Трансатлантика Маккэнн Колум

При мысли о коттедже глаза заволокло слезливой дымкой, имена смыло десятилетиями дождя, и я промямлила, что хорошо бы зарисовать полет.

Джек вскрыл бутылку бренди, и мы согрелись беседой о другом его текущем проекте: он в основном на пенсии, но до сих пор читает в Королеве один курс по истории девятнадцатого столетия. Его увлекала колониальная, как он сказал, литература. Говорил медленно, будто жевал слова. На руках печеночные пятна. Когда наливал бренди, пальцы подрагивали.

После второго стакана Пола объявила, что оставит нас, молодежь, развлекаться – честное слово, она так и сказала, «молодежь», – и Джек поднялся, проводил ее из комнаты, и его рука огладила ее круп – очень мужественный поступок, если учесть обстоятельства. Щедро поцеловал ее в губы, словно успокаивал. Я слышала, как она снова завздыхала, топоча вверх по лестнице.

– Ну, – сказал Джек, будто между нами все началось заново и рука моя по-прежнему парит над его колотящимся сердцем. – Что привело тебя в наши края, Ханна?

Неприятное ощущение посетило меня – казалось, жизнь моя снова описывает круг, но теперь я к этому уже совсем не готова. Джек давно знал про письмо, но никогда его не видел. Сказал, что впервые наблюдает взаправдашнюю живую метафору. Я толком не поняла; захотелось рывком вскрыть письмо у него на глазах, просто чтобы подорвать это заявление. Моя жизнь и мой коттедж – вовсе не метафора, это живой, дышащий дом, где чайки роняют раковины с высоты, где нужно закрывать двери, чтобы не убежало тепло, где призраки пригибаются, расхаживая под низкими потолками. Вряд ли Джек Крэддох сильно изумился, что мы умудрились за многие годы растранжирить почти все дедовы парусиновые деньги.

Я осторожно изложила детали, но он ответил, что университет очень вряд ли захочет рисковать – покупать запечатанное письмо, невзирая ни на какие доказательства подлинности.

Однако оно его заинтересовало. Он знал про историю с Даглассом; в последнее время, сказал он, у ирландцев модно считать себя невероятно толерантными. Говорил про ирландцев «они» – словно открывал и закрывал дверь. Науку интересует вот что: когда, собственно, они, ирландцы, стали белыми? История прошита понятиями колониализма и утраты. Он изучал политических деятелей Австралии, Великобритании и «Таммани-холла» старого Нью-Йорка[62], как они вписывались в современную им литературу, как возникла эта белизна. Он с опаской относился к ученым, которые слишком тесно сближались, как он выразился, с темными сторонами. На мой-то вкус, пыль веков немножко густовата. Но, сказал Джек, у него есть знакомые исследователи Дагласса британо-ирландского периода. Он может связать меня с одним из них, Дэвидом Маниаки из Кении – преподает в Дублинском университете.

От избытка географии и бренди голова шла кругом. Джек все болтал про внутреннюю колонизацию и слегка улыбнулся, когда я принялась зевать. Мне правда нужно отдохнуть, сказала я. Острота восприятия уже не та. Он улыбнулся, ладонью накрыл мою руку, так и сидел, глядя мне в глаза, пока я не потупилась. Наверху расхаживала его жена: несомненно, клала полотенца, зубную щетку и ночную рубашку на гостевую постель.

Он подался было ко мне. Довольно лестно, врать не буду. Я сказала, что спишу это на усталость, а не на желание. Семьдесят два года; кое о чем лучше просто помнить.

Ворвалось утро, яркое и холодное. Воздух хрустел. Высокие готические башни корпуса Лэниона сурово проступали на синем-синем небе. Студенты, деловитые и стриженые, шагали по ухоженным тропинкам.

