Маленький друг Тартт Донна

Дамы и господа, на мне надеты наручники, над которыми лучшие механики Британии работали в течение пяти лет. Я не знаю, смогу ли я освободиться в этот раз, но могу заверить вас в одном — я буду очень стараться.

Гарри Гудини. Лондонский ипподром. День святого Патрика, 1904

Пролог

До конца своих дней Шарлот Клив будет винить себя в смерти сына — ведь самая страшная в ее жизни трагедия случилась только потому, что в День матери она решила перенести прием гостей на вечер, а не праздновать, как обычно, в полдень, сразу после возвращения из церкви. Ее престарелые тетушки, конечно, слегка поворчали из-за такого неслыханного нарушения традиций — сейчас, много лет спустя, Шарлот не сомневалась, что должна была прислушаться к их недовольной воркотне, которая, как раскаты далекого грома, возвещающие о приближении грозы, предупреждала ее о надвигающемся несчастье.

Семейство Кливов всегда отличалось словоохотливостью, и главной темой их разговоров были события семейной жизни. Все, что когда-то происходило с членами семьи, столько раз излагалось, что постепенно теряло реальные черты, превращаясь в аккуратные звенья цепи семейной истории. Тетушки могли часами, смакуя подробности, пересказывать друг другу слова дальнего родственника, произнесенные им на смертном одре, или спорить о том, в каких выражениях будущий муж их троюродной бабушки предлагал ей руку и сердце. Но никто из них никогда не заикался о событиях дня, полностью перевернувшего жизнь семьи, — та давняя трагедия не обсуждалась не только во время застолий, но и когда тетушки разъезжались парами с очередного семейного сборища или встречались бессонной ночью на чьей-нибудь кухне за рюмочкой успокоительного. То, что произошло, было настолько чудовищно, непоправимо, ужасно, что стало абсолютным семейным табу.

Семейная история Кливов, благодаря привычке членов семьи бесконечно пережевывать одни и те же события до тех пор, пока все не заучивали их наизусть, напоминала уютные, покатые волны спокойного океана памяти, в котором не было места трагедии. Даже смерть маленького племянника Шарлот, случившаяся во время пожара (малыш задохнулся ядовитым дымом), обросла трогательными подробностями: например, как огромный здоровяк-пожарник, утирая скупую слезу, выносил безжизненное тело мальчика из горящего особняка. Или гибель дяди Шарлот, который сломал шею, упав на охоте с лошади: она обсуждалась много месяцев подряд, пока дамы не нашли нужную им пикантную подробность этого происшествия. Как оказалось, у погибшего была преданная ему собака, которая после смерти хозяина совершенно отказалась от еды и только выла около своей конуры, пока смерть не прибрала и ее. По легенде, собака, кстати единственная из всех, не раз видела призрак дяди и, когда тот появлялся около калитки, всегда заливалась радостным лаем.

«Ведь собаки видят то, чего не видим мы, люди», — многозначительно произносила в этих случаях тетя Тэт. Она сама придумала призрак дяди и очень этим гордилась.

Все эти истории повторялись порознь и вместе, каждая начиналась, подобно народному напеву, сольно, чтобы потом каждый из присутствующих мог добавить полюбившуюся ему деталь в общую копилку воспоминаний. Постепенно исполняемые вразнобой партии становясь более дружными, сливались в один мощный поток в финале. Кому нужна уродливая правда жизни? Творить историю, по мнению Кливов, было просто необходимо.

Но вот Робин, их нежный маленький Робин… Прошло уже больше десяти лет со дня трагедии, но они так и не смогли пережить его смерть, тот ни с чем не сравнимый первобытный ужас перед бессмысленной, необъяснимой жестокостью, совершенной по отношению к их любимому мальчику. И поскольку история его гибели не была подвергнута обычной для Кливов творческой переработке, она носила какой-то безумный, фрагментарный характер, как осколки разбитого зеркала в детском кошмаре, наполняя внезапной тоской сердце Шарлот то при взгляде на бельевую веревку, то при виде грозового неба.

Иногда в разгар очередного приступа тоски Шарлот как будто просыпалась от дурного сна — оглядывалась по сторонам, на мгновение воображая, что ничего плохого в ее жизни не случилось. И тут же понимала, что ужасная смерть Робина на самом деле была единственным по-настоящему реальным событием в ее жизни.

Мучительные воспоминания не оставляли ее ни на минуту: постепенно ей стало казаться, что все в тот день служило предзнаменованием беды — стоило только обратить внимание. На что? Ну как на что… Во-первых, по обычаю Кливы отмечали День матери в доме дедушки, а не у нее. В тот год впервые многолетняя традиция была нарушена. Потом она решила подать на ужин крокеты из цыпленка — прекрасное блюдо, конечно, признанный шедевр кулинарного искусства домработницы Иды, но ведь крокеты готовили обычно на Рождество или на именины, а никак не в День матери. Стол она украсила композицией из орхидей, а не привычным букетом из полураспустившихся розовых бутонов. В общем, в том застолье, кроме ветчины с горошком и пудинга, ничего и не осталось от традиционных семейных обедов Кливов.

Стоял теплый, предгрозовой весенний день — облака плыли низко, и золотистый рассеянный свет освещал покрытую одуванчиками поляну перед домом. Воздух был таким свежим и разреженным, что казалось, вот-вот начнут полыхать молнии. Из дома доносились голоса и смех, над общим хором вдруг возвысился голос тети Либби, взвизгнувшей: «Аделаида, ну как ты можешь так говорить? Да я в жизни ничего подобного не делала!» Сестры любили дразнить тетю Либби. Она была трепетной старушкой и панически боялась всего на свете: собак, грозы, кексов с ромом, пчел, негров и полиции. Поднялся ветер, пополоскал белье, развешанное на веревке, пригнул почти до земли сорняки на брошенном участке земли через дорогу. Где-то в доме хлопнула ставня. Робин выскочил на крыльцо и с восторгом выкрикивая считалку, которой его только что научила бабушка: «Вы-шел ме-сяц из тумана, вы-нул но-жик из кармана…», прыгал вниз по лестнице через две ступеньки.

Кто-то должен был оставаться во дворе с Харриет. Малышке тогда было чуть больше полугода; вообще в то время Харриет была серьезной крепышкой с копной черных кудрей и отличалась тем, что никогда не плакала. Ее переносной манеж установили прямо на дорожке, ведущей к дому; внутри он был оборудован мини-качелями, которые Харриет раскачивала с маниакальным упорством, стоя перед ними на коленях. Ее четырехлетняя сестра Алисон сидела на крыльце и водила ниткой перед носом кошки Винни, которая лениво поднимала лапку, не очень, впрочем, стремясь зацепить нитку. В отличие от брата с его веселым, взрывным темпераментом, Алисон была застенчивой, тихой девочкой — робкой серой мышкой. Она легко расстраивалась и могла заплакать просто так, не из-за чего, — например, когда бабушка показывала ей буквы. Понятно, что такое отсутствие индивидуальности ужасно раздражало бабушку Эдит, и она практически не обращала на девочку внимания.

Тетя Тэт все утро провела на улице, присматривая за девочками. Сама Шарлот металась между кухней и столовой и пару раз в запале даже ударилась головой о косяк — о детях она не беспокоилась, потому что Ида Рью тоже была на лужайке, развешивала белье. Но Ида в тот день была не в себе, ведь обычно по воскресеньям она уходила домой около часа дня. Ну а тут мало того что ей пришлось столько времени потратить на крокеты, так она еще и церковную мессу пропустила… И ко всему прочему ее мужу, Чарли Т., пришлось теперь самому разогревать себе обед — дело в их семье просто неслыханное. В знак протеста Ида включила на кухне радио на полную громкость и с мрачным видом расхаживала между плитой и столом, разливая по высоким бокалам остуженный морс.

Эдди, бабушка Робина, в тот момент стояла на крыльце — по крайней мере, было доподлинно известно, что она выходила на крыльцо, потому что собиралась сделать несколько снимков любимого внука в окружении семьи. Вообще, поскольку в семействе Кливов мужчин было совсем мало, вся тяжелая работа вроде подстригания кустов, мелкого ремонта или развозки старушек по магазинам выпадала на ее долю. Она выполняла эту «мужскую» работу в обычной для нее четкой, собранной манере и к тому же достаточно охотно, чем приводила в восхищение своих более боязливых и застенчивых сестер. В тот день они, конечно, были заинтригованы обещанной им фотосессией, но все равно отнеслись к фотоаппарату с опаской, особенно Либби, которая на дух не переносила никаких механических приборов. «Ох, Эдит, — часто повторяла она, — ты у нас прямо солдат в юбке, даже не знаю, есть ли в мире что-нибудь, чего ты не умеешь делать».

