В дороге Керуак Джек
– Что поднимать? – спросил я.
Он уже взял мой доллар и теперь боялся показать пальцем на пол. Там лежало нечто напоминающее маленькую бурую какашку. Парень был до нелепости осторожен.
– Приходится остерегаться, дела на этой неделе стремные.
Я поднял какашку, которая оказалась свернутой из коричневой оберточной бумаги сигаретой, вернулся к Терри, и мы отправились в гостиницу кайфовать. Кайфа, однако, не вышло. Это был табак «Булл Дарем». Оставалось лишь пенять на себя за столь безрассудную трату денег.
Мы с Терри должны были раз и навсегда решить, что нам делать. И решили голосовать до Нью-Йорка с оставшимися у нас деньгами. Еще вечером она взяла у сестры пятерку, и теперь у нас было долларов тринадцать. Чтобы не платить еще за один день проживания в номере, мы собрали вещи и на какой-то красной машине добрались до Аркадии, Калифорния, где под укрытыми снегом горами расположен ипподром «Санта Анита». Настала ночь. Мы стремились в глубь Американского континента. Взявшись за руки, мы прошли несколько миль по дороге, чтобы выбраться из населенной местности. Когда мы стояли под фонарным столбом и голосовали, мимо нас вдруг промчались полные подростков машины с развевающимися вымпелами. «Ура! Ура! Мы победили!» – орали они. Потом они начали громкими криками приветствовать нас, шумно ликуя по поводу того, что увидели на дороге парня с девушкой. Проехало несколько дюжин таких заполненных молодыми людьми машин, откуда раздавались, как говорится, «гортанные юные голоса». Я возненавидел каждого из этих юнцов. Что они о себе мнили, крича на каждого встречного только потому, что были молокососами из средней школы, а их родители по субботам нарезали за столом ростбиф? Что они о себе мнили, смеясь над девушкой, доведенной до нищеты, и над парнем, который хочет любить и быть любимым? Мы же в их дела не лезли. И ни одна треклятая машина не остановилась. Пришлось пешком вернуться в город. Больше всего на свете нам хотелось кофе, и, на беду, мы зашли в единственное открытое заведение, которое оказалось буфетом для школьников, а там были все те же ребята, и они нас помнили. Теперь они увидели, что Терри – мексиканка, нищая дикарка из мексиканского квартала, а парень ее – и того хуже.
Терри почуяла опасность и выбежала оттуда, и в темноте мы принялись бродить вдоль кювета. Я тащил сумки. Мы дышали туманом, насыщавшим холодный ночной воздух. Наконец я решил вместе с Терри укрыться от мира еще на одну ночь, а утром – пропади все пропадом. Мы отправились в мотель, и доллара за четыре сняли уютный маленький номер: душ, полотенца, радио на стене и все такое прочее. Мы крепко прижались друг к другу. Приняв душ, мы долго, серьезно говорили о многих важных вещах – сперва при свете, потом в темноте. Что-то я ей доказывал, в чем-то убеждал, а она соглашалась, и во тьме, задыхаясь, счастливые, как ягнята, мы заключили договор.
Наутро мы смело взялись за осуществление нашего нового плана. Мы решили поехать на автобусе в Бейкерсфилд и поработать на сборе винограда, а потом, через несколько недель, направиться в Нью-Йорк нормальным путем – на автобусе. В Бейкерсфилд мы с Терри ехали просто замечательно: откинулись на сиденье, расслабились, болтали, разглядывали проносившуюся мимо сельскую местность, и ничто на свете нас не тревожило. Приехали мы под вечер. Согласно плану, мы должны были пройтись по всем оптовым торговцам фруктами в городе. Терри сказала, что мы сможем жить в палатке, прямо на рабочем месте. Идея жить в палатке, а прохладным калифорнийским утром собирать виноград пришлась мне по душе. Вот только работу нам никто не предложил, все лишь запутывали нас бесчисленными добрыми советами, а самой работой и не пахло. Однако настроение наше поднялось после обеда в китайском ресторанчике, откуда мы вышли, основательно подкрепившись. Перейдя железную дорогу, мы попали в мексиканский квартал. Терри принялась щебетать со своими собратьями, пытаясь выяснить, где можно найти работу. Наступил вечер, и засиявшая огнями мексиканская улочка стала похожа на один громадный фонарь: шатры с кинозалами, фруктовые киоски, пассажи с грошовыми лавчонками, сотни стоящих рядами полуразвалившихся грузовиков и заляпанных грязью легковушек. Целые семейства мексиканских сборщиков фруктов бродили, жуя кукурузные хлопья. Терри с каждым вступала в разговор. Меня начало охватывать отчаяние. Что мне было необходимо – да и Терри бы не помешало – так это выпивка, поэтому мы купили за тридцать пять центов кварту калифорнийского портвейна и отправились пить на сортировочную станцию. Там мы отыскали место, где бродяги сдвинули к костру упаковочные корзины. Усевшись на них, мы принялись за вино. Слева от нас стояли товарные вагоны, унылые и черновато-красные в лунном свете; прямо перед нами были огни и аэродромные вышки Бейкерсфилда; справа – громадный сборный алюминиевый пакгауз. Да, это была прекрасная ночь, теплая ночь, хмельная и лунная – ночь, когда надо сжимать в объятиях свою девушку, болтать, и поплевывать, и быть на седьмом небе от счастья. Чем мы и занимались. Терри оказалась просто маленькой пьянчужкой, она и меня заткнула за пояс и до полуночи беспрерывно болтала. Мы словно приросли к нашим корзинам. Изредка мимо шли бродяги, мексиканки с детьми, подъехала патрульная машина, и коп вышел отлить, но в общем-то мы были одни, все теснее и теснее сливались наши души, и вот уже стало ясно, как тяжело будет сказать друг другу «прощай». В полночь мы поднялись и потащились к шоссе.
У Терри появилась новая идея. Мы доберемся на попутках до Сабинала, ее родного города, и поживем в гараже ее брата. А я был согласен на что угодно. На дороге я усадил Терри на мой мешок, и она стала похожа на женщину, попавшую в беду. В ту же минуту остановился грузовик, и мы, ликуя, помчались к нему. Парень оказался неплохим; его грузовик – никудышным. С грохотом он еле полз по долине. До Сабинала мы добрались перед самым рассветом. Пока Терри спала, я прикончил вино и был мертвецки пьян. Мы выбрались из машины и побрели по тихой, поросшей зеленью площади маленького калифорнийского городка – полустанка на железнодорожной линии «Сазерн Пасифик». Шли мы на поиски дружка Терриного брата, который мог знать, где тот находится. Дома никого не оказалось. Когда начало светать, я лежал на спине на газоне посреди городской площади и только и знал, что твердил: «Ты же не скажешь, что он делал в травке, верно? Что он делал в травке? Ты же не скажешь, а? Что он делал в травке?» Это из фильма «О мышах и людях», там Берджес Мередит разговаривает с управляющим ранчо. Терри хихикала. Ей нравилось все, что бы я ни делал. И валяйся я так до того момента, когда пойдут в церковь местные дамы, ее бы и это не смутило. Однако в конце концов я воспрял духом, решив, что уж братец-то ее нам должен помочь, и отвел Терри в старую гостиницу у железной дороги, где мы с комфортом улеглись спать.
Ясным солнечным утром Терри поднялась спозаранку и отправилась на поиски брата. Я проспал до полудня. Проснувшись, я выглянул в окно и неожиданно увидел проезжавший мимо товарняк компании «Сазерн Пасифик» с сотнями бродяг, развалившихся на вагонах-платформах, подложив под голову свои котомки; одни хохотали, уставившись в газетный юмор, другие чавкали подобранным по дороге замечательным калифорнийским виноградом.
– Черт подери! – вскричал я. – Вот это да! Вот она, земля обетованная!
Все они ехали из Фриско; через неделю они в том же роскошном стиле покатят назад.
Пришла Терри с братом, его дружком и своим ребенком. Братец оказался щеголеватым пылким мексиканцем, к тому же большим любителем выпить, короче – парнем что надо. Его высокий располневший дружок, тоже мексиканец, говорил по-английски почти без акцента, он был криклив и просто горел желанием угождать. Я заметил, что он явно неравнодушен к Терри. Ее славному темноглазому Джонни было семь лет. Наконец все были в сборе, и начался еще один безумный день.
Братца звали Рики. У него был «Шевроле-38». Мы набились в машину и отправились неизвестно куда.
– Куда мы едем? – спросил я.
За разъяснения взялся дружок, которого все звали Понзо. От него воняло. Оказалось, он продает фермерам навоз; у него был грузовик. Рики всегда имел в кармане доллара три-четыре и ко всему относился беспечно. Он то и дело повторял: «Все в порядке, старина, ты же едешь – ты же е-ешь, ты же е-ешь!» И ехал. Из своей старой развалюхи он выжимал семьдесят миль в час, а ехали мы в Мадеру, что за Фресно, повидать каких-то фермеров по поводу навоза. У Рики была бутылка.
– Сегодня пьем, завтра работаем. Ты же е-ешь, старина, ну-ка глотни!
Терри с малышом устроились на заднем сиденье. Я обернулся и увидел, как она разрумянилась, радуясь возвращению домой. За окошком с сумасшедшей скоростью проносилась прекрасная зеленеющая сельская местность октябрьской Калифорнии. Я снова был в стельку пьян и уже едва соображал.
– Куда мы сейчас едем, старина?
– Надо найти фермера, у которого есть немного навоза. Завтра вернемся за ним на грузовике. Мы заработаем кучу денег, дружище. Ни о чем не беспокойся.
– Мы все заодно! – завопил Понзо. Я видел, что это так и есть. Куда бы я ни приехал, везде все были заодно. Мы промчались по сумасшедшим улицам Фресно и свернули в долину, где у проселочных дорог жили нужные нам фермеры. Понзо вылезал из машины и заводил со старыми фермерами-мексиканцами бессвязный разговор. Разумеется, все было впустую.
