Маленький друг Тартт Донна
Следующие несколько недель Дэнни не мог думать ни о чем, кроме рюкзака с дурью, спрятанного где-то там, в недрах резервуара. Он манил, как рождественский подарок, убранный на верхнюю полку так, чтобы его было не достать. Искушение было настолько сильным, что уже дважды Дэнни подъезжал совсем близко к башне и только огромным усилием воли сумел удержать себя от того, чтобы не полезть наверх. Целое состояние! Раз — и он на свободе!
Однако, зная Фариша, Дэнни не сомневался, что тот наверняка расставил по дороге ловушки: он мог подпилить лестницу или заминировать откидную дверь. Кто знает? Вряд ли ловушки были нацелены на то, чтобы убить вора наповал, но Дэнни не устраивала даже пара оторванных пальцев или выбитый глаз.
Двадцать минут назад Дэнни вдруг скорее почувствовал, чем подумал, что вряд ли Фариш установил ловушки, — возможно, под воздействием наркотика он просто испытал необъяснимое желание отправиться к башне прямо сейчас, найти рюкзак, спрятать его в багажнике машины и рвануть в Южную Луизиану. Однако теперь, издалека рассматривая башню, он заколебался — в траве у подножия лестницы что-то подозрительно поблескивало, то ли проволока, то ли просто куски металла. Дрожащими руками Дэнни вытащил еще одну сигарету и закурил. Конечно, любое увечье было несравнимо с тем, что сделал бы с ним Фариш, знай он о намерениях младшего брата.
А что Фариш совершенно серьезно подозревал Дэнни в предательстве — этот факт был неоспорим. Само то, что Фариш спрятал наркотики в чане с водой, уже о многом говорило — для Дэнни это был прямой удар в челюсть. Ведь Дэнни с детства не переносил воду, боялся ее до умопомрачения с того самого дня, как его отец, решив научить плавать семилетнего Дэнни, сбросил его с мостков в реку. Таким же способом папаша уже обучил плаванию старших братьев Дэнни, но в отличие от них Дэнни сразу пошел ко дну, даже барахтаться не стал. Он до сих пор помнил ужас смерти от удушья, а потом ужас возвращения к жизни, когда он выхаркивал мутную коричневую воду, а отец орал, что ему пришлось замочить одежду, вытаскивая бесчувственного сына из реки.
Фариш, в своем стремлении обезопасить товар от брата, даже пошел на очевидный риск: хранить мет в таком влажном месте было крайне рискованно. Дэнни помнил, как они с братом когда-то пытались закинуться в ванной — ничего у них не получилось, мет превратился в кусок белой замазки, и все их попытки засунуть его в нос не увенчались успехом.
Чувствуя себя побежденным, Дэнни принял очередную порцию, выбросил в окно недокуренную сигарету и завел машину. Он забыл, зачем его понесло в город (оплатить счет за электричество), и проехал еще раз мимо похоронного салона. Но, хотя Кэтфиш все так же сидел в лимузине, девчонки с ним уже не было, а на крыльце толпилось слишком много народу, чтобы лишний раз светиться.
«Ладно, может быть, попозже я еще раз проеду», — решил он.
Родной город Александрия — плоский, какой-то заброшенный, три с половиной душных, пыльных улицы, даже небо бесцветное.
«И если ехать достаточно долго, все равно приедешь на то же место», — мелькнуло у него в голове.
Грейс Фонтейн застенчиво приблизилась к дому Эдди и остановилась на пороге. Из дома раздавались голоса, звучал звон хрустальных бокалов. Она прошла через заставленную книжными стеллажами прихожую и вошла в небольшую гостиную. Несмотря на то, что вентилятор работал на полную мощность, в комнате было душно — мужчины сняли пиджаки, у женщин горели щеки. На покрытом кружевной скатертью столе возвышалась огромная чаша с пуншем, на тарелках были разложены закуски: ветчина, сухие хлебцы, рядом стояли вазочки с засахаренным миндалем и жареным арахисом.
Миссис Фонтейн постояла у двери, прижимая к груди ридикюль и ожидая, когда хозяйка ее заметит. Дом Эдди был по размеру меньше дома самой миссис Фонтейн, но Грейс была родом из деревни, поэтому робела перед «благородными»; к тому же чаша с пуншем, золотые шелковые занавеси, огромный обеденный стол и портрет судьи в мантии и белом парике внушали ей благоговейный трепет.
Эдит, в маленьком белом фартучке поверх черного траурного платья, заметила миссис Фонтейн, поставила на стол блюдо с пирожными и подошла к ней. «О, Грейс, спасибо, что зашли».
Миссис Фонтейн с удивлением посмотрела на ее огромные черные очки, закрывающие почти половину лица, — мужские очки, совершенно неуместные вечером. К тому же Эдди пила — в руке у нее был широкий стакан, наполовину наполненный виски со льдом. Не в силах удержаться, миссис Фонтейн заметила:
— Похоже, вы тут празднуете, народу вон сколько набежало после похорон.
— Ну не умереть же теперь всем, — парировала Эдди. — Подходите к буфету, возьмите горячих закусок, пока они не остыли.
Миссис Фонтейн, не зная, что на это возразить, несколько секунд постояла очень тихо, переводя взгляд с одного гостя на другого, потом сказала сухо «спасибо» и прошла к столу с закусками.
Эдди приложила прохладный стакан к виску. В последний раз она пила виски лет сорок назад и при гораздо более приятных обстоятельствах. Вздохнув, она повернулась к гостям и надела на лицо привычную улыбку. Ребра болели так, что каждый вздох давался с трудом, однако в каком-то смысле она была даже благодарна этой боли. Боль помогала Эдди сосредоточиться на сиюминутных, безотлагательных делах — принести закуски, поменять тарелки, долить в пунш имбирного эля, — эти дела отвлекали ее от смерти Либби, заглушали гораздо более страшную боль потери. За последние несколько дней, несмотря на калейдоскоп лиц и дел, которые ей пришлось переделать, Эдди не проронила ни слезинки. А ведь это она встречала и устраивала на постой дальних знакомых и родственников, которые приехали из других городов. Она оттирала, отмывала, полировала и чистила свой дом перед приемом гостей, она закупила продукты и приготовила напитки и закуски… Она стащила вчера вечером с чердака чашу для пунша и сто металлических чашечек и три часа отмывала их от вековой пыли в тазу с мыльной водой. Спать она легла только в три часа ночи, но зато в первый раз со дня аварии спала сном младенца.
