руку и постучался в высокие ворота.
Шел 1548 год.
МАША
– Машенция, подъем! Завтрак готов! – услышала сквозь сон Маша и приоткрыла глаза: на высоком потолке плескались солнечные зайчики – отражение воды канала. Солнце. Сегодня светило редкое в этом городе солнце. Когда Маша была маленькая, Любочка говорила внучке, что это она, Маша, его привезла. И Маша в глубине души до сих пор в это верила: она дарила городу солнце, а он ей – ощущение счастья. Неразмытого, концентрированного воспоминания о детском беззаботном каникулярном времени. Проведенном здесь, в этой нелепой комнате с высоченными потолками, где овальная розетка лепнины почему-то уходила к правой стенке и обрывалась ровно на трети.
– Что ты хочешь? – говорила ей бабка, закуривая. – Нетипичный жилой фонд. Бог весть чьи тут были хоромы. Ясно одно: твоя комната и соседняя составляли единую, видимо, гостиную. А после, как выгнали бывших хозяев, квартиру, как старое пальто, перекраивали то так, то эдак…
Чтобы в результате получился такой нелепый расклад: посередке огромная, по советским понятиям, кухня. Слева – бабкина комната, более-менее пристойных пропорций, а справа – гостевая, она же – Машина. Длинная, как пенал, но освещенная высоким окном во всю узкую стену. Кровать стояла к окну впритык – и освещение, и настроение обитателей этой комнаты зависело от небес за окном. Выходило тройное отражение: неба в комнате, неба и солнца в зеркале воды внизу, в канале, и оттуда уже – отблеском на потолок. Это движение светотени сопровождало Машины пробуждения в Питере многие годы, убаюкивало и становилось фоном для детских бесконечных мечтаний.
Маша спустила ноги с кровати, зевнула и забрала волосы в хвост на затылке. Пора было вставать – вот уже неделя, как она приехала к бабке на Грибоедова, и неделю же не могла проснуться самостоятельно. Каждое утро Любочка будила ее из-за стенки призывом к столу. И это было чертовски приятное пробуждение. Маша принюхалась: запах бекона разлетался по родной питерской квартире – Любочка не признавала «легких» завтраков. Завтрак был ее основным приемом пищи, запивался литром кофе из большого ультрамаринового, закопченного по днищу от старости кофейника и сопровождался, плюс к яичнице, тостами. Из древнего же, советских еще времен, тостера, который бабка упрямо не выбрасывала, а раз за разом относила чинить. Новые времена коснулись лишь сыра – финского, сменившего пошехонский. И заместившего вологодское финского же масла («Чухонские молочные продукты – самые лучшие», – наставительно говорила бабка).
Маша зашла на кухню и зажмурилась от солнца, бившего в широкое трехстворчатое окно. Подле окна стоял большой круглый стол, накрытый скатертью с мережкой. Слева по стенке располагались плита и длинный разделочный стол, справа – массивный буфет с посудой и диванчик, покрытый старым пледом. То, что самая большая комната в квартире была отдана под кухню, удивляло всех гостей, измученных убогим советским метражом, и казалось бессмысленным пространственным расточительством… Но на самом деле таковым не являлось. Кухонная комната была самой радостной, в любое время года, несмотря на погоду, светлой. Там царил уют, и можно было делать кучу разных дел, и все – приятные: готовить и поедать приготовленную еду, пить вино или чай с друзьями, читать книжку на продавленном диванчике, изредка поднимаясь, чтобы достать себе песочного печенья из буфета. В этой квартире, так же как во всем петербургском бытии, наблюдалась некая демонстративная отстраненность от московского приземленного прагматизма. Здесь легче дышалось, и именно сюда, к бабке, Маша всегда приезжала зализывать раны и оглядеться, чтобы решить, что делать со своей жизнью.
Впрочем, на этот раз официальной версией был грядущий Любочкин день рождения – ей перевалило за восемьдесят, и каждый «праздник детства» она встречала в глубокой печали, сетуя на неумолимость времени и мрачно попивая из наперсточных рюмочек «Таллинский бальзам». Обострялись артроз с артритом – все эта питерская сырость! – начинало шалить сердце.