– Что нам нужно, так это выпить! – заорал Рики, и мы направились в салун на перекрестке. По воскресеньям после полудня американцы всегда пьют в салунах на перекрестках. Они берут с собой своих малышей; они пьют пиво и затевают бессмысленные ссоры и драки – развлеченьице хоть куда! К вечеру детишки поднимают рев, а родители уже пьяны. Пошатываясь, они возвращаются домой. В каком бы конце Америки я ни попадал в салун на перекрестке, везде пили целыми семьями. Малыши жуют кукурузные хлопья и картофельную стружку и резвятся поблизости. Так было и здесь. Рики, я, Понзо и Терри сидели, пили и пытались перекричать музыку. Малютка Джонни дурачился с другими детьми возле музыкального автомата. Солнце уже стало багровым. Так ничего и не было сделано. А что надо было сделать?
– Maana[7], – сказал Рики, – maana, дружище, мы все сделаем. Выпей еще пивка, старина, ты же е-ешь, ты же е-ешь!
Мы вывалились наружу и забрались в машину. Теперь мы направлялись в бар на шоссе. Понзо был здоровенным, шумным и горластым типом, знавшим всех и каждого в долине Сан-Хоакин. Выйдя из бара на шоссе, мы с ним сели в машину и отправились на поиски фермера, однако оказались в мексиканском квартале Мадеры, где принялись глазеть на девиц, попытавшись заодно кое-кого из них снять – для него и для Рики. А потом, когда на виноградную страну опустились лиловые сумерки, я обнаружил, что молча сижу в машине, а Понзо препирается у кухонной двери со старым американцем, пытаясь сбить цену на арбуз, который старик вырастил у себя на заднем дворе. Арбуз мы заполучили и немедленно съели, а корки выбросили на грязный тротуар у стариковского дома. По темнеющим улицам шли хорошенькие девочки. Я сказал:
– Какого черта, где мы?
– Не волнуйся, дружище, – ответил здоровяк Понзо. – Завтра мы заработаем кучу денег, а сегодня не о чем волноваться.
Мы вернулись обратно, захватили Терри с братом и малышом и сквозь ночные шоссейные огни покатили во Фресно. Все были безумно голодны. Во Фресно, проскочив железнодорожное полотно, мы выехали на буйные улицы мексиканского квартала. Из окон высовывались поглазеть на вечерние воскресные улицы странного вида китайцы. Важно расхаживали мексиканочки в брючках, из музыкальных автоматов гремели звуки мамбо. Словно в канун Дня Всех Святых, все было увешано гирляндами огней. Мы направились в мексиканский ресторан, где заказали тако и пюре из пятнистых бобов в тортильях; обед был просто отменный. Я вынул свою последнюю замусоленную пятерку, которая еще как-то связывала меня с побережьем Нью-Джерси, и заплатил за нас с Терри. Теперь у меня оставалось четыре доллара. Мы с Терри посмотрели друг на друга.
– Где мы будем ночевать, крошка?
– Не знаю.
Рики был пьян. Произносил он уже только одно: «Ты же е-ешь, старина… ты же е-ешь» – слабым, усталым голосом. Это был длинный день. Никто из нас не понимал ни что происходит, ни что сулит нам впереди божественное провидение. Бедняжка Джонни уснул у меня на руках. Мы поехали назад, в Сабинал. По пути мы резко затормозили у придорожной закусочной на Дороге 99 – Рики захотелось напоследок выпить пива. Позади закусочной, среди палаток и жилых прицепов, стояло ветхое здание с несколькими комнатками – нечто вроде мотеля. Справившись о цене, которая была два доллара, я спросил Терри, как ей эта идея, и идея ей показалась превосходной, ведь на руках у нас был малыш, его надо было удобно устроить. Поэтому, выпив несколько кружек пива в салуне, где под музыку ковбойского ансамбля кружились угрюмые странствующие сезонники, мы с Терри и Джонни пошли в мотель и приготовились отправиться на боковую. Понзо все не уходил: ему негде было ночевать. А Рики удалился спать в отцовскую лачугу, стоявшую среди виноградников.
– Где ты живешь, Понзо? – спросил я.
– Нигде, дружище. Вообще-то я жил у Большой Рози, но вчера ночью она меня выгнала. Переночую-ка я сегодня в своем грузовике.
Звенели гитары. Мы с Терри глазели на звезды и целовались.
– Maana, – сказала она. – Правда, завтра все будет хорошо, Сал? Правда, любимый?
– Конечно, малышка, manana. – Всегда только manana. Всю следующую неделю я только и слышал что это чудесное слово – maana, которое наверняка означает «небеса».
Малыш Джонни, не раздеваясь, шмыгнул в постель и тут же уснул. Из его башмачков посыпался песок – песок Мадеры. Среди ночи мы с Терри поднялись и стряхнули песок с простыней. Утром я встал, умылся и вышел прогуляться. Мы были в пяти милях от Сабинала, среди хлопковых полей и виноградников. Я спросил дородную владелицу ночлежки, нет ли у нее свободных палаток. Свободной оказалась самая дешевая – доллар в день. Я выудил из кармана доллар и стал владельцем палатки. В ней были кровать, плита и треснутое зеркало на столбе. Чтобы войти, мне пришлось согнуться в три погибели, а когда я вошел, там уже были моя малышка и мой мальчуган. Рики и Понзо должны были заехать за нами на грузовике. Заехали они с пивом и тут же, в палатке, принялись усердно напиваться.
– А как же навоз?
– Сегодня уже поздно. Завтра, старина, мы заработаем кучу денег. А сегодня выпьем немного пивка. Ты как насчет пивка?
Упрашивать меня не пришлось.
– Ты же е-ешь! Ты же е-ешь! – завопил Рики.
Я начал понимать, что никаких денег мы на нашем навозном грузовике не заработаем. Грузовик стоял возле палатки. Он издавал тот же запах, что и Понзо.
Той ночью мы с Терри легли спать на свежем ночном воздухе, в нашей покрытой росой палатке. Я уже почти уснул, когда она сказала:
– Хочешь меня любить?
– А как же Джонни? – спросил я.
– Ему все равно, он спит.
Джонни, правда, не спал, но не сказал ни слова.
На следующий день ребята снова явились и отправились на навозном грузовике за виски. Вернувшись в палатку, они радостно напились. Ночью Понзо заявил, что на улице похолодало, и улегся спать у нас на полу, завернувшись в здоровенный кусок брезента, всю ночь издававший запах коровьих лепешек. Терри его люто возненавидела. Она сказала, что Понзо вертится возле ее брата, чтобы быть поближе к ней.
Нас с Терри ждала неминуемая голодная смерть, поэтому утром я начал обходить округу, пытаясь наняться сборщиком хлопка. Все советовали мне перейти шоссе и обратиться на ферму, расположенную напротив нашего палаточного лагеря. Туда я и направился. Фермер был с женщинами на кухне. Выйдя, он выслушал меня и предупредил, что платит всего три доллара за сто фунтов собранного хлопка. Вообразив, что за день легко соберу фунтов триста, я согласился. Фермер вынес из амбара несколько больших парусиновых мешков и сказал, что сбор хлопка начинается на рассвете. Исполненный ликования, я помчался к Терри. На шоссе наскочил на ухаб грузовик, перевозивший виноград, и на раскаленный асфальт высыпались громадные виноградные гроздья. Я подобрал их и принес домой. Терри была страшно рада.
– Мы с Джонни пойдем тебе помогать.
– Вот еще! – сказал я. – Только этого не хватало!
Позавтракали мы виноградом, а вечером явился Рики с батоном хлеба и фунтом рубленого шницеля, и мы устроили пикник. В палатке побольше, что стояла рядом с нашей, жило целое семейство странствующих сборщиков хлопка. Дед целыми днями сидел на стуле – для такой рабоы он был слишком стар; сын и дочь со своими детьми на рассвете гуськом переходили шоссе, направляясь на плантацию моего фермера, и приступали к работе. На следующее утро я отправился туда вместе с ними. Они сказали, что на рассвете хлопок тяжелеет от росы и можно заработать больше денег, чем днем. Однако сами они трудились весь день, от зари до зари. Их дед приехал из Небраски во время великого бедствия тридцатых годов – того самого облака пыли, о котором рассказывал мой ковбой из Монтаны, – приехал вместе со всей семьей на грузовике-развалюхе. С тех пор они не покидали Калифорнии. Они любили работать. За десять лет сын старика довел число своих детей до четырех, и некоторые из них уже подросли и могли собирать хлопок. И за это время из нищих оборванцев с плантаций Саймона Легри[8] они превратились в довольных собой, уважаемых людей, имеющих для жилья вполне приличные палатки, – вот и вся история. Своей палаткой они очень гордились.
– Вы когда-нибудь вернетесь в Небраску?
– Вот еще! Что там делать? Вот жилой прицеп купить нам и впрямь надо.