Но, несмотря на разнообразие талантов, Эдди не слишком хорошо умела общаться с детьми. Она была для этого чересчур нетерпелива и высокомерна и не прощала слабости никому, даже собственным отпрыскам. Шарлот, ее единственная дочь, в детстве всегда бежала за советом и утешением к тетушкам. Ну а дети Шарлот? Малышка Харриет, конечно, была еще совсем кроха и пускала слюни, совершенно не различая, в какой компании она находится, а вот Алисон боялась бабушки как огня и заливалась слезами, если приходилось остаться с ней наедине. Зато любовь Эдди к Робину была взаимной и очень сильной. Как же она обожала внука! И как он любил ее в ответ! Шарлот часто с улыбкой наблюдала довольно абсурдное зрелище — величественная дама с генеральской выправкой бегает по лужайке, а Робин, хохоча, пытается ее запятнать. Эдди учила внука стишкам, считалкам и дурацким песенкам, которые сама подхватила у солдат, когда работала медсестрой в госпитале во время войны:

  • Я не знал, что ты такая дура — да!
  • Как корявый пень твоя фигура — эх!

А Робин с восторгом подпевал ей своим хрипловатым, милым детским голоском.

Это он стал называть бабушку «Эдди», а ведь даже ее собственный отец и сестры никогда не рискнули бы пойти на такую фамильярность. Однажды, когда Робину было четыре, он со всей серьезностью назвал бабушку старушкой. «Бедная моя старушка», — сказал он, подойдя к ее кровати и поглаживая по руке маленькой ручонкой в цыпках и веснушках. Шарлот чуть не упала: ей даже в голову не пришло бы так разговаривать с матерью, но Робину все сходило с рук. Сама Эдди, хоть и лежала в постели с сильнейшей мигренью, пришла от такого обращения в полный восторг и с тех пор всегда подписывала ему подарки так: «Моему рыжику Робину с любовью от его бедной старушки».

Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди-Эдди! Ему уже было девять, но он всегда встречал и провожал ее восторженным воплем, своей любовной песней. Так было и в этот раз, когда Эдит вышла на крыльцо с фотоаппаратом в руках.

— Ну-ка иди сюда, поцелуй свою старушку, — улыбаясь, сказала она, но Робин не спешил подходить.

Обычно он любил фотографироваться, но иногда на него нападал приступ застенчивости, и тогда на снимке проявлялась только смазанная рыжая копна волос, острые локти да худые коленки, выставленные для защиты. Увидев фотоаппарат на шее Эдит, он отбежал на безопасное расстояние и запрыгал, пытаясь дотянуться до свисающих веток глицинии.

— Да иди же ко мне, сорванец! — тоже смеясь, крикнула Эдит и вдруг, резко подняв фотоаппарат, щелкнула кнопкой.

По горькой иронии судьбы, это оказался последний его снимок — размытый, невнятный. На снимке было отчетливо видно только зеленое пятно лужайки, куст гардении около крыльца, беловато-пасмурное небо да еще силуэт Робина, убегающего от камеры по траве — прямо в объятия смерти, затаившейся под темными ветвями, терпеливо ждущей его под раскидистым платаном на самом краю кадра.

Много дней спустя Шарлот лежала у себя в комнате, напичканная лекарствами, плохо понимая, что происходит вокруг, и ее грызла, мучила, истязала одна мысль — она не успела попрощаться с Робином, не сказала ему «пока, милый!», а для него ритуал прощания всегда был очень важен. Он как будто предчувствовал, что ему придется уйти раньше срока, и его прощания всегда носили длительный, даже церемонный характер. Он и говорить «пока!» стал гораздо раньше, чем «привет!», поначалу так и здоровался с людьми: «Пока, тетя!» Каждый вечер перед сном она заходила в его комнату, поправляла тапочки у кровати и бесконечное количество раз повторяла «доброй ночи, мой мальчик!», пока он не успокаивался и не засыпал. И теперь, когда Шарлот, заливаясь слезами, лежала в своей зашторенной спальне, она вспоминала, как он махал ей рукой из школьного автобуса: «До свидания, мамочка!» — пока автобус не скрывался из виду, как оставлял маленькие записочки («Целую») на кухонном столе. Шарлот особенно мучило то, что он ушел не попрощавшись; она даже не могла вспомнить последние слова, которыми они обменялись. Обезумев от горя, не в силах заснуть, она все повторяла и повторяла одно и то же: «До свидания, мой мальчик, мой мальчик», что-то лепетала, хватая за руки тетю Либби, а слезы катились по ее лицу. В те ужасные дни именно тетя Либби спасла ее — не отходила от кровати ни на шаг, держала за руки, меняла холодный компресс на голове и в результате выходила. Никто, кроме Либби, не мог ее утешить — ни муж, ни даже собственная мать. Впрочем, последняя, заходя в ее комнату, чаще всего отдергивала занавески на окнах и гаркала, как сержант на плацу: «А ну вставай, хватит валяться! Выпей кофе, оденься, причешись! Посмотри, на кого ты похожа, прошлого не воротишь, нельзя всю жизнь прятаться в постели!»

Сердобольная тетя Либби каждый раз содрогалась, видя ледяной взгляд сестры, устремленный на лежащую без движения дочь, — такой он был безжалостный, беспощадный. Горе превратило сердце Эдди в лед, а саму ее — в камень.

«Жизнь продолжается», — любила повторять Эдди, но это было ложью даже по отношению к себе. Шарлот, просыпаясь ночью, иногда на секунду забывала о случившемся, вскакивала, боясь, что Робин проспит школу, и вдруг, увидев смятые простыни, спящую в кресле тетю Либби, пузырьки и ампулы с лекарствами на столике, вновь задыхалась от плача и всхлипывала до тех пор, пока не начинали болеть ребра.

Как-то раз Робин прикрепил жестяные пластинки к спицам своего велосипеда, чтобы они дребезжали на ходу. Хоть ее это и раздражало, Шарлот невольно научилась прислушиваться к их нестройному треньканью, определяя по нему местонахождение мальчика — вот он поехал по улице прочь от дома, а вот возвращается. А теперь у кого-то из соседей появился точно такой же велосипед, и Шарлот вздрагивала, издалека заслышав знакомый дребезжащий звук. И каждый раз на секунду Робин являлся ей из-за угла, изо всех сил крутя педали, хохоча от радости и избытка жизненных сил.

Звал ли он ее в те последние, ужасные минуты? Думать о них было непереносимо, но ни о чем другом она думать не могла. Как долго это продолжалось? Как сильно он мучился? Дни напролет она смотрела на побеленные балки потолка, наблюдая за передвижением пятен солнечного света, а потом так же, не отрываясь, всю ночь — на светящиеся в темноте стрелки циферблата.

«Ты встанешь или нет, в конце-то концов? — как-то рявкнула на нее Эдди. — Ты не забыла, что у тебя еще остались две дочери? Надень платье, смотреть на тебя противно!»

Но Шарлот не слышала мать — она спала наяву. В ее снах Робин был какой-то неотчетливый, она мучительно ждала, что он скажет ей хоть слово, но он поворачивался спиной и уходил, уходил… В голове ее всплывала фраза, которую Либби шептала ей в тяжелые дни: «Робин не был создан для нас, дорогая, и мы не в силах были его задержать. Нам повезло, что наш мальчик так долго оставался рядом».

И одним душным, жарким утром Шарлот вдруг поняла: а ведь Либби-то права. Его бесконечные прощания были знаком, который ни она, и никто другой не смогли тогда разгадать, — просто он заранее прощался с ней, прощался всю свою маленькую жизнь.

Эдди была последней, кто видел Робина живым. После неудачного снимка последовательность событий в голове Шарлот нарушалась. Члены семьи расселись на диванах и креслах в гостиной, ожидая приглашения к столу, Шарлот хорошо помнила, как она стояла на четвереньках перед раскрытым кухонным комодом, пытаясь отыскать там праздничные салфетки — Ида почему-то разложила на столе клетчатые, годные разве что для пикника. Шарлот уже было выпрямилась с возгласом: «Видишь, они всегда здесь лежали! Почему самой было не догадаться?» — как вдруг ее охватила непонятная паника. У нее и раньше случались такие панические атаки, но обычно посреди ночи; тогда она вскакивала и неслась в детскую, чтобы удостовериться, что с детьми все в порядке.

Что-то не так с малышкой — это первое, что пришло ей в голову. Шарлот уронила салфетки на пол и бросилась на крыльцо. Но Харриет все так же мерно раскачивала свои качели, стоя на коленках в манеже, — она подняла на мать широко раскрытые, серьезные глаза. Алисон сидела на крыльце, засунув палец в рот, и тоже качалась вперед-назад, издавая высокий звук, похожий на зудение комара. Ее личико было бледным, и Шарлот показалось, что она плакала.

— Что случилось? — спросила ее Шарлот. — Ты поранилась?

Но Алисон отрицательно покачала головой, не вынимая пальца изо рта.

Где-то на периферии зрения Шарлот заметила быстрое движение в самом конце лужайки — Робин? Но когда она взглянула туда, там никого не было.

— Ты уверена? — спросила она Алисон. — Может быть, тебя киса поцарапала?

Девочка опять покачала головой. Шарлот быстро осмотрела дочь — нет, ни царапин, ни ссадин. Кошка исчезла.

— Детка, иди на кухню, посмотри, что там Ида делает. — Шарлот легонько подтолкнула Алисон, потом вынула малышку из манежа, посадила на бедро и отнесла ее тете Аделаиде в гостиную.