– Не обращай внимания. Твоя бабка как-то мне призналась, что переживает из-за своего возраста лет с тринадцати, – однажды заметила мать. – Сначала она сетовала, что уходит детство, потом юность, зрелость… А теперь вот – боязнь глубокой старости, хотя, поверь, нам бы с тобой такую старость!
И Маша не могла не согласиться. Любочка жила вполне себе светской жизнью. Под боком были залы филармонии, Большой и Малый, и выставочный зал в корпусе Бенуа при Русском музее. Чуть подальше – Мариинка, которую бабка по старой памяти называла Кировским, и Эрмитаж, куда она ходила со служебного входа как к себе домой. Жизнь Любочки была комфортной и простой в использовании, потому что у нее имелись ученики. Точнее – УЧЕНИКИ. Любочка, она же Любовь Алексеевна, преподавала лет сорок подряд языкознание в Герцена, он же – Педагогический университет. Языкознание учили и сдавали инязовцы, которые при выпуске распределялись кроме как в школы в самые разнообразные структуры, ибо иностранный без словаря в то уже далекое, не избалованное специалистами «с языком» время был достаточен для начала недурной карьеры. Бывшие студенты шли в переводчики, экскурсоводы, в служащие отелей, принимающих иностранные делегации, и на предприятия, имеющие отношения с западными партнерами… А поскольку большинству Любочкиных учеников сейчас уже стукнуло пятьдесят, они успели весьма высоко подняться по карьерной лестнице и потому без труда могли доставить удовольствие любимой преподавательнице. Чего бы той ни хотелось: билетов ли на премьеру в Мариинке или круассанов на завтрак из «Европейской», где бывший студент занимал пост управляющего. Именно оттуда через день в квартиру на Грибоедова являлся посыльный в ливрее и с картонной коробкой с вензелями «Гранд-отеля».
Сдобное великолепие из коробки вкупе с яичницей украшало сейчас стол, залитый мартовским прохладным солнцем. Форточка была приоткрыта, и кремовая штора чуть колыхалась от осторожно впущенного в кухню весеннего ветра. За столом в махровом бордовом халате сидела Любочка и разливала кофий по серьезным, большим кружкам: начиналось время завтрака, прекрасное время, определяющее весь предстоящий день. Завтрак, по мнению Любочки, не мог быть скомканным – утренней обязаловкой, банальным перекусоном перед уходом на работу. Завтрак давал запас прочности перед выходом в этот жестокий мир. После правильного завтрака проще было выдержать любые испытания, посылаемые злодейкой-судьбой.
– Выспалась? – Бабка положила кусочек сыра на тост с расплавленным маслом, запила все это большим глотком кофе и подмигнула Маше веселым, несмотря на возраст, ничуть не выцветшим ярко-голубым глазом.
– Еще как! – Маша подмигнула в ответ, соскребая со старой сковородки яичницу-глазунью и стараясь не расплескать желток. – Чем сегодня займемся? У вас есть план, мистер Фикс?
Вопрос был праздный: у Любочки всегда имелся план и даже иногда несколько. И если по официальной версии Маша приехала к бабке с целью ободрить и развлечь ее в канун дня рождения, то истина располагалась, как водится, где-то между Любочкиной напускной тоской и Машиной профессиональной потерянностью. Это Маше нужно было уехать из Москвы «прополоскать мозги балтийским ветерком», как называла это бабка. И именно Любочка развлекала Машу, а вовсе не наоборот.
– Заедем к Сонечке? Помнишь ее? – спросила бабка, щедро выкладывая в прозрачную розетку клубничное варенье.
– Эта та, у которой муж полковник?
Любочка кивнула:
– Покойный. Она еще в Меншиковском гегемонит.
