В дороге Керуак Джек
Мы рыскали по двору в поисках занятия. Там был гигантский забор, который Буйвол сооружал, чтобы оградить себя от несносных соседей; ясно было, что он так и не будет достроен – слишком непосильной была задача. Буйвол раскачивал забор из стороны в сторону, чтобы показать, как он прочен. Неожиданно он устал и затих, а потом вошел в дом и скрылся в ванной принимать свою вторую утреннюю дозу. Вышел он спокойный, с тусклым взглядом, и уселся под своей зажженной лампой. Из-за задернутых штор едва пробивался солнечный свет.
– Послушайте, почему бы вам, ребята, не испытать мой оргонный аккумулятор? Немного жизненной силы вашим старым костям не повредит. Я, например, вылетаю оттуда и со скоростью девяносто миль в час несусь в ближайший бардак, хор-хор-хор!
Таким был его «смех», когда на самом деле ему было совсем не смешно. Оргонный аккумулятор – это обыкновенный ящик, достаточно большой, чтобы вместить сидящего на стуле человека: слой дерева, слой металла и еще один слой дерева вбирают в себя оргоны из атмосферы и держат их в плену довольно долго, так что человеческое тело может абсорбировать дозу больше обычной. Если верить Райху, оргоны – это вибрирующие атмосферные атомы источника жизни. Когда люди лишаются оргонов, они заболевают раком. Старый Буйвол считал, что его оргонный аккумулятор можно усовершенствовать, если дерево, которое он использует, будет как можно более органическим, поэтому он привязал к своему мистическому садовому сортирчику листья и ветки болотного кустарника. Ящик стоял на раскаленном ровном дворе – слоеный агрегат, собранный и украшенный с маниакальной изобретательностью. Старый Буйвол стащил с себя одежду и вошел туда посидеть и унестись в эмпиреи за разглядыванием собственного пупа.
– Послушай, Сал, давай-ка мы с тобой после завтрака съездим в Гретну, поиграем на скачках в букмекерском притоне.
Он был неподражаем. После завтрака он вздремнул в своем кресле, с духовым ружьем на коленях, а маленький Рэй обвил ручонками его шею и уснул. Зрелище было прелестное – отец и сын. Отец, который, несомненно, ни за что не стал бы терпеть сына, приди тому на ум чем-нибудь заняться или о чем-то поговорить. Он проснулся, вздрогнул и уставился на меня. Чтобы понять, кто я такой, ему потребовалась минута.
– Зачем ты едешь на Побережье, Сал? – спросил он и тут же снова уснул.
Днем мы вдвоем с Буйволом отправились в Гретну. Поехали мы на его старом «шеви». «Хадсон» Дина был низким и бесшумным; «шеви» Буйвола был высоким и грохочущим. Точно такие же машины были в 1910 году. Букмекерская контора находилась неподалеку от порта, в большом хромированно-кожаном баре, который переходил в громадный зал с вывешенными на стене составами заездов и цифрами. По залу слонялись чудаковатые луизианцы с программками скачек в руках. Мы с Буйволом выпили пива, после чего Буйвол вразвалку направился к игровому автомату и опустил в щель полудолларовую монету. Раздались щелчки: «Банк»… «Банк»… «Банк»… Последний «Банк» на мгновение завис и соскользнул обратно к «Пусто». Он чуть было не выиграл больше сотни долларов.
– Вот чертовщина! – завопил Буйвол. – Они эти штуковины специально так настраивают. Ты же видел! Я сорвал банк, а машина отщелкала его обратно. Ну что ты будешь делать!
Мы изучали программки скачек. Я не делал ставок уже несколько лет и был озадачен таким количеством новых кличек. Был там один жеребец по кличке Большой Папаша, что заставило меня на время отключиться и вспомнить об отце, который когда-то играл вместе со мной на скачках. И только я собрался поведать об этом Старому Буйволу, как тот произнес:
– Что ж, попробую сегодня поставить на Черного Корсара.
Тогда я наконец сказал:
– Большой Папаша напомнил мне о моем отце.
На секунду он задумался, его ясные печальные глаза гипнотически вперились в мои, и я не мог понять, что у него на уме и где он витает. Потом он пошел и поставил на Черного Корсара. Выиграл Большой Папаша с выплатой пятьдесят к одному.
– Черт возьми! – сказал Буйвол. – Я же знал, у меня такое уже бывало. Ах, когда же мы наконец научимся?
– Что ты имеешь в виду?
– Большого Папашу, вот что. Это было знамение, парень, знамение. Только круглые идиоты не обращают внимания на знамения. Как знать, может, твой отец, который был старым игроком, просто связался с тобой на какое-то мгновение и сообщил, что заезд выиграет Большой Папаша. Кличка вызвала у тебя это предчувствие, он воспользовался этой кличкой, чтобы с тобой снестись. Вот о чем я подумал, когда ты об этом сказал. Мой двоюродный брат однажды поставил в Миссури на лошадь, чья кличка напомнила ему о матери, лошадь победила, и он получил крупный выигрыш. Сегодня произошло то же самое. – Он покачал головой. – Ладно, идем. При тебе я больше на скачках не играю. Все эти знамения доведут меня до умопомешательства.
В машине, когда мы ехали назад, в его старый дом, Буйвол сказал:
– Человечество когда-нибудь осознает, что мы фактически соприкасаемся с мертвыми и с миром иным, каким бы он там ни был. Уже сейчас мы могли бы предсказать, стоит только как следует напрячь умственные способности, что произойдет в ближайшие сто лет, а значит – предпринять необходимые шаги, чтобы избежать всевозможных катастроф. Когда человек умирает, в его мозгу происходит изменение, о котором мы пока ничего не знаем, но до сути его можно будет добраться, если ученые проявят расторопность. А ведь сейчас эти ублюдки думают только о том, как бы им взорвать весь мир.
Мы рассказали об этом Джейн. Она шмыгнула носом.
– По-моему, все это глупо.
Она махала веником в кухне. Буйвол удалился в ванную принимать послеполуденную дозу.
Дин с Данкелом играли на дороге в баскетбол мячом Доди, который бросали в приколоченное к фонарному столбу ведро. Я присоединился к ним. Потом мы принялись мериться спортивной удалью. Дин меня совершенно изумил. Он заставил нас с Эдом держать на уровне пояса железный брусок и с места перемахнул через него, схватив себя руками за пятки.
– А ну-ка, поднимите выше.
Мы поднимали брусок, пока он не дошел нам до подбородка. И все-таки Дин легко его одолел. Потом он решил испытать себя в прыжках в длину и махнул не меньше чем на двадцать футов. После чего мы с ним пробежались по дороге наперегонки. Сотку я могу пробежать за десять и пять. А он умчался вперед, словно вихрь. Когда мы бежали, мне почудилось, что я вижу воочию, как Дин точно так же мчится через всю жизнь – в жизнь врывается его скуластое лицо, энергично работают руки, на лбу выступает пот, ноги мелькают, как у Гручо Маркса, и он кричит: «Да! Да, старина, ты умеешь бегать!» Но никто не умел бегать так быстро, как он, и это чистая правда. Потом Буйвол вынес пару ножей и стал показывать нам, как разоружить в темном переулке предполагаемого убийцу. Я не остался в долгу и продемонстрировал ему очень хороший прием: надо упасть перед противником на землю, обхватить его лодыжками, сбить с ног так, чтобы он повалился на руки, и сграбастать его запястья захватом «полный нельсон». Буйвол признался, что он в восторге. Он показал несколько приемов джиу-джитсу. Малышка Доди позвала на веранду мать и сказала:
– Полюбуйся-ка на этих идиотов. – Она была такой сообразительной и веселой малюткой, что Дин глаз от нее отвести не мог.
– Ого! Вот подождите, она еще подрастет! Только представьте, как она прохаживается по Кэнал-стрит, постреливая глазками. Ах! Ох! – Он присвистнул сквозь зубы.
Мы провели суматошный день в центре Нового Орлеана, гуляя там с Данкелами. В тот день Дин окончательно спятил. Увидев на станции товарные поезда, он решил продемонстрировать мне все сразу.
– Ты будешь тормозным кондуктором, или я с тобой больше не вожусь!
Мы с ним и Эдом Данкелом побежали вдоль колеи и, каждый в своей точке, вскочили на поезд. Мерилу с Галатеей остались в машине. На поезде мы проехали полмили до пирсов, приветственно помахивая руками стрелочникам и сигнальщикам. Мне показали, как надо выпрыгивать из вагона на ходу: опускаешь одну ногу, ждешь, пока поезд не начнет от тебя уезжать, разворачиваешься и ставишь на землю другую. Они показали мне вагоны-рефрижераторы с отделениями для льда, пригодными для езды в самую холодную зимнюю ночь, если состав идет порожняком.
– Помнишь, я рассказывал о том, как ехал из Нью-Мексико в Лос-Анджелес? – крикнул Дин. – Вот за эту штуковину я держался…
К девушкам мы вернулись, опоздав на час, и те, конечно, вышли из себя. Эд с Галатеей решили остаться в Новом Орлеане – снять комнату и найти работу. Буйвол был этому только рад, ему уже до чертиков надоела наша шайка. Да и с самого начала приглашение наведаться к нему еще раз получил я один. В передней комнате, где спали Дин и Мерилу, все было перевернуто вверх дном, на полу остались кофейные пятна, повсюду валялись бензедриновые тюбики. К тому же это была мастерская Буйвола, и он никак не мог заняться своими полками. Бедную Джейн довели до умопомрачения непрестанные прыжки и ужимки Дина. Мы ждали, когда придет мой следующий ветеранский чек; его пересылала моя тетушка. Потом мы собирались ехать, трое из нас – Дин, Мерилу и я. Получив чек, я вдруг понял, что мне очень жаль вот так сразу покидать удивительный дом Буйвола, однако Дин был полон кипучей энергии, он рвался в путь.
В грустных багровых сумерках мы наконец уселись в машину, а Джейн, Доди, малыш Рэй, Буйвол, Эд и Галатея стояли в высокой траве и улыбались. Это было прощание. В последний момент между Дином и Буйволом возникло недоразумение по поводу денег. Дин хотел взять взаймы. Буйвол сказал, что об этом не может быть и речи. Было такое чувство, что вернулись техасские времена. Мошенник Дин постепенно возбуждал в людях неприязнь к себе. Ему было на это наплевать, он маниакально захихикал, почесал промежность, сунул палец под платье Мерилу, с чавканьем укусил ее за колено и с пеной у рта произнес:
– Дорогая, мы-то с тобой знаем, что наконец-то между нами все честно за пределами самых далеких абстрактных определений в метафизических терминах, да и в любых терминах, которые ты хочешь обусловить, любезно навязать или принять к сведению… – и так далее; взревел мотор, мы вновь были на пути в Калифорнию.