Ее муж, Диксон, сказал, чтобы к ужину его не ждали. Это было нормально, он и так все время проводил или в банке, или охотясь на бедных уток, или в доме своей матери. Шарлот пошла на кухню за абрикосовым пюре для малышки.

На кухне Ида Рью вытаскивала из духовки булочки. Радио стонало на все лады — воскресная служба евангелистов, которую Ида не могла отстоять в церкви. «Боже, — пел хор, — Боже, будь всегда с на-аамии-ии».

Шарлот никому не говорила об этом, но ей не раз приходила в голову мысль, что, если бы радио не орало так громко, в доме можно было бы услышать какие-то звуки, понять, что происходит что-то неладное… Но, с другой стороны, она ведь сама не отпустила Иду домой в ее законное время.

— По-моему, булки готовы, — сказала Ида, выпрямляясь от плиты.

— Ида, я ими займусь, пойди сними белье, вроде бы дождь собирается. Да крикни Робину, чтобы шел ужинать.

— Он не придет, — сказала Ида с мрачной уверенностью.

— То есть как это — не придет? Сию минуту позови его!

— Да я ему уже двадцать раз кричала — не идет.

— Может, он побежал на тот участок через улицу?

Ида подхватила корзинку для белья и удалилась. Где-то хлопнула ставня. «Робин! — Услышала Шарлот ее раскатистый бас. — Робин, иди сюда, я сейчас тебе ноги повыдергаю!» А потом, минуту спустя, опять: «Робин!!»

Но Робин не появился.

«Господи, ну что еще случилось?» Шарлот с раздражением вытерла руки о кухонное полотенце и вышла на крыльцо.

На крыльце она внезапно поняла, что даже не представляет, где искать сына. Велосипед стоял, прислоненный к стене дома, и Робин прекрасно знал, что перед ужином не следует уходить далеко, особенно когда у них гости.

— Робин! — крикнула она. Может, он где-то спрятался? К ним на улицу иногда забегали грязные, оборванные дети — как черные, так и белые, — и хотя Шарлот не разрешала Робину с ними играть, он все равно частенько бегал по улице в их компании. Ида всей душой ненавидела этих маленьких оборванцев и всегда с криком прогоняла их со двора, но Шарлот жалела их, украдкой давала четвертаки и поила лимонадом. Впрочем, когда они подрастали, ей становилось не по себе при виде угрюмых подростков с бегающими глазами, и она охотно предоставляла Иде право распоряжаться двором по своему усмотрению.

— Тут недавно мелкая шваль опять пробегала.

Если Ида говорила шваль, это означало, что оборванцы были белыми. Их она ненавидела с особой яростью.

— Робин был с ними? — спросила Шарлот.

— Не-а.

— А где они сейчас?

— Я их прогнала.

— Куда они побежали?

— Туда и побежали, к порту.

Старая миссис Фонтейн вышла на свое крыльцо посмотреть, что происходит у соседей. Ее пудель, такой же старый и облезлый, как и хозяйка, ковылял следом.

— У вас что, вечерника? — дружелюбно осведомилась она.

— Нет, просто семейный ужин, — отозвалась Шарлот, осматривая окрестности.

— А что случилось?

— А вы не видели Робина?

— Нет. Я разбирала вещи на чердаке. Видите, сколько мусора там накопилось? Вот, я сложила все на улице. Так что, Робин убежал? И вы не можете его найти? Может, он упал в пруд? — спросила миссис Фонтейн, озабоченно нахмурив лоб. — Всегда боялась, как бы кто-нибудь из ваших детей не свалился туда.

— Господи, да наш пруд всего полметра глубиной.

Но Шарлот устремилась на задний двор.

На крыльце появилась Эдит:

— Что случилось?

— Его нет на заднем дворе, я уже смотрела! — крикнула откуда-то Ида Рью.

Шарлот как раз проходила мимо открытого окна на кухне, оттуда лилось стройное пение:

  • Нежно, так нежно зовет нас Иисус,
  • Тебя зовет и меня,
  • Видишь, ворота открыты в рай, он смотрит на нас и ждет…

На заднем дворе никого не было. Дверь в сарай приоткрыта — внутри пусто. Пруд весь затянуло ряской — вязкая зелень стояла нетронутой. Шарлот повернулась, чтобы пойти назад, — как раз в этот момент небо разорвало первой молнией.

Робина обнаружила миссис Фонтейн. Ее вопль заморозил кровь в жилах Шарлот, приковал ее к месту. На негнущихся ногах она сначала пошла, а потом неуклюже побежала на крик — туда, где на самом краю лужайки ее ожидало что-то ужасное, от чего у нее должно было разорваться сердце. Странно, что она помнила каждую секунду: как прохладный ветер играл в ее волосах и как первые капли дождя упали на лицо, как шумело в ушах, а земля под ногами была такой рыхлой, что в ней вязли каблуки.

Где же была Ида, когда Шарлот добежала до дерева? А где была Эдди? Она не могла этого вспомнить — видела только лицо миссис Фонтейн, ее безумные глаза за запотевшими стеклами очков, открытый в крике рот, руку с зажатым в ней носовым платочком.

Робин висел на обрывке веревки, которую перекинули через нижний сук сизо-серого платана, что рос на самом краю лужайки между их участком и садом миссис Фонтейн. Он был уже мертв. Его ноги болтались сантиметрах в двадцати над травой. Кошка Винни, распластавшись на ветке над головой Робина, скребла лапой веревку, пытаясь дотянуться коготками до его развевающихся медно-рыжих волос. Веревка легонько качалась и подергивалась. Доносящийся с кухни хор мелодично выводил:

  • Вернись…
  • Вернись домой, усталый путник мой…

Из кухонного окна пополз столб черного дыма — это загорелись на плите крокеты из цыпленка. Их раньше все так любили, но с того дня никто в семье Кливов их не готовил.

Глава 1

Смерть кошки

Прошло двенадцать лет со дня гибели Робина, но до сих пор никто так и не смог раскрыть причину смерти несчастного ребенка.

Конечно, в городе по сию пору шли разговоры о том, что на самом деле могло произойти в тот злосчастный день. Обычно о смерти Робина говорили как о «несчастном случае», хотя факты свидетельствовали об обратном. Ведь даже самые искушенные местные сплетники не могли объяснить, как девятилетний мальчик смог изловчиться и повесить самого себя, пусть даже он случайно соскользнул с ветки. Но поскольку про обстоятельства его смерти знали все, каждый стремился выдвинуть собственную теорию. Робина повесили на обрывке волоконного кабеля — такой встречается достаточно редко, по крайней мере в доме Кливов никогда ничего подобного не держали. Откуда он взялся, никто сказать не мог. Кабель был толстый, узлы на нем завязаны хоть и не профессионально, но достаточно крепко — приехавший из Мемфиса инспектор полиции выразил сомнение, что такой маленький мальчик, как Робин, справился бы со скользким, тугим проводом. Следы на теле Робина (по словам его педиатра, который сам тела не видел, но слышал, что говорил медицинский эксперт штата, которому, в свою очередь, это поведал делавший вскрытие патологоанатом) свидетельствовали о том, что мальчик умер от удушья, а не от перелома шейных позвонков. Некоторое время соседи с жаром обсуждали эту новую деталь — кто-то считал, что Робин умер, будучи повешенным, кто-то уверял, что его сначала задушили, а подвесили позже.

Но если горожане и рассматривали иные версии, семья Робина не сомневалась — их мальчика убили, зверски, мерзко, подло убили. Но кто? Кому могла прийти в голову такая чудовищная мысль? На этот вопрос уж точно никто ответа дать не мог. В городе очень давно не происходило загадочных убийств. Нет, конечно, время от времени ревнивый муж мог придушить или прибить неверную жену, но такие случаи происходили в негритянских кварталах, во время семейных разборок, и к белым людям никакого отношения не имели. Другое дело — убитый ребенок. Ну кто способен на такое преступление? Подобных монстров в городе вроде и быть не могло…

Вскоре коллективный разум горожан придумал наиболее возможное объяснение случившейся трагедии: наверное, во всем виноват маньяк. Никто конкретно не знал, как выглядит маньяк, но людям сразу стало страшно. Этот маньяк (его назвали Черный Душитель) был огромным мужчиной двухметрового роста. Высокий рост сомнений ни у кого не вызывал, но прочие детали его внешности сильно разнились от рассказа к рассказу. То он был черным, то белым, то просто душил детей, а то и ел их, иногда на щеке у него возникал багровый шрам, а иногда он хромал на левую ногу. Но в любом случае долгое время матери не позволяли детям играть на улице, в особенности ближе к вечеру — самое опасное время, когда Черный Душитель мог, выйдя на охоту, подкарауливать невинных крошек в припаркованном в укромном месте запыленном автомобиле.

Но если горожане без устали обсуждали подробности смерти Робина и строили всевозможные догадки, Кливы никогда даже не упоминали тот день.