«Гегемонить» на поверку означало быть хранителем дворца-музея Меншикова на Васильевском. Маша усмехнулась: как не помнить? Она вообще наизусть знала всех бабкиных подруг, много лучше, чем материнских. Сонечка, Раечка, Ирочка, Тонечка. С истинно ленинградским интонированием в речи и по-петербуржски прямыми спинками. Большинство из них пережили блокаду, но это никогда не было темой бесед. Беседы велись вокруг временных выставок в Русском: «Привезли фарфор советской эпохи, помнишь, из того, с серпами, которым бы мы и стол накрыть постеснялись!» Смены экспозиции в Эрмитаже: «Зашла по привычке во французскую секцию на третьем, и ты не поверишь, куда они перевесили Матисса!» И гастролей пианистов: «Очень, очень фактуристый мальчик, знаешь, настоящий сибиряк, из Рахманинова выжимает то, чего сам Сергей Васильич, поди, не вкладывал!» Маша, помнится, пару лет назад оказалась с Тонечкой, бывшей профессоршей консерватории, в Мариинском театре. У Тонечки тоже были свои ученики, сидящие в оркестре и организовавшие им билеты – аж в Царскую ложу. Восьмидесятилетняя Тонечка пришла в узком черном платье, с драматически подведенными глазами и сухим ртом в ярко-алой, чуть подтекающей помаде. В потертой театральной сумочке кроме бинокля пожелтевшей слоновой кости лежала плоская фляга с коньяком. Тонечка, ничуть не смущаясь, перед спектаклем протянула ее Маше с бабкой и, получив вежливый отказ, на протяжении всего действа регулярно к ней прикладывалась. На напудренном лице нисколько не отражалось прогрессирующее опьянение. Лишь однажды, во время сольной партии Вишневой в роли Джульетты, она повернулась к подруге и вдруг громко и четко произнесла: «Страна – говно. Но танцуют – гениально!» Маша вряд ли когда-нибудь забудет выражение лиц мелкой и средней чиновничьей публики, соседствующей с ними в Царской ложе.
– Как дела у твоих девочек? – поинтересовалась она, разломив круассан и в предвкушении намазывая белую мякоть маслом, а потом вареньем.
– Сонечка подрабатывает консультациями у «новых русских». – Любочка хмыкнула. – Рассказывает, бедняжка, чем отличается классицизм от идиотизма.
– С результатом? – искренне посочувствовала Сонечке Маша.
Бабка пожала плечами:
– По крайней мере денежным.
Сама бабка до сих пор подрабатывала частными уроками английского и решительно отказывалась принять материальную помощь от дочери.
– А Антонина?
– Выпивает, не без этого. Но, согласись, в нашем преклонном возрасте алкоголизм уже не так страшен. А вот Раечка… – Глаза бабки загорелись тайным огнем, и Маша улыбнулась: в жизни Раечки явно происходило нечто, достойное сплетни. – Не поверишь! Завела себе любовника!
Маша замерла, а потом расхохоталась: от Раечки, кокетливой, похожей на подвядшую, точнее, подчерствевшую сдобную булочку, можно было ждать всего. Бабкина подружка опробовала на себе все инновации пластической хирургии и подбивала на это же Любочку – пока безрезультатно, но кто знает?
– Почему не поверю? И кто ж тот счастливец?
– Молодой, лет шестидесяти пяти. Своя вроде как обувная лавка.
– То есть мужчина при деле? Отлично! – Маша, как и бабка, откровенно наслаждалась завтраком. – Вдовец?
– Упаси бог! Жена жива и здорова. Ничего не подозревает, бедняжка!
– Напротив. Бедняжкой она станет, когда все узнает.
– Да… – Бабка задумалась. – Но, по крайней мере, он оригинален: не молодуху взял, а… – Бабка тщетно искала подходящий, не обидный для подруги синоним.
– А даже наоборот! – с улыбкой закончила за нее Маша.
– Так что? – Любочка собрала со стола сковородку и грязные тарелки. – Заедем? Погода хорошая, прогуляемся заодно по Петропавловке…
Маша кивнула. Она понимала: кроме естественного желания увидеть приятельницу Любочке хотелось продемонстрировать единственную внучку, по твердому мнению бабки, умницу и красавицу. Маша была не против «смотрин» – в конце концов, мало кто на этом свете ею так неприкрыто гордился.