8
Что за чувство охватывает вас, когда вы уезжаете, оставляя людей на равнине, и те удаляются, пока не превратятся в едва различимые пятнышки? Это чувство, что мировой свод над нами слишком огромен, что это – прощание. Но нас влечет очередная безумная авантюра под небесами.
Мы прокатили сквозь знойный предзакатный Алжир, снова паром, снова через реку, в сторону заляпанных грязью старых кораблей, снова по Кэнал-стрит и – за город, по двухрядному шоссе на Батон-Руж в лиловой тьме, повернули на запад, переправились через Миссисипи в местечке под названием Порт-Аллен, где река вся из роз и дождя в кромешной туманной тьме и где мы развернулись, совершив небольшой объезд по кольцевой дороге при свете желтых противотуманных фар, и вдруг увидели под мостом величавое черное тело и вновь пересекли вечность. Что такое река Миссисипи? Размытая глыба в дождливой ночи, неслышный всплеск падения с крутых берегов Миссури, растворение, движение в потоке по вечному руслу на заклание бурой пенной воде, долгое плавание мимо нескончаемых долин, и деревьев, и пристаней, вниз, вниз по течению, мимо Мемфиса, Гринвилла, Юдоры, Виксберга, Натчеса, Порт-Аллена, Порт-Орлеана и Порта Дельт, мимо Поташа, Виниса и через Великий Залив Ночи – на волю.
Под звуки детективной радиопередачи я выглянул в окошко, увидел рекламный щит, гласивший: «ПОЛЬЗУЙТЕСЬ КРАСКАМИ КУПЕРА!» – и сказал: «Воспользуюсь непременно», – а мы катили сквозь непроглядную тьму луизианских равнин: Лоттел, Юнис, Киндер и Де Квинси, рахитичные западные городки, становившиеся все более заболоченными по мере приближения к Сабину. В старом Опелусасе я зашел в лавку купить хлеба и сыра, а Дин в это время занялся бензином и маслом. Лавка оказалась обыкновенной жилой лачугой. Я слышал, как где-то в глубине ее ужинает семья. Минуту подождал; разговор не прекращался. Я взял хлеб и сыр и выскользнул за дверь. Нам едва хватало денег, чтобы добраться до Фриско. Тем временем Дин стащил на заправочной станции блок сигарет, и мы были полностью экипированы для путешествия: бензин, масло, сигареты, еда. Проходимцы, да и только! Дин вывел машину на дорогу.
Неподалеку от Старкса мы увидели в небе громадное багровое зарево. Нам стало любопытно, что там горит. Спустя мгновение мы уже ехали мимо. Горело где-то за деревьями. На обочине стояло множество машин. Может, там устроили пикник с жареной рыбой, а может, это было нечто совсем другое. Близ Дьюивилла местность потемнела и стала чужой. Мы незаметно оказались среди болот.
– Вообрази, старина, что будет, если мы отыщем в этих болотах джазовый притон со здоровенными чернокожими, которые стонут своими блюзовыми гитарами, пьют крепчайшее виски и машут нам руками!
– Да!
Местность была полна тайн. Грунтовая дорога, по которой мы ехали, возвышалась над тянувшимися по обе стороны болотами, куда устремились ползучие растения. Мы миновали привидение; это был негр в белой рубахе, который шел воздев руки к чернильному небесному своду. Должно быть, он молился, а может статься, и изрыгал проклятия. Мы пронеслись мимо, я обернулся и увидел в заднее окошко его белые глаза.
– Эге! – сказал Дин. – Гляди-ка! Лучше уж в этих местах не останавливаться.
И все-таки где-то на пересечении дорог мы заблудились, и остановиться пришлось. Дин погасил фары. Нас окружал нескончаемый лес стелющихся деревьев, и мы, казалось, слышали, как скользят в этом лесу миллионы медноголовых змей. Единственное, что мы могли разглядеть. – это красный глазок амперметра на щитке «хадсона». Мерилу взвизгивала от страха. Чтобы напугать ее еще больше, мы принялись маниакально хохотать. Да и сами были напуганы. Нам хотелось выбраться из этого прибежища змей, из этой наводящей ужас болотной тьмы, хотелось умчаться назад, в привычную Америку с ее ковбойскими городишками. В воздухе пахло нефтью и стоячей водой. Такова была рукопись ночи, и прочесть ее мы не смогли. Прокричала сова. Мы рискнули поехать по одной из грунтовых дорог и довольно скоро уже пересекали зловещую старую реку Сабин, которая повинна в существовании всех этих болот. С изумлением мы увидели впереди громадные освещенные строения.
– Техас! Это Техас! Бомонтские нефтяные разработки!
В наполненном нефтяными ароматами воздухе гигантские цистерны и нефтеперерабатывающие заводы приобретали смутные очертания больших городов.
– Наконец-то мы оттуда выбрались. – сказала Мерилу. – Теперь можно и детектив послушать.
Мы промчались через Бомонт, через реку Тринити близ Либерти и взяли курс на Хьюстон. Тут Дин заговорил о своих хьюстонских днях 1947 года.
– Хассел! Этот псих Хассел! Всюду я его разыскиваю, а найти не могу. А сколько раз мы застревали из-за него тут, в Техасе! Мы с Буйволом уезжали за продуктами, а Хассел исчезал. Потом приходилось искать его по всем притонам города. – (Мы въезжали в Хьюстон). – А находили мы его обычно именно в этом районе, здесь живут черномазые. Под наркотой, старина, он мог снюхаться с первым попавшимся ненормальным. Как-то ночью, когда он снова куда-то запропастился, мы сняли номер в гостинице. Мы должны были ехать к Джейн и захватить с собой немного льда – у нее гнили продукты. А Хассела мы отыскали только через два дня. Да и сам я застрял – клеил баб, которые днем ходят за покупками в центр, вот в эти самые магазины, – мы неслись сквозь безлюдную ночь, – и снял бесподобную придурковатую девицу, у которой явно были не все дома. Смотрю, болтается по магазину и порывается стянуть апельсин. Она была из Вайоминга. С ее прекрасным телом мог соперничать только ее помутневший рассудок. Я услыхал, как она что-то бормочет себе под нос, и привел ее в номер. Буйвол задумал эту мексиканочку напоить и напился сам. Карло принял героин и писал стихи. И только в полночь появился Хассел. Мы обнаружили его спящим на заднем сиденье джипа. А лед к тому времени уже растаял, Хассел признался, что проглотил пяток снотворных пилюль. Эх, не изменяла бы мне память, старина, служила бы она мне хотя бы не хуже головы, я бы рассказал тебе в мельчайших подробностях все, что мы вытворяли. Но ведь мы понимаем время. Всякая вещь заботится о себе сама. Вот закрою я сейчас глаза, и эта старая колымага сама о себе позаботится.
По пустынным улицам Хьюстона в четыре часа утра пронесся вдруг мотоциклетный юнец, весь усыпанный блестками и сверкающими пуговицами, в шлеме с забралом, в блестящей черной куртке – техасский поэт ночи. За спиной у него, крепко, словно индейский ребенок, обхватив его руками, сидела девушка с развевающимися волосами, она летела вместе с ним вперед и пела: «Хьюстон, Остин, Форт-Уорт, Даллас… иногда и Канзас-Сити… иногда и старый Энтон, ах-ха-а-а!» Они скрылись из виду.
– Ого! Полюбуйтесь-ка на эту бесподобную деваху у него на привязи! Ну-ка, газанем! – Дин попытался их догнать. – Ну разве не здорово было бы собраться вместе и как следует покайфовать со всеми, кто тебе мил и приятен? Никаких тебе склок, никаких детских капризов, никаких проблем с физиологией – ничего такого. Ах! Но ведь мы понимаем время. – И с этими словами он поддал газу.
За пределами Хьюстона его, казалось, неисчерпаемый запас сил все-таки иссяк, и за руль сел я. Не успел я тронуться с места, как пошел дождь. Мы были уже на великой Техасской равнине, где, как сказал Дин, «едешь, едешь, но и завтра ночью будешь в Техасе». Дождь лил не переставая. Я вел машину мимо покосившихся строений старого ковбойского городка с грязной главной улицей и вдруг обнаружил, что заехал в тупик.
– Эй, что я делаю?
Но мои спутники спали. Я развернулся и пополз по городку. Не видно было ни единой души, ни единого огонька. Вдруг в свете фар возник всадник в дождевике. Это был шериф. Поля его десятигаллоновой шляпы обвисли от проливного дождя.
– Как проехать в Остин?
Он вежливо объяснил, и я поехал дальше. За городом я неожиданно увидел две зажженные фары, направленные прямо на меня сквозь струи дождя. Я чертыхнулся, решив, что еду не по той стороне дороги. Однако, взяв немного вправо, я завертелся в грязи и поспешил вернуться обратно. А фары все светили мне в глаза. В последний момент до меня дошло, что по встречной полосе, сам того не подозревая, едет водитель той машины. На скорости тридцать миль в час я свернул в грязь. Обочина, слава богу, была ровная, без кювета. Под нескончаемым ливнем машина нарушителя дала задний ход. В ночи на меня молча уставились четверо угрюмых сельскохозяйственных рабочих, бросивших свой изнурительный труд, чтобы предаться веселью среди напоенных влагой полей. На всех были белые рубахи, у всех – грязные смуглые руки. Водитель был ничуть не трезвее остальных. Он спросил:
– Где тут Хьюстон?
Я показал большим пальцем назад. Меня как громом поразила мысль, что они это сделали специально, только чтобы узнать дорогу, – так нищий обгоняет вас на тротуаре, чтобы преградить путь. Они бросили горестный взгляд на пол своей машины, где катались пустые бутылки, и с лязгом укатили. Я запустил мотор. Машина на целый фут увязла в грязи. Я вздохнул от тоски в этой дождливой техасской пустыне.
– Дин, – сказал я, – проснись.
– Что такое?
– Мы застряли в грязи.
– Как это произошло?
Я рассказал. Он принялся ругаться на чем свет стоит. Надев свитера и старые башмаки, мы вылезли из машины под проливной дождь. Я уселся на заднее крыло и попытался раскачать автомобиль. Дин достал из багажника цепи и подсунул их под прокручивающиеся со свистом колеса. В разгар всего этого кошмара мы разбудили Мерилу и заставили ее выжимать полный газ, а сами принялись толкать. Многострадальный «хадсон» тужился и вставал на дыбы. Вдруг он дернулся и заскользил поперек дороги. Мерилу успела вовремя затормозить, и мы забрались внутрь. Дело было сделано – работа отняла у нас тридцать минут, мы насквозь промокли и являли собою весьма жалкое зрелище.