Бутон — кошечка Либби, такая же застенчивая и розовенькая, как ее покойная хозяйка, — в ужасе от происходящего забилась в ее спальне под кровать, вытащить ее оттуда не представлялось возможным. Пять кошек самой Эдди расселись на книжных шкафах и горках с хрусталем, нервно подергивая хвостами и наблюдая за гостями непроницаемыми желтыми глазами. Обычно Эдди точно так же не приветствовала вторжения посторонних в свое жилище, но нынче ее радовало разнообразие лиц, некоторых гостей она не видела уже много лет. Конечно, несмотря на печальный повод, люди хотели поговорить друг с другом, кое-где даже слышался смех, но Эдди это было приятно, по крайней мере гости вели себя более пристойно, чем ее собственная семья. От них она устала безумно, особенно от Адди, этой престарелой идиотки, которая сейчас флиртовала с жутким мистером Саммером, записным бабником, которого еще покойный папа недолюбливал. А она-то старалась как могла — и глазками хлопала, и за рукав его хваталась, и прихлебывала маленькими глоточками пунш, который не помогала готовить, из чашечки, которую не помогала мыть. И она ни разу не приехала навестить Либби в больнице — как же, вдруг придется пропустить дневной сон! Впрочем, Шарлот тоже не приезжала в больницу — слишком занята была лежанием в кровати да глотанием таблеток. А девочки? Они себя вели просто неприлично — так истерично рыдали, что даже гости почувствовали себя неловко. Впрочем, точно так же они вели себя, когда умирала эта их кошка. «Да, точно так же!» — горько подумала Эдди. Одна Тэт приезжала в больницу, а впрочем, лучше бы дома сидела — совсем извела Эдди своими причитаниями и попрекали: мол, могла бы избежать столкновения или внимательнее прислушаться к бестолковым объяснениям Алисон. Что они все знают о ее горе? Либби была ей отцом и матерью, она была единственным человеком на свете, мнение которого Эдди уважала.
Немедленно всплыли воспоминания: похороны матери, Либби в стареньком черном мамином платье, ушитом в талии и груди, держит ее за руку. Эдди в то время было девять лет, Либби, стало быть, восемнадцать. Какая она была худенькая! Ее маленькое личико с прозрачной кожей и огромными глазами казалось совершенно бесцветным, как у всех тогдашних блондинок, не имевших в своем распоряжении современных тональных кремов… Однако Эдди прекрасно помнила то ощущение полного доверия, которое она испытывала, держась за руку старшей сестры.
Слезы навернулись на глаза, и Эдди поспешно схватила со стола очередное блюдо, чтобы унести его на кухню, как вдруг краем глаза заметила маленькое существо в кроссовках и обрезанных джинсах, крадущееся по гостиной, — младший Халл, дружок Харриет! Кто это впустил его? Она неслышно подошла сзади и схватила его за плечо, — Хилли издал задушенный вопль и так сжался, будто боялся, что она сейчас схватит его острыми когтями, как сова зайчонка, и унесет в свое гнездо на растерзание.
— Чем могу помочь, молодой человек?
— Харриет… я…
— Я не Харриет, я ее бабушка, — сказала Эдди, скрестила руки на груди и наклонила голову набок, насмешливо и презрительно рассматривая свою жертву. Она в самом деле напоминала хищную птицу, и Хилли на секунду возненавидел ее.
— Я… — попытался он начать сначала, — я…
— Ну давай, говори, что тебе надо?
— Где Харриет?
— Она здесь. А теперь иди домой, тебе здесь не место. — Она больно ухватила его за плечо, повернула лицом к двери и подтолкнула.
Хилли вывернулся из ее рук.
— А она поедет назад в лагерь?
— Ей сейчас не до игр, — резко сказала Эдди. Мать мальчишки, недалекая пустышка, не пришла на похороны и даже не позвонила. — Скажи своей маме, чтобы она не разрешала тебе мешать людям, у которых в доме горе. А ну беги прочь, живо!
Мальчишка повернулся и пошел прочь, нога за ногу, руки в карманах. Эдди проследила, чтобы он завернул за угол, потом прошла на кухню долить себе виски в стакан и вернулась в гостиную. Толпа гостей постепенно редела. Шарлот (которая выглядела совершенно потерянной, взмокшей и очень красной) стояла на своем посту около чаши с пуншем, теребя черпак на длинной ручке и оцепенело глядя вдаль. Рядом с ней стояла курносая миссис Шаффин, которая работала в магазине цветов.
— Вот мой совет, — говорила она доверительным тоном, притрагиваясь к локтю Шарлот, — заполните гнездо новыми цыплятами. Конечно, ужасно потерять ребенка, но я много смертей на своем веку перевидала, и поверьте, чем скорее вы заведете еще парочку малышей, тем лучше будет для вас, милочка.
Эдди заметила здоровенную дырку на чулке дочери. Она специально поставила Шарлот распоряжаться пуншем, чтобы та не стояла посреди гостиной, глядя в одну точку, как в приступе кататонии. «Но, мама, я ведь даже не знаю, что надо делать», — пролепетала Шарлот, когда мать всунула ей в руку черпак, и попыталась оттолкнуть его от себя, словно он был живым существом, и при этот очень противным. «Ничего особенного, бери да наливай гостям пунш». — «А что мне надо им говорить?» — истерическим шепотом спросила Шарлот. «Да ничего не надо», — нетерпеливо бросила Эдди, зачерпнула прохладный напиток, налила в первую чашку и поставила ее на стол. Миссис Тигартен, в своем зеленом платье похожая на лягушку, обернулась и театральным жестом приложила веснушчатую руку к груди.
— Боже, как мило! Это мне?
— Конечно, милочка, угощайтесь! — Эдди постаралась говорить погромче, чтобы ее было слышно в другом конце комнаты. Дамы заулыбались и стали потихоньку мигрировать в их сторону.
— Какой необыкновенный вкус! — громко сказала миссис Тигартен. — Эдит, я чувствую имбирный эль, верно?
Эдди повернулась лицом к гостям:
— Прошу вас, попробуйте нашего безалкогольного домашнего пунша, ничего особенного, мы всегда делаем такой на Рождество. Мэри Грейс! Катрин! Что я могу вам предложить?
— О, Эдит… — раздался хор голосов. — О, как это прелестно… и с каким вкусом сделано… и как у вас хватает времени…
— Ну, Эдит это не сложно, — язвительно произнесла Аделаида. — У нее же есть морозильник!