Моя университетская учеба в конце пятидесятых была коротка и поверхностна. Литературоведение не подготовило меня к беременности в девятнадцать лет. Возлюбленный мой вернулся на амстердамские каналы. И его не упрекнешь. Я долго была какой-то недоделанной пресвитерианкой, слюнявила кончики косичек до остроты и разглагольствовала о революции и справедливости. Он был в ужасе, бедняжка. Каждое Рождество присылал деньги, но в один прекрасный день конверты попросту исчезли, и Томасу так и не выпал шанс повидать отца.

Томас тоже недолго здесь проучился. В 1976-м, когда я его привезла, на дорожках выстроились студенты с Мартином Лютером Кингом на плакатах и Мириам Макебой[63] на футболках. Конфликту восемь лет, а они все пели «Мы преодолеем»[64]. Томас бродил в толпе. Глаза сияли надеждой. Носил кудри и клеша. Как-то раз участвовал в студенческой акции – оккупировали здание факультета искусств, выпустили из окна белых голубей, балбесы. Шли дни, он притих. Погрузился в математические книжки. Особо не налегал, но подумывал стать актуарием. Продолжительность жизни, вероятность выживания. Иронию не описать никакими формулами. Каково ему было в то темное утро, когда из кустов выступили мужчины в масках? Какая дрожь сотрясла его, когда он вжимал пулю в живот?

Я вышла из кампуса, отвела Джорджи к машине. Поехала, а она положила голову мне на колени. Маленькие радости.

Дома ждало очередное письмо из банка. Продукт нескладного воображения Саймона Лаога. Саймон говорит: ты банкрот. Саймон говорит: плати. Саймон говорит: продавай, а то хуже будет. Саймон говорит: сейчас. Сию минуту.

Как так вышло, что я заложила и перезаложила все, что было? С озера я оглянулась на дом; кухня вспыхнула красным, потемнела, снова вспыхнула. Я решила, что очутилась на берегу, где уже и не жива, но потом сообразила, что это просто автоответчик на буфете. Надо бы заклеить его бумажкой – снимать, только если приспичит. Пожалуйста, оставьте сообщение после сигнала. Полчаса плавала, прошла по саду, обтерла Джорджи, оделась, поставила чайник, подождала свистка. Не сомневалась, что опять звонил банк, но красный огонек есть красный огонек.

Выяснилось, что звонил друг Джека, профессор Дэвид Маниаки – мол, его интересует письмо, которое, возможно, касается Дагласса; если я соберусь в Дублин, он с радостью пригласит меня пообедать.

С африканским акцентом. Судя по голосу – пожилой, состоявшийся, осторожный. Твидовый такой.

Утренние раковины полетели с небес, поскакали по черепице. В пустоте неба – крошечные зиккураты чаек. Я погуляла по росе. В траве валялась парочка беглых вскрытых раковин. Это же Дебюсси говорил, что музыка – то, что между нотами? Я дома, какое облегчение; несмотря на раздрызганный сон, ко мне вернулись силы. Сожгла в камине пачку счетов.

В гостиной у огня висели старые мамины акварели. В последние годы увлечение фотографией пошло на убыль, и мама стала рисовать. Считала, что новые аппараты выпивают из работы всю радость. Любила рисовать на террасе; на одной акварели – наш коттедж, синяя дверь открыта, а за ней в бесконечность простерлось озеро.

Я сидела в кухне, слушала радио, и тут налетел десятибалльник. Ветер забарабанил по воде. Спустя час в волнорез бились громадные валы. По саду примчался дождь, замолотил в окна, и шторм подпер озеро плечом.

Дэвид Маниаки. Странное имя. Наверное, вдовец, лицо как у Ачебе[65]. Карниз седых волос. Высокий лоб. Серьезный взгляд. Или, может, он белый с африканским акцентом. В серебристых очках, обаятельный. Кожаные заплаты на рукавах пиджака.

Пожалуй, стоило его погуглить, поблэкберрить или как там это называется, но мобильник отрубился, сигнала не было.

