Мари в вышине Ледиг Аньес
Мари дрожала, когда его брала. Она вложила его в конверт, который согнула пополам, чтобы он поместился в маленький кожаный бумажник, который затем убрала во внутренний карман своей сумочки. Как трогательны все эти предосторожности.
– Она также поручила мне передать вам это письмо. Вы не обязаны читать его в моем присутствии.
И тут я заподозрил, что с ней внезапно случился приступ болезни Паркинсона: она никак не могла снова расстегнуть свою сумочку, чтобы убрать и письмо тоже. Я положил руку ей на плечо. Она испустила глубокий вздох, пытаясь овладеть собой. Я взял письмо и сам положил его в сумочку, потому что Мари ничего не могла удержать в руках.
Выходя, она взяла меня за руку, и некоторое время мы молча шагали. Когда я повернулся к ней, чтобы поцеловать, она беззвучно плакала. Я чуть сильнее сжал ее ладонь, и мы пошли выпить кофе.
Прежде чем отправиться на вокзал, по ее настоянию мы зашли положить чек в банк – так она почувствовала себя легче. Для нее этот чек весил три тонны. Но мало что изменилось. Оставалось еще письмо. Две тонны. По крайней мере, деньги были в безопасности. Для Мари это было целое состояние. Что говорить обо мне!
49
На обратной дороге в поезде мы строили всяческие планы, связанные с фермой. Какой из амбаров перестроить под велосипеды – южный или северный? Купим стадо овец, чтобы тренировать собак, или достаточно будет коров? С чего начнем – с собак, или пока ограничимся велосипедами? Кто будет спать слева, а кто справа в кровати? Где разместим детей, если у нас их будет еще трое? На небольшом чердаке над сыроварней? Или – почему бы нет? – пристроим две дополнительные комнаты.
– Ты когда перестанешь принимать свои таблетки? – спросил он.
– Не знаю, может, допью эту упаковку.
– А много осталось?
– Еще два месяца.
– А сегодня утром приняла?
Бли-и-ин! Я забыла взять с собой коробочку. Приготовила сумку для поездки туда-обратно, а таблетки забыла. Ошибочное действие[38]. Вот и ответ на вопрос Оливье. И если ребенок в стадии морулы[39] сейчас разгуливает где-то по моим маточным трубам, это будет дитя любви, можно не сомневаться.
- Крохотный живчик
- Штурмует крепость,
- А спустя несколько месяцев…
Мне пришло это в голову, когда мы ехали в поезде, и послужило поводом рассказать о моем увлечении хокку. Это такие коротенькие японские стихи в три строчки. Мне нравилась их строгость, стремление к максимальному упрощению ради того, чтобы добраться до сути. Дойка – момент особой творческой плодовитости. Я записывала свои хокку в маленькую записную книжечку, засиженную мухами, которую повесила над цистерной с молоком, и время от времени, выбрав вечерок, переписывала в красивый блокнот, полученный однажды в подарок, когда Маржори покупала свою пятьдесят восьмую сумочку.
Потом я прислонилась к стеклу, пока его карандаш наносил штрихи. Он разбудил меня, когда мы въезжали на вокзал в Фуа, и показал мой портрет, над которым красовались три строки:
- Спящее лицо.
- Любимая едва задремала.
- О, дивная ночь.
Да что он делает в жандармерии?
– Ты по-прежнему меня любишь?
– По-прежнему.
– А если у меня груди отвиснут?
– Я их подниму.
– А если у меня кожа на ляжках станет пупырчатой?
– Я ее разглажу.
– А если я буду все время забывать, где мои очки?
– Я их найду.
– А если у меня будет вставная челюсть?
– Я положу свою в тот же стаканчик.
– А если я не смогу больше ходить?
– Я буду тебя носить.
– А если я стану злой?
– Я тебе не дам.
– А если я заболею?
– Я буду за тобой ухаживать.
– А если я умру первой?
– Я тебя переживу.
Я успокоилась. Он любил меня ровно так, как надо, чтобы жить счастливо, но не страдать безмерно от моего отсутствия. Я не хочу мужчину, который скажет, что не может без меня жить.
Когда мы приехали на ферму, Антуан был там.
– А твои коровы?
– Не говори, что не знаешь, какой я трудоголик.
Сюзи бросилась нам на шею.
– Идите посмотрите, какие они милые!