Эдди, поморщившись, взглянула на сестру, поймала ее вызывающий взгляд, но ничего не сказала. Она оставила дочь с черпаком в руке, бессильно и неуверенно улыбающейся этой своей вечной потусторонней улыбкой. Воистину смерть Робина стала двойной потерей, ведь она тогда навсегда потеряла свою умненькую веселую дочку. Конечно, такой шок пережить сложно, но все же прошло уже больше десяти лет, другие как-то с этим справляются!
Миссис Шаффин поставила чашку на подставку и опять наклонилась к Шарлот:
— Знаете, милочка, пуансеттия может быть очень хороша в цветочных композициях, например на рождественских похоронах. Так освежает букеты и какой запах!
Эдди наблюдала за ними, скрестив руки на груди. Она решила перемолвиться словечком с миссис Шаффин, причем как можно скорее. Дело было в том, что Дикс сам не приехал на похороны, но вместо себя прислал букет, который показался Эдди весьма подозрительным — слишком он был искусно составлен, какой-то даже женственный. К тому же во время похорон ее покоробил разговор, который она случайно подслушала. «Но это же могла быть его секретарша!» — сказала миссис Кин в ответ на реплику, которую Эдди пропустила. Миссис Шаффин поправила алые гладиолусы, стоящие в высокой вазе. «Ну не знаю, — иронически заметила она, — я сама разговаривала по телефону с этой особой, и она вовсе не показалась мне секретаршей».
Хилли не отправился домой, просто завернул за угол, прошел до калитки и вошел во двор, где сразу увидел Харриет — она угрюмо болтала ногой, сидя на старых качелях. Без предупреждения он приблизился к ней и сказал:
— Привет, ты когда вернулась домой?
Он ожидал, что Харриет обрадуется его появлению, но она просто молча взглянула на него. Сердце Хилли заныло, как всегда, когда она вела себя странно.
— Ты получила мое письмо? — спросил он слегка раздраженно.
— Получила. — Харриет наелась засахаренного миндаля, и теперь у нее во рту стоял противный сладкий вкус. — Зачем ты его послал?
Хилли присел рядом с ней на качели.
— Если честно, я чуть не помер от страха, я…
Харриет нахмурилась, кивнув на гостей с чашками пунша, столпившихся на крыльце.
Хилли глубоко вздохнул и сказал более спокойным голосом:
— Ты не представляешь, что тут происходит. Он кружит по городу, медленно-медленно, объезжает все улицы, как будто ищет нас. Я ехал с мамой в машине и увидел его — он припарковался прямо под эстакадой, наверное, ждал нас.
Хилли смотрел не на Харриет, а на гостей на крыльце. Он сунул руки под мышки, чтобы они не дрожали.
— А ты не ходил туда за тележкой?
— Ты что, думаешь, я с ума сошел? Несколько дней он прямо-таки дежурил там. А недавно я видел, как он ехал к складам у железной дороги.
— Зачем?
— А я почем знаю? Мне стало скучно, и я пошел туда погонять мяч. Когда я услышал машину, то спрятался, и слава богу! Потому что это был он. Он припарковался у обочины и сидел в машине минут десять, а потом вышел и стал кружить поблизости. Может быть, он выслеживал меня, откуда мне знать?
Харриет потерла глаза и сказала:
— Я видела его машину полчаса назад.
— А куда он ехал? К железной дороге?
— Может быть. Мне самой было интересно, куда он ехал.
— Слава богу, он меня не видел, — сказал Хилли. — Когда он вышел из машины, я чуть в штаны не наложил от страха. Я прятался в кустах около часа, про змей даже не вспомнил.
— Давай спрячемся на холме и посмотрим, что он там делает.
Харриет думала, что Хилли не устоит против предложения сделать что-нибудь вместе, но он ответил быстро и решительно:
— Никогда в жизни! Ты не понимаешь, этот человек опасен…
Он невольно повысил голос, и пара стоящих на крыльце гостей с любопытством повернулась в их сторону. Харриет толкнула его локтем под ребра.
— Ты не понимаешь, — быстро зашептал Хилли. — Он убил бы меня, если бы увидел. Он так выглядел… — Хилли скривил лицо и начал бешено вращать глазами.
— Он что, искал что-то?
— Не знаю, что он искал, просто я не хочу иметь с ним никаких дел. Вообще, никогда. Да если он или его братья поймут, что это мы бросили змею, нам крышка. Ты что, не читала газету, которую я послал?
— Не смогла.
— Так вот, это была его бабушка, понятно? И она чуть не умерла.
Калитка со скрипом приоткрылась, и Харриет вдруг вскочила на ноги.
— Одеон! — закричала она.
Маленькая негритянка, в шляпе и платье, подпоясанном ремешком, только скосила на нее глаза, не соизволив даже повернуть голову в ее сторону. Сжав губы, глядя прямо перед собой, она прошаркала к задней двери и решительно постучала.
— Миз Эдит дома? — спросила она скрипучим голосом, приставив руку к бровям и наклоняясь ближе к стеклу, чтобы заглянуть внутрь.
Харриет, красная от смущения, обиженно опустилась на качели. Хоть сама она и не особо дружила с Одеон, все же для нее старушка представляла собой часть Либби. Они с Либби и были как старая супружеская пара, и ссорились так же (в основном из-за кошки Бутон, которую Одеон терпеть не могла), и так же быстро мирились, так же обожали друг друга и понимали с полуслова.
Как она могла забыть про старую служанку? Они жили с Либби уже сто лет, еще со времен «Дома Семи Невзгод», вместе состарились, но что же ей делать теперь, когда у нее уже нет ни сил, ни здоровья искать новую работу?
На крыльце возникла небольшая суматоха.
— Вот там вас спрашивают, — сказал кто-то из гостей, и из дома выскочила Тэт.
— Одеон, — торопливо закричала она, — вы ведь меня узнаете, правда? Я Тэт, сестра Либби.
— Почему мне никто не сказал про миз Либби?
— Ах господи, верно… — Тэт оглянулась, ее лицо стало медленно заливаться краской. — Что же делать… Пройдите в дом, пожалуйста!
— Мэй Хелен, что служит у миз Леонор, пришла да мне сказала. А вы мне не сказали ни словечка. А уж и в землю ее положили.
— Ох, Одеон, мы же не знали, есть ли у вас телефон…
— Телефон? Могли бы дойти до старой Одеон. — Голос старушки дрогнул, но лицо было неподвижно. — Живу-то я недалеко, могли бы уж времечко потратить да сходить.