Мы согнулись и начали собирать хлопок. Эти было просто здорово. За полем стояли палатки, а еще дальше – увядающие бурые хлопковые плантации, скрывавшиеся из вида близ изрытых сухими речными руслами предгорий, за которыми начинались покрытые снегом и окутанные голубым утренним воздухом Сьер-ры. Да, это вам не посуду мыть на Саут-Мэйн-стрит! Вот только о сборе хлопка я не имел ни малейшего понятия. Уйма времени уходила у меня на то, чтобы отделить белый шарик от его хрустящего основания; остальные делали это одним щелчком. Более того, у меня начали кровоточить кончики пальцев; я нуждался либо в перчатках, либо в большем опыте. С нами в поле была пожилая негритянская семейная пара. Они собирали хлопок с той же благословенной Богом покорностью, что и их деды в Алабаме еще до Гражданской войны. Согбенные и унылые, они двигались вдоль своих рядов, и мешки их становились все более пухлыми. У меня заболела спина. Однако стоять на коленях, прячась в земле, было просто чудесно. Почувствовав желание отдохнуть, я отдыхал, зарывшись лицом в подушку бурой влажной земли, и слушал пение птиц. Я решил, что нашел свое призвание. Появились машущие мне с края разогретого притихшим жарким полднем поля Джонни и Терри, они тоже включились в работу. Будь я проклят, если малыш Джонни не оказался проворней меня! А уж Терри была проворней вдвое. Они ушли вперед и оставляли мне груды очищенного хлопка, которые я перекладывал в мешок. Терри укладывала свой хлопок искусно, а Джонни – в маленькие игрушечные кучки. Стараясь не слишком отставать, я с грустью плелся сзади. Что я за старик такой, что не в состоянии содержать собственную задницу, не говоря уж о близких мне людях?! Весь день они провели со мной. Когда солнце стало багровым, мы в изнеможении потащились назад. У края поля я бросил свою ношу на весы; в ней оказалось пятьдесят фунтов, и я получил полторы монеты. Потом я одолжил у одного из сезонников велосипед и съездил по Дороге 99 в бакалейную лавку у перекрестка, где купил консервированные вареные спагетти с тефтелями, хлеб, масло, кофе и торт, и покатил назад с висящей на руле сумкой. Навстречу мне неслись машины в сторону Лос-Анджелеса; те, что ехали во Фриско, преследовали меня по пятам. Всю дорогу я поднимал глаза к темному небу и молил Бога дать мне хоть какой-то просвет в жизни, дать еще один шанс что-то сделать для маленьких людей, которых я люблю. Там, наверху, никто не обращал на меня никакого внимания. Мне надо было искать этот шанс самому. А покой моей душе вернула Терри – в палатке она разогрела еду на плите, а я так устал и проголодался, что обед показался мне несравненным. Вздыхая, словно старый чернокожий сборщик хлопка, я откинулся на кровать и выкурил сигарету. В прохладной ночи лаяли собаки. Рики и Понзо по вечерам больше не заходили, и меня это вполне устраивало. Терри свернулась калачиком рядом со мной, Джонни уселся мне на грудь, и они принялись рисовать в моем блокноте зверей. Свет нашей палатки терялся в пугающе бескрайней равнине. Из придорожного трактира доносилась до нас через поля исполненная печали ковбойская музыка. Мне было грустно и хорошо. Я поцеловал свою малютку, и мы погасили свет.
Наутро палатка провисла от росы. Я встал, взял полотенце и зубную щетку и отправился в общий туалет мотеля. Вернувшись, я надел брюки, которые изодрал, ползая на коленях по земле, и которые вечером зашила Терри, надел свою потрепанную соломенную шляпу, раньше служившую Джонни игрушкой, взял парусиновый мешок для хлопка и направился на ту стороны шоссе.
Каждый день я зарабатывал около полутора долларов. Их как раз хватало на продукты, за которыми я ездил по вечерам на велосипеде. Шли дни. Я позабыл о Востоке, о Дине с Карло и о распроклятой дороге. Мы с Джонни непрерывно играли; он любил падать на кровать, после того как я подброшу его в воздух. Терри сидела и чинила одежду. Я был полнокровным земным человеком, таким, каким видел себя в мечтах в Патерсоне. Поговаривали, что муж Терри вернулся в Сабинал и разыскивает меня; к встрече с ним я был готов. Как-то ночью в придорожном трактире обезумели сезонники: привязав к дереву человека, они до неузнаваемости избили его палками. Тогда я спал и лишь потом услышал об этом. После этого случая я принес в палатку большую палку – ведь им вполне могло прийти в голову, что мы, мексиканцы, оскорбляем своим присутствием их трейлерный лагерь. Разумеется, они и меня считали мексиканцем; в какой-то мере я им и был.
Но наступил октябрь, и ночами стало намного холоднее. У семейства сезонников была дровяная печь, и они собирались остаться на зиму. У нас не было ничего, вдобавок подходило время платить за палатку. Мы с Терри с горечью поняли, что пора уезжать.
– Возвращайся к своим, – сказал я. – Ради Бога, ты же не можешь мотаться по палаткам с таким малюткой, как Джонни. Бедный малыш совсем продрог.
Терри заплакала, решив, что я осуждаю ее за отсутствие материнских инстинктов, у меня же и в мыслях этого не было. Когда в один из хмурых дней появился на грузовике Понзо, мы решили навестить семью Терри – выяснить, что у них на уме. Но мне нельзя было им показываться, я должен был прятаться в виноградниках. Мы отправились в Сабинал. Грузовик сломался, и одновременно начался проливной дождь. Сидя в кабине, мы проклинали все на свете. Понзо вылез и усердно трудился под дождем. В конце концов он оказался неплохим малым. Мы пообещали друг другу закатить еще одну грандиозную гулянку и направились в ветхий покосившийся бар в мексиканском квартале, где часок просидели за пивом. Подошла к концу моя поденная работа на хлопковой плантации. Я вновь ощутил призывную тягу к прежней жизни. Через всю страну я отправил тетушке грошовую открытку, попросив еще пятьдесят долларов.
Мы поехали к домику, где жила семья Терри. Он стоял на старой дороге, которая бежала среди виноградников. Когда мы добрались туда, уже стемнело. Терри с Понзо высадили меня в четверти мили от домика и подъехали к самой двери. Оттуда хлынул свет. Шестеро братьев Терри играли на гитаре и пели. Старик пил вино. Мне были слышны перекрывающие пение выкрики и ругань. Терри называли шлюхой за то, что она бросила своего никчемного муженька и уехала в Лос-Анджелес, оставив им Джонни. Старик орал. Однако, как это всегда бывает у великих феллахских народов всего мира, верх взяла печальная бровастая мамаша, и Терри было разрешено вернуться домой. Братья перешли на веселые легкомысленные песенки. Съежившись на холодном дождливом ветру, я наблюдал за всем этим с другого края унылых виноградников октябрьской долины. Душу мою переполняла великолепная песня «Мой любимый», я вспомнил, как поет ее Билли Холидей. В кустах я устроил свой собственный концерт. «Встретимся мы, и ты вытрешь мне слезы, зашепчешь мне ласковые слова, поцелуешь, обнимешь – о, что мы теряем! Где же ты, мой любимый…» Дело тут не столько в словах, сколько в прекрасной гармоничной мелодии и в том, как Билли ее поет – как женщина, которая в мягком свете лампы нежно гладит волосы своего мужчины. Завывал ветер. Я продрог.
Вернулись Терри и Понзо, и мы с грохотом умчались на старом грузовичке на встречу с Рики. Рики теперь жил с женщиной Понзо, Большой Рози. Мы посигналили ему на узкой улочке с покосившимися лачугами. Большая Рози вышвырнула его вон. Рушилось буквально все. Той ночью мы спали в грузовике. Терри, конечно, крепко обняла меня и просила не уезжать. Она сказала, что заработает на сборе винограда и этих денег хватит нам обоим. А я тем временем мог бы жить в амбаре Фермера Хеффелфингера, на той же дороге, где живет ее семья. Мне бы ничего не пришлось делать – знай себе сиди целый день на травке и ешь виноград. «Тебе это подходит?»
Утром двоюродные братья Терри посадили нас в другой грузовик. Неожиданно до меня дошло, что тысячи мексиканцев в округе знают о нас с Терри все и что эта история представляет для них пикантную, романтическую тему для разговора. Двоюродные братья были очень вежливы и просто обаятельны. Стоя в кузове, я улыбался в ответ на их шутки и рассказывал о том, где побывал на войне и что такое килевая качка. Каждый из пятерых двоюродных братьев был славным малым. Похоже, они принадлежали к той ветви Терриной семьи, которой чужда была неуемная суетливость ее братца. И все-таки я полюбил этого безумного Рики. Он поклялся, что приедет ко мне в Нью-Йорк. Я представил себе его в Нью-Йорке, как он там откладывает все на свете до manana. В тот день он напился и затерялся где-то в поле.
На перекрестке я слез с грузовика, а двоюродные братья повезли Терри домой. От дома они весело замахали мне руками: отца с матерью не было, они ушли собирать виноград. Так что до вечера дом был в моем распоряжении. Это была четырехкомнатная лачуга. Я не представлял себе, как она могла вместить столь многочисленное семейство. Над умывальником кружились мухи. Сеток от насекомых не было, прямо как в песне: «Окно разбито, и внутрь хлещет дождь». Оказавшись наконец в родном доме, Терри принялась греметь кастрюлями. Надо мной хихикали две ее сестрицы. На дороге орали маленькие дети.
Когда из-за облаков моего последнего дня в долине показалось багровое солнце, Терри отвела меня в амбар Фермера Хеффелфингера. У Фермера Хеффелфингера близ той же дороги была процветающая ферма. Мы набрали упаковочных корзин, Терри принесла из дома одеяла, и я отлично устроился, если не считать того, что под самой крышей амбара притаился громадный волосатый тарантул. Терри сказала, что, если я его не потревожу, он меня не тронет. Я лег на спину и уставился на него. Потом пошел на кладбище и влез на дерево. На дереве я запел «Голубые небеса». Терри и Джонни сидели в траве; мы ели виноград. В Калифорнии высасывают из винограда сок, а шкурку выплевывают – подлинная роскошь. Сгустились сумерки. Терри пошла домой ужинать, а в девять часов вернулась в амбар с отменными тортильями и бобовым пюре. Чтобы осветить амбар, я разжег на цементном полу дровяную печь. На упаковочных корзинах мы занялись любовью. Поднявшись, Терри сразу же умчалась в свою лачугу. Отец орал на нее; я слышал это из амбара. Чтобы я не замерз, Терри оставила мне накидку. Я набросил ее на плечи и, крадучись, направился через освещенный луной виноградник посмотреть, что происходит. Подкравшись к концу ряда, я опустился на колени в теплую грязь. Пятеро братьев пели по-испански мелодичные песни. Над крошечной крышей дома нависали звезды; из печной трубы поднимался дым. Я почувствовал запах бобового пюре с приправой из красного перца. Старик все рычал. Братья выводили свои рулады. Мать хранила молчание. Джонни и остальные детишки хихикали в спальне. Калифорнийский дом. Укрывшись в винограднике, я наблюдал за его жизнью. Безрассудно рискуя в сумасшедшей ночи, я чувствовал себя превосходно.