Я уснул, весь в спекшейся грязи, а наутро, когда проснулся, грязь совсем затвердела. Снаружи шел снег. Мы находились недалеко от Фредериксберга, среди высоких равнин. Это была одна из самых суровых зим в истории Техаса, да и всего Запада, когда коровы гибли в сильный буран, как мухи, а снег шел и в Сан-Франциско, и в Лос-Анджелесе. Нам стало грустно. Мы пожалели даже, что не остались с Эдом Данкелом в Новом Орлеане. Машину вела Мерилу; Дин спал. Одной рукой она держала руль, а другую протянула на заднее сиденье ко мне. Воркующим голоском она сулила мне райскую жизнь в Сан-Франциско. Я с готовностью развесил уши. В десять я взялся за руль – Дин отключился на несколько часов – и проехал пару сотен миль среди усеянных зарослями кустарника снегов и неровных полынных холмов. По обочине шли в поисках своих коров ковбои в бейсболках и теплых наушниках. Начали попадаться уютные домики с дымящимися печными трубами. Меня потянуло посидеть у камина и полакомиться пахтой с бобами.
В Соноре, пока хозяин лавки болтал в углу с дюжим скотоводом, я еще разок воспользовался бесплатным самообслуживанием, взяв хлеба с сыром. Услыхав об этом, Дин закричал: «Ура!» – он был голоден. А на еду мы не могли потратить ни цента.
– Да-да, – сказал Дин, глядя, как по главной улице Соноры снуют в обе стороны скотоводы, – все они гнусные миллионеры – тысячи голов скота, батраки, дома, деньги в банке. Если б я здесь жил, то заделался бы отшельником и ушел в полынь, стал бы зайцем, лизал бы ветки да подкарауливал хорошеньких ковбоечек, хи-хи-хи-хи! Черт возьми! Одуреть можно! – Он с размаху стукнул себя по лбу. – Да! Вот именно! Так-то!
Мы перестали понимать, о чем он говорит. Он взялся за руль и миль пятьсот, оставшихся до границы штата Техас, прямиком до Эль-Пасо, где мы оказались засветло, пролетел с единственной остановкой: неподалеку от Озоны, сбросив всю одежду, он принялся с визгом бегать и скакать в полыни. Мимо проносились машины, но его никто не заметил. Нарезвившись, он семенящими шажками поспешил назад, и мы двинулись дальше.
– Ну, Сал, ну, Мерилу, я хочу, чтобы вы оба сделали то же самое. Сбросьте бремя одежды – ну какой в одежде прок? Я знаю, что говорю, – пускай и ваши прелестные животики позагорают. Ну же! – (Мы ехали на запад, прямо к самому солнцу; оно врывалось в машину сквозь лобовое стекло). – Открывайте животы, мы въезжаем в солнышко.
Мерилу подчинилась. Не желая прослыть консерватором, я последовал ее примеру. Мы сидели впереди, все втроем. Мерилу достала кольдкрем и забавы ради растерла нас. Навстречу то и дело неслись большие грузовики. С высоты своей кабины водители могли мельком увидеть золотистую голую красотку, сидящую рядом с двумя голыми мужиками: мы замечали, как машины, прежде чем исчезнуть в нашем окошке заднего обзора, на мгновение сбиваются с курса. Мимо проплывали бескрайние, поросшие полынью равнины, уже бесснежные. Вскоре мы оказались среди оранжевых скал каньона Пекос. В небе открылись голубые дали. Мы вышли из машины осмотреть древние индейские развалины. Дин был абсолютно голый. Мы с Мерилу надели пальто. Улюлюкая и завывая, мы бродили среди дряхлых камней. Кое-кто из туристов замечал на равнине голого Дина, однако, не веря собственным глазам, все ковыляли дальше.
Неподалеку от Ван-Хорна Дин с Мерилу остановили машину и предались любви, а я улегся спать. Проснулся я, когда мы уже ехали по величественной долине Рио-Гранде, через Клинт и Ислету – к Эль-Пасо. Мерилу перескочила на заднее сиденье, я перескочил на переднее, мы покатили вперед. Слева, за огромной долиной Рио-Гранде, виднелись поросшие красноватой травой горы мексиканской границы, земли Тарахумаре. На вершинах уже играли вечерние сумерки. Впереди лежали далекие огни Эль-Пасо и Хуареса, разбросанные по необозримой долине, такой необъятной, что видно было, как по нескольким железным дорогам одновременно пыхтят во всех направлениях поезда, – казалось, в этой долине уместился весь мир. В долину эту мы и спустились.
– Клинт, штат Техас, – сказал Дин.
Приемник был настроен на радиостанцию Клинта. Каждые пятнадцать минут там ставили новую пластинку, остальное время занимала реклама заочного курса средней школы.
– Эту программу передают на весь Запад! – взволнованно прокричал Дин. – Я день и ночь слушал ее и в тюрьме, и в исправительной школе, старина. Все мы туда писали. Если пройдет твоя контрольная работа, ты получаешь по почте диплом средней школы – точнее, копию. Все желторотые пастухи на Западе – все до одного – хоть разок да черкнули туда письмишко. Они ведь больше ничего не слыхали. Включи радио в Стерлинге, Колорадо, или в Ласке, Вайоминг, да где угодно, и поймаешь Клинт, Техас. Клинт, Техас! А музыка – сплошь ковбойская да мексиканская, самая паршивая программа в истории всей страны, и поделать тут ничего нельзя. У них мощнейшая станция, вот они страну и оболванивают. – За лачугами Клинта мы увидели высокую антенну. – Эх, старина, я еще не то могу рассказать! – вскричал Дин, чуть не плача.
С мыслями о Фриско и о Побережье мы въехали в Эль-Пасо, уже темный и опустевший. Нам надо было во что бы то ни стало добыть денег на бензин, иначе мы могли попросту не доехать.
Чего мы только не предпринимали! Кинулись в бюро путешествий, но на запад в ту ночь никто не ехал. Бюро путешествий – это место, где можно договориться о поездке с горючим на паях, что на Западе вполне законно. Те, кто поизворотливей, сидят на своих потрепанных чемоданах в ожидании попутчика. Мы отправились на автовокзал компании «Грейха-унд», надеясь уговорить кого-нибудь дать деньги нам, а не тратить их на автобусный билет до Побережья. Однако в силу непонятной робости мы так ни к кому и не подошли и лишь уныло бродили по автовокзалу. Какой-то студент при виде аппетитной Мерилу покрылся потом и попытался принять беззаботный вид. Посовещавшись, мы с Дином пришли к выводу, что мы все-таки не сутенеры. Неожиданно к нам привязался полоумный юнец, только что вышедший из исправительной школы, и они с Дином умчались за пивом.
– Давай-ка, дружище, проломим кому-нибудь башку и отберем деньги.
– Вот это по мне, старина! – завопил Дин.
Они ринулись прочь. Какое-то мгновение мне было не по себе. Но Дин всего лишь хотел взглянуть вместе с этим малышом на улицы Эль-Пасо и получить свой кайф. Мы с Мерилу ждали в машине. Она обняла меня. Я сказал:
– Черт подери, Лу, потерпи до Фриско.
– А мне плевать! Все равно Дин меня бросит.
– Когда ты собираешься обратно в Денвер?
– Не знаю. Мне все равно. Можно я поеду с тобой на Восток?
– Надо будет раздобыть во Фриско немного денег.
– Я знаю одно местечко, где ты сможешь устроиться буфетчиком, а я там буду подавать на стол. И еще я знаю гостиницу, где можно остановиться в кредит. Боже, как грустно!
– Почему тебе грустно, детка?
– Из-за всего на свете. Как жаль, что Дин окончательно спятил.
В тот же миг появился и впрыгнул в машину хихикающий Дин.
– Вот это псих, скажу я вам! Вот такие мне по душе! Я знавал тысячи подобных парней, у всех у них голова работает, как стандартный часовой механизм, ох уж эти мне бесконечные разветвления – ведь нет времени, нет времени… – И он завел мотор, ссутулившись за рулем, и покатил прочь из Эль-Пасо. – Остается только брать попутчиков. Наверняка кто-нибудь да попадется! Эх! Была не была! Поберегись! – крикнул он какому-то автомобилисту, обогнул его машину, увернулся от грузовика и выскочил за пределы города.
За рекой виднелись бриллиантовые огни Хуареса, а дальше была унылая высохшая земля под бриллиантовыми звездами Чиуауа. Мерилу наблюдала за Дином, как наблюдала за ним на всем пути через страну и обратно, краешком глаза, с угрюмым, печальным выражением лица, словно хотела отрубить ему голову и спрятать ее в чулан, – горькая, с примесью зависти любовь к человеку, который так поразительно умеет оставаться самим собой, любовь яростная, смешанная с презрением и близкая к помешательству, с улыбкой нежного обожания, но одновременно и черной зависти, что меня в ней пугало, любовь, которая – и Мерилу это знала – никогда не принесет плодов, потому что, глядя на его скуластое, с отвисшей челюстью лицо, она понимала, что он слишком безумен. Дин был убежден, что Мерилу – шлюха; по секрету он сообщил мне, что она патологическая лгунья. Но когда она вот так за ним наблюдала, это тоже была любовь; и когда Дин это замечал, он обращал к ней лицо с широкой, вероломной, кокетливой улыбкой, с жемчужнобелыми зубами и трепещущими ресницами, хотя всего секунду назад он витал в облаках своей вечности. Потом мы с Мерилу рассмеялись, а Дин, ничуть не смутившись, скорчил идиотскую радостную гримасу, как бы говоря: «Разве, несмотря ни на что, мы не берем от жизни свое?» И он был прав.
За пределами Эль-Пасо мы разглядели маленькую съежившуюся фигурку с оттопыренным большим пальцем. Это был наш долгожданный попутчик. Мы затормозили и дали задний ход.
– Сколько у тебя денег, малыш?
Денег у малыша не было совсем. На вид ему было лет семнадцать, он был бледен и страшен, с одной недоразвитой искалеченной рукой и без вещей.
– Ну разве он не славный? – с трепетом в голосе произнес Дин, повернувшись ко мне. – Влезай, приятель, мы тебя отсюда вывезем.
Малыш почуял выгоду. Он сказал, что в Туларе, Калифорния, у него есть тетушка, которая держит бакалейную лавку, и как только мы туда доберемся, он раздобудет для нас немного денег. Дин едва не свалился на пол от смеха, так все это походило на историю с пареньком из Северной Каролины.