— Одеон… Ах ты, ну как же это? — Тэт беспомощно оглянулась. — Да пройдите же в дом, присядьте на минутку…
— Нет, мэм, — твердо сказала Одеон. — Покорно благодарю.
— Одеон, мне так стыдно! Мы просто не подумали…
Одеон смахнула с глаз слезинку.
— Мы с миз Либби были вместе, считай, полвека и больше, а я и не знала, что она в больнице. Я-то думала, вы все уехали отдыхать, так в понедельник собиралась на работу выходить. А она-то уже в земле лежит, вот оно как.
— Господи, это ужасно. Я не знаю, что делать. Сможете ли вы простить нас? Сейчас, подождите минутку, я найду Эдит…
Тэт исчезла внутри. На крыльце возобновились разговоры. Кто-то из гостей сказал негромко, но внятно:
— Наверное, ей надо дать немножко денег…
Харриет вспыхнула. Она не знала, как поступить. По идее, ей следовало пойти и встать рядом с Одеон, этого наверняка хотела бы Либби, но сама Одеон выглядела так неприветливо, словно ей это было бы неприятно. Внезапно дверь резко распахнулась и на крыльцо вылетела Алисон. С судорожными рыданиями она бросилась к Одеон и крепко обняла ее. Хилли вскочил с качелей и вытянул шею, чтобы лучше видеть, что происходит на крыльце.
Дверь в очередной раз распахнулась, и на пороге появилась Эдди.
— Алисон, как ты себя ведешь? А ну марш в дом! — скомандовала она сурово, хватая девочку за плечо. — Что я тебе сказала, а?
Но Алисон вскрикнула, вырвалась, сбежала по ступенькам крыльца, пронеслась как вихрь по двору и исчезла в сарае с инструментами. В сарае что-то прогрохотало, потом стихло.
— Да-аа, — протянул Хилли, изумленно глядя вслед Алисон. — У твоей сестры точно не все дома.
С крыльца до них долетел ясный, громкий голос Эдди:
— Одеон, мы так рады, что вы зашли к нам. Пожалуйста, проходите в гостиную.
— Нет, благодарю покорно. Не хочу я вам мешать, мэм.
— Не говорите глупости! Мы очень рады вам!
Хилли посмотрел на Харриет. Ее лицо выражало какую-то доселе неизвестную ему эмоцию, что-то среднее между отвращением и смущением, и выглядело это так неприятно, что Хилли сказал резко:
— Ммм, пожалуй мне пора домой…
Харриет ему не ответила, он развернул плечи, выпятил грудь, сунул руки глубоко в карманы шортов и пошел прочь, нарочно волоча по земле ноги, чтобы казаться более крутым.
Харриет гневно смотрела в землю. Она слышала, что на крыльце речь шла о завещании Либби.
— Где оно? — спрашивала Одеон.
— Не волнуйтесь, мы очень скоро с этим разберемся, — говорила Эдди, беря Одеон под руку и пытаясь увести ее в дом. — В понедельник мы с юристом, мистером Вентвортом, пойдем в банк и…
— Не надо мне никаких юристов, — говорила Одеон жестко и холодно. — Миз Либби мне обещала. Говорила мне так: ежели что со мной случится, так пойди и посмотри в моем кедровом сундучке. Там для тебя приготовлен конверт. Ты пойди и никого не спрашивай об этом.
— Одеон, мы пока не трогали ее вещи. В понедельник…
— Господь знает, что было, и я знаю, что было. Я-то знаю, что мне миз Либби обещала…
— Одеон, я не хочу это сейчас обсуждать. Вы получите то, что вам причитается по закону…
— Не надо мне ваших законов. Мне только надо то, что мне положено..
Харриет уставилась на полураздавленную створку мидии, которая валялась около садовой урны, украшающей небольшой садик Эдди, рядом с кустом чайных роз. Еще до рождения Харриет вся семья каждый год ездила отдыхать на Залив, после смерти Робина они туда не возвращались ни разу. Стеклянные банки, заполненные маленькими серыми ракушками, печально пылились у тетушек на полках. «Знаешь, — сказала ей как-то Либби, — они ведь морские создания, их магия на суше теряется». Она налила полную раковину воды и высыпала туда бесцветные створки. Харриет, стоя на скамеечке, чтобы достать подбородком до края (ей было года три, какой огромной и белоснежной казалась ей обычная кафельная раковина), в изумлении наблюдала за волшебным превращением: пыльно-серые, невзрачные половинки под действием воды расцвели всеми цветами радуги: от розового до перламутрово-зеленого, фиолетового, серебряного, черного! «Понюхай их, — сказала Либби, — так пахнет океан». И Харриет низко нагнулась к раковине и вдохнула резковатый запах океана, которого она никогда не видела, того океана, что так прекрасно описал Джим в «Острове сокровищ», — седой прибой, резкий крик чаек и белые паруса «Эспаньолы», трепещущие на ветру.
Говорят, что смерть — это счастливый берег. И действительно, на старых фотографиях Либби и Робин выглядели очень счастливыми, как мечта, как сон, где все собрались вместе — теперь уже навсегда.
Однако в действительности Харриет видела совсем другое — горестные крики Одеон, безликую массу любопытных гостей на крыльце, грязь и вытоптанную траву под ногами, треснувшую кирпичную кладку на садовой стене… В тот момент это казалось ей самым главным в жизни, и отчасти так оно и было.
Глава 7
Башня
Время рассыпалось. Харриет перестала понимать, чем его можно измерить. Раньше планета по имени Ида совершала свой круговой ход по небосклону их дома, отмечая дни и месяцы размеренно, как метроном, и точно, как часы (в понедельник стирка, во вторник штопка, летом — бутерброды, зимой — суп). Все было понятно, привычно, надежно, дни переходили в недели, недели в месяцы. По вторникам Ида расставляла гладильную доску и гладила постиранное в понедельник белье, по четвергам выбивала на дворе ковры, а потом развешивала их на проветривание, так что красный персидский ковер, висящий на перилах крыльца, сигнализировал Харриет: «сегодня четверг!» Знойный четверг летом, дождливый октябрьский четверг, далекий темный четверг предстоящей зимы. Когда Харриет в первом классе болела ангиной, только привычные звуки Идиной деятельности (шипение утюга, равномерные удары выбивалки по ковру) сообщали ей о смене дней. Дни кончались в пять вечера, когда Ида меняла один передник на другой, и начинались утром со скрипа парадной двери и Идиных шагов в прихожей. Ида! Приглушенное гудение пылесоса, хлопанье дверец кухонного шкафчика, быстрый взгляд, когда Харриет пробегала мимо нее на улицу, и высокий ведьминский смех. Шутки и укоры, ложки сахара, тонущие в высоких бокалах ледяного чая, диковатые старинные песни, доносившиеся из кухни («мой милый, не скучаешь ли по маме иногда?»), и затейливые птичьи крики, раздававшиеся со двора, пока белые простыни, блузки и футболки рвались с веревки в небо. Ах, Ида…
Теперь все исчезло, без Иды время превратилось в аморфное, пустоглазое чудовище, в шипящую, затаившуюся во тьме пустоту. Невозможно было понять, где день, где ночь, пропали ориентиры, ни завтрака, ни ужина, ни правил, ни законов, ни традиций — все сметено одним материнским капризом.