Хлопнув дверью, вышла Терри. Я заговорил с ней на темной дороге:
– Что случилось?
– Ах, мы все время воюем. Он хочет, чтоб я завтра пошла на работу. Говорит, что не желает, чтобы я валяла дурака. Салли, я хочу с тобой в Нью-Йорк.
– Но как?
– Не знаю, милый. Я не смогу без тебя. Я тебя люблю.
– Но я должен ехать.
– Да-да. Пойдем приляжем еще разок, и тогда ты уедешь.
Мы вернулись в амбар, и там, под тарантулом, занялись любовью. Интересно, что в это время делал тарантул? Лежа на корзинах, мы уснули у догорающего огня. В полночь она ушла. Отец ее был пьян. Я слышал, как он ревет; потом, когда он уснул, наступила тишина. Над сонной округой мерцали звезды.
Наутро в ворота амбара просунул голову Фермер Хеффелфингер.
– Ну как ты там, дружище?
– Отлично. Ничего, что я здесь поселился?
– Конечно. Ты что, связался с этой мексиканочкой?
– Она прекрасная девушка.
– К тому же хорошенькая. По-моему, старому горлопану наставили рога. У нее голубые глаза.
Мы поговорили о его ферме.
Терри принесла завтрак. Я уже уложил свой парусиновый мешок и был готов отправиться в Нью-Йорк, осталось только забрать в Сабинале деньги. К тому времени они уже должны были меня ждать. Я сказал Терри, что уезжаю. Она думала об этом всю ночь и смирилась. В винограднике она холодно поцеловала меня и пошла прочь вдоль рядов лозы. Разойдясь на двенадцать шагов, мы оба обернулись – ведь любовь это дуэль – и в последний раз взглянули друг на друга.
– Увидимся в Нью-Йорке, Терри, – сказал я.
Через месяц она хотела поехать с братом в Нью-Йорк. Но мы оба знали, что ей это не удастся. Через сотню футов я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на нее. Она спокойно шла к лачуге с тарелкой из-под моего завтрака в руке. Склонив голову, я наблюдал за ней. Ничего не поделаешь, я вновь собрался в дорогу.
Я направился в Сабинал по шоссе, грызя сорванные с дерева грецкие орехи. Балансируя на рельсе железной дороги «Сазерн Пасифик», я миновал водонапорную башню и фабрику. С каждым шагом что-то во мне умирало. На железнодорожном телеграфе я должен был получить перевод из Нью-Йорка. Телеграф был закрыт.
Я выругался и уселся ждать на ступеньки. Вернулся кассир, он пригласил меня войти. Деньги были на месте. Тетушка опять спасла мою ленивую задницу.
– Как по-вашему, кто в будущем году выиграет Мировую серию?[9] – спросил старый изможденный кассир.
До меня вдруг дошло, что уже осень и что я возвращаюсь в Нью-Йорк.
Я зашагал вдоль железнодорожного полотна, среди нескончаемого печального октябрьского света долины, надеясь, что мимо пройдет товарняк и я смогу присоединиться к жующим виноград бродягам и посмеяться вместе с ними над газетным юмором. Поезд так и не появился. Я вышел на шоссе и сразу поймал попутку. Это была самая стремительная и шумная поездка в моей жизни. Водитель был скрипачом из калифорнийского ковбойского ансамбля. Его новенький автомобиль мчал со скоростью восемьдесят миль в час.
– За рулем я не пью, – сказал он и протянул мне бутылку; я отхлебнул и вернул ему, – Да какого черта! – воскликнул он и тоже выпил.
Двести пятьдесят миль от Сабинала до Лос-Анджелеса мы проехали невероятно быстро – за четыре часа. Он высадил меня прямо перед зданием «Коламбиа Пикчерс» в Голливуде. Я явился туда как раз вовремя и забежал забрать свой отвергнутый сценарий. Потом я купил билет на автобус до Питсбурга. На весь путь до Нью-Йорка денег у меня не хватало. На этот счет я решил побеспокоиться, когда доберусь до Питсбурга.
Автобус отходил в десять, и у меня было четыре часа, чтобы одному побродить по Голливуду. Перво-наперво я купил батон хлеба и салями и соорудил себе в дорогу десяток бутербродов. У меня остался доллар. Усевшись на низкую цементную стенку позади голливудской автостоянки, я принялся делать свои бутерброды. Пока я трудился над этой нелепой задачей, в небо, в это гудящее небо Западного Побережья, вонзились яркие лучи солнечных прожекторов голливудской премьеры. Вокруг меня шумел сумасшедший большой город на золотом берегу. Вот и вся моя голливудская карьера – в свой последний вечер в Голливуде я брызгал себе на колени горчицей, сидя позади автостояночного сортира.
14
На рассвете мой автобус мчался по пустыне Аризона – Индио, Блайт, Сейлом (где она танцевала); бескрайние пересохшие пространства, уходящие на юг, к мексиканским горам. Потом мы повернули на север, к горам Аризоны, Флагстаффу, городкам среди скал. У меня была книга, которую я стащил в голливудском ларьке, – «Le Grand Meaulnes»[10] Алена-Фурнье, – но я предпочитал читать проплывающий за окошком американский пейзаж. Каждая рытвина, каждый подъем и ровный участок обостряли мою тоску по дому. В кромешной ночной тьме мы миновали Нью-Мексико; хмурый рассвет застал нас в Далхарте, Техас; унылым воскресным днем мы один за другим проезжали равнинные городки Оклахомы; в сумерках – Канзас. Автобус мчался дальше. Я возвращался в октябре. Все возвращаются домой в октябре.
В полдень мы приехали в Сент-Луис. Я прогулялся по берегу Миссисипи и поглазел на бревна, которые сплавляются с севера, из Монтаны, – великая одиссея бревен нашей континентальной мечты. В иле засели старые, кишащие крысами пароходики с их кружевным орнаментом, завитки которого совсем скрутились и поблекли от непогоды. Над долиной Миссисипи нависали громадные послеполуденные облака. А ночью автобус мчался сквозь кукурузные поля Индианы; луна высвечивала призрачные кучи листьев, приближался канун Дня Всех Святых. Я познакомился с девушкой, и всю дорогу до Индианаполиса мы обнимались и целовались. Она была близорука. Когда мы вышли перекусить, мне пришлось за руку отвести ее в буфет. Она купила мне поесть: все мои бутерброды давно кончились. В обмен я развлекал ее длинными историями. Она ехала из штата Вашингтон, где провела лето на сборе яблок. Жила она на ферме, на окраине штата Нью-Йорк. Она пригласила меня туда. Мы условились в любом случае устроить свидание в нью-йоркской гостинице. В Коламбусе, Огайо, она сошла, и весь остаток пути до Питсбурга я проспал. Так я не выдыхался уже долгие годы. Мне еще предстояло голосовать триста шестьдесят пять миль до Нью-Йорка, а в кармане у меня был десятицентовик. Чтобы выбраться из Питсбурга, я прошагал пять миль, и две машины – грузовик с яблоками и большой трейлер – теплой дождливой ночью бабьего лета довезли меня до Харрисберга. Я мчался без остановок. Я хотел добраться домой.
Это была ночь Призрака Саскуэханны. Призраком был сморщенный старикашка, который заявил, что направляется в «Канадию». Он шел очень быстро, велев мне следовать за ним и сказав, что впереди есть мост, по которому можно перейти реку. Ему было лет шестьдесят; он непрерывно рассказывал о том, сколько у него с собой еды, сколько ему дали масла для блинчиков, сколько лишних кусков хлеба; как в Мериленде старики окликнули его с приютского балкона и пригласили недельку у них погостить; как перед отъездом он принял чудесную горячую ванну; как в Виргинии он нашел на обочине дороги совершенно новую шляпу, и именно она сейчас у него на голове; как он во всех городах заходил в Красный Крест и показывал удостоверение участника Первой мировой войны; как не оправдал своего названия харрисбергский Красный Крест; как ему удавалось выжить в этом безжалостном мире. Однако, насколько я мог понять, он был всего лишь полупочтенным нищим бродягой, исходившим пешком всю восточную дикую местность, совершая налеты на конторы Красного Креста, а то и попрошайничая на углах главных улиц. Семь миль мы прошагали вдоль скорбной Саскуэханны. Эта река вселяет ужас. По обоим берегам ее находятся поросшие кустами утесы, которые, словно косматые призраки, нависают над неведомыми водами. Все поглощает черная ночь. Иногда с железнодорожной станции на другом берегу поднимается громадное красное паровозное пламя, которое высвечивает жуткие скалы. Человечек сказал, что в сумке у него есть прекрасный ремень, и мы остановились, чтобы он смог его оттуда выудить.
– Где-то тут у меня есть прекрасный ремень, я его раздобыл в Фредерике, Мериленд. Черт, неужели я оставил его на прилавке в Фредериксберге?
– Вы хотите сказать, в Фредерике?
– Да нет же, в Фредериксберге, Виргиния!
Он постоянно твердил о Фредерике, Мериленд и Фредериксберге, Виргиния. Шел он прямо по дороге, наплевав на обгонявший его транспорт, и несколько раз его едва не сбили. Я брел в кювете. Каждую минуту я ждал, что бедный маленький безумец улетит в ночь, мертвый. Тот мост мы так и не нашли. У проезда под железнодорожным полотном я его бросил и, пропотев после столь долгой пешей прогулки, сменил рубашку и надел еще два свитера. Мое печальное переодевание происходило при свете придорожной закусочной. На темной дороге появилось целое семейство, они пытались разглядеть, чем я там занимаюсь. Самым удивительным было то, что в этом захолустном пенсильванском трактирчике тенор-саксофонист играл превосходный блюз; я слушал и стонал. Пошел проливной дождь. Какой-то парень отвез меня назад, в Харрисберг, и сказал, что я ошибся дорогой. Неожиданно я увидел своего маленького бродягу, он стоял под унылым фонарем, подняв руку с оттопыренным большим пальцем, – одинокий бедняк, несчастный, заблудившийся бывший мальчик, а ныне – сломленный призрак убогих пустынь. Я рассказал о нем своему водителю, и тот остановился поговорить со стариком.