Милые? О чем это она? В хлеву Антуан оборудовал отдельный загон для овец в ожидании, пока мы придумаем что-нибудь получше. Там было пятеро ягнят. И правда очень милые. А я-то не могла понять, почему от Оливье со вчерашнего дня пахло баранами.
– Да нет, не они!.. Идите сюда, вы, парочка!
Антуан реквизировал один из моих загонов для телят и поместил туда пять щенков бордер-колли. Ответ на еще один вопрос, заданный в поезде.
Но я задавала себе еще тысячу других. Это он – мужчина моей жизни? Останется ли он таким, как сейчас? Научится ли работать на ферме? Сможем ли мы выносить друг друга ежедневно? Умеет ли он готовить? Не беременна ли я уже? Станет ли он хорошим отцом? А будет ли…
– Ты идешь, мама?
Мы провели чудесный вечер. Объяснили Сюзи, что Оливье больше не уедет, что он будет работать вместе со мной и оставаться здесь каждый вечер. Она пожелала, чтобы он рассказал ей историю на ночь. У Сюзи была целая библиотека. Она это обожала. И я всячески ее поддерживала. Оливье будет рассказывать ей истории, которых сам никогда не слышал: его родители были слишком никчемными, а Мадлен слишком бедной.
Мы убрали со стола, Антуан и я. Вот и случай поблагодарить его.
– За ужин? Ну, это пустяки.
– За Оливье.
– К вашим услугам, госпожа моя!
– Почему ты все это сделал для нас?
– Мне жутко нравится его поджарый зад, обтянутый велосипедным трико.
– Преееекратиии!
– Сознайся, было б жаль дать ему уехать.
– Но я не хотела, чтобы он уезжал…
– Тогда почему ты его не остановила?! Гордость заела, да?!
– Не гордость, а глупость! Или незажившие раны? Страх наколоться в третий раз. Мать, Жюстен.
– Он заходил сегодня утром.
– Жюстен?
– Собственной персоной.
– Чего он хотел?
– Тебя повидать. Жена его бросила. Ну и он, конечно же, решил разведать, не свободна ли ты.
– Ну и?..
– Думаю, он больше не сунется.
– Что ты ему сказал?
– Заехал кулаком в морду. Я не слишком разговорчив с такими типами.
– Ты и с Оливье так поступишь, если он меня бросит?!
– Можешь на меня положиться.
– Хорошо, что ты гомик.
– Да ну? Правда?
– Иначе ты до сих пор сидел бы в своем Кантале.
– Но ведь у него действительно симпатичная попка, скажи?!
Это да. Но всю следующую неделю, боюсь, это Оливье разглядывал мою. Я втащила картонку с его альбомами для рисования в спальню и каждый вечер пролистывала два-три, целиком уйдя в его творения, как спелеолог, впервые открывший Ласко[40], – такое вот у меня возникло умственное либидо. Его же либидо выражалось в более классических формах, и чего только он со мной не выделывал. Лишь бы не мешал перелистывать страницы…
А-а-ах, он был здесь. Его широкие плечи, нежный взгляд, ласковые руки, изумительные рисунки, мускулистый зад, и возможно, двадцать три его хромосомы в моем маленьком животе…
50
Три недели спустя после нашего возвращения на ферму Мари отвела меня на свое любимое место. Небольшой уступ на краю леса, обрамленный двумя высокими утесами, возвышающийся над полем позади фермы. Отсюда открывался вид на все ее владения, и на горы вокруг, и на добрую половину деревни. А вон там, в глубине, выглядывал кусочек крыши фермы Антуана. Она называла этот уступ обсерваторией. Именно здесь я нарисовал «Заговор».
– Идем, ведь пора уже открыть то письмо, верно?
– Хочешь, чтобы я был рядом?
– Конечно; как говорит Антуан, когда любят, то делят все: радости, горести, долги и наследство. Или ты надеялся и луковицу нарезать, и слез не пролить?
– Я не предлагал тебе проливать слезы.
– И то верно. Ты мне его прочтешь. Тогда я смогу закрыть рот и сдержать слезы.
Я обнял ее, как тогда в ванной четырехзвездочного отеля, – пузырьков не было, зато был свежий воздух. А мне нужен был воздух, чтобы прочесть его, это письмо весом в две тонны.