Вместе с Идой исчезли многие приятные, удобные и чрезвычайно важные мелочи — например, ощущение чистоты и свежести простыней, их лавандовый запах. Только Ида могла постелить постель так, чтобы Харриет удобно было на ней спать. Ни в лагере, ни даже у Эдди она не могла толком выспаться — все время ворочалась, не понимая, почему сон к ней не идет. И сейчас, глядя на застланную Идой кровать в своей спальне, Харриет осторожно отодвигала край покрывала и вдыхала последний оставшийся от Иды аромат чистого белья. Она из принципа не спала теперь под одеялом, чтобы не нарушить идеальную гладкость простыни. Приходилось спать поверх покрывала, ночью комары кусали ей ноги, звенели в уши, частенько ей до смерти хотелось забраться в свою уютную постельку и уткнуться головой в мягкую подушку, но она знала, что тогда Идина магия исчезнет навсегда. Иногда ей снились странные, мучительные сны, в которых отвратительный скрипучий голос спрашивал ее из-под кровати: «Ты что-нибудь оставила мне, мисси? Что ты мне оставила, мисси?» По утрам она просыпалась поздно, совершенно разбитая, выходила на кухню с красным узором от покрывала на щеке, но какая разница? Все равно некому было встретить ее там, некому было спросить, почему у нее такой унылый вид. Некому было бодро воскликнуть: «Доброе утро, детка!», некому было заварить ей кофе, засыпать хлопья в тарелку. Дом погрузился в тишину, не нарушаемую ни днем, ни ночью.
К тишине собственного дома добавлялась тишина и пустота дома Либби, стоящего на соседней улице. Еще одна потеря, о которой Харриет могла горевать часами. Как хорошо она знала тот дом, сиреневые рамы на окнах, полосы света в уютной гостиной. На память ей приходили картинки из прошлого: поздняя осень, дождь стучит в стекло, маленькая Харриет капризничает за кухонным столом: «Ненавижу школу! Никогда больше не пойду туда!» А хрупкая Либби сидит в кресле напротив, хмурит белые бровки и участливо расспрашивает «свою милую деточку» о ее горестях. Харриет всегда становилось легче после разговоров с ней. В детстве Харриет частенько оставалась у нее ночевать: она лежала на высоких подушках, глядя, как Либби семенит по комнатам, мелко ступая маленькими ножками, тихо светясь в полумраке, словно белый лохматый пион на тонкой ножке. Иногда Либби напевала песенки:
- Отправились в море
- В лодке зеленой
- Филин и кот на прогулку.
- Взяли в дорогу
- Меду немного
- И денежек целых пять фунтов…
или вышивала, низко наклоняясь над пяльцами. А как она радовалась, когда Харриет звонила ей по вечерам! Даже если она звонила поздно, в трубке всегда раздавалось: «Ой, да это же моя деточка звонит! Какая же ты умница, что вспомнила о своей старой тетушке…» Ее веселый, радостный голосок всегда так согревал сердце Харриет, что она закрывала глаза и свешивала головку, как серебряный колокольчик в нежной теплой руке. А кто еще так радовался, когда она звонила? Да никто, вот и весь ответ. А теперь звони не звони по этому номеру, никто тебя деточкой не назовет… Дом стоял пустой, в запертых комнатах грустила мебель, которую вскоре должны были выставить на аукцион, но пока все осталось на своих местах, все так же солнце играло на стеклянном пресс-папье, что по-прежнему стояло на столе в кабинете, и так же печально и напряженно смотрели со стен старинные фотографии. Одежда еще висела в шкафу, но тетя Тэт уже начала потихоньку паковать ее в коробки, чтобы передать в Армию спасения для отправки нуждающимся в Китай или Африку. Харриет представила себе крошечную китайскую женщину, сидящую в разрисованной пагоде в одном из розовых воскресных платьев Либби. Как странно устроен мир: люди сажают сады, играют в карты, ходят по воскресеньям в церковь, отправляют посылки с одеждой в Китай — и для чего? Только чтобы потом упасть в ту же самую черную пропасть?
Так что Харриет проводила время за мрачными размышлениями. Иногда она сидела на ступеньках лестницы, иногда за кухонным столом, уронив голову на руки, иногда на подоконнике в спальне, глядя вниз на улицу. На нее наплывали воспоминания: грубые слова, сказанные в запале, пустые обиды, неблагодарность, заносчивость, невоспитанность. Как-то раз она собрала в саду пригоршню черных жуков и воткнула их в пирог, над которым Либби трудилась целый день. Либби тогда горько плакала, тихо, жалобно, как девочка, закрыв лицо руками. А еще Либби плакала, когда подарила Харриет на день рождения серебряный кулон в виде сердечка, а Харриет швырнула его на стол с криком: «Я же просила тебя купить мне игрушку!» Эдди потом отвела ее в сторону и рассказала, что сердечко было очень дорогим, «дороже, чем Либби могла себе позволить». Иногда, когда Харриет сидела на диване, листая «Британскую энциклопедию», эти воспоминания накатывали на нее с такой силой, что она откладывала книгу в сторону, забиралась в шкаф, закрывала за собой дверь и плакала, уткнувшись носом в атласные материнские платья. В такие минуты она была уверена лишь в одном — что она никогда больше не будет счастлива, и в горестном оцепенении наблюдала, как жизнь ее катится вниз, все ниже и ниже, под гору, под откос.
Школа начиналась через две недели. Хилли теперь был занят — он осваивал тромбон и ходил на занятия в некое подобие оркестра, именуемое «Трек-Клиника». Каждый день оркестранты выходили на футбольное поле и там часами маршировали в удушающей жаре. Во время тренировок футбольной команды они отправлялись в гимнастический зал, садились в кружок на стулья и играли гаммы. Вечерами руководитель их оркестра устраивал пикники — мальчики разводили костер и жарили на огне хот-доги, играли в мяч — или соревнования со старшими музыкантами. Теперь, даже когда Хилли возвращался домой не очень поздно, ему приходилось после ужина отрабатывать задания.