– Послушай, дружище, так ты попадешь на Запад, а не на Восток.
– Чего? – произнес маленький призрак, – Уж не хочешь ли ты сказать, что я не знаю здешних дорог? Да я всю страну пешком исходил. А сейчас направляюсь в Канадию.
– Но эта дорога ведет не в Канаду, это дорога в Питсбург и в Чикаго.
Человечек почувствовал к нам отвращение и удалился. Вскоре осталась видна лишь его подпрыгивающая сумочка, растворяющаяся во тьме скорбных Аллегейнских гор.
Я считал, что вся дикая местность Америки расположена на Западе, но Призрак Саскуэханны доказал мне обратное. Нет, дикая местность есть и на Востоке; это та дикая местность, по которой во времена запряженных волами повозок тащился Бен Франклин, когда был смотрителем почтовой станции; та же, какой она была, когда Джордж Вашингтон неистово сражался с индейцами, когда Дэниел Бун рассказывал при свете пенсильванских светильников свои истории и обещал отыскать горный проход, когда Брэдфорд построил свою дорогу и люди с радостными криками пустились по ней в путь в деревянных фургонах. Для маленького человечка тут не было бескрайних просторов Аризоны, а была всего-навсего заросшая кустарником девственная местность восточной Пенсильвании, Мериленда и Виргинии, были проселочные дороги, которые вьются между скорбными реками вроде Саскуэханны, Моногахелы, старого Потомака и Монакаси.
Той ночью в Харрисберге мне пришлось спать на вокзальной скамейке; на рассвете станционное начальство вышвырнуло меня на улицу. Разве не правда, что мы начинаем свою жизнь под родительским кровом верящими во все на свете милыми детьми? Потом наступает День потерявших веру, когда понимаешь, что ты жалок, несчастен, беден, слеп и гол и, словно вселяющий ужас, убитый горем призрак, с содроганием продираешься сквозь нескончаемый кошмар этой жизни. Еле передвигая ноги, я выбрался со станции. Я больше не владел собой. Все, что я видел тем утром, была белизна, подобная белизне смерти. Я умирал с голоду. В качестве калорий у меня были только остатки пастилок от кашля, купленных несколько месяцев назад в Шелтоне, Небраска. Их я и пососал в надежде на содержащийся там сахар. Просить милостыню я не умел. Я поковылял прочь из города, и мне едва хватило сил добраться до городской черты. Я знал, что, если проведу в Харрисберге еще одну ночь, меня арестуют. Проклятый город! Следующим, кто подобрал меня на дороге, был тощий, изможденный человек, который верил, что нормированное голодание идет на пользу здоровью. Когда мы катили на восток и я сказал ему, что умираю с голоду, он ответил:
– Прекрасно, прекрасно, знаешь, как это полезно! Я и сам три дня не ел. Собираюсь дожить до ста пятидесяти лет.
Он был просто мешком костей, лопнувшей надувной куклой, сломанной палкой, маньяком. А ведь мог бы меня подвезти и богатый толстяк, который сказал бы: «Давай-ка остановимся у этого ресторанчика и съедим свиную отбивную с бобами». Так нет же, в то утро меня вез маньяк, свято веривший в голодание ради здоровья. Через сотню миль он разжалобился и достал с заднего сиденья хлеб и масло, припрятанные среди образцов его товара. Он ездил по Пенсильвании и торговал сантехникой. Я с жадностью уничтожил и хлеб, и масло. Неожиданно я расхохотался. Совершенно один я сидел в машине, дожидаясь, пока он закончит свои деловые визиты в Аллентауне, и все смеялся и смеялся. Боже, как мне опостылела жизнь! Однако этот сумасшедший довез меня до самого Нью-Йорка.
Вдруг я очутился на Таймс-сквер. Восемь тысяч миль прокатил я по Американскому континенту, и вот я снова на Таймс-сквер, да еще прямо в час пик. Своими наивными, привыкшими к дороге глазами я увидел полнейшее безумие и фантастическую круговерть Нью-Йорка с его миллионами и миллионами, вечно суетящимися из-за доллара среди себе подобных. Безумная мечта: хватать, брать, давать, вздыхать, умирать – только ради того, чтобы быть погребенными на ужасных городах-кладбищах за пределами Лонг-Айленд-Сити. Высокие башни страны – противоположный ее край, место, где рождается Газетная Америка. Я стоял у входа в подземку, пытаясь набраться храбрости и подобрать чудесный длинный окурок, и каждый раз, как я наклонялся, огромная толпа проносилась мимо и скрывала его из виду, и в конце концов окурок растоптали. У меня не было денег, чтобы добраться домой на автобусе. От Таймс-сквер до Патерсона еще немало миль. Можете вы представить себе, как я шагаю эти последние мили пешком через туннель Линкольна или по мосту Вашингтона и как вхожу в Нью-Джерси? Смеркалось. Где же Хассел? В поисках Хассела я оглядел площадь; его там не было, он был на острове Райкер, за решеткой. Где Дин? Где все? Где жизнь? У меня был дом, куда я мог пойти, место, где можно преклонить голову и сосчитать потери, сосчитать и обретения, которые, как я знал, тоже были, несмотря ни на что. Мне пришлось просить подаяния – двадцать пять центов на автобус. В конце концов я набрел на стоявшего за углом православного священника. Нервно озираясь, он вручил мне четверть доллара. Я немедленно помчался к автобусу.
Добравшись домой, я съел все, что было в леднике. Тетушка встала и посмотрела на меня.
– Бедный малыш Сальваторе, – сказала она по-итальянски. – Ты просто отощал. Где ты был все это время?
На мне были две рубашки и два свитера; в парусиновом мешке лежали рваные брюки с хлопковой плантации, а в них были завернуты изодранные в клочья остатки башмаков «гуараче». Мы с тетушкой решили на деньги, которые я высылал ей из Калифорнии, купить новый электрический холодильник; он должен был стать первым в нашей семье. Тетушка ушла спать, а я допоздна не мог уснуть и без конца курил в постели. На столе лежала моя полузавершенная рукопись. Был октябрь, был дом и вновь была работа. В оконное стекло стучались первые холодные ветры, я успел как раз вовремя. Без меня приходил Дин, он ждал меня и несколько раз ночевал. Дни он коротал за разговором с тетушкой, пока та трудилась над громадным лоскутным ковром, который годами составляла из всей одежды моей семьи и который теперь был закончен и брошен на пол моей спальни – не менее сложный и разнообразный, чем само течение времени. А потом, за два дня до моего приезда, Дин ушел, и пути наши пересеклись, наверно, где-нибудь в Пенсильвании или в Огайо; он отправился в Сан-Франциско. Там у него была своя жизнь. Камилла только что нашла квартиру. Мне так и не пришло в голову заглянуть к ней, когда я был в Милл-Сити. Теперь же было слишком поздно, и вдобавок я разминулся с Дином.
Часть вторая
1
Прошло больше года, прежде чем я снова увидел Дина. Все это время я оставался дома – закончил книгу и, пользуясь льготами демобилизованным, поступил в университет. На Рождество 1948 года мы с тетушкой, нагрузившись подарками, отправились в Виргинию навестить моего брата. Я написал Дину, и он ответил, что снова собирается на Восток. Тогда я сообщил ему, что между Рождеством и Новым годом он сможет найти меня в Тестаменте, Виргиния. В один прекрасный день, когда наши южные родственники – исхудалые мужчины и женщины с навеки поселившейся в глазах тенью древней южной земли – сидели в гостиной в Тестаменте и негромко сетовали на погоду и урожай, а заодно в тысячный раз пережевывали давно всех утомившие новости, касающиеся рождения детей, покупки нового дома и прочих подобных вещей, неподалеку на грунтовой дороге скрипнул тормозами замызганный «Хадсон-49». Я и понятия не имел, кто к нам пожаловал. Поднявшись на крыльцо, в дверь позвонил взмыленный малый в футболке, мускулистый, лохматый, небритый и вдобавок явно под мухой. Когда я открыл дверь, до меня вдруг дошло, что это Дин. Судя по всему, немалый путь из Сан-Франциско в Виргинию, к дому моего брата Рокко, он проделал за немыслимо короткое время – ведь я буквально на днях отправил ему свое последнее письмо, в котором сообщал, где нахожусь. В машине я разглядел еще двоих. Они спали.
– Будь я проклят! Дин! А кто в машине?
– Привет, привет, старина, это Мерилу. И Эд Данкел. Нам надо срочно где-то умыться, мы вымотались как собаки.
– Но как тебе удалось так скоро добраться?
– Этот «хадсон» умеет ездить, старина!
– Где же ты его раздобыл?
– Купил на собственные сбережения. Я работал на железной дороге и получал четыреста долларов в месяц.
В последующий час царила полнейшая неразбериха. Мои родственники-южане понятия не имели ни о том, что происходит, ни о том, кто такие Дин, Мерилу и Эд Данкел; они просто безмолвно наблюдали за происходящим. Тетушка с братцем Роки удалились на кухню посовещаться. В наш маленький южный домик набилось одиннадцать человек. К тому же брат недавно решил переехать, и половина обстановки была уже вывезена. Они с женой и ребенком перебирались поближе к центру Тестамента. Был уже куплен новый гостинный гарнитур, а старый отправлялся к тетушке в Патерсон, хотя мы еще и не решили, каким образом. Услыхав об этом, Дин тут же предложил свои услуги с «хадсоном». Мы с ним за две скоростные ездки доставим в Патерсон мебель и отвезем тетушку домой. Это избавит нас от лишних хлопот и затрат. На том и порешили. Моя невестка приготовила обильное угощение, и трое измученных путешественников уселись за стол. Мерилу не спала с самого Денвера. Мне показалось, что она стала выглядеть старше и привлекательней.