– Да! Да! – орал он. – У всех у нас есть тетушки! Ладно, поехали, поглядим, что за тетушки, дядюшки и бакалейные лавки на этой дороге!!
Так у нас появился новый пассажир, и оказался он совсем неплохим малым. Он не вымолвил ни слова – сидел и слушал нас. Уже через минуту после того, как заговорил Дин, паренек был наверняка убежден, что попал в машину к психам. Он сказал, что добирается из Алабамы в Орегон, где находится его дом. Мы спросили, что он делал в Алабаме.
– Ездил к дядюшке. Он обещал мне работу на лесозаготовках. С работой ничего не вышло, вот я и еду домой.
– Едешь домой. – сказал Дин. – домой, да-да, понятно, мы довезем тебя. До Фриско-то уж точно.
Но у нас не было денег. Мне пришла в голову мысль занять пять долларов у моего друга Хэла Хин-гэма в Тусоне, Аризона. Дин немедленно заявил, что это дело решенное и мы едем в Тусон. И мы поехали.
Ночью мы миновали Лас-Крусес, штат Нью-Мексико, и к рассвету были в Аризоне. Я очнулся от глубокого сна и обнаружил, что все спят, как ягнята, а машина стоит бог знает где: сквозь запотевшие стекла нельзя было ничего разглядеть. Я выбрался из машины. Мы находились в горах: небеса в лучах восходящего солнца, прохладный пурпурный воздух, багровые горные склоны, изумрудные пастбища в долинах, роса и золотистые изменчивые облака; на земле – норки сусликов, кактусы, мескитовые деревья. Была моя очередь вести машину. Я отодвинул Дина и малыша и начал спускаться с горы, выключив сцепление, но не включая мотор, чтобы сэкономить горючее. Таким образом я вкатил в Бенсон, Аризона. Я вспомнил, что у меня есть карманные часы, которые Рокко недавно подарил мне на день рождения, они стоили четыре доллара. На заправочной станции я спросил служащего, есть ли в Бенсоне ломбард. Ломбард оказался прямо по соседству с заправкой. Я постучал, кто-то поднялся с постели, и через минуту я получил за свои часы доллар. Он был отправлен в бензобак. Теперь у нас хватало бензина до Тусона. Но не успел я завести мотор, как неожиданно появился дюжий конный полицейский, вооруженный пистолетом. Он пожелал взглянуть на мои водительские права.
– Права есть у парня, что на заднем сиденье, – сказал я. Дин с Мерилу спали вдвоем под одеялом.
Коп велел Дину выходить, потом вдруг выхватил пистолет и заорал:
– Руки вверх!
– Командир, – услышал я до смешного елейный голос Дина, – командир, я только хотел застегнуть ширинку.
Даже коп едва сдержал улыбку. Дин вышел грязный, косматый, в майке, почесывая живот, ругаясь, всюду разыскивая свои права и бумаги на машину. Коп обшарил весь багажник. Бумаги оказались в полном порядке.
– Обычная проверка, – сказал он с широкой улыбкой. – Можете ехать. Бенсон не такой уж плохой город. Если вы здесь позавтракаете, он вам понравится.
– Да, да, да, – пробормотал Дин и, не обращая на него абсолютно никакого внимания, взялся за руль.
Все мы с облегчением вздохнули. У полиции всегда вызывают подозрение молодежные компании, которые разъезжают в новых машинах без единого цента в кармане и вдобавок закладывают часы.
– Эх, всюду они суют свой нос, – сказал Дин, – но этот коп намного лучше той крысы из Виргинии. Им не терпится кого-нибудь арестовать и попасть в газеты. Они думают, что в каждой машине едет крупная чикагская банда. Им попросту нечем больше заняться.
Мы приближались к Тусону.
Тусон расположен в чудесной мескитово-речной местности, над которой возвышаются заснеженные Каталинские горы. Город был сплошной строительной площадкой, люди – заезжими, честолюбивыми, деловыми, беспутными; вывешенное на просушку белье, жилые прицепы, флаги на шумных центральных улицах – все очень по-калифорнийски. Форт-Лоуэлл-роуд, где жил Хингэм, вилась среди плоской пустыни вдоль речного русла с его дивными деревьями. Сам Хингэм лелеял во дворе свои творческие замыслы. Он был писателем. В Аризону он приехал спокойно поработать над книгой. Он был высоким, неуклюжим, застенчивым сатириком. Разговаривал он, отвернувшись от собеседника и бормоча что-то себе под нос, однако при этом всегда произносил очень смешные вещи. Жена и ребенок жили вместе с ним в маленьком глинобитном домике, построенном его отчимом-индейцем. Мать его жила в собственном домике на другом конце двора. Она была трепетной американкой, любящей керамику, четки и книги. О Дине Хингэм знал по письмам из Нью-Йорка. Мы налетели на него, словно саранча, все голодные, даже Альфред, наш покалеченный попутчик. Хингэм был в старом свитере, он пыхтел трубкой, выпуская дым в холодный воздух пустыни. Его мать вышла из дома и пригласила нас к себе на кухню поесть. Мы сварили в большой кастрюле лапшу.
Потом все поехали на перекресток, в винную лавку, где Хингэм получил по чеку пять долларов и вручил деньги мне. Мы наскоро распрощались.
– Страшно рад был повидаться, – сказал Хингэм, отвернувшись.
За деревьями, за песками сверкала красным неоном громадная вывеска придорожной закусочной. Когда Хингэм уставал писать, он ходил туда пить пиво. Он был очень одинок, ему хотелось вернуться в Нью-Йорк. Отъезжая, мы с грустью смотрели, как удаляется во тьму его долговязая фигура – в точности как и все фигуры в Нью-Йорке и Новом Орлеане: они в растерянности стоят под необъятными небесами, и улетучивается куда-то все, что связано с ними. Куда-то ехать? Что-то делать? Зачем? Пора спать. А эти придурки безостановочно мчатся дальше.
9
Выехав из Тусона, мы увидели, как на темной дороге голосует еще один парень. Он оказался странствующим сезонником из Бейкерсфилда, Калифорния, и историю он выложил такую:
– Из Бейкерсфилда я, черти жареные, выехал на машине бюро путешествий, а в багажнике другой машины оставил свою гитару, и больше их не видел – ни гитары, ни ковбойских шмоток. Я, видите ли, муу-зы-кант, хотел поиграть в Аризоне с «Полынными ребятами» Джонни Маккоу. И вот нате вам: я в Аризоне, без гроша и без гитары. Вы уж, ребята, отвезите меня обратно в Бейкерсфилд, а там братец даст мне денег. Сколько вам нужно?
Нам был нужен бензин, чтобы от Бейкерсфилда дотянуть до Фриско, – доллара три. Теперь в машине нас было пятеро.
– Добрый вечер, мэм, – обратился музыкант к Мерилу, приподняв шляпу, и мы снова тронулись в путь.
Среди ночи мы проехали по горной дороге над огнями Палм-Спрингз. На рассвете заснеженными перевалами мы пробивались к городку Мохави, который служил въездом на большой перевал Тихачапи. Сезонник проснулся и принялся рассказывать смешные истории. Славный малыш Альфред сидел и улыбался. Сезонник рассказывал об одном своем знакомом, в которого стреляла жена; он простил ее и вытащил из тюрьмы только для того, чтобы она выстрелила в него еще разок. Слушая эту историю, мы миновали женскую тюрьму. Прямо перед нами уходил ввысь перевал Тихачапи. Дин взялся за руль и отвез нас на самую вершину мира. Оставив позади огромный, окутанный туманом цементный завод в каньоне, мы начали спуск. Дин заглушил мотор, выключил сцепление и одолевал все крутые повороты, обгонял все машины, да и чего только не творил, не прибегая при этом к помощи акселератора. Я цеплялся за что попало. Временами дорога снова шла вверх, а Дин обгонял машины без единого звука, на чистой инерции. Он чуял каждый ритм, каждый нюанс первоклассного перевала. Когда настало время левого поворота вокруг низкой каменной стены, отделявшей нас от мирового дна, он просто отклонился далеко влево, крепко обхватил руками руль и развернулся, глазом не моргнув; когда же дорога зазмеилась вправо, на этот раз с утесом по левую руку, он отклонился далеко вправо, заставив меня и Мерилу отклониться вместе с ним. Вот так мы и спускались кругами к долине Сан-Хоакин. Она простиралась милей ниже – настоящее дно Калифорнии, зеленое и удивительное при взгляде с нашего воздушного уступа. Без всякого горючего мы делали тридцать миль в час.
Неожиданно нас охватило волнение. Как только мы достигли городских границ, Дину захотелось рассказать мне все, что он знает о Бейкерсфилде. Он показал мне пансион, где он останавливался, привокзальные гостиницы, тотализаторные залы, забегаловки, железнодорожные ветки, где он спрыгивал с паровоза, чтобы набрать винограда, китайские ресторанчики, где он ел, скамейки, где встречался с девушками, и просто места, где ничего не делал, только сидел и ждал. Калифорния Дина – необузданная, пропитанная потом земля, что так много значит, земля одиноких изгоев, земля чудаковатых влюбленных, слетающихся туда, словно птицы, земля, где все почему-то похожи на сломленных жизнью, красивых растленных киноактеров.
– Вон в том самом кресле у аптеки, старина, я сидел часами!
Он помнил все: каждую карточную игру, каждую женщину, каждую печальную ночь. И вдруг мы проехали то место на сортировочной станции, где под луной я сидел с Терри, пил вино на тех же босяцких упаковочных корзинах в октябре 1947 года, и я попытался ему об этом рассказать. Но он был слишком возбужден.
– А вот здесь мы с Данкелом все утро пили пиво, а заодно пытались снять бесподобную официанточку из Уотсонвилла… нет, из Трейси, из Трейси – а звали ее, кажется, Эсмеральда… да-да, старина, имечко было то еще.
Мерилу размышляла о том, чем бы ей заняться во Фриско. Альфред сказал, что тетушка даст ему в Туларе кучу денег. Сезонник показал, как проехать за город, где живет его брат.
В полдень мы затормозили перед утопающим в розовых кустах домиком, сезонник вошел туда и принялся толковать с какими-то женщинами. Мы прождали его минут пятнадцать.
– Я начинаю думать, что денег у этого парня не больше, чем у меня, – сказал Дин. – Опять влипли! В этой семейке наверняка нет никого, кто дал бы ему хоть цент после такой идиотской выходки.
Смущенный сезонник вышел из дома и повез нас в город.
– Братец куда-то запропастился, черти жареные.