Если копаться в детстве, больше всего я любила поездку с Малоун-роуд в коттедж. Сидела в машине с мамой и папой. Мы запоминаем дороги почти как людей. Хотелось вновь проехать кое-какие мили – воспоминаний ради. Дала крюка на север в Ньютаунардс, потом на восток через Серое аббатство, на юг мимо Киркуббина, по озерному берегу.

У старого парома в Портаферри красивый наклон. В очереди на восточном берегу я смотрела, как паром приближается. Взбалтывает узкую полосу белизны. На палубе с десяток машин, отблеск солнца на ветровых стеклах. На верхней палубе детишки – караулят черепах в воде. Переход через пролив – всего-то несколько сот ярдов, но паром пересекает канал под углом: сила и направление прилива многое меняют. Четыреста лет паром мотается туда-сюда. Вдалеке на небе лиловым нарисованы горы Моурн. Скорбный пейзаж, и вот, наверное, почему: пред лицом такой красоты всякий раз поражаешься, что нас годами раскидывало в разные стороны.

Паром одолел течение, скользнул к причалу. Я закатила «лендровер» на палубу, опустила окно, расплатилась с высоким молодым паромщиком. Этот вряд ли поймет остроту про Стикс. Впрочем, он был добродушен и улыбчив. На миг исчезло всякое ощущение земли – даже воспоминание. Я поставила машину на ручник, хлопнула дверцей, вывела Джорджи на верхнюю палубу, свежим воздухом подышать.

У дальних перил обнималась молодая пара; говорили по-русски. Наверное, медовый месяц. Я дернула Джорджи за поводок, подбрела к семейству из Портавоги – они разворачивали бутерброды и распивали горячий чай из термоса. Двое родителей, шестеро детей. Кормили Джорджи огрызками, гладили. Сказали, что плывут на юг, посмотреть визит королевы. Я давно не в курсе событий и не знаю, что себе думает мир. Газет не читаю который месяц. Телевизора нет. Радио передает мне одну классическую музыку.

– Сама королева, – сказала молодая мать, безудержно сияя, будто на свете бывают и многочисленные копии монарха. От пары глотков лагера у нее развязался язык. Сказала, шмыгнув носом, что на той же неделе приедет и президент Обама. Странные коллизии. Да и не важно: мне бы только продать письмо.

Паром ткнулся в дальний берег. Над нами закуролесили чайки. Я пожелала семейству доброго дня и загнала Джорджи в машину.

Пробиралась по краешку прибрежного шоссе. И черт с ней, с ценой на дизель. Сзади выстроилась раздраженная автомобильная очередь. Обгоняли, мигая фарами. Один даже затормозил посреди дороги, вылез и сказал:

– Да чтоб ты сдохла уже, тупая корова, – и я поблагодарила его за блистательное красноречие. Поинтересовалась, не на королеву ли он едет посмотреть. Лакейский юмор. Он не засмеялся.

Деваться некуда – надо на шоссе. Сзади надвигались огромные грузовики. Я ехала так быстро, что трясся руль. Плечи ныли и немели. Пересекла границу, сама не заметив, а на первой же бензоколонке вспомнила, что нужны евро. Продавец, молодой азиатский джентльмен, объяснил, как найти банкомат. Мгновение ступора. Что напишут мне на экране? Как объяснить столь стесненные обстоятельства в семьдесят два года?

Экран помигал, но из банкомата вылезла пачечка денег – о радость.

По случаю такого праздника я купила Джорджи сосиску в тесте. Думала было раскошелиться на сигареты, привычку давних времен, но решила, что не стоит. Мы выползли на старую дорогу с полным баком дизеля.

Включила радио. Говорили только о мерах безопасности и визите королевы. О том, что подстрелят Обаму, как-то не беспокоились. Наша прихотливая история. Внутренний колониализм, и не говори. Я включила другую станцию. Чем южнее, тем плотнее движение. От Белфаста я ехала уже четыре часа – в основном из-за недержания Джорджи. Каждые миль двадцать приходилось тормозить на обочине, чтоб Джорджи помочилась. Поездка ей не очень-то нравилась, и она беспрестанно скулила на заднем сиденье, пока я не разрешила ей сесть впереди и высунуть голову в окно.