Моя дорогая Мари,
как сказать тебе…
Видишь, я не знаю, с чего начать. Думать о тебе всю жизнь и попытаться выразить это в нескольких строчках… Наверно, ты сердишься на меня и думаешь, что я тебя бросила. Это верно, я уехала. Ты была совсем маленькая, а я уехала. Из трусости. Когда я забеременела тобой, я уже знала, что жизнь с твоим отцом продлится недолго. Мы не любили друг друга. Не так, как положено нормальной паре. И потом, у меня было хрупкое здоровье. Точнее, хрупкая психика.
Когда ты родилась, я сломалась. Жесточайшая послеродовая депрессия. Несколько месяцев пролежала в больнице. Твой отец был в постоянных разъездах, и тобой занимались его родители. Врачи меня наконец выпустили, полагая, что я на верном пути. Но я не смогла вернуться. Мне казалось совершенно невозможным воспитывать тебя одной. Я чувствовала себя глупой, беспомощной, слишком ничтожной, чтобы быть матерью. А твои дедушка с бабушкой так хорошо о тебе заботились. Я всегда следила за тобой. Моя подруга из вашей деревни, Жаклин – ты ее знаешь, жена булочника, – регулярно посылала мне весточки. Когда булочником стал ее сын, она не отступилась и все равно продолжала слать мне весточки, расспрашивая всех и каждого. Она описывала тебя как крепкую девочку, веселую, самостоятельную, которая казалась счастливой со своими бабушкой и дедушкой. И чем больше времени проходило, тем сложнее было вернуться. Я жалела об этом всю жизнь. Я любила тебя с первых мгновений, любовью сильнее любви, которая заставила меня уйти, чтобы избавить тебя от моей уязвимости и сомнений. И продолжала любить тебя. Я хотела тебе об этом сказать.
И еще одну важную вещь я должна тебе сказать – так велел мой врач. Твоя бабушка умерла больше десяти лет назад от рака груди. У меня самой сейчас последняя стадия. Врач дает мне от месяца до двух. Он спросил, есть ли у меня дочь, потому что ее нужно поставить в известность: этот рак передается по наследству, и наиболее эффективной предупредительной мерой было бы удаление обеих грудей в возрасте до сорока лет, чтобы рак не успел проявиться. Лучше всего было бы показаться этому врачу.
Вот, и это тоже я должна была тебе сказать: ты должна обратиться к онкологу.
Я надеюсь, что эти деньги позволят тебе осуществить свои мечты.
Хотела бы я оставить тебе только это наследство.
Я сложил листок, не говоря ни слова. Если бы она не была такой гордячкой и не притворялась, что счастлива и без матери, возможно, она была бы счастлива вместе с ней. Волей-неволей почувствуешь и свою долю вины, причем немалую. Но в любом случае было слишком поздно. А когда слишком поздно, себя винят еще больше. Потому что слишком поздно. Люди просто ненормальные.
– Сожаления ничего не дадут, верно?! – спросила она.
– Думаю, нет. Кроме опыта.
– Видишь, мать оставила мне сто пятьдесят тысяч евро и восьмидесятипроцентную вероятность умереть от рака груди. Будь мой выбор, я бы предпочла не получить от нее ничего. Для полного спокойствия мне надо будет удалить обе груди. Что ты на это скажешь?
Я засунул обе руки ей под майку, чтобы подумать над вопросом.
– Скажу, что они напряжены больше обычного.
– Знаю. А через девять месяцев они будут полны молока.
Это был странный способ объявить мне о своей беременности, после чтения письма мертвой матери.
Но дети – это жизнь.
Радость – не первое слово, которое пришло мне на ум после ее заявления. Мне потребовалось время, я должен был переварить, размять эту историю, чтобы мой кусок пластилина перестал походить на «Гернику» и принял новые формы. Я и так ощущал свою долю ответственности за отношения с Мари. А тут я должен буду нести ответственность за новое существо, в создании которого принял участие. Когда на протяжении вашего короткого детства вам вбивали в голову, что вы просто кусок дерьма, трудно внушить себе, что можешь стать чем-то иным. Дерьмом с чувством ответственности?! Можно прочесть все книги Франсуазы Дольто[41] и знать теорию назубок, но есть некая сила внутри вас, которая направляет наши действия, и источник этой силы не наши знания, а само наше естество. Да, Мари вернула мне краски жизни, веру в себя. Но кто даст гарантию, что ее бальзам действует и изнутри? У опасных психопатов, серийных убийц иногда ангельские лица.