Зато Кливы без конца вспоминали живого Робина. На такие воспоминания семейное табу наложено не было. Образ мальчика постепенно менялся, обрастал новыми деталями, округлялся, терял резкость, но взамен приобретал благообразие, почти ореол святости. Старые тетушки пересказывали друг другу смешные случаи из его жизни: как он коверкал слова, как никогда не мучил животных, как защищал малышей в детском саду — трогательные маленькие истории, смешные, пусть несущественные подробности взросления их маленького героя. День за днем, год за годом тетушки старательно лепили посмертный образ Робина. В такие игрушки он играл, такую одежду носил, те учителя ему нравились, а те нет, такие ему снились сны, и такие подарки он любил получать на день рождения. Конечно, далеко не все подробности жизни Робина соответствовали действительности, но уж если Кливы брались за сотворение истории, они подходили к вопросу со всей основательностью. Из милого, но довольно избалованного ребенка их обожаемый мальчик постепенно превратился в абсолютного идола, в смеющегося Будду, рассыпающего цветы на своем пути.

«Как бы это понравилось Робину!» — восторженно восклицала Либби. «Ох, как бы Робин над этим посмеялся!» — говорила Тэт. И сестры Робина, которые совершенно его не помнили, росли в убеждении, что их брат из всех цветов предпочитал красный, что его любимой книгой был «Ветер в ивах», а любимым персонажем этой книги — мистер Жаба, что он любил только шоколадное мороженое и всегда болел за бейсбольную команду «Кардинал». Сами они, как и все дети, сегодня предпочитали шоколадное мороженое, а завтра — персиковое, сегодня — красный цвет, а завтра — зеленый, поэтому постоянство Робина вызывало у них чувство завистливого восхищения. Его образ, отполированный миллионами слов, светил над ними ровным, тускловатым светом, еще больше подчеркивая слабость и переменчивость их собственных натур. Они были уверены, что причиной такого постоянства был ангельский характер их старшего брата, а вовсе не тот факт, что брат был уже двенадцать лет как мертв.

Младшие сестры Робина были абсолютно непохожи как на него, так и друг на друга.

Алисон было уже шестнадцать. Маленькая серенькая мышка, которая постоянно плакала, обгорала на солнце за пять минут и падала на ровном месте, неожиданно для всех превратилась в прехорошенькую девушку — длинные ноги, рыжевато-каштановые кудри, большие карие глаза с влажным блеском. Прелесть ее заключалась в основном в мягкости. Ее нежный голос всегда звучал тихо и нерешительно, манера общения была довольно апатичная, а черты лица несколько смазаны. Эдди, которая сама была «лед и пламя» и ценила силу характера и жизненный огонь во всех их проявлениях, сердилась на Алисон и негодовала. Да, внучка расцвела и похорошела, но ее обаянию, подобно качающимся на ветру хорошеньким головкам полевых цветов, не был отмерен долгий срок — как и им, ей предстояло быстро увянуть. Алисон жила в мире грез, она запоем читала дешевые романы, много вздыхала и при ходьбе слегка загребала носками внутрь. Однако на мужчин она производила самое благоприятное впечатление — мальчики из ее класса уже давно взяли за правило названивать ей по телефону.

Какая жалость, говорила Эдди довольно презрительным тоном, что такая милая девочка (для нее «милая» было синонимом «вялая» и «анемичная») совершенно не умеет себя подать. Алисон должна стоять прямо, распрямив плечи, она должна больше читать, и не глупости, а серьезную литературу, должна уметь задавать людям вопросы, хоть чем-то интересоваться, в конце концов. А то поговорить с ней совершенно не о чем. После очередного вердикта, вынесенного бабкой в ее обычной категоричной манере, Алисон в слезах выбегала из комнаты и пряталась у себя в спальне.

«А мне наплевать, что вы думаете, — вызывающе заявляла Эдди, оглядывая притихших сестер, явно не одобрявших ее манеру воспитания внучки, — кому-то надо поучить ее жизни. Если бы я постоянно не долбила ее как дятел, она бы и десятый класс не закончила. Уж я-то знаю!»

Вообще-то это было сущей правдой. Хотя Алисон никогда не оставалась на второй год, несколько раз она была к этому пугающе близка, особенно в младших классах. «Детка, наверное, тебе надо немножко больше заниматься», — не слишком строгим тоном бормотала Шарлот, глядя на очередные двойки в дневнике дочери. Впрочем, ни Алисон, ни ее мать не придавали большого значения школьным отметкам. Зато для Эдди оценки Алисон были делом ее собственной чести. Она устраивала настоящие конференции со школьными учителями внучки, задавала ей дополнительные задачи по математике и читала ей вслух, до сих пор проверяла все ее домашние задания. Бессмысленно было напоминать ей, что Робин тоже не всегда был примерным учеником.

«Чепуха! — заявляла она со свойственным ей апломбом. — В нем жизнь играла, била через край, очень скоро он научился бы работать как следует!» Признавая тем самым, что больше всего ее раздражало во внучке именно отсутствие огня.

После смерти Робина Эдди ожесточилась, Шарлот же впала в меланхолическую депрессию, от которой ее жизнь как будто потускнела и утратила краски. Она бесцельно слонялась по дому, перекладывая вещи с места на место, не в силах вспомнить, что хотела сделать минуту назад. Конечно, она защищала Алисон, но так же вяло и равнодушно, как и все, что делала.

Ее муж, Диксон, за эти годы еще больше отдалился от семьи. Финансово он, конечно, продолжал их поддерживать, но постепенно все реже появлялся дома.

Некоторое время после трагедии он пытался воздействовать на Шарлот, раздвигал занавески на окнах, зажигал свет, включал телевизор, говорил что-то вроде «Давай же, милая, поднимайся!» или «Мы же с тобой в одной упряжке», но Шарлот только непонимающе глядела на мужа. Когда же до него дошло, что его усилия не приносят никакого результата, Дикс не на шутку обиделся. Потерпев еще пару месяцев, он принял приглашение на работу в банк в соседнем городе. Хоть он и пытался обставить этот переезд как бескорыстную жертву во имя семьи, каждый, кто хоть немного его знал, прекрасно понимал его мотивы. Дикс не хотел жить в склепе, он жаждал веселья, новых впечатлений, желал, чтобы жизнь вокруг него бурлила, он был счастлив за карточным столом, на балу или в ночном клубе, но никак не в спальне напичканной лекарствами жены. Он хотел ездить во Флориду в отпуск, а по вечерам пить коктейли и слышать женский смех. Он хотел женщину, у которой дом всегда был бы безукоризненно чист, волосы красиво уложены, а брови подбриты, которая смотрела бы на него с обожанием и по первому его знаку подавала на стол вино и закуски.

Но его семья была полной противоположностью — жена почти совсем ушла в себя, дочери чурались незнакомых компаний, предпочитая общество своих полоумных старых теток. Кто мог обвинить Дикса в том, что ему это все ужасно надоело? По крайней мере, не он сам.

Хоть Алисон и раздражала бабушку своим видом и мечтательностью, тетушки ее просто обожали. В их глазах она олицетворяла истинную женственность и была именно такой, какой призвана быть юная девица, — не только красивой, но и милой, доброй и ласковой, одинаково терпеливой с животными, стариками и малыми детьми. По мнению тетушек, эти качества в девушке были гораздо важней, нежели все хорошие оценки вместе взятые.

Они яростно защищали ее перед Эдди. «Бедная крошка, она столько пережила, оставь ее наконец в покое!» — в сердцах воскликнула как-то тетушка Тэт. Тогда этот аргумент сработал и Эдди закрыла рот, впрочем, ненадолго. Конечно, все прекрасно помнили, что Харриет и Алисон были во дворе в тот ужасный день, и хотя Алисон было лишь четыре года, никто не сомневался, что «бедная крошка» могла увидеть нечто столь ужасное, что сломало ее неокрепшую детскую психику.

Конечно, после смерти Робина и полиция, и члены семьи бесконечно допрашивали ее: видела ли она кого-нибудь в тот день?

Может быть, кто-то заходил к ним во двор? Мальчик или взрослый дядя? Но Алисон не говорила ни слова, хоть и начала по ночам мочиться в постель и часто плакала и кричала во сне. Вообще, казалось, что этот и без того не слишком развитой ребенок внезапно потерял даже те крошечные навыки общения, что у него были. Какие бы вопросы ей ни задавали, Алисон только сосала палец, прижимая к груди плюшевую собачку, да смотрела на полицейских широко открытыми глазами, по которым даже не было видно, понимает ли она, о чем ее спрашивают. Никто, даже Либби, самая нежная из всех тетушек, не мог вывести ее из этого состояния.

Постепенно первый шок у девочки прошел, и в последующие годы Алисон часто искренне пыталась хоть что-то вспомнить о том дне. Но как бы она ни старалась выкопать из глубин памяти хоть какую-то деталь, какую-то зацепку, она каждый раз натыкалась на непреодолимую, глухую стену. Да и что она могла вспомнить? Декорации той сцены никуда от нее не делись — она все так же каждое утро сбегала по крыльцу на лужайку, все так же играла с «кисой», которая очень быстро выросла в пушистую рыжую кошку. Однако иногда ее охватывало странное чувство: в ушах начинался мерный гул, и она видела двор как будто другими глазами — на ветру полоскалось белье, около крыльца были сложены стопкой оставшиеся с обеда грязные тарелки, но никого из взрослых поблизости не было. Алисон видела внезапно обезумевшие, пустые глаза кошки Винни, как та вдруг отпрянула от нее и грациозными прыжками бросилась через лужайку к стоящему вдалеке дереву. Была ли эта картина реальной или выдуманной? Сама она, по крайней мере, не чувствовала себя настоящей — скорее ощущала себя как два незрячих глаза, следящих за происходящим, но не принимающих в нем участия.