До города я добралась на подступах к вечеру. Тащилась, проклиная себя за то, что забронировала гостиницу в центре. Гораздо проще было найти жилье на окраине. В Дублине все как везде. Размашистые развязки. Торговые центры. Улицы наперчены вывесками «Продается». «Закрывается». «Ликвидация. Распродажа». Пустые стеклянные башни. Знакомые черты нашего общего нынешнего портрета. Показуха. Жажда статуса. Я пристроилась на автобусную полосу и поползла по Гардинер-стрит. Меня попытался остановить патрульный, но я упрямо ехала, виляя северным номерным знаком, точно юная девица хвостом вертела. Хотела пройтись по мосту Беккета, чистой иронии ради – нужды нет, пробуй снова, проиграй снова, проиграй верней[66], — но заблудилась в зловредной паутине односторонних перекрестков и блокпостов, воздвигнутых перед государственными визитами.

Около восьми я наконец подъехала к «Шелбурну», своему дорогому удовольствию. Швейцар, подлый испанский сноб, обозрел мою машину и меня с пренебрежением, которое я не нахожу слов описать, и лаконично сообщил, что с собаками нельзя. Ну конечно. Я и так знала, что уж тут. Нечего дурака валять. Мне и самой не занимать снобизма. Изобразила гнев и возмущение, рявкнула выхлопом и быстренько влилась в поток. Если честно, денег у меня толком не осталось – на гостиничную роскошь точно не хватит.

Мы с Джорджи заночевали на стоянке у пляжа под Сэндимаунтом. Рядом еще четыре машины. Бездомные семьи, я так поняла. Безучастно отметила, сколь обыденны мои беды. Семьи набились в машины, как рыбки в банку. Сверху навалили одеяла и шляпы. Пожитки – горой на крыше, примотаны к багажнику. Похоже на мамины ранние черно-белые фотографии. Мы все так трогательно убеждены, что ничего подобного никогда не случится вблизи от нас. Что прошлое не может повториться. «Гроздья гнева»[67]. На бампере одной машины была даже наклейка: «Иди ты в жопу, кельтский тигр»[68]. Среди ночи нас навестил патрульный, посветил фонариком в окно, но не тронул. Я повыше натянула пальто и съежилась на сиденье. Холод ножом взрезал щель под дверцей. Я уложила Джорджи к себе на колени, чтоб погрела меня, но она, бедняжка, дважды обмочилась.

Утром в окно заглядывала ребятня из соседней машины. Чтоб их отвлечь, пока я переодеваюсь, попросила их пробежаться с Джорджи по берегу. Сунула им два евро. И все равно одно мелкое чудовище заявило: «Она воняет». Я вообще-то не поняла, про меня она или про собаку. Под ложечкой вздыбилось горе. Дети убежали – кажется, вздохнув с облегчением. Я смотрела, как растворяются в мягком песке их следы. Широченная серая полоса уходила к зелени мыса.

Мы с Джорджи отправились в Айриштаун завтракать; я отыскала кафе, где ей разрешили подремать у моих ног. Над раковиной оттерла пальто, промокнула платье, посмотрела в зеркало. Причесалась, подкрасила губы. Мелкие мелочи, древняя гордость.

Радио предупредило о крупных уличных пробках. Я оставила машину на пляже, взяла такси, и оно с переменным успехом запетляло в направлении Смитфилда. Таксист был местный.

– Блин, да держите вы собаку в ногах, – сказал он. На загривке у него перекатывался валик жира.

Мы уткнулись в новую пробку и застряли. Королеву таксист проклинал с замечательной изобретательностью. Пришлось вылезти и последнюю четверть мили пройти пешком. Таксист потребовал чаевых. Деньги на ветер, подумала я, однако высказаться не успела: он выматерился и умчался прочь.