Харриет была даже рада его отсутствию. Она слишком сильно тосковала о Либби и стеснялась своего горя, к тому же ее дом был в таком ужасном состоянии, что приглашать к себе гостей не представлялось возможным. После Идиного ухода мать Харриет стала проявлять больше интереса к жизни дочерей и к хозяйству, но делала это как-то странно, непредсказуемо и бессистемно. В самом захламленном углу кухни вдруг появился мольберт, и в течение следующих нескольких дней Шарлот делала акварельный набросок фиолетовых маргариток — правда, вазу, в которой стояли цветы, она так и недорисовала. Она не замечала кип грязного белья, раскиданных по углам, но могла потратить вечер на то, чтобы отполировать медную ручку двери; не видела скопившейся в раковине посуды, крошек на скатерти, кислого запаха полотенец, пыли в комнатах, заляпанных грязью ковров, но однажды Харриет застала ее на кухне, где она до блеска начищала старый тостер.
— Красиво, правда? — спросила мать, отступая на шаг и любуясь своей работой. — Ида никогда не обращала особого внимания на чистоту, верно? Но мы же справляемся и без нее, так, крошка? Нам же хорошо втроем?
И вовсе не было им хорошо. Но надо отдать Шарлот должное, она старалась. Однажды она даже вытащила свою старую поваренную книгу, пролистала ее, нашла рецепт блюда под названием «Стейк Дианы», выписала на листок бумаги ингредиенты и закупила их в соседнем магазине. Дома она повязала кокетливый передник с воланом (подарок на Рождество, никогда еще не ношенный), закурила сигарету, сделала себе бурбон с колой и приготовила великолепный ужин. Они втроем сели за обеденный стол в гостиной, и Алисон зажгла свечи, которые отбрасывали длинные, колеблющиеся тени на стены и потолок. Это был их лучший ужин за много дней — правда, грязная посуда так и осталась лежать в раковине немытой.
Жизнь без Иды осложнила существование Харриет еще в одном, совершенно неожиданном, аспекте. При Иде территория обитания матери сводилась в основном к собственной спальне. В ее отсутствие мать постепенно начала осваивать соседние территории и часто вторгалась в комнату Харриет без приглашения. С какой надеждой раньше Харриет ждала малейшего знака материнского внимания! Теперь оно в неограниченных количествах давалось ей ежедневно, но вместо радости вызывало только приступы острой неловкости, раздражения или даже гнева. По вечерам мать подходила к Харриет, когда та занималась каким-нибудь делом, и нерешительно переминалась рядом, будто надеясь, что Харриет заговорит с ней. В такие минуты Харриет внутренне сжималась — она и рада была бы общению с матерью, но совершенно не представляла, о чем с ней можно разговаривать. То ли дело Алисон, само ее молчаливое присутствие действовало на мать успокаивающе. Иногда они втроем собирались на диване в гостиной, но тогда разговор получался поверхностным и в основном крутился вокруг Либби. Все вокруг напоминало им ушедшую тетушку. О чем бы они ни говорили, о фруктах или овощах, о дверных ручках, о ложечках, о тарелках, мыслями постоянно возвращались к Либби. Апельсины? Все помнили, как Либби любила класть апельсиновые дольки в рождественский пунш. А апельсиновый кекс, который Либби так хорошо пекла?
Груши? Ну конечно, знаменитый грушевый компот с имбирем, коронное блюдо Либби. А еще та песенка про маленькое грушевое деревце, она ее так мило пела… И натюрморт с грушей у нее над кухонным столом… О чем бы ни заходил разговор, имя Либби непременно всплывало, и она незримо присутствовала в их полутемной гостиной.
Харриет не очень это нравилось. Иногда ей даже становилось не по себе, словно Либби из человека превратилась в какой-то вездесущий газ и выползала из замочных скважин или щелей в паркете. К тому же Харриет казалось несправедливым, что и ей и Алисон категорически запрещалось не только жалеть об уходе Иды, но даже произносить ее имя. Конечно, мать ни разу не сказала об этом прямо, но любое упоминание об Иде выводило ее из себя.
— Как ты смеешь! — вскрикнула она как-то раз, когда Харриет, не подумав, вскользь бросила, что скучает по Либби и Иде. — Как ты смеешь даже сравнивать их! И не смей смотреть на меня так!
Она схватила за руку испуганную Алисон, резко выпустила ее, вскочила из-за стола и выбежала из комнаты.
Не то чтобы Харриет ненавидела мать, нет, иногда, проходя мимо кухни, она видела скорчившуюся на стуле фигуру в голубом пеньюаре, с головой, опущенной на руки, и неизменной дымящейся в пепельнице сигаретой. В такие минуты ей хотелось подойти и обнять эти понуро сгорбленные плечи, прижать мать к себе, пригладить ее растрепанные волосы. Но когда Шарлот вдруг поднимала голову и пыталась заговорить с ней, Харриет или позорно бежала из кухни, или, сама не зная почему, превращалась в ледяную статую. Однажды вечером она сидела в гостиной, изучая очередную статью в «Британской энциклопедии», — на этот раз про семейство морских свинок, обитающее в Южной Америке. Мать неслышно подошла к дивану и опустилась рядом с ней. Харриет застыла, а мать тихонько погладила ее по руке.
— У тебя впереди вся жизнь! — Она сказала это как-то слишком громко, будто с подмостков театра.
Харриет промолчала, угрюмо рассматривая черно-белую фотографию капибары, самого большого в мире грызуна.
— Знаешь… — мать усмехнулась ненатуральным, театрально-драматичным смешком. — Я бы не хотела, чтобы ты пережила то, что пришлось пережить мне.
Харриет не сводила взгляда с картинки, хотя та уже начала расплываться перед ее глазами. Она сжала зубы и решила не поднимать глаз на мать. Она прекрасно понимала, что нужно Шарлот, — любой, самый маленький знак внимания, кивок, слова «бедная мама» или улыбка. Но Харриет сделала над собой гигантское усилие и продолжала молчать.