Мари ни о чем не беспокоилась и повторяла мне это сотни раз, как напоминают ребенку убрать обувь. Ты будешь прекрасным отцом. В конце концов я ей поверил, и моя радость росла в том же темпе, что ее живот.
Это странно. Я думал, что после чтения письма ее покойной матери она будет плакать, много говорить о ней, жалеть, что не стремилась ее увидеть. Но нет. Ни слова. Она перевернула страницу. Может, она знала, что стоит приоткрыть дверь печали, как туда хлынет волна горьких угрызений, не давая дышать и ложась тяжким грузом на долгие годы. Или же она отмахнулась от самого материнского существования, чтобы забыть отравленный подарок, носителем которого могли быть ее гены.
Нет, как истинный предприниматель, она говорила со мной о вложении этих денег. Сколько потребуется мне в качестве инвестиций, что мы будем делать с оставшимися. Она ничего не хотела тратить впустую. Ванна-джакузи, которая для нее стала абсолютной необходимостью – как для ее мышц, ноющих после работы в сыроварне, так и в качестве воспоминания о нашей ночи под звездами, – не в счет. Долг памяти, как она говорила.
Я не сразу приспособился к работе на ферме. Прощай, сокращение рабочего времени, тридцатипятичасовая рабочая неделя и утренний сон. Мне казалось, она преувеличивала, когда ворчала на крестьянскую жизнь. Теперь я понял. В глазах других у нас было преимущество: мы оставались полудикарями. Никакой необходимости ходить куда-то по вечерам или уезжать в отпуск, чтобы быть счастливыми. Живи себе в ритме времен года, следуй собственным потребностям, а иногда и желаниям – это та роскошь, которую не купишь ни за какие деньги.
51
Даже лучшему другу никогда всего не расскажешь. Ну, или не сразу. Чтобы защитить его. Чтобы защитить себя, отрицая мерзкую реальность.
То, что я хранила глубоко в себе, Антуану я не сказала. Я подправила правду, чтобы сделать ее менее болезненной, менее серьезной в его глазах. Понимала, что, узнав ее, он будет с ума сходить – со всеми возможными вытекающими последствиями. Он был мягким, ласковым, чувствительным, но с некоторыми вещами просто не мог смириться. Я это знала.
Но я ощущала, что эта запрятанная правда рано или поздно прорвется, как горный поток. Прогуливаешься себе по леднику, солнышко, чудесный горный воздух, прекрасные виды, а под тобой он рокочет, подтачивает, вьется, тащит камни и куски льда, острые, как ножи.
Я не сомневалась, что, резко отталкивая Оливье в ежемесячные легко предугадываемые дни, я рано или поздно вызову у него желание разобраться, в чем тут дело. Теперь, когда он жил со мной и мы делили наши ночи, он, скорее всего, захочет глубже меня понять.
Я не выносила, когда он меня трогал во время месячных. И теперь он тем более не мог такого не заметить – ведь когда я забеременела, эти моменты отторжения исчезли.
Однажды вечером он спокойно попросил меня объяснить.
– Мари, я же чувствую, что что-то неладно. Если раз в месяц у тебя болят груди или живот, потому что в тебе бродят гормоны, – это я допускаю, но то, что ты не выносишь даже моего прикосновения к твоей руке или поцелуя в шею, мне нужно понять.
Больше ты убегать не можешь, Мари. Игра в прятки закончилась. Он поднес тебе тазик, выверни же в него ту правду, которая тяжестью лежала в желудке столько лет. Будет на мгновение тяжело, но потом тебе станет легче.
Он держал меня в объятиях. Мы были одни на ферме. Сюзи ночевала у Антуана. Идеальный момент, чтобы все выложить начистоту.
Мне потребовалось время, чтобы выдавить хоть звук. Но он терпеливо ждал, поглаживая мою щеку. А что он потом скажет? Не впадет ли в ту же ярость, какой я опасалась у Антуана?
– Ну же, Мари, скажи мне, кто причинил тебе боль.
– Жюстен.
Это Жюстен причинил мне боль. В тот день, когда я позвонила ему, чтобы сказать, что у одной из моих коров течка, я решила, что мы поговорим за чашечкой кофе, и пусть то малое время, которым он располагал, будет потрачено на что-то другое, а не на любовь, ставшую почти механическим и ожидаемым ритуалом. Когда он приехал, то бросился на меня, как и во все предыдущие разы, задрав майку и запустив руку в мои брюки.
– Не надо, Жюстен, не сегодня.