Смитфилд оказался убогим райончиком – не оправдал моих ожиданий, но Дэвид Маниаки, поджидавший меня на углу, их тоже не оправдал.

Я думала, он пожилой, чопорный, седовласый, с кожаными заплатами на рукавах. Серебристые очки, скрипучий голос. Может, в африканской шапочке, хоть убейте не помню, как называются, маленькие такие, квадратные и цветастые. Или, может, высокий, смахивает на нигерийского бизнесмена в блестящем синем костюме и узкой белой рубашке, с угрожающим животиком.

Маниаки оказалось чуть за тридцать. В элегантных подержанных тряпках. Широкая грудь, мускулы, самую чуточку рыхловат. Разболтанные африканские косички свешивались до подбородка – как ни старалась, названия прически не вспомнила, мозг забуксовал. Мятый спортивный пиджак, но под ним яркая дашики, желтая с серебряной нитью. Маниаки пожал мне руку. Я чувствовала, как я грузна и старомодна, но от этого Маниаки аж мурашки по спине побежали. Он наклонился, погладил Джорджи. Африканский акцент отчетливее, чем по телефону, но слышится оксфордская мелодика.

– Дреды, – довольно глупо сообщила я.

Он рассмеялся.

Мы зашли в промозглое маленькое кафе. Владельцы поставили на стойку небольшой телевизор и следили за событиями: королева направлялась в Сад поминовения[69]. Кое-где на улицах вспыхивали беспорядки. Ни полицейских винтовок, ни резиновых пуль, ни слезоточивого газа. Королева прибыла в зеленом платье, и телеведущих это обстоятельство сильно занимало. Я-то небольшая поклонница монархии, и хотя выросла, говоря формально, протестанткой, что-то древнее в моей душе по сей день поддерживает Лили Дугган.

Мы заказали кофе. На стойке бубнил телевизор.

Я показала Маниаки письмо; он взял полиэтиленовый файл за самый краешек, повертел. Я объяснила, что письмо написано от имени моей прабабки, она в молодости работала в доме на этой самой улице, на Брансуик, но Маниаки тотчас меня поправил: Дагласс останавливался на Грейт-Брансуик, ее теперь переименовали в Пирс-стрит.

– А я-то думал, почему вы хотели встретиться здесь, – сказал он.

– То есть это не Грейт-Брансуик?

– Увы.

Я сконфузилась – как же так, он знает о месте работы моей прабабки больше меня, – но ведь он, в конце концов, ученый. Он и сам, похоже, огорчился, что меня поправил, сказал, что сведения про улицу скудны, и про дом тоже, поскольку дом давно снесли, но вот Ричард Уэбб интересует его очень сильно. И можно рискнуть, пойти на Пирс-стрит пешком, но из-за визита королевы весь город как жгутом перетянут.

Конверт в файле был запечатан. Маниаки ничуть не смутило, что вскрыть письмо нельзя. Он толком не знал, что случилось с Изабел Дженнингс, но отнюдь не исключено, что она помогла Фредерику Даглассу купить свободу через одну женщину в Ньюкасле, некую квакершу Эллен Ричардсон, которая давно боролась против рабства.

– В Америку он вернулся раскабаленным.

Раскабаленный. Странное, прелестное слово, за него я полюбила Маниаки еще больше. Браун-стрит в Корке тоже не осталось, сказал он. По его данным, снесли в шестидесятых, построили супермаркет. Он не знает, когда уехало семейство Дженнингсов, но подозревает, что во время Голода. Вины тут хватит на всех, сказал он, и англичане хороши, и местные протестанты. Я сказала, что была еще аметистовая брошь, тоже хранилась десятилетиями, но давно потерялась где-то в Канаде – в Торонто или, может, в Сент-Джонсе.