Почему? Да потому что чувство несправедливости захлестнуло Харриет, она даже задрожала от возмущения. Где была мать, когда ей, Харриет, нужно было ее внимание? Сколько раз она умирала от желания поговорить с ней, поделиться горестями, прижаться к теплой материнской груди. Как часто она стояла в коридоре за дверью ее спальни, слушая ее ровное, равнодушное дыхание? А совсем недавно, когда она ворвалась к ней в слезах, чтобы умолять ее оставить Иду, что она увидела? Палец, поднятый вверх вялым королевским жестом, простое нет, это не обсуждается…
Харриет вернулась к реальности и поняла, что мать встала и смотрит на нее сверху вниз. Ее улыбка теперь была колкой, как колючая проволока.
— Не смею отвлекать тебя от чтения, — сказала она, поворачиваясь к двери.
Харриет немедленно почувствовала угрызения совести.
— Мама, что ты говоришь? — Она отложила «Энциклопедию».
— Ничего. — Мать затянула потуже кушак халата и вышла в коридор.
— Мама? — Харриет вскочила, но было поздно, дверь спальни закрылась с демонстративным щелчком. — Мама, прости…
Господи, ну почему она такая отвратительная, злобная, гадкая? Почему она не может общаться с матерью как все нормальные девочки? Ответ напрашивался сам собой — потому что у тех девочек нормальные матери… А в груди у ее матери гнездилась смертельная боль, хотя она и пыталась делать вид, что с ней все в порядке. По утрам, например, она спускалась на кухню в пижаме, плюхалась на стул и засыпала их с Алисон глупыми предложениями — поиграть в карты, или приготовить вместе пастилки (пастилки, подумать только!), или поехать обедать в Загородный клуб, хотя всем было известно, что он закрыт по понедельникам. И хотя глаза Шарлот блестели, а губы весело улыбались, ей не удавалось скрыть внутренний трепет, неудержимое беспокойство, бесконечную тоску, от которых Харриет хотелось плакать. К тому же она задавала кучу совершенно бестактных, неуместных вопросов: «Может быть, тебе уже нужен лифчик?», или: «Ты не хочешь пригласить к себе подружку?», или: «Не тянет ли тебя в Нашвилль, в гости к отцу?»
— Мне кажется, тебе следует устроить вечеринку, — сказала она как-то раз Харриет.
— Вечеринку? — осторожно переспросила дочь.
— Ну да, знаешь, такую небольшую вечеринку с кока-колой и мороженым для девочек из твоего класса.
Харриет ужаснулась, представив себе подобное мероприятие, и не нашлась, что сказать.
— Тебе надо больше видеться с людьми. С девочками твоего возраста.
— Зачем?
Взмахом руки мать Харриет отклонила ее возражения.
— Ты же скоро будешь девушкой, — сказала она мечтательно. — Тебе надо будет думать о котильонах… Ну и, знаешь, о нарядах, и коротких юбочках, и свиданиях…
«Ну и ну», — с изумлением подумала Харриет.
— Начинаются твои лучшие дни. Мне кажется, в этом возрасте ты станешь по-настоящему счастливой.
Харриет не знала, что на это ответить.
— Почему ты молчишь, золотко? Ты, наверное, думаешь о нарядах, да? Ты из-за этого не хочешь никого к себе приглашать?
— Нет!
— Поедем с тобой в Мемфис, ограбим парочку магазинов. Пусть наш папочка немного потратится, верно?
Странности материнского поведения выбивали из колеи даже Алисон — у нее последнее время развилась привычка исчезать из дома по вечерам. Она даже несколько раз оставалась ночевать у какой-то загадочной Труди, а уж Пембертон заезжал за ней чуть не каждый день. «Куда они ездят?» — спрашивала себя обиженная Харриет, из окна спальни провожая мрачным взглядом фары удаляющегося «кадиллака». «О чем они разговаривают друг с другом?» Улица блестела от только что пронесшейся над городом грозы, в чистом, вымытом дождем небе начинали проступать звезды, холодные, равнодушные, яркие. Глядеть в небо было все равно что глядеть в прозрачный пруд, который кажется совсем мелким, однако, если бросить туда монетку, она будет падать и падать, спиралеобразно скользить вниз, в глубину, но никогда не достигнет дна.
Так проходил август.
На похоронах Либби священник читал из Псалмов: «Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как филин на развалинах; не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле».[5] «Время залечит любые раны», — сказал он. Залечит, но когда?
Харриет подумала о Хилли, яростно выдувающем ноты на раскаленном от жары футбольном поле. Это тоже вызвало в памяти Псалтирь: «Хвалите Его со звуком трубным, хвалите Его на псалтири и гуслях».[6] Чувства Хилли были неглубокими, он жил в нагретом солнцем мелководье и не заплывал на глубину. Как он мог ее понять? Его родители меняли домработниц чуть ли не ежемесячно. И горе, которое причинила ей смерть Либби, он тоже постичь не смог бы — Хилли не любил стариков, он боялся их, не хотел навещать даже собственных дедушку и бабушку.
А вот Харриет скучала по своим старушкам, а те были слишком заняты, чтобы уделить ей внимание. Тэт все время проводила в доме Либби, пакуя вещи покойной: полировала серебро, увязывала в тюки простыни, выбивала и свертывала ковры, складывала в коробки бесконечные сувенирчики, заполнявшие сундучки и шкатулки. «Милочка моя, ты просто ангел!» — воскликнула она, когда Харриет позвонила ей и предложила помочь. Но, хотя Харриет и пришла к дому в назначенное время, она не смогла перебороть себя и войти внутрь. Она даже подойти к дому не смогла — слишком разительным был контраст между тем опрятным, аккуратным, сказочным домиком, в котором жила Либби, и этим опустошенным жилищем, таращившимся на нее голыми глазницами окон. Постояв в нерешительности на тротуаре, она повернулась и побежала домой. Вечером, мучимая укорами совести, она снова позвонила Тэт.
— Я ломала голову, что с тобой случилось, — сказала Тэт уже гораздо более сухим тоном.
— Я… я…
— Дорогая, я устала, — голос Тэт действительно звучал глухо и слабо, — что я могу для тебя сделать?
— Дом… он совсем не такой…
— Да, все изменилось. Находиться там действительно тяжело. Я сегодня села на кухне среди коробок и так и залилась слезами.
— Тэтти, я… — Харриет тоже залилась слезами.
— Послушай меня, дорогая, ты умничка, что не забываешь Тэтти, но, наверное, будет лучше, если я все сделаю сама. — Теперь Тэтти тоже плакала. — Бедный мой ангелочек. Ничего, мы придумаем что-нибудь приятное, когда я закончу, хорошо?