Я выяснил, что с той самой осени 1947 года Дин счастливо жил в Сан-Франциско с Камиллой. Он устроился на железную дорогу и заработал кучу денег. Вдобавок он стал отцом прелестной девчушки – Эми Мориарти. А в один прекрасный день, когда Дин шел по улице, на него нашло затмение. Он увидел выставленный на продажу «Хадсон-49» и помчался в банк за всеми своими деньгами. Машина была немедленно куплена. С ним был и Эд Данкел. Оба остались без гроша. Дин унял страхи Камиллы, пообещав вернуться через месяц.
– Я съезжу в Нью-Йорк и привезу Сала.
Подобная перспектива не вызвала у Камиллы особого энтузиазма.
– Но зачем это все? За что ты так со мной?
– Ничего, ничего, дорогая… ах-хм… Сал просил и умолял меня приехать и забрать его, это совершенно необходимо… однако ни к чему нам выяснять отношения… и я скажу тебе почему… Нет, послушай, я скажу почему. – И он сказал почему, и, разумеется, в его словах не было ни малейшего смысла.
Высокий широкоплечий Эд Данкел тоже работал на железной дороге. Их с Дином только что рассчитали, расторгнув договор из-за резкого сокращения паровозных бригад. Эд познакомился с девушкой по имени Галатея, которая жила на свои сбережения в Сан-Франциско. Эти два безрассудных хама решили взять девушку с собой на Восток, взвалив на нее все расходы. Эд пустил в ход лесть и уговоры, а та отказывалась ехать, пока он на ней не женится. И в вихре нескольких дней Эд Данкел женился на Галатее, причем Дину пришлось как следует попотеть, чтобы раздобыть нужные бумаги. А за несколько дней до Рождества они со скоростью семьдесят миль в час выкатили из Сан-Франциско в сторону Лос-Анджелеса и бесснежной южной дороги. В Лос-Анджелесе они подобрали в бюро путешествий какого-то моряка и взяли его с собой, получив с него пятнадцать долларов за бензин. Ему надо было в Индиану. Подобрали они и женщину со слабоумной дочерью – те дали четыре доллара, оплатив бензин до Аризоны. Слабоумную девочку Дин посадил рядом с собой на переднее сиденье и любовался ею, по его словам, «всю дорогу, старина! Что за нежная, невинная душа! О чем мы только не говорили – о пожарах, о том, как пустыня превращается в рай, о ее попугае, который ругается по-испански!» Высадив этих двоих, они проследовали в Тусон. На протяжении всего пути Галатея Данкел – новоиспеченная жена Эда – жаловалась на усталость и хотела поспать в мотеле. Продолжайся так дальше, они задолго до Виргинии потратили бы все ее деньги. Пару раз им пришлось остановиться и наблюдать, как она тратится на ночлег. К Тусону она была разорена. Дин с Эдом смотались, бросив ее в вестибюле гостиницы, и продолжили путь одни – с моряком и без всяких угрызений совести.
Эд Данкел был высоким, молчаливым легкомысленным малым, готовым на все, о чем его ни попросит Дин. А занятому собственными проблемами Дину было в то время не до щепетильности. Он мчал через Лас-Крусес, Нью-Мексико, когда им вдруг овладело безудержное желание вновь повидать свою милую первую женушку Мерилу. Та была в Денвере. Не обращая внимания на слабые протесты моряка, он повернул на север и вечером влетел в Денвер. Побегав, он отыскал Мерилу в какой-то гостинице. Десять часов они неистово занимались любовью. В который раз все было решено: больше они не расстанутся. Мерилу была единственной девушкой, которую Дин по-настоящему любил. Когда он вновь увидел ее лицо, его пронзила боль раскаяния, и, как давным-давно, он бросился ей в ноги и молил не покидать его. Она понимала Дина; она гладила его по голове; она знала, что он безумен. Желая утешить моряка, Дин устроил ему девушку в гостиничном номере над баром, где всегда пила старая шайка с автодрома. Но от девушки моряк отказался, а ночью и вовсе исчез – и больше они его не видели; скорее всего, он уехал в Индиану на автобусе.
По Колфакс-стрит Дин, Мерилу и Эд Данкел помчались на восток и выехали на равнины Канзаса. В пути их застала врасплох сильная снежная буря. Ночью, в Миссури, Дину пришлось править автомобилем, высунув в окошко закутанную в шарф голову и надев снегозащитные очки, что делало его похожим на монаха, который пытается вчитаться в начертанные снегом рукописи, – ветровое стекло было покрыто дюймовым слоем льда. Он и не заметил, как проехал родные места своих предков. Утром машину занесло на ледяном холме, и она грохнулась в кювет. Какой-то фермер помог им оттуда выбраться. Потом в попутчики к ним напросился парень, который пообещал доллар, если они довезут его до Мемфиса. В Мемфисе он пошел к себе домой, где в поисках доллара напился, а потом заявил, что никак не может его найти. Теперь их путь лежал через Теннеси. После этого случая терпение их лопнуло. Если раньше Дин выжимал девяносто, то теперь ему приходилось постоянно держаться семидесяти, иначе машина просто загремела бы с горы. В разгар зимы они перевалили через Великие Дымные горы и к тому моменту, как подъехали к дому моего брата, уже тридцать часов ничего не ели – если не считать конфет и сырных крекеров.
Все с жадностью поглощали обед, а Дин с бутербродом в руке стоял, согнувшись и подергиваясь над громадным проигрывателем, и слушал недавно купленную мной бешеную «боп»-пластинку под названием «Охота», где Декстер Гордон и Уорделл Грей дудели что было сил перед орущей публикой, отчего громкость записи была доведена до умопомрачения. Южане переглядывались и в благоговейном страхе качали головами. «Ну и друзья у Сала», – сказали они моему брату. Тот не знал, что и ответить. Безумцы южанам вообще не по нраву, а уж безумцы вроде Дина – в особенности. Он же не обращал на них ни малейшего внимания. Безумие Дина расцвело причудливым цветом. Дошло это до меня только тогда, когда мы с ним, Мерилу и Данкелом вышли из дома прокатиться на «хадсоне» – когда мы впервые остались одни и могли говорить о чем угодно. Дин стиснул руками руль, перевел на вторую скорость, на минуту задумался, потом, словно на что-то решившись, включил двигатель и, обуреваемый этой яростной решимостью, резко взял с места.
– Прекрасно, дети мои, – произнес он, почесывая нос, наклоняясь проверить тормоза, доставая из отделения в приборном щитке сигареты, одновременно раскачиваясь вперед-назад и не забывая при этом о дороге. – Настало время решать, что мы будем делать на этой неделе. Решайте, решайте! Гм!
Он едва не врезался в фургон, который с трудом тащил за собой запряженный в него мул; в фургоне сидел старый негр.
– Вот! – завопил Дин. – Вот! Полюбуйтесь-ка на него! Подумаем-ка о его душе – остановимся на минуту и подумаем. – И он затормозил, чтобы мы обернулись и посмотрели на угрюмого чернокожего старика. – Да-да, полюбуйтесь на него, друзья. Я бы все на свете отдал, лишь бы узнать, какими мыслями полна его голова! Забраться бы туда и выяснить только одно – по душе ли в этом году бедолаге ботва молодой репы и ветчина. Ты, Сал, об этом еще не знаешь, но, когда мне было одиннадцать, я целый год жил у одного фермера в Арканзасе. Я занимался гнусной подсобной работой, раз даже пришлось сдирать шкуру с дохлой лошади. А в Арканзасе я не был с Рождества сорок третьего, уже пять лет, как раз тогда за нами с Беном Гейвином гонялся парень с ружьем – владелец машины, которую мы хотели угнать. Все это я говорю, чтоб вы знали – мне есть что сказать о Юге. Я знаю… я хочу сказать, старина, что я люблю Юг, я знаю его вдоль и поперек… Я оценил все, что ты мне о нем писал. Да-да, вот именно, – говорил он, потихоньку трогая, останавливаясь, неожиданно вновь доводя скорость до семидесяти и сгорбившись за рулем. Он не отрываясь смотрел вперед.
Мерилу безмятежно улыбалась. Это был новый, полноценный Дин, повзрослевший и зрелый. Я сказал себе: боже мой, да он изменился! Когда он говорил о вещах, которые ненавидит, глаза его наливались кровью ярости; когда же его вдруг обуревало веселье – так и лучились радостью. Каждый его мускул судорожно подергивался в стремлении жить и мчаться вперед.
– Эх, старина, я мог бы столько тебе рассказать! – сказал он, сопровождая свои слова тычком в мои ребра. – Да, старина, нам во что бы то ни стало надо найти время… Что с Карло? Завтра, дорогие мои, мы первым делом должны навестить Карло. А сейчас, Мерилу, надо раздобыть немного хлеба и мяса, чтобы перекусить перед Нью-Йорком. Сколько у тебя денег, Сал? Всю мебель миссис П. мы сложим на заднее сиденье, а сами тесно прижмемся друг к другу на переднем и всю дорогу в Нью-Йорк будем рассказывать истории. Мерилу, радость моя, ты сядешь рядом со мной, потом Сал, а у окошка – Эд, детина Эд, тогда уж нас не продует, тем более что на этот раз на нем такой балахон, а потом у всех нас начнется сладкая жизнь, потому что теперь самое время, а все мы знаем толк во времени!
Он яростно потер челюсть, повернул машину и обогнал три грузовика, потом въехал в центр Тестамента, глядя во все стороны, не поворачивая головы и замечая все в секторе ста восьмидесяти градусов вокруг своих зрачков. Хлоп! Он моментально нашел место для стоянки. Выскочив из машины, он с бешеной скоростью ворвался в здание вокзала. Мы с глуповатым видом последовали за ним. Он купил сигареты. Жесты его стали жестами настоящего ненормального. Казалось, он все делает одновременно: трясет головой вверх-вниз и по сторонам, неустанно машет руками, торопливо идет, садится, кладет ногу на ногу, вытягивает их, встает, потирает руки, потирает ширинку, подтягивает брюки, глядит вверх, произносит «хм», и вдруг глаза смотрят в разные стороны, чтобы ничего не упустить. Вдобавок он то и дело двигал меня кулаком в бок и говорил, говорил, говорил.