По дороге он расспрашивал всех подряд. Вероятно, он чувствовал себя нашим пленником. Наконец мы подъехали к большой хлебопекарне, откуда сезонник вышел вместе с братом, облаченным в комбинезон, – в душе он, по-видимому, был автомехаником. Несколько минут, пока они не наговорились друг с другом, мы ждали в машине. Всем родственникам сезонник рассказывал о своих злоключениях и о потере гитары. Деньги он, однако, получил и отдал их нам, и Фриско нам был теперь обеспечен. Поблагодарив его, мы тронулись в путь.
Впереди нас ждал Тулар. Мы мчались вверх по долине. Махнув рукой на все, я в изнеможении улегся на заднее сиденье, а после полудня, пока я дремал, замызганный «хадсон» пронесся мимо палаточного городка, где я жил и любил, где работал в призрачном прошлом.
Дин неподвижно сгорбился за рулем и только изредка колотил по рычагам. Когда мы наконец прибыли в Тулар, я еще спал. Проснулся я, чтобы во всех деталях услыхать неправдоподобную историю.
– Сал, проснись! Альфред нашел тетушкину бакалейную лавку, но тебе в жизни не догадаться, что случилось! Тетушка пристрелила мужа и попала в тюрьму. Лавка закрыта. Мы не получили ни цента. Нет, подумать только! Чего только не бывает! Точно такую же историю рассказывал сезонник, сплошные несчастья, все переплелось – вот чертовщина!
Альфред кусал ногти. У Мадеры мы свернули с Орегонской дороги и распрощались с малышом Альфредом. Мы пожелали ему удачи и счастливого пути до Орегона. Он сказал, что это была его лучшая поездка в жизни.
Казалось, всего несколько минут назад мы еще катили по оклендским предгорьям, и вот уже оказались на вершине и увидели раскинувшийся перед нами легендарный белый город Сан-Франциско на его одиннадцати загадочных холмах, с его синим Тихим океаном, с наступающей на него стеной картофельно-грядочного тумана, и дымом, и позолотою предвечерья.
– Вот он, родимый! – вскричал Дин. – Эгей! Добрались! Хватило бензина! Воды мне, воды! Хватит с меня суши! Дальше ехать некуда, земли дальше нет! Ну, Мерилу, дорогая, вы с Салом немедленно снимаете номер и ждете, я свяжусь с вами утром, как только договорюсь кое о чем с Камиллой и позвоню французу насчет моего железнодорожного хронометра, а вы поутру купите в городе газеты с объявлениями о найме и подумайте о работе.
С этими словами он въехал на Оклендский мост, который внес нас в город. Здания контор делового района только начинали искриться; это наводило на мысль о Сэме Спейде. Когда мы вывалились из машины на О’Фаррелл-стрит и, глубоко вздохнув, потянулись, нам почудилось, что мы сошли на берег после долгого морского плавания: покатая мостовая закружилась у нас под ногами. Легкий ветерок принес из китайского квартала Фриско загадочные запахи китайского рагу. Мы взяли из машины все наши вещи и свалили их на тротуар.
Дин неожиданно стал прощаться. Ему не терпелось повидаться с Камиллой, узнать, как идут дела. Мы с Мерилу молча стояли на улице и смотрели, как он уезжает.
– Видишь, каков ублюдок? – сказала Мерилу. – Дин готов в любую минуту бросить тебя на произвол судьбы, если это в его интересах.
– Знаю. – сказал я и со вздохом оглянулся назад, на восток. У нас не было денег. О деньгах Дин не упомянул. – Где же мы остановимся?
Взвалив на плечи свои узлы с никому не нужным тряпьем, мы побрели по узким романтическим улочкам. Каждый встречный походил на сломленного судьбой киностатиста, на поблекшую кинозвездочку; лишившиеся иллюзий каскадеры и автогонщики, типичные калифорнийцы с их жгучей печалью, что характерна для жителей самого края материка; красивые, растленные казановообразные мужчины, мотельные блондинки с отечными подглазьями, наркоманы, карманники, сутенеры, шлюхи, массажисты, посыльные – весь гнусный сброд. Разве среди подобной банды заработаешь себе на жизнь?
10
Мерилу, однако, в свое время вертелась среди этих людей – и не так уж далеко от злачных мест, – поэтому мрачный портье сдал нам номер в кредит. Первый шаг был сделан. Теперь требовалось поесть, однако решение этой проблемы затянулось до полуночи, когда мы познакомились с певичкой из ночного клуба. Она привела нас к себе в номер, где с помощью пиджачной вешалки укрепила в мусорной корзине перевернутый утюг и разогрела банку свинины с бобами. Я выглянул в окно, увидел мерцающую неоновую рекламу и сказал себе: «Где же Дин, почему его не волнует то, как мы устроились?» В тот год я потерял веру в него. В Сан-Франциско я пробыл неделю и никогда больше не чувствовал себя таким разбитым. Не одну милю исходили мы с Мерилу в поисках денег на еду. Мы даже навестили каких-то пьяных моряков в ночлежке на Мишн-стрит, которую неплохо знала Мерилу. Они угостили нас виски.
В гостинице мы прожили вместе два дня. Я понял, что теперь, когда Дин сошел со сцены, Мерилу совсем перестала мной интересоваться. Я был всего лишь приятелем Дина, и через меня она пыталась его добиться. В номере мы без конца ссорились. А кроме того, мы ночи напролет проводили в постели, и я рассказывал ей свои сны. Я рассказал ей об огромном всемирном змее, который свернулся кольцом внутри земли, как червь в яблоке, и который в один прекрасный день взроет изнутри гору – потом ее станут звать Змеиной горой – и поползет по равнине, растянувшись на сотни миль и пожирая все на своем пути. Я сказал ей, что змей этот – Сатана.
– Что же будет? – взвизгнула она, крепко меня обняв.
– Святой по имени доктор Сакс уничтожит его секретными травами, которые в эту самую минуту варит в своей потайной хижине где-то в Америке. К тому же может статься, что змей – всего лишь оболочка, а внутри – голуби. Когда змей умрет, наружу выпорхнут целые тучи маленьких серых голубков, которые разнесут по всей земле весть о мире. – От голода и горечи я попросту спятил.
Однажды ночью Мерилу исчезла с владельцем ночного клуба. Я, как мы условились, ждал ее на другой стороне улицы, стоя в дверях, на углу Ларкин и Гири, голодный, когда она вдруг вышла из подъезда шикарного многоквартирного дома – вместе с подружкой, владельцем клуба и сальным стариком со свертком под мышкой. Я понял, что она таки шлюха. Она так и не осмелилась подать мне знак, хотя видела, что я стою в дверях. Мелкими шажками она подошла к «кадиллаку», села в него, и они были таковы. Теперь у меня не осталось никого, ничего.
Я бродил по улице и подбирал окурки. Когда я проходил мимо трактирчика с рыбой и жареным картофелем на Маркет-стрит, оттуда на меня полными ужаса глазами взглянула женщина; это была хозяйка, она наверняка решила, что сейчас я войду с пистолетом и ограблю заведение. Я прошел еще несколько шагов. Вдруг мне почудилось, что это моя мать, только дело происходит лет двести назад, в Англии, а я, ее сынок, – грабитель с большой дороги, возвращающийся из тюрьмы, чтобы свести на нет все ее праведные труды. В экстазе я застыл на тротуаре. Я окинул взором Маркет-стрит; я уже не понимал, что это за улица, она вполне могла оказаться новоорлеанской Кэнал-стрит: она вела к воде, ничейной, вселенской воде, точно так же ведет к воде 42-я улица в Нью-Йорке, и там точно так же невозможно понять, где находишься. Мне вспомнился призрак Эда Данкела на Таймс-сквер. Я был в бреду. Меня потянуло вернуться к трактиру и бросить злобный взгляд на свою незнакомую диккенсовскую мамашу. Я дрожал с головы до пят. Казалось, во мне ожил целый сонм воспоминаний, уводящий меня в глубь веков, в Англию 1750 года, а сейчас, в Сан-Франциско, я просто нахожусь в другой жизни и в другом теле. «Нет, – говорила, казалось, та женщина с полными ужаса глазами, – не возвращайся, не насылай беду на свою честную трудолюбивую мать. Ты мне больше не сын, как твой отец мне больше не муж. Здесь меня приголубил этот добрейший грек. (Хозяином был грек с волосатыми руками.) Ты ни на что не годен, тебя тянет только к выпивке и к дружкам, а теперь ты дошел до такого бесстыдства, что хочешь лишить меня всего, чего я достигла своими скромными трудами в трактире. О сын! Неужто ты ни разу не упал на колени и не помолился во спасение души своей после стольких грехов и подлых дел? Пропащий мальчик! Уходи! Не тревожь мою душу. Я правильно сделала, что забыла тебя. Не береди старые раны, пусть будет так, словно ты никогда не возвращался и не заглядывал ко мне – чтобы увидеть мое страдальческое смирение, мои жалкие гроши – в жажде схватить, немедленно отнять, темный, нелюбимый, подлый духом сын плоти моей. Сын! Сын!» Все это заставило меня вспомнить знамение с Большим Папашей в Гретне, в присутствии Старого Буйвола. И на какое-то мгновение я достиг той точки экстаза, которой хотел достичь всегда, – я шагнул за черту хронологического времени во вневременную тень, в волшебное видение посреди унылого царства смертных, и ощущение смерти заставляло меня двигаться дальше, и призрак шел по пятам самого себя, а сам я спешил к другой черте, к той, за которой скрылись ангелы, отлетевшие в священную, извечную пустоту, – всевластное и непостижимое сияние, исходящее из светоносной Сущности Разума, – где в колдовской манящей дали небес открываются бесчисленные сказочные страны. Мне слышен был невыразимый клокочущий рев, однако он не стоял у меня в ушах, он был повсюду и не имел никакого отношения к звукам. Я сознавал, что пережил уже бессчетное количество смертей и рождений, но просто их не помню, главным образом потому, что перемещения из жизни в смерть и обратно в жизнь так призрачно легки, – магический уход в ничто, словно миллион раз уснуть и вновь проснуться, и происходит это по чистой случайности и при полнейшем неведении. Я сознавал, что только непоколебимость истинного Разума является причиной этой вечной ряби рождений и смертей – так ветер действует на чистую, безмятежную, зеркальную водную гладь. Я ощутил сладкое, головокружительное блаженство, словно в вену мне ввели большую дозу героина, словно от бросающего в дрожь большого глотка вина предвечерней порой; я ощутил покалывание в онемевших ногах. Я подумал, что в следующее мгновение умру. Но я не умер, я прошел четыре мили пешком, подобрал десяток больших окурков, принес их в наш с Мерилу гостиничный номер, высыпал из них табак в мою старую трубку и закурил. Я был слишком молод, чтобы понять, что произошло. В окно вплывали запахи всей еды Сан-Франциско. Там, снаружи, были заведения, где подавались рыбные блюда, где сдобные булочки были горячими и где вполне годились в пищу даже корзины; где даже меню становится нежным от съестного, словно его окунули в горячую похлебку и насухо прожарили, чтобы сделать съедобным. Только покажите мне блестки рыбьей чешуи в меню из даров моря, и я их съем; дайте мне понюхать топленого масла и клешни омара. Там были заведения, где подавали толстый румяный ростбиф au jus и политого вином жареного цыпленка. Там были заведения, где на рашперах шипели бифштексы по-гамбургски, а кофе стоил всего пятицентовик. А еще этот ароматный дух жаркого, которым веяло из Китайского квартала и который соперничал с запахами макаронных приправ из Норт-Бич и нежно-панцирных крабов Рыбацкого причала – мало того, еще и ребрышек, что вращались на вертелах Филмор-стрит! Прибавьте сюда еще и сдобренные жгучим красным перцем бобы с Маркет-стрит, и жаренный ломтиками картофель хмельной ночи Эмбаркадеро, и сваренных на пару моллюсков из Сосалито, что на том берегу залива, и вы получите мои аховые сан-францисские грезы. Прибавьте туман, возбуждающий аппетит сырой туман, пульсацию неоновых огней в нежной ночи, цокающих высокими каблучками красоток, белых голубей в витрине китайской лавчонки…
11
В таком состоянии меня и нашел Дин, когда наконец решил, что я достоин спасения. Он отвез меня к Камилле.