Но если честно, то Алисон не слишком много времени размышляла над смыслом этих отрывочных воспоминаний — она вообще не уделяла прошлому большого внимания, чем приводила в изумление всех своих родственниц, которые только прошлым и жили. Во время семейных сборищ тетушки со всех сторон атаковали Алисон вопросами: «Ты помнишь, дорогая, то мое платье из зелененького муслина с узором из веточек?», «А помнишь, какая в том году была прекрасная розовая флорибунда?», «Что ты, Либби, то была чайная флорибунда, правда, Алисон?» И Алисон напряженно хмурила брови, изображая, что пытается вспомнить цвет роз на кусте, о котором шла речь, и рассеянно кивала в поддержку обеим тетушкам. «Детка, — вступала мать, — а помнишь, какое чудесное утро было на Пасху, ну, тогда, когда Харриет была еще совсем крошкой, и как вы слепили из снега зайца во дворе тети Либби?» — «Да, конечно, помню», — храбро лгала Алисон. Она и в самом деле что-то вспоминала, поскольку слушала эти истории изо дня в день и из года в год и даже, бывало, вносила собственные трогательные детали в какое-нибудь событие с ее участием. Так, она придумала, что тогда на Пасху они с Харриет собрали сбитые морозом цветы дикой яблони и украсили ими носик и глазки снежного зайчика. Ее дополнение было единогласно одобрено семейным советом и стало неотъемлемой частью истории о зайце.

Но, положа руку на сердце, Алисон со стыдом признавалась себе, что вообще мало что помнит из детства — ни детский сад, ни первые классы школы, ни домашняя жизнь не оставили в ее памяти никакого следа. Только с восьмилетнего возраста она начала более или менее уверенно себя чувствовать. Алисон никому не говорила об этом и отчаянно завидовала Харриет, которая утверждала, что прекрасно помнит все, что с ней происходило, чуть ли не с рождения.

К моменту смерти Робина Харриет было чуть больше шести месяцев, но, по ее словам, она помнила о брате практически все. И действительно, бывало, она вдруг вспоминала какую-нибудь мелкую, но очень точную деталь одежды, погоды или обеденного меню со времен, когда ей было явно меньше двух лет, так что у всех присутствующих даже рты открывались от удивления.

А вот Алисон совсем не помнила Робина, хотя прожила с ним почти пять первых лет своей жизни. Позор, да и только. Тетя Тэт, у которой девочки долгое время гостили после смерти брата, много раз пересказывала племяннице подробности полицейского расследования. Симпатичный молодой инспектор полиции так упорно пытался ее разговорить: и шоколадки ей предлагал, и показывал фотографию своей маленькой дочки, раскладывал на столе другие снимки, в основном черных мужчин с тяжелыми подбородками и набрякшими веками. Но маленькая Алисон только всхлипывала, сжимая в испачканном кулачке шоколадку, отворачивалась от фотографий и так ни слова и не сказала. Тетя Тэт любила пересказывать эту историю, сидя на своем любимом синем плюшевом диване, рядом с которым стоял неизменный обогреватель, — в эти минуты ее мутновато-карие глаза устремлялись вдаль, а голос приобретал мечтательную интонацию, словно рассказ шел о незнакомом ей человеке.

У Эдди к Алисон было совсем другое отношение: бабушка не оставляла надежды вывести внучку из состояния легкой летаргии, в котором та пребывала, и часто рассказывала ей довольно жуткие, но, по ее мнению, поучительные истории из жизни.

«Сестра моей матери, — начинала Эдди, когда они с Алисон усаживались в машину, чтобы отправиться на урок музыки, — знала одного мальчика, его звали, э-э-э-э, по-моему, Рэндел Скофилд. Представь себе, все его семейство в одночасье погибло во время торнадо. Как-то раз возвращается он из школы домой — и что же он видит? Весь дом разрушен до основания, только развалины дымятся, а негры, что разбирали завалы, вытащили из-под руин тела его родителей и трех младших братьев и положили на песок возле дома — так они и лежали, как сардины в банке. — Тут Эдди переводила дух, давая Алисон возможность самой представить страшную картину разрушения. Прямой, изящный нос Эдди с чуть заметной горбинкой еще выше взмывал в воздух. — Только представь себе, у одного из братиков отрезало руку по плечо, а у матери из головы торчит дверной порожек — прямо из виска. Ну, и как ты думаешь, что стало с бедным мальчиком? Так вот, он онемел. И молчал семь лет. Все время ходил с полосками бумаги и карандашом и писал на них все, что хотел сказать, до последнего слова. Владелец прачечной давал ему бумагу бесплатно».

Это была одна из любимых историй Эдди. Детали ее раз от раза варьировались — иногда дети слепли, или прикусывали языки, или даже сходили с ума при виде ужасных картин жизненных катастроф. Но все эти «страшилки» почему-то рассказывались с неодобрением, даже с порицанием по отношению к Алисон, а почему — девочка понять не могла.

Большую часть свободного времени Алисон проводила в одиночестве и совсем от этого не страдала — она рисовала принцесс, слоников и сказочных мышек в своем розовом альбоме, выплавляла из огарков свечей новые, разноцветные, вырезала картинки из журналов и мастерила из них коллажи. В школьной столовой она сидела за одним столом с самыми заметными девочками класса, но после уроков практически с ними не общалась. Внешне она была одной из них — хорошо одетая, с гладкой кожей и ясными глазами, и жила она в большом доме на престижной улице. Но больше ее с ними ничего не связывало.

«Господи, Алисон, да ты могла бы стать самой яркой девочкой в классе! — с досадой твердила ей Эдди. — Тебе надо только сделать маленькое усилие…»

Но Алисон не хотела делать над собой никаких усилий — ей и так было хорошо. Правда, во сне ее постоянно мучил один и тот же кошмар — желтое небо, и на нем что-то полощется и мелькает, но утром она уже про него и не вспоминала.

Алисон много времени проводила у тетушек, особенно в выходные. Тетушки, правда, обитали в разных домах, но часто собирались вместе. В такие дни Алисон была для них самой желанной гостьей. Она охотно участвовала в их повседневных делах: помогала вдеть нитку в иголку, читала им вслух любимые книги, лазала на пыльный чердак за давно забытыми вещами… К тому же Алисон всегда с удовольствием слушала их бесконечные рассказы: про давно умерших одноклассников, про симпатичного учителя пения, в которого были влюблены и Тэт и Адди, про их потерянное нынче родовое гнездо и про ее собственное детство. По субботам она пекла пирожки или готовила по старинным рецептам сласти, чтобы тетушки могли раздать их бедным на воскресном благотворительном базаре, — сливочную помадку, меренги, а то и песочный торт. В такие дни тетушки, раскрасневшиеся, румяные, весело семенили из кухни в гостиную и назад, в полном восторге оттого, что в доме происходит нечто удивительно приятное.

«Какая же ты у нас маленькая хозяюшка, — хором пели тетушки. — Какая красавица! Наш ангел пришел нас проведать, вот радость-то! Красавица наша. Деточка наша».

Харриет, малышка, не была хорошенькой. И уж деточкой ее точно никто не называл. Зато Харриет была умной.

С раннего детства Харриет развивалась не так, как, по мнению Кливов, должна развиваться девочка. Она дерзила бабушке и теткам, презирала сказки, предпочитая им исторические романы о походах Чингисхана, и доводила мать до слез своим упрямством. Сейчас ей было двенадцать с половиной. Хотя училась она блестяще, учителя часто жаловались на ее поведение. В этом случае они звонили Эдди — каждый, кто хоть раз встречался с Кливами, сразу понимал, кто истинный глава этого семейства. Никто и раньше не оспаривал власть Эдди, но после отъезда Дикса она окончательно воцарилась на семейном троне и теперь обладала поистине беспредельной властью. Но даже Эдди с ее замашками главнокомандующего не представляла, какую линию поведения ей следует проводить с младшей внучкой. Не то чтобы Харриет совсем не слушалась, но эта девочка обладала способностью выводить из себя практически любого взрослого, попавшего в диапазон ее общения.

У Харриет не было ни обаяния сестры, ни ее мечтательно-апатичного характера. Она росла крепким ребенком: круглолицая, с румяными щеками, острым носиком и решительно сжатыми тонкими губами. Говорила она отрывистыми фразами и непривычно для Миссисипи отчетливо произносила гласные. Ее часто спрашивали, откуда у нее взялся такой акцент — настоящая янки, да и только! Острый, бескомпромиссный взгляд светлых глаз был как у Эдди, но если бабушка была аристократически красива, внучка унаследовала от нее только резкую манеру поведения да быстроту реакции.