– Но почему?! Ты меня больше не любишь?
– Люблю, но сегодня не надо. Мы же не обязаны делать это каждый раз…
– Но я-то хочу!
– А я не хочу. Не сегодня, – сказала я чуть резче, чувствуя, что его жесты становятся настойчивей.
– Ну же, расслабься немного.
– Жюстен, у меня месячные. Я не хочу этим заниматься во время месячных.
– А, в этом все дело?! Вот чепуха. Во время месячных лучше скользит, сама увидишь…
– Нет, Жюстен!
Я не хотела и все же уступила. Я боялась, что он больше не вернется. Я думала, что это я такая ненормальная, что отказываю ему во время месячных, и все же это внушало мне отвращение. Он уложил меня на пол, прямо на кухонный кафель, и сделал свое дело, даже не заметив, что я молча плачу. Конечно, ему было плевать на несколько пятнышек крови на его брюках, он всегда мог сказать, что это от коровы. А я себя коровой и чувствовала. Той, в которой копаются с полным безразличием. А потом он поднялся и пошел к раковине, чтобы тщательно обтереться бумажным полотенцем. Я заперлась в туалете и оттуда услышала, как он бросил, что ему пора, сегодня день тяжелый.
– Видишь, было неплохо?
И ушел.
Выйдя из туалета, я поднялась принять душ. В слезах. Намылила кончики пальцев и запустила их себе в вагину, стремясь уничтожить все следы его пребывания. Я чувствовала себя грязной, позорной. Лучше б все вокруг было в крови, но я бы не уступила. Что заставляет человеческое существо делать что-то против своей воли? Страх. Преданность. Трусость. Откуда берется чувство, что ты влюблена, если другой – всего лишь образ того, что ты хотела бы любить? Образ. Мы любим любить. И не всегда того, кто согласен взвалить на себя эту роль. Я так и не поняла, почему у меня не выбило предохранители, когда я начала осознавать, что он приезжает только потрахаться, что ни на какие разговоры он не способен, что нежность ему была так же неведома, как мыло хряку. Значит, я была в таком отчаянии, что бросилась в его объятия, как бросаются со скалы?
Возможно, потому я и разбилась вдребезги у подножия этой треклятой скалы, а пятно крови тому свидетельство. Спустившись, я его вытерла и закрыла тему. Но не закрылась рана. Можно положить доски на колодец, поверх навалить строительные блоки в три слоя, потом толстый слой бетона, насыпать землю и засадить ее цветочками, он все равно останется там, глубокий, влажный и холодный.
Я думала, он приедет извиниться, что в следующий раз будет весь в раскаянии, более ласковым, более нежным и я забуду этот случай.
Ты полная дура, Мари.
Я его больше не увидела. И я поняла, что он попросил о переводе в другой район еще до того, как приехал в тот день на ферму. Он хотел трахнуть меня напоследок перед отъездом. А значит, это было преднамеренно.
– Почему ты не рассказала Антуану?
– Потому что он бы его изничтожил. А ты знаешь, что потом случается с убийцами.
– Почему ты не подала жалобу?
– Подать жалобу? Он был моим любовником! Кто бы мне поверил, если б я явилась с надутым видом и заявила, что меня изнасиловал мой собственный любовник? Это как с проститутками, некоторые мерзавцы думают, что могут творить с ними что угодно, раз уж это их ремесло, верно?
– Ну, не совсем.
– Девять раз ты согласна, а на десятый это изнасилование? Что-то мне слабо верится. В любом случае, уже слишком поздно.
– Никогда не поздно, это часть процесса выздоровления.
52
Три дня спустя Анни припарковалась во дворе фермы, в синей жандармской форме, с ноутбуком в руках.
– Привет, Анни. Спасибо, что приехала. Она бы не добралась до участка.
– Еще бы я не приехала. Ты немало сделал для женщин, когда был в Тулузе. А сейчас ты где работаешь?
– Здесь!
– Здесь? На ферме?
– Новая жизнь. Полная смена курса.
– Ты выглядишь получше.
– Получше?
– Расслабленный. Меня это радует.
– А ты как?
– По-прежнему. Знаешь, насилие по отношению к женщинам – в этой области перебоев не бывает.
Анни была единственной из коллег, к кому я испытывал симпатию. Она работала в отделе, который специализировался на актах насилия по отношению к женщинам. Я часто направлял пострадавших к ней, потому что она умела слушать. Не я. И потом, я был мужчиной. Между женщинами откровенные признания более естественны.