– А где Мерилу, старина?
– Сбежала, шлюха.
После Мерилу Камилла была само умиротворение. Благовоспитанная, вежливая молодая женщина, она знала, что восемнадцать долларов, которые прислал ей Дин, были моими. Но куда удалилась ты, сладострастная Мерилу? Несколько дней я приходил в себя у Камиллы. Из окна ее гостиной в деревянном многоквартирном доме на Либерти-стрит был виден весь Сан-Франциско, расцвеченный зелеными и красными огнями в дождливой ночи. За те дни, что я там прожил, Дин успел совершить самый нелепый поступок всей своей богатой событиями жизни. Он нанялся разъездным демонстратором новой модели герметической скороварки. Торговец вручил ему кучу образцов и кипу брошюр. В первый день Дин был сплошным ураганом энергии. Он обстряпывал свои рандеву, а я мотался с ним на машине по всему городу. Идея заключалась в том, чтобы заручиться приглашением на званый обед, а там вскочить и продемонстрировать действие скороварки.
– Старина, – возбужденно кричал Дин, – это еще безумней, чем моя работа у Синаха! Синах торговал в Окленде энциклопедическими словарями. Перед ним никто не мог устоять. Он произносил длинные речи, он прыгал, смеялся, плакал. Как-то мы ворвались в дом, где жили сезонники, а там все как раз собирались на похороны. Синах грохнулся на колени и принялся молиться за спасение души усопшего. Сезонники залились слезами. Он продал полный комплект словарей. Свет не видывал подобного психа. Хотел бы я знать, где он теперь. Тогда мы с ним частенько подбирались к хорошеньким юным дочкам и тискали их на кухне. А сегодня в одной кухоньке мне попалась бесподобнейшая хозяюшка – пока я демонстрировал кастрюлю, мы на славу пообнимались. Ах! Хмм! Красота!
– Продолжай в том же духе, Дин, – сказал я. – Может, со временем станешь мэром Сан-Франциско.
Он разработал целую систему расхваливания своей кастрюли и по вечерам практиковался на нас с Камиллой.
Как-то утром он стоял голый, глядя из окна, как над Сан-Франциско всходит солнце. Вид у него был такой, будто в один прекрасный день ему и в самом деле суждено стать языческим мэром Сан-Франциско. Однако силы его были на исходе. В один из дождливых дней торговец явился выяснить, чем занимается Дин. Дин лениво развалился на кушетке.
– Ты хоть пытался их продать?
– Нет, – сказал Дин, – я нашел работенку получше.
– Ну а что ты собираешься делать со всеми этими образцами?
– Не знаю.
В мертвой тишине торговец собрал свои жалкие кастрюли и удалился. Мне опостылело все на свете; Дину тоже.
Но однажды вечером нас обоих вновь охватило безумие. Мы отправились в маленький сан-францисский ночной клуб на Долговязого Гэйларда. Долговязый Гэйлард – высокий тощий негр с большими печальными глазами, который то и дело произносит «прекрасно-руни» и «как насчет выпить немного бурбона-руни?». Во Фриско целые толпы молодых полуинтеллектуалов благоговейно внимали тому, как он играет на рояле, гитаре и бонгах. Разогревшись, он снимает верхнюю рубаху, потом нижнюю и разгуливается по-настоящему. Он делает и говорит все, что в голову взбредет. Запоет, например, «Бетономешалку», а потом вдруг замедлит ритм и грустно склонится над своими бонгами, едва заметно постукивая по их шкуре кончиками пальцев, и все наклоняются вперед и слушают затаив дыхание; кажется, что длится это не больше минуты, а он все играет и играет, целый час, производя кончиками ногтей едва уловимый шумок, все тише и тише, пока шумок этот не перестанет долетать до слуха публики и в распахнутую дверь не ворвутся уличные звуки. Тогда он неторопливо встает, берет микрофон и произносит очень медленно: «Великолепно-руни… прекрасно-руни… привет-оруни… бурбон-оруни… все-оруни… как там у ребят в первом ряду успехи с их девушками-руни?.. оруни… руни… орунируни…» Так продолжается минут пятнадцать, голос его становится тише, и вот уже ничего не слышно. Его огромные печальные глаза оглядывают публику.
Дин стоит в толпе и твердит: «Господи! Да!» – и сводит в молитве ладони, и потеет.
– Сал, Долговязый знает, что такое время, он понимает время.
Долговязый садится за рояль и берет две ноты, две «до», потом еще две, потом одну, потом две, и вдруг замечтавшийся дюжий контрабасист приходит в себя, осознает, что Долговязый играет «До-джем блюз», ударяет своим огромным указательным пальцем по струнам, и вступает мощный, оглушительный ритм, и все начинают раскачиваться, Долговязый выглядит не менее печальным, чем обычно, они полчаса играют джаз, а потом Долговязый не на шутку сходит с ума, хватает бонги и выдает потрясающие быстрые кубинские ритмы, и выкрикивает что-то нечленораздельное по-испански, по-арабски, на перуанском диалекте и на египетском, на всех известных ему языках – а языков он знает великое множество. Наконец отделение окончено; каждое отделение длится два часа. Долговязый Гэйлард отходит к столбу и стоит там, грустно глядя поверх голов, а люди подступают к нему поближе, желая поговорить. В руке у него появляется стакан бурбона. «Бурбон-оруни… спасибо-ваути…» Никому не ведомо, где витает сейчас Долговязый Гэйлард. Дину как-то приснилось, что он рожает ребенка – лежит на травке у калифорнийской больницы, а живот у него непристойно раздут. Под деревом, в компании цветных, сидел Долговязый Гэйлард. Дин в отчаянии обратил на него свой материнский взор. Долговязый сказал: «Опять ты-оруни!» Вот и сейчас Дин приблизился к нему, приблизился к своему Богу; он был убежден, что Долговязый – Бог. Дин расшаркался, поклонился и пригласил его присоединиться к нам. «Прекрасно-руни», – говорит Долговязый; он присоединится к кому угодно, однако не гарантирует, что будет с вами душой. Дин раздобыл столик, накупил выпивки и теперь неподвижно сидел напротив Долговязого. А Долговязый видел свои сны где-то над головой Дина. Стоило Долговязому произнести свое «оруни», как Дин говорил «да!». Я сидел вместе с этими двумя сумасшедшими. Разговора не получилось. Для Долговязого Гэйларда весь мир был одним большим «оруни».
Той же ночью, на углу Филмор и Гири, я полюбовался Абажуром. Абажур – высокий чернокожий парень, который является в музыкальные салуны Фриско в пальто и шляпе, обмотав шею шарфом. Он прыгает на эстраду и начинает петь; вздуваются вены у него на лбу; набрав воздуха в легкие, он всю душу без остатка вкладывает в громкий, как туманный горн, блюз. Он поет и еще успевает крикнуть публике: «Что толку умирать и отправляться на небеса? Принимайтесь-ка за „Доктора Пеппера“, а потом переходите к виски!» Его громоподобный голос перекрывает все прочие звуки. Он гримасничает, извивается – чего только он не творит! Спев, он подошел к нашему столику, наклонился и сказал: «Да!» А потом вывалился на улицу, чтобы совершить налет на очередной салун. Есть там и Конни Джордан, ненормальный, который поет, размахивая руками, а кончает тем, что забрызгивает всех собственным потом, отпихивает ногой микрофон и принимается вопить, словно баба. А поздней ночью можно увидеть, как он, вконец измученный, слушает бешеные джазовые импровизации в «Приюте Джемсона»: безвольно поникшие плечи, бессмысленный остановившийся взгляд больших круглых глаз и выпивка на столике. В жизни я не видывал таких безумных музыкантов. Во Фриско играли все. Это был край материка; им было глубоко наплевать на все. Вот так мы с Дином шлялись по Сан-Франциско, пока я не получил свой следующий ветеранский чек, а с ним и возможность отправиться в обратный путь, домой.
Сам не пойму, ради чего я приехал во Фриско. Камилла хотела, чтобы я уехал; Дину было все равно. Купив батон хлеба и мясных консервов, я вновь запасся на дорогу через всю страну десятком бутербродов; последний мне суждено было съесть, не добравшись и до Дакоты. В последнюю ночь Дин окончательно спятил, разыскал где-то в центре города Мерилу, мы сели в машину и поехали на другой берег залива, в Ричмонд, где обошли все негритянские джазовые забегаловки в поселке нефтяников. В одной из них Мерилу собралась сесть, а какой-то чернокожий выдернул из-под нее стул. В уборной к ней с грязными предложениями приставали девицы. Приставали и ко мне. Дин взмок от пота. Это был конец; мне хотелось удрать.
На рассвете я распрощался с Дином и Мерилу и сел в свой нью-йоркский автобус. Им захотелось полакомиться моими бутербродами. Я отказал. Это была зловещая минута. Каждый из нас думал, что мы никогда больше не увидимся, и каждому было на это наплевать.