С раннего возраста Харриет приставала с вопросами не только к членам семьи, но и к слугам. Она ходила по пятам за Идой Рью, забрасывая ее вопросами на самые разнообразные темы, например: сколько Ида зарабатывает в неделю? А в месяц? А что она покупает на зарплату? А знает ли она молитву святому Иисусу? А может ли научить Харриет молиться? Ида усмехалась, но учила. Ее забавляло, что Харриет умудряется внести смуту даже в ряды миролюбивых Кливов. Например, девчушка «по секрету» поведала тете Аделаиде, что ее вышитые наволочки, которые она дарила сестрам на все праздники, никто не только не использует по назначению, но даже дома у себя не держит — их сразу же передаривают знакомым. А Либби она сообщила, что маринованные с укропом огурцы, которые тетушка наивно считала своим кулинарным шедевром, вообще оказались несъедобны — правда, в семье их используют как средство от сорняков.

«Видишь то голое место на лужайке? — заговорщически прошептала Харриет на ухо убитой этой новостью Либби. — Вон там, слева от заднего крыльца? Тэтти когда-то выкинула туда твои огурцы, так там уже шесть лет ничего не растет».

Харриет какое-то время была увлечена идеей закрутить побольше банок с огурцами и продавать их на рынке как пестициды — вот Либби разбогатела бы!

Либби от огорчения потом три дня без остановки плакала. А Аделаида вообще затаила на сестер большую обиду — две недели она не разговаривала ни с Тэтти, ни с Эдит, высокомерно оставляя на съедение местным собакам дары, которые провинившиеся сестры клали на ее крыльцо в знак примирения. Либби бегала туда-сюда, пытаясь помирить сестер, и почти уже добилась желаемого результата, но тут Харриет нанесла еще один, решающий удар, рассказав Аделаиде, что Эдди никогда даже не открывает ее подарков. Просто заклеивает поздравительную записочку Аделаиды цветной бумагой и отправляет дальше — в основном в благотворительные организации, чаще всего негритянские. От этого удара Аделаида так и не смогла оправиться и вспоминала о нем все последующие годы, демонстративно преподнося сестрам на праздники дорогущие подарки, купленные в лучших магазинах Мемфиса. Она даже ценники не всегда удосуживалась срезать.

«Я-то сама предпочитаю подарки, сделанные своими руками, — громко заявляла она партнершам по бриджу в дамском клубе или на кухне Иде Рью так, чтобы сестры, сидящие в гостиной, могли слышать каждое ее гневное слово, — потому что для меня самое главное — внимание. Но для некоторых людей, — тут она делала многозначительную паузу, — важно только знать, сколько денег на них потратили. Они считают, что если вещь не куплена в дорогущем магазине, так и дарить тогда ее незачем».

«Не расстраивайся, тетушка Аделаида, — говорила в таких случаях Харриет, — мне-то очень нравятся твои подарки!»

И ей они действительно нравились. Конечно, Харриет не пользовалась вышитыми тетушкой передниками, полотенцами и наволочками, но ее вдохновляли безвкусные аляповатые картинки: танцующие чайники, целующиеся голландские дети, толстые мексиканцы в сомбреро. Они ей настолько нравились, что Харриет даже выкрадывала предметы своего вожделения из чужих комодов. Поэтому ее безмерно раздражало отношение Эдди, которая презирала подарки сестры до такой степени, что даже не хотела делиться ими с внучкой. («Помилуйте, молодая леди, к чему вам эти ужасные тряпки?»)

«Я знаю, что тебе они нравятся, моя милочка, — тетушка Аделаида театрально закатывала глаза, брала голову внучки в свои сухие ладони и демонстративно целовала ее в лоб. За ее спиной Тэтти и Либби нетерпеливо закатывали глаза и обменивались понимающими взглядами, но возражать не рисковали. — Когда-нибудь, когда меня уже не будет в живых, ты порадуешься, что не выбрасывала их, как это делали другие».

«Ох, кому-нибудь не мешало бы вздуть эту „малышку“, — ворчал садовник Честер, встречаясь во дворе с Идой Рью. — Посмотри на нее, как глазенки-то блестят в ожидании скандала».

Эдди, у которой глазенки тоже, бывало, блестели в предвкушении хорошей ссоры, нашла в Харриет родственную душу. Несмотря на сходство взрывных характеров, а может быть, именно благодаря ему, бабушка и внучка много времени проводили вместе.

Эдди постоянно жаловалась на дерзость и несдержанность Харриет, которая частенько выводила ее из себя, но все же предпочитала ее компанию обществу ее старшей сестры. Ведь Алисон была уж до того скучная и предсказуемая, ее ничего не интересовало и она соглашалась с любым мнением, которое высказывали в ее присутствии. В результате Харриет почти каждый день после школы заходила к Эдди и проводила там несколько часов.

Тетушки, конечно, тоже любили Харриет, но у них она часто вызывала чувство недоуменного опасения. Слишком уж она была резкая, прямолинейная. Как скажет что-нибудь этакое, так и не знаешь, как реагировать. Они, как могли, пытались привить ей хорошие манеры, впрочем, практически всегда безуспешно.

— Дорогая, ну как же ты не понимаешь, — деликатно заводила разговор тетя Тэт. — Если тебе, к примеру, не нравится фруктовый кекс, незачем прямо заявлять об этом хозяйке. Ведь ты можешь ее обидеть!

— Тэтти, но ведь я терпеть не могу фруктовый кекс! — с возмущением восклицала Харриет.

— Я знаю это, дорогуша, поэтому и привела такой пример.

— Да я вообще не знаю никого, кто любил бы фруктовый кекс, — развивала свою мысль Харриет. — Потому что его есть совершенно невозможно. А если я скажу, что он мне нравится, она и впредь будет мне его совать.

— Не в этом дело, дорогая. Дело в том, что, если хозяйка что-то приготовила специально для тебя, настоящая маленькая леди съест кусочек да еще поблагодарит.

— А в Библии сказано: «Не солги».

— Это про другую ложь. Мы сейчас говорим про ложь из вежливости, про «белую» ложь.

— В Библии не сказано про черную или белую ложь. Просто про ложь.

— Поверь мне, Харриет, хоть Иисус и учил нас не лгать, это не значит, что мы должны грубить хозяйке дома.

— Иисус ничего не говорил про хозяйку дома. — Харриет, набычившись, глядела на тетушек исподлобья. — Зато он говорил, что Сатана — лжец и человекоубийца.

— Но ведь Иисус еще говорил: «Возлюби соседа своего»? — спросила тетушка Либби в приливе внезапного озарения. — Разве это не значит, что мы должны возлюбить и хозяйку дома? Чаще всего, к тому же она и живет-то от нас неподалеку.

— А я не понимаю, как это любовь к соседу может быть связана с отвратительными фруктовыми кексами. Меня от них тошнит, что же мне, молчать об этом?

И так могло продолжаться часами. Можно было до посинения втолковывать Харриет азбучные истины этикета и постоянно натыкаться на ее демагогические сентенции, которые в большинстве своем опирались на перефразированные цитаты из Священного Писания. Перед лицом божественного слова тетушки сдавались, однако на Эдди такие аргументы не действовали. Хотя Эдди сама пела в церковном хоре и участвовала в разнообразных благотворительных акциях, в глубине души она не верила, что все слова из Библии, есть истина. Впрочем, она не верила даже в собственные высказывания, например в то, что все, что ни делается, делается к лучшему или что негры внутри устроены так же, как и белые.

— Может быть, Господь действительно не видит разницы между белой ложью и скверной ложью? Может быть, любая ложь в Его глазах кажется скверной? — задумчиво сказала тетя Либби, когда Харриет, сердито топая после неудавшейся дискуссии, отправилась домой.

— Да ладно тебе, Либби.

— Нет, может быть, Господь послал нам младенца, чтобы его устами нам открылась истина?

— Ну уж нет, Либби, — заявила возмущенная Эдди (она пришла позже и пропустила начало, но быстро поняла, о чем шла речь), — я уж лучше пойду в ад, чем буду бегать по городу и рассказывать всем, что я о них думаю.

— Ах, Эдит! — воскликнули хором все три шокированные сестры.

— Эдит, что ты хочешь этим сказать?

— То, что сказала. И я также совершенно не хочу знать, что думают мои соседи обо мне.

— Вот уж не знаю, Эдит, что такого ужасного ты могла в своей жизни сделать, — елейным тоном произнесла Аделаида, — что так боишься узнать, что о тебе думают другие?

Сестры слегка повысили голоса, перекинулись парочкой ядовитых замечаний, но быстро выпустили пар и сели за чаепитие в полной гармонии с жизнью и друг с другом. Их существование было таким тихим, гладким и скучным, что они приветствовали даже то оживление, которое привносила в него малышка Харриет.