При нашей первой встрече, во время однодневного курса по работе с жертвами сексуального насилия, который она читала нам, интернам, когда она излагала основные принципы, я задал ей несколько вопросов – правда, в частном порядке, у кофеварки. Прежде чем ответить, она заметила, что от меня исходит отрицательная энергия и что это не так уж неисправимо, по крайней мере для некоторых: возможно, она пыталась таким образом подтолкнуть меня к работе над собой, дабы улучшить мои навыки общения. Это так бросалось в глаза или она была наделена исключительной прозорливостью? Существует два вида антипатичных людей. Лохи, которые забывают о необходимости интерактивного взаимодействия между индивидуумами одного социума во имя существования и развития вышеозначенного социума, и те, которые страдали, а потому защищаются от пресловутого социума, полагая, что вдали от него им будет не так плохо, а сам социум без них станет более благополучным и сбалансированным; во втором случае антипатичность сочетается с почти болезненной робостью и чувствительностью: как правило, индивидуумы второго типа пытаются укрыться и компенсировать недостаточность социальных связей уходом в артистические сферы, такие как музыка или живопись, или же глубокой потребностью в общении с природой, и все это обычно сочетается с очень высоким интеллектуальным коэффициентом, чем частично и объясняется их поведение, основанное на самоизоляции – инстинктивной, но продуктивной и внутренне богатой, что делает их, в отличие от лохов, очень интересными людьми, но людьми замкнутыми, а значит, одинокими. Наверняка к концу ее тирады глаза у меня стали как у копченой селедки, ведь я еще ковылял где-то в середине. Понимание отставало от звука, как при плохой связи с другим краем света. Вы наверняка относитесь ко второй категории. Это видно по вашим глазам. Значит, она читала по лицам людей, как пальцы слепого считывают текст по Брайлю. Я так и остался стоять, не сгоняя суровых морщин со лба, но почувствовал, что меня понимают. В дальнейшем мы часто сотрудничали.
Я предложил Мари, чтобы они поднялись поговорить в спальню – там им будет спокойнее. Я грудью защищу их от любого, кто попытается проникнуть в дом.
- К чертям корову, хряка и телка,
- Осеменителя, эксперта молока.
- Не допущу я даже паучка,
- Чтобы Мари довериться смогла.
Черт, это заразно, что ли. Можно подумать, сама долина навевает лирические думы своим обитателям. Мари со своими хокку, Антуан и его александрийские стихи, и Сюзи… Сюзи сама по себе была поэмой.
Мари спустилась с покрасневшими глазами и кривой улыбкой. Той, которая означает, что полного облегчения не наступило, потому что оно недостижимо, но долг выполнен, и воздушный шар освободился от части груза, чтобы подняться повыше.
Анни уехала, поцеловав меня на прощание и шепнув на ухо, что Мари Берже наверняка может служить отличным противоядием от антипатичности…
53
Антуан меня пугает. Когда он спешит, кажется, что он сейчас выскочит из машины еще до того, как та успеет остановиться, и ее пробег закончится в стойле среди коров.
– Зачем это жандармы приезжали? – с беспокойством спросил он.
Он пересекся на въезде с машиной Анни.
– Только ОДНА жандармша, чтобы помочь затянуться ранам.
– Каким ранам? От Жюстена? Тебе нужны жандармы, чтобы залечить раны от этого говнюка?
– Я подала жалобу.
– Жалобу? Почему?
– Сядь, я тебе объясню.
Через некоторое время он вылетел из дома, отчаянно ругаясь, и устремился к своей машине, чтобы, по всей видимости, не мешкая прикончить Жюстена.
– Мля! Куда я ключи засунул? – еще громче выругался он.
– Они у меня, – спокойно отозвался Оливье. – Не хочу, чтобы ты наделал глупостей.
– Не лезь ко мне, я знаю, что мне делать.
– Мари ты нужнее здесь, по эту сторону холма, а не в тюремной камере в Тулузе. Ну же, идем выпьем кофе и предоставим действовать правосудию.
Антуан рухнул на диван, взялся руками за голову и заплакал, как мальчишка. Эта картина останется на всю жизнь впечатанной в мою сетчатку. По его щекам текли мои слезы. Он до такой степени разделял мою боль, что был совершенно раздавлен. Сто десять килограммов эмпатии. И все лично для меня. Куда лучше молозива, чтобы заживить рану. Он много раз говорил мне, что поддержит, что будет всегда рядом. Его горе было тому неопровержимым доказательством.