Часть третья
1
Весной 1949 года, сэкономив немного денег из положенных мне на образование ветеранских чеков, я отправился в Денвер, всерьез подумывая там обосноваться. Я был не прочь осесть в американской глубинке и обзавестись семьей. Я был одинок. Денвер опустел, там не было ни Бейб Роулинс, ни Рэя Роулинса, ни Тима Грэя, ни Бетти Грэй, ни Роланда Мейджора, ни Дина Мориарти, ни Карло Маркса, ни Эда Данкела, ни Роя Джонсона, ни Томми Снарка – никого. Я бродил в окрестностях Куртис– и Лаример-стрит и какое-то время работал на оптовом фруктовом рынке, куда чуть не нанялся в 1947-м, – самая тяжелая работа в моей жизни. Однажды мне пришлось в компании молодых японцев сотню футов вручную толкать по рельсам груженый товарный вагон – с помощью самодельного рычага, с каждым рывком которого вагон перемещался на четверть дюйма. По ледяному полу рефрижераторов я, чихая, выволакивал на ослепительно-яркое солнце корзины с арбузами. Ради всего святого и сущего – во имя чего?
В сумерках я выходил на прогулку. Я ощущал себя пылинкой на поверхности унылой багровой земли. Я шел мимо отеля «Виндзор», где во времена депрессии тридцатых жил со своим отцом Дин Мориарти, и, как и встарь, я всюду искал придуманного мною Печального Жестянщика. Либо в местах вроде Монтаны вам встречается человек, похожий на вашего отца, либо вы разыскиваете отца своего друга там, где его уже нет.
Сиреневыми вечерами, мучаясь от боли в мышцах, я бродил среди огней 27-й и Уэлтон, в цветном квартале Денвера, и жалел о том, что я не негр, я чувствовал, что даже лучшее из всего, что способна дать «белая» работа, не приносит мне ни вдохновения, ни ощущения радости жизни, ни возбуждения, ни тьмы, ни музыки, ни столь необходимой ночи. Остановившись у лавчонки, где торговали сдобренным красным перцем и обжигающе горячим мясом в бумажных пакетах, я покупал немного и подкреплялся на ходу, слоняясь по темным таинственным улицам. Мне хотелось стать денверским мексиканцем или, на худой конец, бедным, измученным непосильным трудом япошкой, да кем угодно, лишь бы не оставаться отчаявшимся, разочарованным «белым». Всю жизнь меня обуревало честолюбие белого человека. Именно поэтому я покинул в долине Сан-Хоакин такую замечательную женщину, как Терри. Я миновал темные веранды мексиканских и негритянских домов. Оттуда доносились негромкие голоса, изредка мелькала смуглая коленка загадочной сладострастной девицы, в глубине утопающих в розовых кустах беседок виднелись хмурые лица мужчин. В древних креслах-качалках сидели похожие на мудрецов маленькие дети. Когда со мной поравнялась компания темнокожих женщин, одна из тех, что помоложе, отделилась от годившихся ей в матери старших и торопливо подошла ко мне: «Привет, Джо!» – но, увидев вдруг, что я не Джо, в смущении убежала. Я пожалел, что я не Джо. Я был всего лишь самим собой, Салом Парадайзом, в унынии бродившим в этой фиолетовой тьме, в этой невыносимо нежной ночи, сожалея о том, что не в силах обменяться мирами со счастливыми, искренними, восторженными неграми Америки. Потрепанные жители округи напоминали мне Дина и Мерилу, которым эти улицы были прекрасно знакомы с детства. Как я жалел, что не могу их найти!
На углу 23-й и Уэлтон, при свете прожекторов, освещавших заодно и топливную цистерну, гоняли в софтбол. Каждая удачная подача сопровождалась ревом многочисленной нетерпеливой толпы. На площадке были неизвестные юные герои всех племен – белые, чернокожие, мексиканцы, чистокровные индейцы, – и играли они с вызывающей зевоту серьезностью. Это были всего лишь нацепившие форму дворовые команды. Когда я был спортсменом, то никогда в жизни не позволял себе выступать подобным образом перед целыми семействами, подружками и окрестной ребятней: лишь ночью, при освещении, – всегда это делалось по-университетски, на высшем уровне, без всякого проявления эмоций, без свойственного простым смертным мальчишеского восторга, какой царил здесь. Все это, однако, дело прошлое. Рядом со мной сидел старый негр, который, по-видимому, ходил на матчи каждый вечер. С ним соседствовал старый белый бродяга; потом – семейство мексиканцев, дальше – девушки, парни – все человечество, целиком. О, печальные огни той ночи! Юный подающий был точной копией Дина. Хорошенькая блондинка, сидевшая среди зрителей, очень походила на Мерилу. Была Денверская Ночь; я просто умирал.
- Там в Денвере, там в Денвере
- Я просто умирал.
На другой стороне улицы сидели на своих крылечках негритянские семейства, они судачили, вглядываясь сквозь деревья в звездную ночь, от души наслаждались теплой погодой и изредка наблюдали за игрой. Все это время улица была полна машин, и они останавливались на углу, когда загорался красный свет. Кругом царило возбуждение, воздух был напоен трепетом подлинно счастливой жизни, которой неведомы ни разочарования, ни «белая скорбь», ни прочая подобная чушь. У старого негра в кармане пиджака была банка пива, и он занялся ее откупориванием, а белый старик с завистью покосился на банку и принялся рыться в карманах, желая выяснить, не сможет ли он купить себе такую же. Как я умирал! Я зашагал прочь.
Направился я к знакомой богатой девице. Утром она изъяла из своих несметных капиталов стодолларовую бумажку и сказала:
– Ты что-то говорил про поездку во Фриско. Так вот, если ты не шутил, возьми, езжай, повеселись как следует.
Вот и решены были все мои проблемы. Выложив одиннадцать долларов за бензин до Фриско, я взял в бюро путешествий машину и взмыл над страной.
Вели машину двое парней, которые заявили, что они – сутенеры. Еще двое, как и я, были пассажирами. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу и устремившись мыслями к конечной цели нашего путешествия. Одолев Бертодский перевал, мы спустились к громадному плато – Табернаш, Траблсам, Креммлинг; еще ниже, через перевал Рэббит-Иарс – к Стимбоут-Спрингз, потом пятьдесят миль по пыльной объездной дороге и – Крейг и Великая Американская Пустыня. Когда мы пересекали границу между Колорадо и Ютой, в небе, в контурах огромных золотистых, подсвеченных солнцем облаков, над пустыней я увидел Бога, который, казалось, направил на меня свой указующий перст и произнес: «Продолжай свой путь, он приведет тебя на небеса». Однако – увы и ах! – меня больше занимали какие-то ветхие, полусгнившие фургоны и бильярдные столы, расставленные посреди пустыни Невада, у киоска с кока-колой, а также местечки, где стояли хибары с потрепанными вывесками, все еще колыхавшимися на тревожном, полном призрачных тайн ветру пустыни и гласившими: «Здесь жил Билл Гремучая Змея» или «В эту берлогу на много лет зарылась Энни Рваная Пасть». Да, только вперед! В Солт-Лейк-Сити сутенеры проинспектировали своих девиц, и мы поехали дальше. Я и ахнуть не успел, как вновь увидел легендарный город Сан-Франциско, вытянувшийся вдоль залива в разгар ночи. Не откладывая, я помчался к Дину. Теперь у него был свой маленький домик. Мне не терпелось узнать, что у него на уме и что будет дальше, ведь позади у меня больше ничего не осталось, все мосты были сожжены, и мне на это было целиком и полностью наплевать. В два часа ночи я постучался в дверь Дина.
2
Дверь он открыл совершенно голый, и будь на моем месте хоть сам президент, он бы и глазом не моргнул. Мир он воспринимал во всей его наготе.
– Сал! – воскликнул он с неподдельным трепетом в голосе. – А я уж решил, что этому не бывать. Наконец-то ты пришел ко мне!
– Угу, – сказал я. – У меня все пошло прахом. А как твои дела?
– Хорошего мало, хорошего мало. Однако нам надо обсудить миллион разных вещей. На-ко-нец-то, Сал, самое время нам с тобой потолковать, давно пора.
Сойдясь на том, что да, самое время, мы вошли в дом. Мой приезд походил на явление зловещего демона-искусителя в обитель непорочных ангелов. Только мы с Дином уселись на кухне и в волнении приступили к нашей беседе, как сверху послышались рыдания. Что бы я ни сказал, Дин на все шептал с неистовой дрожью в голосе один ответ: «Да!» Камилла знала, что будет дальше. Очевидно, на несколько месяцев Дин затих; теперь же, когда явился демон, он снова начал сходить с ума.
– Что с ней? – прошептал я.
– Она совсем плоха, старина. – все время плачет и закатывает истерики, не пускает меня к Долговязому Гэйларду, стоит мне прийти попозже – психует, а если я остаюсь дома, она со мной не разговаривает и вдобавок называет отъявленным негодяем.
Он побежал наверх ее утешать. Слышно было, как Камилла кричит: «Ты врешь, врешь, врешь!» Воспользовавшись случаем, я принялся осматривать их удивительный дом. Это был покосившийся, шаткий деревянный двухэтажный коттедж, терявшийся среди многоквартирных домов на самой вершине Русской Горки, откуда открывался вид на залив. В доме было четыре комнаты – три наверху и одна большая, служившая чем-то вроде полуподвальной кухни, внизу. Дверь кухни выходила в заросший травой дворик, где было вывешено выстиранное белье. В глубине кухни была кладовка, где валялись старые башмаки Дина, покрытые дюймовым слоем запекшейся техасской грязи – грязи той ночи, когда «хадсон» застрял у реки Бразос. «Хадсона» уже, конечно, не было. Дин больше не в состоянии был за него выплачивать. Теперь у него вообще не было машины. Вскоре должен был появиться на свет нежеланный второй ребенок. Рыдания Камиллы навевали жуткую тоску. Не в силах этого вынести, мы сходили за пивом и, вернувшись, уселись на кухне. Камилла наконец уснула, а может, просто лежала, безучастно глядя во тьму. Я понятия не имел, что у них стряслось, разве что Дин попросту свел ее с ума.
После моего отъезда из Фриско он вновь помешался на Мерилу и несколько месяцев кряду ошивался возле ее дома на Дивисадеро, куда каждую ночь она приводила нового матроса. Подглядывая в почтовую щель, Дин созерцал ее кровать. Он видел, как по утрам она валяется там с очередным парнем. Он таскался за ней по всему городу. Ему нужны были неопровержимые доказательства того, что она – шлюха. Он любил ее и испытывал страшные муки. В конце концов он раздобыл где-то дурной зеленки, как ее называют в среде наркоманов, – зеленка, необработанная марихуана, – раздобыл по нелепой случайности и накурился до умопомрачения.