Маша настояла, чтобы они поймали частника – им оказался суровый мужчина южных кровей на потрепанной «Ниве». Утверждая, что все это – лишнее барство (отлично могли бы добраться и на троллейбусе!), бабка все же упросила мужчину поехать в объезд, через Троицкий мост. Вид в солнечный день на стрелку был, как всегда, прекрасен до перехваченного дыхания. Они прервали разговор на все время проезда по мосту и одновременно повернули головы, не желая упустить ни секунды из открывающейся панорамы.
– Да, – сказала бабка просто, когда они влились в поток машин на противоположной стороне. И в этом «да» было много чего намешано: и восторг перед красотой, от которой нельзя устать и к которой за восемьдесят лет невозможно привыкнуть. И обида на единственных дочку и внучку, которые предпочли Питеру «московские ухабы», как она их называла. Маша знала, что бабка долго не могла простить ее отцу, что тот умыкнул Наталью к себе в столицу. Многие годы Федор Каравай подшучивал над Любочкой и ее городом – болотистым, серым, построенным на костях, где, по его словам, невозможно жить человеку, не склонному к глубочайшей депрессии. Бабка же недобро усмехалась и говорила: «Вот и отлично, сидите сами подальше от нашего болота в своей большой деревне, в купечестве, в позолоте да безвкусице. Одно достойное место на весь город – Кремль, да и того скоро за новостройками будет не видать».
Маша в споры не вступала: было бы о чем спорить! Ей отлично дышалось и дома, и под питерскими небесами. И пусть отцу своему она не признавалась, но бабке этого и говорить было нечего: приезжая, Маша чувствовала, что вписывалась в Питер просто, будто всегда здесь жила. Что-то вроде генетической памяти или внутреннего созвучия: город соответствовал ей своей сдержанностью, отстраненностью, спрятанной от глаз досужего зеваки сокровенной жизнью. Если бы только папа прожил чуть больше, она сумела бы ему объяснить, что…
– Приехали, – прервал ее размышления частник, с визгом шин затормозив у тротуара. Маша вылезла, подала бабке руку, и они хором смерили взглядом желтый с белым фасад Меншиковского дворца.
– Как-то с особенной нежностью отношусь к Питеру восемнадцатого века, – сказала Любочка, направляясь к парадному входу. – Понимаешь почему? – И сама же себе ответила: – Его ведь и осталось-то совсем немного, и он еще не имперский, домашний какой-то, свой. Уютный.
Маша кивнула. Еще более уютным был кабинет Сонечки, Софьи Васильевны, бабкиной подружки со школьных времен. Маленькое помещение, отделанное темными дубовыми панелями, под покатой крышей и с круглым окном, выходящим на Неву. Сонечка, одетая в строгий костюм и белую блузку, встречала их уже накрытым столом: бумаги и папки отодвинуты в сторону, чашки с сине-золотой сеткой стоят в боевой готовности рядом с коробкой конфет. Расцеловавшись с Любочкой и критично оглядев Машу, Софья Васильевна благородно усадила гостей супротив окна (наслаждаться видом), а сама села к Неве спиной, разлила чай, подвинула сладкоежке Любочке конфеты. Старинные подруги слились в едином порыве: обсудили с пристрастием Тонечкину страсть к коньяку, Раечку и ее «обувщика» и мягко перешли к себе, грешным. Любочка между делом вставила, что Марья у нее звезда столичной Петровки и даже фигурировала на фото в какой-то московской газете, статью из которой Наталья ей отослала по старинке письмом, а Любочка так хорошо спрятала (чтобы, не дай бог, не потерять!), что забыла куда. Маша хмыкнула: бабка была в своем репертуаре.
Речь перешла тем временем на Сонечкиных новых клиентов – ни шиша не понимающих в архитектуре приобретенных ими памятников архитектуры, но «очень, очень милых мальчиков». Один из них, поведала Сонечка, попал в страннейшую историю, возможно, Машеньке будет интересно. Маша вежливо улыбнулась.