Именно этот момент выбрал мой ребенок, чтобы впервые толкнуть меня изнутри.
Я подумала о Маржори и ее чужаках.
Я подумала об Антуане, который на этот раз не был отцом. Но был другом. Вернейшим из верных. Самым прекрасным, самым сильным, самым большим, самым мягкосердечным.
Я подумала о Жюстене. Пошел он к черту.
И главное – я подумала об Оливье, который все сделал, чтобы замуровать мой колодец, не задев цветы, растущие поверх.
Наша вторая звезда взошла на небосвод.
54
Роды оказались незабываемыми.
Все было продумано. Мы должны были по дороге завезти Сюзи в деревню к Гаэль, ее подружке, и предупредить Антуана, как только там окажемся. Он не намеревался лично перерезать пуповину, но ему очень хотелось хоть немного проводить нас. Мари не желала заранее отправляться в роддом и сказала, что сама почувствует, когда пора. А по мне, следовало на последнюю неделю беременности снять номер в гостинице напротив больницы.
– Перестань так беспокоиться. Все будет хорошо. Я привыкла к родам. Я их принимаю раз в неделю.
– О чем ты, ведь это ж коровы!
– Все мы по-прежнему млекопитающие! Может, слегка эволюционировали. Как бы то ни было, когда это проходит быстро, то проходит хорошо.
Но мы не приняли в расчет мотор нашей машины, который не нашел ничего лучшего, как заглохнуть, даже не успев завестись. Наверняка аккумуляторы. Провались оно все в дальнюю задницу! Я обматерил руль. Как будто он мог понять. Паника превращает тебя в идиота. После двенадцатой безуспешной попытки провернуть ключ зажигания – паника действительно превращает в идиота – Мари, поначалу очень спокойная, предложила подумать о другом способе транспортировки. Не ехать же на тракторе. Я позвонил Антуану.
Он приехал полчаса спустя. Когда мы услышали тарахтение фургончика, я посмотрел на Мари, выпучив глаза. Она смеялась. Но не во время схваток. А мне было не смешно, ну совсем не смешно, я даже не мог сделать вид.
– Господи, где ты валандался?! И почему притащился на скотовозке?!
– Я въехал на машине в ограду двора. Хотел побыстрее, ну и вот. Передняя ось вдребезги.
Мари, по-прежнему спокойная, заметила нам, что пока не о чем беспокоиться, она чувствует, что время еще есть. Потом спросила, не сесть ли ей самой за руль.
Антуан припарковал фургон как попало во дворе роддома. В любом случае, парковочные места были для него слишком малы.
Мари становилось по-настоящему тяжко. Каждые две минуты. Подвески фургонов для перевозки скота совершенно несовместимы с рожающей маткой.
Мы сцепили руки, чтобы перенести Мари в положении сидя. Тут-то она и решила, что пора ее пузырю лопнуть. Маленькая жидкая струйка отслеживала наш путь по асфальту парковки, как у машины, из которой течет масло. Очевидно, та же мысль мелькнула у Антуана, когда он сказал Мари, что ей не мешало бы сменить картер[42]. Мари вообще любила смеяться – и даже в такой момент. Итак, мы добрались до дверей родовой с женщиной на руках, которая корчилась от боли при каждой схватке и от смеха, когда ее отпускало, и с маленькой струйкой, следовавшей за нами по полу. Акушерка устроила Мари на каталке и заявила, что при родах может присутствовать только один папа.
Антуан двинулся вперед вместе со мной, и мы застряли в дверном проеме. Я глянул на него немного удивленно. Ему что, хватило одного раза, чтобы выработать условный рефлекс, как у собаки Павлова? Или же это было потаенное желание, внезапно вырвавшееся наружу ошибочным действием? Мари по-прежнему хохотала, а акушерка бросала на меня странные взгляды. Смесь вопроса, досады и презрения. Антипатична до крайности. Я подумал об Анни и ее теории лохов.
Ну вот, нас обоих отнесли к категории странных типов, тем более что бригада видела, как мы въехали на парковку в фургончике для скота.
Сами роды прошли хорошо, если не считать насупленной физиономии акушерки. Мари и я были счастливы. Мы назвали его Жозефом, в честь дедушки.
Пуповина нормальных размеров.
Классно!