– В первый день, – сказал он, – я лежал на кровати одеревенелый, как доска, не в силах ни пошевелиться, ни вымолвить словечка, – вытаращил глаза и уставился в потолок, слушал, как шумит у меня в голове, смотрел цветные видения и прекрасно себя чувствовал. На другой день на меня снизошло все, все, что я когда-либо сделал, о чем знал, читал, слыхал или догадывался, – все это вновь явилось мне и выстроилось в голове в совершенно новую логическую цепь, так как в мыслях у меня было только одно: как бы не растерять, не спугнуть овладевших мною изумления и благодарности, я непрерывно твердил: «Да, да, да, да». Негромко. Одно только «да» – очень тихо, и видения от этой зеленой травы длились, пока не настал третий день. К тому времени я все понял, до меня дошел смысл всей моей жизни, я знал, что люблю Мерилу, знал, что должен разыскать отца, где бы он ни был, и спасти его, знал, что ты – мой друг и все такое. Я знал, как велик Карло. Я знал тысячи вещей обо всех, обо всем. Потом, на третий день, началась жуткая череда кошмаров наяву, они были такими дьявольски страшными и зелеными, что я в испуге свернулся калачиком, обхватил руками колени и стонал: «Ох, ох, ох, ах, ох…» Соседи меня услышали и послали за врачом. Камилла с ребенком гостила у родственников. Взбудоражилась вся округа. Когда соседи вошли, они увидели, что я лежу на кровати с навеки раскинутыми руками. Потом, Сал, взял я малость этой травки и побежал к Мерилу. И хочешь – верь, хочешь – нет, с этой тупоголовой чуркой произошло то же самое – те же видения, та же логика, то же окончательное решение всех проблем, осознание всех истин сразу, одной тяжкой глыбой, а дальше – трах! – кошмары и боль. Тогда я понял, что так сильно люблю ее, что хочу убить. Я прибежал домой и начал биться головой о стену. Потом помчался к Эду Данкелу – они с Галатеей вернулись в Фриско. Я расспросил его об одном малом, у которого, как мы знали, есть пистолет, потом зашел к этому малому, взял пистолет, понесся к Мерилу, заглянул в почтовую щель – она спала с каким-то парнем, я никак не мог решиться и ушел, а через час вернулся и вломился в дом. Она была одна – я дал ей пистолет и велел убить меня. Целую вечность она держала пистолет в руке. Я попросил ее заключить со мной полюбовное соглашение о двойном самоубийстве. Она не захотела. Тогда я сказал, что один из нас должен умереть. Она и на это не согласилась. Я бился головой о стену. Старина, я просто-напросто спятил. Можешь у нее спросить – это она меня отговорила.
– А что было дальше?
– Все это произошло несколько месяцев назад – когда ты уехал. В конце концов она вышла замуж за торговца подержанными автомобилями, этот безмозглый ублюдок поклялся убить меня, как только отыщет. Если понадобится, мне придется защищаться и убить его, и тогда я отправлюсь в Сан-Квентин, Сал, потому что еще одно, любое обвинение, и я отправлюсь в Сан-Квентин пожизненно – это для меня конец. А тут еще эта никудышная рука и все такое прочее. – Он показал мне свою руку. В волнении я не заметил, что его рука ужасно изуродована. – Я двинул Мерилу в лоб двадцать шестого февраля в шесть часов вечера, точнее – в шесть десять, потому что я помню, что через час двадцать должен был встретить проходящий товарняк, тогда мы увиделись в последний раз и в последний раз все решили, а теперь слушай: мой большой палец преспокойненько отскочил от ее лба, у нее и синяка-то не осталось, она даже засмеялась, а вот пальчик мой сломался у запястья, и какой-то гнусный доктор вправил кость, что оказалось делом нелегким, он три раза накладывал гипс – в общей сложности двадцать три часа я прождал на жестких скамейках и все такое, а когда он делал последнюю гипсовую повязку, то проткнул кончик пальца вытягивающей шпилькой, так что в апреле, когда гипс сняли, оказалось, что шпилька внесла инфекцию в кость, и у меня начался остеомиелит, который перерос в хронический, и после операции, которая не удалась, после месяца в гипсе мне в конце концов ампутировали крохотный кусочек этого злосчастного пальца.
Он размотал бинты и показал палец. Под ногтем не хватало примерно полдюйма мяса.
– Дальше – хуже. Камиллу-то с Эми содержать надо, вот мне и пришлось гнуть спину формовщиком в Файерстоуне, где я вулканизировал покрышки с новым протектором, а потом затаскивал в кузов стопятидесятифунтовые колеса – при этом я мог пользоваться только здоровой рукой и то и дело ударялся больной, опять ее сломал, опять ее вправили, опять возникло заражение, и она распухла. Так что теперь я сижу с ребенком, а Камилла работает. Понятно? Мать честная, у затравленного джазом великого спортсмена и работяги Мориарти болит пальчик, жена каждый день колет ему из-за этого пальчика пенициллин, от которого он покрывается сыпью, потому что он вдобавок еще и аллергик! За месяц он должен принять шестьдесят тысяч единиц флеминговского горючего. Да еще каждые четыре часа глотать таблетку, чтобы сражаться с аллергией, которую это горючее вызывает. Он должен принимать кодеин с аспирином, чтобы унять боль в большом пальце. Ему надо прооперировать ногу из-за воспаления кисты. В следующий понедельник он должен подняться в шесть утра, чтобы ему почистили зубы. Два раза в неделю он обязан показывать врачу свою ногу. Каждый вечер пить микстуру от кашля. Он должен непрерывно сморкаться и фыркать, чтобы прочистить нос, который провалился в том месте, где несколько лет назад была сделана операция переносицы. Он потерял палец бросковой руки. А ведь был самым великим пасующим в истории исправительной школы штата Нью-Мексико – на семьдесят ярдов бросал. И все же… все же никогда я еще не был так счастлив и доволен жизнью, я счастлив, что вижу, как играют на солнышке прелестные маленькие дети, я страшно рад видеть тебя, мой славный бесподобный Сал, и я знаю, знаю, что все будет хорошо. Завтра ты увидишь ее, мою дивную милую дочурку, она уже может без посторонней помощи простоять целых тридцать секунд, она весит двадцать два фунта, а рост ее двадцать девять дюймов. Недавно я высчитал, что она на тридцать один с четвертью процента англичанка, на двадцать семь с половиной процентов ирландка, на двадцать пять процентов немка, на восемь и три четверти голландка, на семь с половиной шотландка и на сто процентов – настоящее чудо. – Он от души поздравил меня с завершением книги, которую уже приняли в издательстве. – Мы знаем жизнь, Сал, мы стареем, каждый из нас, мало-помалу, и начинаем разбираться кое в каких вещах. Мне хорошо понятно все, что ты рассказываешь про свою жизнь, мне всегда были близки твои переживания, а теперь ты уже готов заполучить несравненную девушку, если только сможешь ее найти, заинтересовать и заставить тревожиться о твоей душе, что я так упорно пытаюсь сделать с этими своими чертовками. Дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! – завопил он.
А наутро Камилла вышвырнула нас обоих вон, со всеми пожитками. Началось все с того, что мы позвонили Рою Джонсону, старому денверскому Рою, и пригласили его выпить пива. Дин при этом присматривал за ребенком, мыл посуду и стирал на заднем дворе, однако в своем возбуждении делал все это спустя рукава. Джонсон согласился отвезти нас в Милл-Сити на поиски Реми Бонкура. Камилла вернулась из врачебного кабинета, где работала, и бросила на нас печальный взгляд женщины, уставшей жить. Я попытался внушить этой загнанной бедняжке, что не вынашиваю никаких низких помыслов в отношении ее семейной жизни: поздоровался и заговорил с ней со всей сердечностью, на какую только был способен, но она знала, что это надувательство, к тому же наверняка перенятое у Дина, и лишь слабо улыбнулась. Утром они устроили жуткий скандал, Камилла улеглась на кровать и зарыдала, а мне как раз приспичило в туалет, и попасть туда я мог только через ее комнату.
– Дин, Дин! – крикнул я. – Где тут ближайший бар?
– Бар? – удивленно переспросил он. Дин мыл руки в кухонной раковине, внизу. Он решил, что я хочу напиться. Я признался, перед какой стою дилеммой, и он сказал:
– Иди себе спокойно, она постоянно плачет.
Нет, этого я сделать не мог. Я выскочил на улицу и принялся искать бар. Пройдя в гору и под гору и миновав квартала четыре Русской Горки, я не обнаружил ничего, кроме прачечных-автоматов, химчисток, киосков с газировкой и косметических салонов. Тогда я вернулся в наш ветхий домик. Дин с Камиллой орали друг на друга, а я с виноватой улыбкой проскользнул между ними и заперся в ванной. Через несколько секунд Камилла уже бросала Диновы вещи на пол гостиной и велела ему убираться. К своему изумлению, над диваном я увидел написанную маслом картину, на которой в полный рост была изображена Галатея Данкел. И тут до меня дошло, что все эти женщины долгие месяцы своего одиночества и бабства проводят вместе, судача о безумии своих мужчин. С дальней половины дома доносилось маниакальное хихиканье Дина, сопровождавшееся громким плачем ребенка. В следующее мгновение Дин уже бесшумно, словно Гручо Маркс, скользил по всему дому, и его сломанный палец, замотанный гигантским белым бинтом, стоял торчком, напоминая маяк, неподвижно возвышающийся над неистовством волн. Вновь я увидел его многострадальный громадный потрепанный чемодан, откуда торчали носки и грязное белье; Дин склонился над ним и принялся бросать туда все, что попадется под руку. Потом он взял чемодан поменьше, самый немыслимый чемодан в США. Сделан он был из бумаги и разрисован так, чтобы его можно было принять за кожаный, вдобавок к нему были пришпилены какие-то шарниры. Крышку пересекала огромная прореха; этот чемодан Дин обвязал веревкой. Затем он схватил матросский брезентовый мешок и побросал вещи туда. Я взял свой мешок, набил его и, пока Камилла лежала на кровати, твердя: «Врешь! Врешь! Врешь!» – мы выскочили из дома и потащились по улице к ближайшему фуникулеру, являя собою ходячее нагромождение чемоданов с торчащим наружу гигантским перебинтованным пальцем.
Этот большой палец стал символом решающей стадии Диновой эволюции. Его уже больше ничто не волновало (впрочем, как и прежде), однако теперь его вдобавок стало волновать в принципе все; другими словами, все ему было безразлично – раз уж он родился и живет в этом мире, ничего тут не поделаешь. Посреди улицы он меня остановил.