В школе, в отличие от сестры, которую, сами не зная почему, принимали все, Харриет не пользовалась особой популярностью. Друзей у нее было немного, но те, что вились вокруг (в основном это были мальчики, и чаще всего младше ее на год-два), были преданы ей абсолютно фанатично. Они готовы были проехать полгорода на велосипеде после школы, только чтобы увидеться со своим кумиром. Харриет обожала играть в исторические реконструкции: к полному восторгу мальчишек, она учила их разыгрывать сцены из Крестовых походов или из жизни Жанны д'Арк. Однако чаще всего сюжетом для инсценировок становились подвиги и страдания Иисуса. Дети закутывались в простыни и декламировали целые параграфы из Нового Завета, которые дома предварительно учили наизусть. Понятное дело, сама Харриет в этих импровизированных постановках всегда выступала только в роли Спасителя. Любимой ее сценой была Тайная вечеря. Все рассаживались по одну сторону (как на картине Леонардо) длинного стола на заднем дворе под старым кипарисом и с нетерпением ждали кульминации сцены предательства. Харриет, раздав «последние» сушки и «последние» стаканы виноградной фанты, как бы в смертельной тоске оглядывала своих «учеников», останавливая на каждом из них холодный, горький, испытующий взгляд. «Истинно говорю вам, что один из вас предаст меня сегодня», — произносила она с леденящим душу спокойствием, и холодок пробегал по спинам у сидящих за столом апостолов.

«Нет, учитель, нет! — с восторгом взвизгивали все, включая Хилли, который по сценарию играл Иуду Искариота. Хилли был фаворитом Харриет, поэтому у него была возможность играть сразу несколько ролей: святого Иоанна, святого Луку и святого Петра. — Никогда мы не предадим тебя!»

После трапезы все шли в Гефсиманский сад, который располагался под сизо-серым платаном, что рос на краю лужайки. Здесь Харриет (Иисуса) захватывали римские воины. Конечно, смешно было даже подумать, что Харриет сдастся римлянам без боя, и схватки обычно получались очень жаркими — бывало, доходило и до разбитых носов. Для мальчишек, однако, основная прелесть игры заключалась в том, что она происходила под «тем самым деревом», на котором был когда-то повешен брат Харриет. Хоть убийство и случилось еще до их рождения, все они много раз слышали о нем, и у каждого в голове сложилась своя ужасающая картина, составленная из тайком подслушанных разговоров родителей и ужасающих подробностей, которые им нашептывали по ночам старшие братья и сестры.

Кстати, никто не мог понять, почему дерево до сих пор не срубили. Уж не говоря о тоскливых воспоминаниях, которые оно навевало, старый платан начал гнить изнутри — верхушка его высохла, и черные ветки торчали над пожухлой кроной, придавая ему сходство с человеком, в отчаянии вскинувшим руки к небесам. Осенью на несколько дней листва платана приобретала яркий, кроваво-красный цвет, но быстро опадала, а появляющиеся весной новые листья были темно-зелеными, почти черными, и блестели как отполированные. «Это дерево слишком неустойчиво и растет слишком близко к дому, — сказал Шарлот специалист-лесоруб, которого она вызвала, чтобы проконсультироваться по поводу старого платана. — Сильный ветер может повалить его прямо на вашу веранду». («Не говоря уж о несчастном мальчугане, — пробормотал он помощнику, усаживаясь в кабину своего грузовичка, — не понимаю, как бедная женщина может каждый день, просыпаясь, глядеть в окно на этого монстра?») Даже соседка Кливов, миссис Фонтейн, проявила инициативу и предложила оплатить спилку дерева. Такое предложение было на нее настолько не похоже, что все изумились — ведь у миссис Фонтейн была репутация жуткой скряги, она даже полиэтиленовые пакеты никогда не выбрасывала, — но Шарлот лишь покачала головой.

— Нет, благодарю вас, миссис Фонтейн, — ответила она таким тихим голосом, что старая леди сначала даже не расслышала ее слов.

— Да ты послушай меня, — разгорячилась старуха, — я предлагаю заплатить за то, чтобы его спилили. Ты меня понимаешь? Заплатить! В конце концов, это ведь угроза и моему дому тоже! А вдруг налетит торнадо…

— Нет, благодарю вас, миссис Фонтейн.

Она не глядела ни на соседку, ни на злосчастное дерево, где на черном суку сиротливо притулился полусгнивший домик, который Дикс когда-то соорудил для сына. Ее невидящий взгляд был устремлен через улицу на участок, заросший сорняками и ивняком, среди которого маленькие птички вили свои гнезда и выводили птенцов.

— Послушай меня, девочка, — сказала миссис Фонтейн, ободренная ее молчанием. — Ты думаешь, я не знаю, что значит потерять сына? Будь уверена, и дня не проходит, чтобы я не вспоминала моего бедного Линей… У тебя хоть дочки остались, а он был у меня единственный, и, когда мне сообщили, что его самолет подбили и что он сгорел прямо в воздухе, я чуть разума не лишилась. Но на все божья воля, надо принимать удары судьбы со стойкостью. Помнится, тогда почтальон пришел к нам с утра, хотя всегда являлся после обеда, и я сказала моему Портеру (он еще здоров был, мой Портер): «Поди открой, как сегодня рано газету принесли…».

Ее голос сорвался, и она взглянула на Шарлот. Но Шарлот уже не было рядом, она медленно брела назад к своему дому, все так же глядя в пространство широко раскрытыми, пустыми глазами.

Это было много лет назад, и дерево стояло так же, как и раньше, и все так же гнил на ветке старый домик Робина. Зато сейчас миссис Фонтейн уже не была так доброжелательно настроена по отношению к Шарлот.

— Знаете ли, что я вам скажу, — заявила она как-то раз дамам, собравшимся у миссис Нилли на стрижку и укладку, — она не обращает на своих бедных дочек ни малейшего внимания. Вся в себе, ходит как сомнамбула в ночной рубашке целыми днями. Куда это годится, я вас спрашиваю? А дом? Весь зарос грязью, каким-то жутким барахлом. В окно поглядеть — там газеты до потолка сложены в каждой комнате.

— Да, дела, — протянула сухонькая, остроносая миссис Нилли, — интересно, а не закладывает ли она, что называется, за воротник?

— Я ничуть не удивлюсь, если так оно и есть! — отрезала миссис Фонтейн.

Поскольку миссис Фонтейн постоянно кричала на друзей Харриет и бранила их, когда та приводила их к себе играть, они с удовольствием рассказывали о ней страшилки. В их историях старая соседка Кливов похищала и жарила на вертеле маленьких детей, а косточки их потом перемалывала в муку и удобряла ею свои грядки — недаром у нее так хорошо росли розы! Потасовка в Гефсиманском саду была тем более интересна, что она проходила прямо под носом у старухи-людоедки. Но само дерево пугало мальчишек даже больше, чем людоедское соседство, — было в нем что-то мрачное, угрожающее, трагическое, от чего хотелось бежать без оглядки, но к чему их, наоборот, непреодолимо тянуло. В этом старом дереве была скрыта непостижимая тайна, сравнимая с черным бездонным дуплом, ведущим в преисподнюю.

Над Алисон в школе немилосердно потешались, постоянно напоминая ей о несчастье с Робином («Мамочка, мамочка, можно мне поиграть с братиком?» — «Ни в коем случае, ты сегодня его уже три раза выкапывала!») Она застенчиво молчала и отворачивалась, никак не реагируя на издевательские вопросы, частушки и дразнилки, пока однажды их не услышала учительница и не положила этому конец.

Харриет же избежала насмешек в школе, отчасти из-за своей резкой и задиристой натуры (мало кто ушел бы без синяков, вздумай он дразнить ее), но отчасти и потому, что все ее друзья были слишком малы, когда случилась та давняя трагедия. В их глазах погибший брат придавал Харриет ореол мрачного очарования, против которого они были не в силах устоять. Харриет часто рассказывала им о Робине, причем с таким видом, будто он до сих пор был жив. Снова и снова мальчики ловили себя на мысли, что, может быть, она и есть Робин, восставший из могилы невинно убиенный ребенок, переселившийся в ее тело, видящий то, что от них было скрыто. По крайней мере, в ее жилах текла та же кровь, что и в его, и хотя внешне они были совершенно непохожи, через нее мальчишки могли получить представление о том, каким Робин был при жизни.

Дети, конечно, не замечали горькой иронии, по которой древняя трагедия предательства и смерти, которую они с таким восторгом разыгрывали под старым платаном, отчасти напоминала трагедию реальную, случившуюся двенадцать лет назад. Хилли важничал: ему, как лучшему «актеру», выпала честь представлять Иуду, выдавшего Иисуса римлянам, и одновременно играть апостола Петра, отсекшего ухо римскому солдату. Немного нервничая, но чрезвычайно довольный обеими ролями, он отсчитал тридцать орехов арахиса, за которые ему предстояло предать своего Учителя, а потом, под свист и смешки сотоварищей, сделал еще один глоток виноградной фанты и повернулся к Харриет. Для совершения обряда предательства Хилли должен был поцеловать ее в щеку. Однажды, уступив подначкам друзей, он набрался смелости и поцеловал Харриет прямо в губы. Холодная ярость, с которой подруга стерла с губ следы его поцелуя — тыльной стороной ладони, а потом и рукавом, — восхитила его даже больше, чем сам процесс.