В Тестаменте было не по сезону холодно, шел снег. Дин стоял на длинной, открытой всем ветрам главной улице, идущей вдоль железной дороги, он был в одной футболке с короткими рукавами и съехавших на бедра брюках с расстегнутым ремнем – впечатление было такое, словно он собирается их снять. Он подошел к машине и сунул голову внутрь, чтобы поговорить с Мерилу, потом попятился, размахивая перед ней руками:
– Да, да, я знаю! Я знаю тебя, я знаю тебя, любимая!
Смех его был смехом маньяка; начинался он с негромких низких тонов, а к концу переходил на высокие и резкие – ни дать ни взять смех маньяка на радио, разве что быстрее и ближе к хихиканью. Отсмеявшись, он снова переходил на деловой тон. У нас не было причин ехать в центр, но он причины нашел. Он всех нас заставил суетиться: Мерилу – искать продукты для завтрака, меня – газету со сводкой погоды, Эда – сигары. Дин просто обожал курить сигары. Одну он выкурил за газетой и разговором.
– Ага, наши вонючие святые американские болтуны из Вашингтона сулят нам лишние хлопоты… гм-мм!.. Ого!
И он выскочил из машины и помчался любоваться темнокожей девушкой, которая только что прошла мимо вокзала.
Поглядите на нее, – произнес он с идиотской ухмылкой, выставив вперед слабый указующий перст, – эта черномазенькая очень даже ничего. Ах! Хмм!
Мы сели в машину и понеслись назад, к дому моего брата.
До этого я проводил тихое Рождество в деревне – что и осознал, когда мы вернулись в дом и я увидел рождественскую елку, подарки, почувствовал запах жарящейся индейки и послушал, о чем говорят родственники, но мною уже вновь владело помешательство, и имя этому помешательству было Дин Мориарти. Я вновь был во власти дороги.
2
Мы уложили мебель брата на заднее сиденье и выехали затемно, пообещав обернуться за тридцать часов – тысячу миль на север и обратно на юг за тридцать часов. Но так хотел Дин. Поездка была нелегкой, но никто из нас этого не заметил. Обогреватель не работал, и в результате ветровое стекло затуманилось и покрылось ледяной коркой. На скорости семьдесят Дин то и дело высовывался и протирал стекло тряпкой, чтобы устроить смотровую щель. «Ах, священная дыра!» В просторном «хадсоне» впереди нашлось место всем четверым. Колени мы укрыли одеялом. Радио не работало. Это была совершенно новая машина, купленная пять дней назад, и она уже сломалась. К тому же за нее был выплачен только первый взнос. На север, к Вашингтону, мы отправились по 301-й дороге – прямому двухрядному шоссе, на котором было не слишком оживленно.
И говорил только Дин, все остальные молчали. Он яростно жестикулировал и для пущей убедительности даже наклонялся ко мне, иногда отпуская руль, и все же машина летела прямо, как стрела, ни разу не отклонившись от белой линии посередине дороги – линии, которая раскручивалась, лаская наше левое переднее колесо.
Дина заставило приехать совершенно бессмысленное стечение обстоятельств, да и я поехал с ним без всякой на то причины. В Нью-Йорке я ходил в университет и крутил роман с девушкой по имени Люсиль – красивой итальянкой с чудесными золотистыми волосами, на которой даже хотел жениться. Все эти годы я искал женщину, на которой захотел бы жениться. Ни с одной девушкой я не мог познакомиться, не представив себе, какой она станет женой. Я рассказал о Люсиль Дину и Мерилу. Мерилу принялась меня о ней расспрашивать, ей уже не терпелось с ней познакомиться. Мы промчались через Ричмонд, Вашингтон, Балтимор, а потом по извилистой проселочной дороге в сторону Филадельфии и все говорили и говорили.
– Я хочу жениться на одной девушке, – сказал я им, – и с ней моя душа пребудет в покое до самой старости. Не вечно же все это будет продолжаться – все это безумие и вся эта суета. Мы должны куда-то уехать, что-то найти.
– Вот именно, старина, – сказал Дин, – мне давно уже по душе это твое стремление к дому, к женитьбе, ко всем этим прекрасным вещам, которыми полна твоя душа.
Это была грустная ночь. И это была веселая ночь. В Филадельфии мы зашли в буфет и на последний доллар полакомились гамбургерами. Буфетчик – было три часа утра – услыхал, как мы говорили о деньгах, и сказал, что угостит нас гамбургерами и кофе, если мы возьмемся вымыть посуду: не пришел его постоянный работник. Недолго думая, мы согласились. Эд Данкел заявил, что он старый искатель жемчуга, и запустил свои длинные руки в таз с посудой. Дин и Мерилу орудовали полотенцами. В конце концов они принялись обниматься среди горшков и кастрюль и уединились в темном углу буфетной. А поскольку мы с Эдом перемыли всю посуду, буфетчик остался вполне доволен. Через пятнадцать минут дело было сделано. На рассвете мы уже мчались через Нью-Джерси, а в снежной дали перед нами поднималось ввысь громадное облако Большого Нью-Йорка. Чтобы согреться, Дин повязал голову свитером. Он заявил, что мы – банда арабов, которая едет взрывать Нью-Йорк. Мы со свистом пролетели сквозь туннель Линкольна и помчались к Таймс-сквер. Мерилу хотелось взглянуть на эту площадь.
– Черт возьми, хорошо бы разыскать Хассела! Смотрите в оба! Может, он здесь. – (Мы внимательно оглядывали тротуары). – Добрый старый пропащий Хассел. Да, надо было тебе видеть его в Техасе!
И вот Дин проехал почти четыре тысячи миль из Фриско через Аризону и Денвер – за четыре дня, с бесчисленными приключениями, и это было только начало.
3
Добравшись домой в Патерсон, мы завалились спать. Первым, далеко за полдень, проснулся я. Дин с Мерилу спали на моей кровати, мы с Эдом – на тетушкиной. На полу валялся потрепанный, расползшийся по швам чемодан Дина с торчащими из-под крышки носками. Меня позвали к телефону в аптеку на первом этаже. Я помчался туда; звонили из Нового Орлеана. Это был Старый Буйвол Ли, который недавно переехал в Новый Орлеан. Старый Буйвол Ли своим высоким хнычущим голосом взывал к состраданию. Судя по его словам, к нему только что заявилась девушка по имени Галатея Данкел, и ей был нужен малый по имени Эд Данкел. Буйвол понятия не имел, что это за люди. Галатея Данкел оказалась настырной неудачницей. Я велел Буйволу успокоить ее и передать, что Данкел со мной и с Дином и что, скорее всего, мы заедем за ней в Новый Орлеан по пути на Побережье. Потом девушка взяла трубку сама. Она хотела знать, как там Эд. Она страшно беспокоилась, все ли с ним в порядке.
– Как ты попала из Тусона в Новый Орлеан? – спросил я.
Она ответила, что телеграфировала домой, ей выслали деньги, и она села на автобус. Она была полна решимости догнать Эда, потому что любила его. Я поднялся наверх и рассказал обо всем Детине Эду. Он сидел в кресле, и весь вид его выдавал душевные терзания – ну просто ангел, а не человек.
– Ну ладно, – сказал Дин, внезапно проснувшись и спрыгивая с кровати, – что мы должны сделать, так это поесть, и немедленно. Мерилу, сгоняй-ка на кухню, погляди, нет ли там чего. Сал, мы с тобой идем вниз и звоним Карло. А ты, Эд, попробуй пока привести в порядок дом.
Я поспешил вниз вслед за Дином. Парень, который держал аптеку, сказал:
– Вам опять только что звонили, на этот раз – из Сан-Франциско. Просили малого по имени Дин Мориарти. Я сказал, что здесь таких нет, – Это звонила Дину милейшая Камилла; аптекарь Сэм, мой высокий и тишайший друг, посмотрел на меня и почесал затылок. – Бог ты мой, у вас тут что, международный бардак?
Дин издал маниакальное хихиканье.
– Ты мне нравишься, старина!
Он влетел в телефонную будку и позвонил в Сан-Франциско за счет вызываемого. Потом мы позвонили домой Карло, на Лонг-Айленд, и велели ему приезжать. Через два часа Карло явился. Мы с Дином тем временем подготовились к обратной поездке вдвоем в Виргинию – за тетушкой и оставшейся мебелью. Карло Маркс пришел со стихами под мышкой и уселся в мягкое кресло, уставившись на нас своими глазками-бусинками. Первые полчаса он отказывался что-либо произнести; во всяком случае, отказывался брать разговор на себя. Со времен Денверской Хандры он успел утихомириться; виной тому была Дакарская Хандра. В Дакаре, отрастив бороду, он бродил по глухим, отдаленным улицам с маленькими детьми, которые отвели его к колдуну, и тот предсказал ему судьбу. У него были снимки, сделанные на улочках с шаткими хижинами из дерна – на унылой окраине Дакара. Карло сказал, что на обратном пути едва не бросился за борт, как Харт Крейн. Дин сидел на полу с музыкальной шкатулкой в руках, в крайнем изумлении вслушиваясь в звучавшую оттуда песенку «Прекрасная любовь».
– Что за чертовы колокольчики там звенят? Только послушайте! Давайте-ка все вместе заглянем в этот ящик и узнаем его секрет. Ну и ну – звенят себе и звенят!
Эд Данкел тоже сидел на полу. Он взял мои барабанные палочки и вдруг начал тихо отстукивать ритм под едва слышную музыку шкатулки. Все затаили дыхание. «Тик… так… тик-тик… так-так». Дин оттопырил ухо ладонью, челюсть его отвисла; он сказал:
– Ах! Ого!
Прищурившись, Карло наблюдал за этим тупым безумием. Наконец он хлопнул себя по колену и произнес:
– Я хочу сделать заявление.
– Да? Да?
– Какой смысл в этом путешествии в Нью-Йорк? Что за жалким делом вы сейчас заняты? Я хочу сказать, старина, куда едешь ты? Куда едешь ты, Америка, в своем сверкающем в ночи автомобиле?
– Куда едешь ты? – эхом отозвался Дин, не закрывая рта.