Он приподнял очки и прищурился в телеэкран. Там парил вертолет. Как долго держится этот поразительный мир.

Маниаки взял письмо за краешки, повертел, поднес ближе к свету, но я попросила особо на письмо не светить, потому что чернила нестойкие, даже в полиэтилене.

Больше всего мне нравилось, что он не просил ни открыть письмо, ни одолжить, чтобы университетские коллеги бомбардировали конверт протонами и нейтронами – ну или как они там вычисляют, что внутри? По-моему, он понимал, что я не рвусь к финалу, если возможен финал, что грядущая истина не очень-то привлекает меня; молодой человек, ученый – любопытно, что его так тешит неуловимое.

В Чикаго, сказал он, живет один коллекционер – за сувениры Дагласса платит тысячи. Уже купил Библию Дагласса и предложил немыслимые деньги за пару гантелей, которые в итоге очутились в вашингтонском музее.

Маниаки пальцем потер висок.

– Хоть какие-то гипотезы есть, о чем речь в письме?

– Я думаю, это просто благодарственная записка. А…

– Насколько я знаю.

– Ну, пусть это будет нашей тайной.

– Его никогда не открывали. Джек Крэддох говорит, это метафора.

– Похоже на него, – сказал Маниаки и своей замечательной прямотой понравился мне еще больше. На миг он словно уплыл мыслями вдаль, помешал сахар в кофе. – Отец писал мне письма на тонкой бумаге, авиапочтовой, морщинистой такой. – Больше он ничего не сказал, разнял края пластикового файла, вдохнул запах и робко глянул на меня. Какие дали он одолел? Какие принес истории?

Он вынул телефон и стал фотографировать письмо. Был очень бережен, но из полиэтилена выпала пара крошечных хлопьев: просто пылинки. Естественная энтропия. Я сказала что-то пустопорожнее – мол, все мы распадаемся так или иначе, – и он закрыл файл, но на стол спорхнула бумажка с булавочную головку.

– Вы правда думаете, что за это денег дадут? – спросила я.

– А сколько вам нужно?

Я как бы рассмеялась. Он тоже, но мягко.

Чуть склонил голову набок, будто лица его только что коснулся некто малознакомый. Почему письмо вообще хранили? То, что с превеликим тщанием спрятано в комод, вполне вероятно, не будет найдено больше никогда. Маниаки потянулся через стол, будто хотел коснуться моей ладони, но отдернул руку, взялся за кружку с кофе.

– Могу узнать, – сказал он, по столу подталкивая ко мне файл. – Сегодня отошлю фотографии.

Микроскопические хлопья конверта так и лежали на столе. Маниаки глянул на них. Я уверена, он сам не заметил, как рассеянно лизнул палец, прижал бумажную крошку к столешнице. Глядел куда-то за мое плечо. Малюсенький бумажный обрывочек. С иголочное ушко. Маниаки смотрел на него долго-долго, но мыслями явно где-то витал. Положил крошку на язык, подержал, затем проглотил.

Когда сообразил, стал, заикаясь, извиняться, но я ответила, что это ничего, все равно их смели бы со стола, убирая тарелки и чашки.

Вечером я поехала из Сэндимаунта к Маниаки домой. Жил он дальше по побережью, в Дун-Лэаре. Джорджи в машине заболела. Не могла поднять зад, нечаянно опростала кишечник. Я взяла ее на руки. Тяжелая – мама дорогая. Я проковыляла по ступенькам и позвонила в дверь.

Жена Маниаки оказалась бледной ирландской красоткой с утонченным акцентом.

– Эйвин, – сказала она. Тут же забрала у меня Джорджи и отступила в тень.

Красивый был дом, всевозможное искусство, статуэтки на белых подставках, череда абстрактных рисунков и вроде бы какой-то Шон Скалли[70] на лестнице.

Эйвин потащила меня в кухню, где за островком сидел Маниаки. Рядом делали уроки два мальчика в футбольных пижамах. Их сыновья. Идеальный коктейль. Когда-то их называли бы мулатами.