И даже Эдди, всегда такая же ясная и четкая, как профиль на монетке, неуловимо изменилась после похорон. Каждый день теперь она встречалась с юристами, банкирами, клерками и обсуждала с ними наследство Либби, которое было исключительно запутано из-за долгов, что наделал в свое время судья, и его неуклюжих попыток скрыть факт своего банкротства. Как будто этого было мало, мистер Рикси, потерпевший в той злополучной аварии, потребовал возмещения «физического и морального ущерба». Каков нахал! И он не соглашался уладить это дело по-тихому, нет, ему непременно надо было выступить в суде. Хотя Эдди стоически переносила все эти издевательства, они подтачивали ее душевные силы.
— Но ведь ты действительно была виновата, дорогая, — говорила Аделаида.
У Аделаиды с того времени участились приступы мигрени, она не могла «возиться с коробками», слишком плохо себя чувствовала. Вечерами, после отдыха и дневного сна, она приходила ненадолго в дом Либби, в основном чтобы позлить Тэт своими бесконечными жалобами. К тому же она почему-то решила, что Эдди хочет обмануть ее и оставить без причитающейся доли наследства. Каждый вечер она во всех подробностях выпытывала, как прошел очередной раунд переговоров с юристами, беспокоилась, что юристы обходятся им слишком дорого и «съедают» ее долю наследства, и передавала Эдди мнение мистера Саммера по всем финансовым вопросам.
— Аделаида! — вскричала как-то раз разозленная Эдди. — Почему ты приплетаешь этого старика к нашим семейным делам?
— А почему нет? Он ведь друг семьи.
— Он вовсе не мой друг!
Аделаида сказала холодно:
— Что ж, хоть кто-то принимает мои интересы близко к сердцу.
— Ты хочешь сказать, что я не принимаю к сердцу твои интересы?
— Ну, я этого не говорила.
— Нет, говорила.
Что ж, Эдди никогда не могла найти общего языка с Аделаидой, а нынче не стало и Либби, которая раньше всех мирила: взывала к терпению Адди и просила Эдди о снисходительности («Она же такой ребенок… росла без матери… папочка ее избаловал…»).
Но Либби была мертва, и без нее трещина между сестрами очень быстро разрослась настолько, что это даже сказалось на отношении тетки к Харриет. Харриет это было вдвойне обидно, поскольку в перепалках между сестрами она раньше чаще всего вставала на сторону Аделаиды. Однако теперь ей стало понятно, что имела в виду Эдди, когда называла сестру «мелочной».
— Вы что, собираетесь обручиться с мистером Саммером? — выпалила как-то Харриет, будучи в гостях у Аделаиды. Та битый час рассказывала ей об уме и тонкой душевной организации мистера Саммера и о том, «как папочка всегда высоко ценил этого человека», хотя от Эдди Харриет знала, что судья Клив всей душой презирал «ничтожного человечишку».
Аделаида рассеянно потрогала сережку и, прищурившись, оглядела Харриет:
— Это твоя бабушка подучила тебя спросить?
«Она что, считает меня умственно отсталой?»
— Нет, мэм.
— Надеюсь, — с ледяным смешком проговорила Аделаида, — я не кажусь тебе настолько старой… — она встала и пошла к двери, по дороге оглядев себя в зеркале таким взглядом, что у Харриет упало сердце.
Грохот днем стоял невероятный. В трех улицах от их дома с восьми утра и до позднего вечера работали бульдозеры, пронзительно визжали пилы — это баптисты расчищали около своей церкви еще одну площадку для парковки. Этот глухой рокот ужасно действовал на нервы, порой Харриет казалось, что началась война и по улице идут танки и марширует вражеская пехота.
Библиотека была закрыта — читальный зал ремонтировали, перекрашивали стены в желтый цвет. Харриет всегда так нравились старые, потемневшие от времени дубовые панели на стенах читального зала, придающие библиотеке благородный, ученый вид. Как можно закрасить такое прекрасное темное дерево этой жуткой цыплячьей желтизной? Однако ее мнения не спросили. Соревнование по летнему чтению прошло, и Харриет его не выиграла. Делать ей было абсолютно нечего.
Единственное место, где Харриет чувствовала себя более или менее комфортно, был бассейн. Каждый день в час дня она брала свое большое махровое полотенце и отправлялась в Загородный клуб. Сейчас, в конце августа, там было совсем мало народа — только несколько мамочек со своими выводками малышей да пара дам, не успевших загореть в начале лета. Харриет ныряла в прохладную воду (в мелком конце бассейна она была температуры теплого чая) и несколько раз проплывала бассейн, следя за белыми бликами света на стенах и радуясь ощущению силы в теле. Однако большую часть времени она проводила в позе мертвеца, лежа вниз лицом, раскинув руки, на поверхности бассейна, считая секунды. Что только не приходило ей в голову в эти минуты, но чаще всего она представляла себя Гудини, освобождающимся от цепей под водой и уплывающим вниз по течению реки… в то время как наверху дежурили полисмены с часами, а жена мэтра истерически рыдала и картинно падала в обморок, чтоб отвлечь внимание зрителей.
Харриет за лето изрядно натренировалась задерживать дыхание — она могла спокойно провести под водой больше минуты, а в неподвижном состоянии проводила не дыша более двух минут. Иногда она считала секунды, но чаще всего просто погружалась в состояние транса. «Корабль разбит о скалы, все мои товарищи утонули, — она представляла себе изломанную громаду судна, погружающуюся, как раненый кит, в пучину океана посреди закипающей кровью воды, — я осталась одна, никто не придет мне на помощь». Как ни странно, подобные мысли ее успокаивали.
Харриет болталась в позе мертвеца уже больше часа, практически не двигаясь, поднимая голову, только чтобы набрать воздуха в легкие, когда вдруг услышала, как кто-то произнес ее имя. Она нырнула, сделала под водой несколько гребков и выплыла на поверхность. Моргая, чтобы сбить воду с глаз, она взглянула вверх и увидела Пембертона, возвышающегося над бассейном в кресле спасателя. Он тут же вскочил и с размаху прыгнул в воду. Харриет отвернулась от столба водяных брызг, опять нырнула и под водой поплыла в мелкий конец бассейна, но Пембертон оказался проворнее и, обогнав, преградил ей дорогу.
— Эй! — сказал он, когда мокрое лицо Харриет появилось из воды. — Ты прилично натренировалась за лето, как я погляжу. Сколько ты можешь пробыть под водой, а? Нет, серьезно, — добавил он, не получив ответа, — давай засечем время. У меня есть секундомер.
Харриет почувствовала, как ее лицо заливает краска.