Мы сидели, не зная, что и сказать; говорить больше было не о чем. Оставалось только ехать. Дин вскочил и заявил, что пора возвращаться в Виргинию. Он принял душ, я приготовил большую деревянную миску риса, добавив туда все, что оставалось в доме, Мерилу заштопала Дину носки, и мы были готовы к отъезду. Взяв с собой Карло, мы направились в Нью-Йорк. С Карло мы договорились увидеться через тридцать часов, как раз в канун Нового года. Была ночь. Мы оставили его на Таймс-сквер и поехали назад, через платный туннель – в Нью-Джерси, а там выехали на дорогу. Сменяя друг друга за рулем, мы с Дином добрались до Виргинии за десять часов.
– Ну вот, мы в первый раз одни и можем говорить хоть годами, – сказал Дин.
И он проговорил всю ночь. Будто во сне, мы вновь промчались сквозь спящий Вашингтон, вновь оказались в девственных дебрях Виргинии, на рассвете пересекли реку Аппоматтокс и в восемь утра затормозили у двери дома Рокко. И все это время Дин был чрезвычайно возбужден всем, что видел, всем, о чем говорил, каждой деталью и каждым мгновением. Он был совершенно без ума от подлинной веры.
– И теперь-то уж никто нам не скажет, что Бога нет. Мы ведь прошли все стадии. Ты же помнишь, Сал, как я в первый раз приехал в Нью-Йорк и хотел, чтоб Чед Кинг растолковал мне Ницше. Чувствуешь, как давно? Все чудесно, Бог существует, мы знаем, что такое время. Начиная с греков, все исходные утверждения были ложными. С помощью геометрии и геометрических систем мышления ничего не добьешься. Вот в чем все дело! – Он сунул палец в кулак; машина шла точнехонько по прямой, словно зацепившись за линию. – И не только в этом, мы ведь с тобой понимаем, что мне попросту не хватает времени объяснить, откуда я знаю, да и откуда ты знаешь, что Бог есть.
Где-то посреди этого разговора я принялся жаловаться на жизненные передряги – на то, как бедна моя семья, как сильно я хочу помочь Люсиль, которая тоже бедна и вдобавок имеет дочь.
– Видишь ли, передряги – это слово-обобщение, оно говорит о том, где именно находится Бог. Главное – не вешать носа. У меня даже в башке звенит! – вскричал он, сжав руками голову.
Потом он выскочил из машины за сигаретами – ни дать ни взять Граучо Маркс с его яростной твердой походкой, с его развевающимися фалдами, разве что на Дине не было фрака.
– После Денвера, Сал, я все думал и думал о многих вещах – и каких вещах! Все время, что я провел в исправительной школе, я был просто молокососом, я самоутверждался: угонял машины и этим бессознательно выражал свою позицию – нашел, чем кичиться! Теперь у меня нет тюремных проблем. Насколько я понимаю, в тюрягу я больше не попаду. Все остальное – не моя вина.
Мы миновали малыша, который бросался камнями в автомобили.
– Подумать только! – сказал Дин. – В один прекрасный день он пробьет камнем ветровое стекло, и какой-нибудь парень разобьется и умрет – из-за этого малютки. Понимаешь, что я имею в виду? Не сомневаюсь – Бог есть. Я просто знаю наверняка, что, пока мы катим по этой дороге, с нами ничего не случится, даже когда ты поведешь машину, как бы ты ни боялся руля, – (я терпеть не мог сидеть за рулем и водил машину очень осторожно). – все будет происходить само собой, ты не съедешь с дороги, и я смогу спокойно поспать. Более того – мы знаем Америку, мы дома. В Америке я могу поехать куда угодно и получить что захочу, потому что в каждом ее уголке все одно и то же, я знаю людей, знаю, чем они занимаются. Мы отдаем, мы берем, а потом удаляемся, уходя в недоступную пониманию радость, только вот удаляемся зигзагами.
Трудно было уяснить себе, о чем он говорил, но то, что хотел сказать, каким-то образом становилось чистым и ясным. Он много раз употребил слово «чистый». Мне и не снилось, что Дин может сделаться мистиком. То были первые дни его мистицизма, который позднее приведет к странной, неряшливой святости в духе У. К. Филдза.
Даже моя тетушка вполуха, но с любопытством слушала его, когда той же ночью мы снова мчались на север, в Нью-Йорк, с мебелью на заднем сиденье. Теперь, когда в машине сидела тетушка, Дин перешел к рассказу о тонкостях своей работы в Сан-Франциско. Мы выслушали все до мелочей об обязанностях тормозного кондуктора, что иллюстрировалось всякий раз, как мы проезжали станцию, а однажды Дин даже выпрыгнул из машины, чтобы показать мне, как тормозной кондуктор передает на идущий по соседней ветке встречный поезд стакан виски. Тетушка удалилась на заднее сиденье и уснула. Из Вашингтона в четыре утра Дин опять позвонил в Фриско за счет Камиллы. А не успели мы выехать из Вашингтона, как с нами поравнялась полицейская машина с включенной сиреной, и, хоть мы и ползли тридцать миль в час, нас обвинили в превышении скорости. Виноват был наш калифорнийский номерной знак.
– Вы что, ребятки, думаете, раз вы из Калифорнии, так можете и здесь ездить с такой скоростью?
Я пошел вместе с Дином к сержанту, и мы попытались объяснить полицейским, что у нас нет денег. Они заявили, что, если мы денег не добудем, Дину придется провести ночь в камере. У тетушки, конечно, были пятнадцать долларов; всего у нее было двадцать, и на штраф хватило. А пока мы препирались с полицейскими, один из них вышел взглянуть на тетушку, которая, укутавшись одеялом, сидела в машине. Она его увидела.
– Не беспокойтесь, я не гангстерша и у меня нет оружия. Если хотите осмотреть машину, милости просим. Мы с племянником едем домой, а эта мебель не украдена, это мебель племянницы, она только что родила и переезжает в новый дом.
Ошеломленный «Шерлок» вернулся в участок. Тетушке все же пришлось заплатить за Дина штраф, иначе мы застряли бы в Вашингтоне, ведь у меня не было водительских прав. Дин пообещал вернуть деньги, что и впрямь сделал, ровно через полтора года – к приятному удивлению тетушки. Моя тетушка – почтенная женщина, и, долго прожив в этом печальном мире, она прекрасно его изучила. Она рассказала нам о полицейском.
– Он прятался за деревом и пытался разглядеть, как я выгляжу. Я ему сказала… я сказала, если хочет, пусть обыщет машину. Мне стыдиться нечего.
Она знала, что Дину есть чего стыдиться, да и мне тоже, раз уж я с Дином связался, и мы с ним грустно все это выслушали. Однажды тетушка сказала, что в мире не настанет покоя до тех пор, пока мужчины не бросятся своим женщинам в ноги, чтобы молить их о прощении. Но Дин это знал; он много раз об этом говорил.
– Я все молил и молил Мерилу понять, что между нами вечная, мирная, чистая любовь, умолял ее отбросить всякие дрязги – и она понимает. А в душе хочет совсем другого – ей нужен я, весь, целиком. Она никак не поймет, как сильно я ее люблю, она меня просто погубит.
– Все дело в том, что мы не понимаем своих женщин. И обвиняем их, а виноваты сами, – сказал я.
– Все не так просто, – уверенно произнес Дин, – Успокоение придет так неожиданно, что мы сами этого не заметим, – ясно, старина?
Упрямо и мрачно гнал он машину через Нью-Джерси. К рассвету Дин уснул на заднем сиденье, и в Патерсон я въехал сам. В восемь утра мы явились домой и обнаружили, что Мерилу с Эдом Данкелом сидят за столом и пыхтят окурками из пепельниц. С тех пор как мы с Дином уехали, они ничего не ели. Тетушка накупила продуктов и приготовила потрясающий завтрак.
4
Теперь надо было подыскать нашей западной троице жилье поближе к Манхэттену. У Карло было пристанище на Йорк-авеню, и вечером они переезжали туда. Мы с Дином проспали весь день и пробудились, когда разразилась сильная снежная буря – в канун Нового, 1949 года. Эд Данкел сидел в моем мягком кресле и рассказывал о прежних Новых годах.
– Был я тогда в Чикаго. Без гроша. Сижу у окна своего гостиничного номера на Норт-Кларк-стрит, а снизу, из булочной, прямо мне в нос поднимается вкуснейший запах. У меня не было ни цента, но я спустился и поговорил с тамошней девицей. И бесплатно получил хлеба и кофе с пирожными. В номере я все съел. Так я всю ночь оттуда и не выходил. Или вот в Фармингтоне, Юта, где я работал с Эдом Уоллом – вы знаете Эда Уолла, сына скотовода из Денвера, – так вот, лежу я в постели и вдруг вижу, что в углу стоит моя покойная мать, а вокруг нее – сияние. Я кричу: «Мама!» – и она исчезает. У меня частенько бывают видения, – закончил Эд Данкел, сопроводив свои слова кивком.
– Что ты собираешься делать с Галатеей?
– Там видно будет. Доберемся до Нового Орлеана и решим. И ты ведь так считаешь, а? – Он и ко мне стал обращаться за советом; одного Дина ему теперь не хватало. А в Галатею он уже был влюблен и теперь взвешивал все «за» и «против».
– А сам ты что собираешься делать, Эд? – спросил я.
– Не знаю, – ответил он. – Поглядим по ходу дела. Я кайфую от жизни.
Он часто повторял это, следуя принципу Дина. Собственных же стремлений у него не было. Он просто сидел, вспоминая о той чикагской ночи, о горячем кофе с пирожными и об одиночестве в номере.
За окном кружил снег. В Нью-Йорке намечалась грандиозная вечеринка, и мы все собрались туда. Дин упаковал свой покореженный чемодан, положил его в машину, и мы отправились на ночное веселье. У тетушки настроение было прекрасное – на будущей неделе она ждала в гости моего брата. А пока, взяв свою газету, она уселась дожидаться новогодней радиопередачи с Таймс-сквер.