Итак, «очень милый мальчик» лет сорока решил побаловать себя недвижимостью рядом с царским парком в Царском же Селе. Особнячок небольшой, простенький, но все же – осьмнадцатый век, место жительства светской тусовки екатерининских времен. От времен, понятное дело, ничего уже не осталось, но мальчик решил, что он этого так не оставит – обставит дом как надо, чтоб перед гостями не стыдно. Большим плюсом мальчика можно считать тот факт, что он осознавал собственную ограниченность в вопросах интерьеров эпохи русского барокко. И решил проконсультироваться у специалиста – собственно, Софьи Васильевны. За пару дней до того, как мальчик с шиком докатил старушку на собственном «Лексусе»-кабриолете до императорского пригорода и, растрепав ей и без того негустую прическу, выслушал ее предложения и критику, и случился этот самый казус. А именно – кража. Кражей как таковой сейчас никого не удивишь, но в том-то и дело, что «милый мальчик» в дом пока не въехал и наличности или драгоценностей жены в сейф, врезанный в солидную капитальную стену барочной эпохи, еще не положил.
– Кстати, – добавила Софья Васильевна, подмигнув Любочке, – супруги у молодого человека, похоже, тоже не наблюдается.
Маша многозначительное подмигивание проигнорировала.
– И что же странного в краже? – спросила она.
– Украли только голландские изразцы, которые хозяин заказал для облицовки камина. Изразцы старинные, века XVI, но на рынке антиквариата стоят не бог весть сколько. Много меньше, к примеру, чем люстра муранского стекла, или инкрустированная мебель а-ля восемнадцатый век, или шпалеры льежских мануфактур, которые хозяин приобрел для стены в спальне.
– А сколько было изразцов? – Любочка положила в рот конфетку.
– Штук сто. Но украли только двадцать. Хозяин говорит, они были объединены одной темой, но в принципе ничего особенного. И заплатил он за них не больше, чем за остальные.
– Так в чем же проблема? – улыбнулась Маша. – Пусть закажет еще.
– Как же это, Маша? – Сонечка воззрилась на нее поверх очков с искренним недоумением. – А вор? Останется безнаказанным?
Маша усмехнулась:
– В нашем государстве, Софья Васильевна, остается безнаказанным воровство в куда более крупных масштабах. Вряд ли полиция будет сильно их искать. Мальчик ваш – явно не бедный. Легче забыть и купить новые.
Софья Васильевна покачала головой в редких белых кудельках:
– Маша, вы что, не знаете этих людей? Он ночей не спит, все голову ломает: почему? Почему именно эти и именно у него? Месть ли конкурентов каких или вор с придурью? Одним словом, спрашивал меня, не могу ли я его свести с кем-то, кто мог бы провести расследование, так сказать, частным образом. Я сначала отнекивалась: где я, а где частный сыск? А он мне вдруг как скажет эдак разочарованно: «Вы ж коренная, питерская! Неужто за всю жизнь не приобрели знакомых или знакомых знакомых в любой сфере?» И тут во мне взыграло ретивое: и правда, коренная я или…
– Пристяжная? – усмехнулась Любочка.
– Одним словом, я вспомнила, как Люба мне рассказала о твоем приезде и успехах в этих ваших сыщицких делах. Я ему ничего не обещала, конечно, но… – Софья Васильевна открыла ящик стола и перебрала стопку визиток, чтобы наконец вытащить нужную. – Вот.
Она подала Маше кусочек картона. «Ревенков Алексей», – прочла Маша тисненные золотом имя и фамилию. И протянула визитку обратно:
– Нет, Софья Васильевна. Простите, никак не смогу помочь вашему протеже. Удалилась от дел.
– Ну что ж… – Сонечка с улыбкой кивнула. – Ничего страшного. Пусть ищет кого-нибудь через Интернет. А карточку оставь себе: вдруг передумаешь?
Маша сунула визитку в карман – никому она звонить не собиралась, но обижать старушку не хотелось.
Любочка встала, обозначив конец светского визита. Уже выходя, Маша обернулась и спросила:
– Софья Васильевна, а что за тема?
Бабка подняла вопросительно бровь, но хранительница музея Машу поняла:
– Изразцов-то? Дети. Играющие дети.