Завернутые в простыни, как в саваны, маленькие фигурки Харриет и ее апостолов выглядели диковато на залитой солнцем лужайке. Бывало, что, когда Ида Рью отрывалась от мытья посуды и бросала взгляд в окно, она видела эту нелепую процессию, бредущую то по направлению к платану, то к заднему двору. Она не могла рассмотреть подробностей, поэтому не понимала смысла разыгрываемых сцен, однако каждый раз при виде закутанных по глаза белых фигур ее охватывало дурное предзнаменование. Возможно, то же самое почувствовала и прачка в древней Палестине, когда, оторвав взгляд от колодца, у которого она полоскала белье, она заметила тринадцать одинаковых фигур с закрытыми капюшонами лицами, тихо бредущих мимо нее по пыльной дороге в сторону оливковой рощи на вершине холма. Кто были эти люди, куда они направлялись? Их миссия явно была важной, об этом свидетельствовала и твердость поступи, и решительность жестов, но тут воображение ей отказывало. Может быть, они шли на похороны? Или спешили к ложу умирающего? Может быть, совершали религиозный обряд? В процессии было что-то непонятное и слегка пугающее, отчего прачка на мгновение застыла, подняв руку к глазам, но потом опять вернулась к своей стирке, не подозревая, что стала свидетельницей события, которому суждено было перевернуть мировую историю.

— И что это вы всегда топчетесь около этого старого дерева? Места на дворе мало, что ли? — спросила Ида Рью, когда Харриет вернулась в дом.

— Мы играем там, потому что под платаном темно, а во дворе слишком светло, вот почему! — сурово ответила на это Харриет.

С раннего детства Харриет обожала археологию. Ее одновременно страшили и привлекали сооруженные ацтеками курганы; разрушенные, заросшие джунглями города, погребенные под вековыми слоями земли обломки древних цивилизаций. Все началось с маниакального интереса к динозаврам, который Харриет проявила года в четыре, но постепенно он перерос в нечто большее. Кстати, сами динозавры не особенно интересовали «малышку», особенно те их карикатурные версии с длинными, загнутыми кверху ресницами и голубыми глазами, что показывали по субботам в популярных мультиках. Эти глупые ручные динозавры, которые якобы катали на своих спинах детишек и ели мороженое из их рук, не привлекали Харриет совершенно. Собственно, ее воображение будоражил только тот факт, что динозавров больше не существует.

— Но как же ученые узнали, — допрашивала она Эдди, которую к тому времени тошнило от одного слова «динозавр», — скажи мне, как они могли узнать, что динозавры выглядели именно так?

— Они нашли кости, сколько можно повторять…

— Но если бы я нашла твои кости, Эдди, разве я бы узнала, как именно ты выглядишь?

Эдди была занята — она очищала персики от бархатистой розовой кожуры, — поэтому ничего на это не ответила.

— Эдди, пожалуйста, ну посмотри сюда. Вот здесь написано, что они нашли только кость ноги. — Харриет влезла на табуретку и с надеждой протянула бабушке через стол раскрытую книгу. — А на рисунке нарисован весь динозавр. Целый!

— Ты что, не знаешь эту песенку, детка? — вступила из угла кухни Либби — она вынимала из персиков косточки. Старушка подняла вверх очищенный персик и запела дрожащим голосом: — От коленки, от коленки кость идет к бедру… От бедра, от бедра кость идет…

— Подожди ты, Либби, я хочу спросить: откуда они знают, как выглядит динозавр? Почему они нарисовали его зеленым? Может быть, он был черный или серый. Ну погляди же, Эдди. Смотри же!

— Я смотрю, — пробормотала Эдди, не поднимая глаз от персика.

— Нет, ты не смотришь.

— Я уже посмотрела в этой книге все, что хотела. Сядь на стул и успокойся, в конце концов! Прости меня господи, этот ребенок выведет из себя кого угодно.

Когда Харриет было девять или десять лет, она страстно полюбила археологию. В этом новом увлечении она, неожиданно для себя, нашла себе компанию в лице тетушки Тэт. Правда, интерес Тэт был несколько ограничен, поскольку из всех загадок древности Тэт обожала только Атлантиду. Тетушка более тридцати лет проработала в местной школе, преподавая латынь, а когда ушла на пенсию, всецело посвятила себя изучению предмета своей страсти. По ее мнению, многие из загадок древних цивилизаций были так или иначе связаны с Атлантидой. Тэт объясняла, что и египетские пирамиды, и каменные изваяния на острове Пасхи построили именно жители Атлантиды, даже электрические батареи, которые недавно нашли в пирамидах, были подброшены туда ими же. Книжные полки Тэт ломились от псевдонаучных трудов на эту тему, начиная с книг, изданных в конце девятнадцатого века, которые собирал при жизни еще ее отец, и кончая дешевыми современными брошюрами. Вообще-то, ее отец, старый судья Клив, когда-то был уважаемым человеком, однако к восьмидесяти годам тронулся рассудком и последние годы жизни провел в запертой на ключ спальне, придумывая разнообразные способы побега. Свою скрупулезно собранную, достаточно богатую библиотеку он завещал дочери Теодоре, уменьшительно Тэт.

Сестры Тэт не одобряли ее увлечения — Аделаида и Либби считали, что изучение реально никогда не существовавшей страны противоречит христианскому верованию, а Эдди говорила, что все эти россказни про Атлантиду — просто полный бред.

— Но, Тэт, ведь не было такой страны, Атланты, — нерешительно произнесла Либби, нахмурив лобик и глядя на сестру ясными глазами (сестры сидели на кухне у Либби и лущили горох). — Если она существовала, почему же о ней нет упоминания в Библии?

— Потому что Атланту к тому времени еще не построили, — с жестким блеском в глазах сострила Эдди. — Атланта — столица Джорджии, Либби. Помнишь? Шерман сжег ее дотла во время Гражданской войны.

— Ох, Эдит, не надо быть такой злюкой!

— Атланты были предками древних египтян, — сказала Тэт.

— Ну вот, видишь, а древние египтяне были безбожниками, — торжествующе закончила Аделаида. — Помнится, они еще поклонялись кошкам, собакам и другой домашней твари…

— Господи, Аделаида, какая же ты глупышка! Как они могли быть христианами — Христос-то еще не родился!

— Ну и что. Зато Моисей уже родился, и водил своих евреев по пустыне, и соблюдал десять заповедей. И уж кошкам не кланялся, это точно.

Сестры рассмеялись, их руки заходили еще быстрее.

— Атланты, — сказала Тэт высокомерным тоном, — знали так много разных вещей, что современным ученым остается только ахать. Папа мне об этом рассказывал. Папа знал все про Атлантиду, а он был хорошим христианином, и образования у него было больше, чем у всех нас вместе взятых.

— Папа, — пробормотала Эдди, — каждую ночь будил меня часа в три и кричал, что кайзер Вильгельм наступает и чтобы я опустила фамильное серебро обратно в колодец.

— Эдит, перестань сейчас же!

— Эдит, ты сама знаешь, что это неправда. Папа так говорил, когда был уже серьезно болен.

— Я и не говорю, что папа был плохим человеком, Тэтти. Просто почему-то заботилась о нем в основном я.

— Папа всегда узнавал меня, — мечтательно сказала Аделаида. Она была самой младшей сестрой и всегда считалась отцовской любимицей. — До самого конца узнавал. А в день, когда он умер, он вдруг поднялся на постели, посмотрел на меня грустно-грустно и сказал: «Адди, золотко мое, что же они со мной сделали?» Не могу понять, почему он только меня всегда узнавал? Так странно…

Харриет обожала читать тетины книги; кроме многочисленных томов, посвященных Атлантиде, у Тэт были и серьезные научные труды — Гиббон, к примеру, и «Всемирная история» Ридпата. Ее полки также пестрили дешевыми изданиями исторических любовных романов в бумажных обложках с изображениями гладиаторов, обнимающих полуголых девиц.

«Это, конечно, не настоящие исторические романы, — объясняла ей тетушка Тэтти. — Просто легкие такие романчики, которые приятно читать на ночь, к тому же действие в них происходит на фоне исторических событий. Я их даже давала своим ученикам, чтобы расшевелить у них интерес к Древнему Риму. — Она провела тонким пальцем с разросшимся от артрита суставом по выстроенным на полке разноцветным корешкам. — Вот смотри, X. Монтгомери Сторм, у меня полно его книг. Кажется, он писал также романы об эпохе Возрождения, только под другим псевдонимом, а впрочем, я уже не помню».

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Что делать, когда по той или иной причине семейная жизнь рушится и кажется, что развод неминуем? Мож...
Александр Брасс – выдающийся эксперт по теме террора, а также по истории ислама и европейского экстр...
В книгу «Путь к Богу» вошли избранные записи из дневников святого праведного Иоанна Кронштадтского (...
К сотруднику ГРУ по прозвищу Удмурт, работающему в Сирии, обращается агент шведской разведки Абаль с...
Гордо и одиноко возвышается над просторами соляных болот особняк Ил Марш. Артур Киппс, молодой лондо...
Книга обеспечит Вам самое близкое знакомство с передовыми и эффективными методами сбыта. Американцы ...