АНДРЕЙ
Андрей решил, что звонить Маше не будет. Все свое, не цицероновское отнюдь, красноречие он уже потратил, пытаясь доказать ей, что она не сможет заниматься ничем другим и работать нигде, кроме как сыщиком – на Петровке. Что нельзя закапывать свой талант: к чему было тратить больше половины своей сознательной жизни на то, чтобы стать уникальным специалистом, а затем похоронить эти знания где-нибудь в адвокатской конторе? Пусть в самом что ни на есть престижном тихом центре! И ладно бы дело было в деньгах! Но Андрей достаточно хорошо знал Машу, чтобы понимать: не нужны ей деньги. Не то чтобы вообще не нужны – «вообще» они нужны всем. Но не до такой степени, чтобы зарабатывать их, предавая любимую профессию. А то, что профессия была любимой, он не сомневался: в нелюбимом деле нельзя достичь таких высот, каких Маша Каравай достигла меньше чем за год работы в убойном отделе на Петровке. Другое дело, что любовь бывает разной, и мучительной в том числе. И Андрей сказал себе, что у Маши просто кризис – кризис взаимоотношений с профессией. Пройдет.
Но шли недели после того, как Маша официально «удалилась от дел» и даже «проставила поляну» отделу; Андрей бросал мрачные взгляды на ту часть стола, которую она занимала последний год, и там по-прежнему было очень пусто.
– Я не хочу больше на это смотреть, – сказала ему Маша после того, как их энгровский маньяк попал за решетку[1]. Андрей было подумал, что речь идет о несправедливости – о Зле, порождающем Добро, и подобных сложных материях. Он со своей стороны уже давно в такие вопросы не вдавался. В конце концов, он занимается своим делом – ловит преступников. Объяснять, почему тому или иному парню надо скостить срок, поскольку он параллельно совершению преступления был честным отцом, мужем, спасал детей или стариков, – дело его адвоката. В этом прелесть работы в системе: не ты принимаешь решения этического толка. Пусть болит голова у прочих ребят, находящихся на госслужбе: судьи, прокурора, присяжных, наконец.
– Почему, почему нельзя просто хорошо делать свою работу, как в любой другой профессии? – приставал он к Маше, когда в очередной раз вывез ее к себе на дачу. Она молча выслушивала его аргументы, пока он вышагивал туда-сюда по веранде, а сама сидела, сгорбившись, на старой табуретке и все гладила, гладила башку Раневской, обалдевшего от столь долгой ласки. Но в какой-то момент Машина рука замерла, и прикрытый от блаженства глаз Раневской приоткрылся – пес почувствовал неладное.
– Дело не в профессионализме, Андрей! – начала Маша тихо, но за этим полушепотом чувствовалась набиравшая силу внутренняя истерика. – Я начала изучать маньяков, потому что хотела найти убийцу своего отца. Я изучала их в школе, читая вместо нормальных книжек только книжки по теме, потом поступила по этой же причине на юридический и писала по ним диплом. Затем, с грандиозным скандалом с матерью, устроилась на Петровку. И я нашла его… Цель была достигнута, но какой ценой?! У меня погибли… – Она на секунду замолчала, отвернулась к окну, вновь нашла ладонью голову Раневской, сглотнула. – Стало ли мне легче от этой правды? Ни капли! Стал ли мир от этого лучше? Тоже нет. Что ж, подумала я, везде есть исключения. И мы взялись за второе дело, и вот… Мы приехали посмотреть, что случилось со стариками. И что мы увидели?
– Их грузили в автобус, – мрачно сказал Андрей.
– Их грузили в автобус, как скот, который везут на убой, – тускло поправила его Маша. – Понятно, что без тех условий, которые им обеспечивал этот дом престарелых, долго они не протянут…
– Это как раз то, о чем я тебе говорю! – попытался вклиниться Андрей.
– Подожди. Представим себе, что это правда – я отлично умею ловить маньяков…
– Ничего себе, «представим»! Да ты лучшая, ты…
– А если я не хочу их ловить? – подняла на него Маша прозрачные глаза. – Мне это было интересно только из-за папы. А теперь я бы рада заняться чем-то другим. Но, видишь ли, – и тут она мрачно усмехнулась, – ничего другого я не знаю и ни в чем ничего не понимаю, кроме этих самых маньяков, от которых меня теперь тошнит! И еще. Я больше не хочу видеть изуродованные трупы. Никогда. А при нашей профессии это неизбежно. Так что, если позволишь, я все-таки сменю род занятий.