– Ханна, – сказал Маниаки. – Я думал, вы уехали на север.

– Джорджи заболела.

– Нужен ветеринар? – спросила Эйвин.

Маниаки расстелил у задней двери газету, положил Джорджи, порылся в мобильном телефоне. Не с первого звонка, но отыскал врача по вызову – поблизости, в Долки. По телефону акцент подрастерял Африку, вспомнил Оксфорд, слова стали резче и угловатее. Интересно, как Маниаки рос? Допустим, отец чиновник, а мать учительница. Или, допустим, маленький пыльный пригород Момбасы. Бассейны. Прохладный белый лен. Или балкончик над жаркой улицей. Имам созывает мусульман на молитву. Широкие рукава отцовских халатов. Аресты, пытки, исчезновения. Или, может, достаток – дом на холме, по радио Би-би-си, юнец в бассейнах Найроби. Или, скажем, университет, убогая квартирка в Лондоне? Как он очутился здесь, на краю Ирландского моря? Что несет нас в такую даль, отчего мы гребем против течения в прошлое?

Он захлопнул телефон и снова занялся уроками с детьми. Я стояла как дура – на миг он про меня позабыл. Спасибо его жене – взяла меня за локоть, усадила у гранитного кухонного островка и налила мне клюквенного соку.

Кухня не рвалась в журналы по интерьеру, но была вполне достойна публикации: изысканные шкафчики, разнообразные ножи в мясницкой подставке, красная кофемашина, новехонькая плита прикидывалась винтажной, небольшой телевизор с пультом выезжал из-за панели в холодильнике. Эйвин хлопотала – «садитесь, садитесь», твердила она, – но потом смилостивилась и позволила мне нарезать лук-шалот и картошку для гратена. Подлила мне соку – я и не заметила как. На холодильнике мелькали новости: королева с ирландским президентом, обвалился очередной банк, разбился автобус.

Наконец позвонили в дверь. Ветеринар была молода, но, похоже, успела навидаться драм, и они ее уже истомили. Со щелчком раскрыла черный саквояжик и склонилась над Джорджи.

– Успокойтесь, – сказала она мне, даже не взглянув в глаза.

Внимательно осмотрела Джорджи, погладила ее по животу, ощупала лапы, глянула на собачий стул, посветила лампочкой в зубы и горло, а затем сообщила, что собака стара. Тоже мне новость. Сейчас заявит, что Джорджи надо усыпить. Но нет: прибавила, что собака просто очень устала и неважно питается, не исключена кишечная инфекция, на всякий случай не повредит курс антибиотиков. Про себя как будто неодобрительно кривилась. Неважно питается. Я поежилась. Она выписала рецепт, счет, взмахнула обоими листочками. Восемьдесят евро.

Я порылась в ридикюле, но Эйвин потрясла головой, открыла сумку, вынула бумажник.

– Вы сегодня переночуете у нас, – сказала она, глянув на Маниаки.

Ничто никогда не заканчивается. Эйвин происходила из старой и богатой ирландской семьи – Куинланы сколотили состояние на пищевом производстве и банковском деле. Отец ее, Майкл Куинлан, регулярно мелькал на страницах деловых журналов. Кажется, отец с дочерью почти не общались – может, из-за ее брака с Маниаки.

Поженились в Лондоне, гражданская церемония; прошлое их отчасти окутывала тайна – может, ребенок или скандал с иммиграцией, я не поняла, да и не важно; приятная пара, и что бы там ни приключилось между ними и отцом Эйвин, оно сблизило их, а не разделило. Друг с другом щедры – ни фальши, ни слащавости. Дети громкоголосы и несносны, как любые дети. Ошин и Конор. Пять лет и семь, равно темные и светлые.

Эйвин приготовила мне ванну на когтистых лапах. Оставила бусины масла для ванн в банке с ленточкой. Банку я ненароком уронила. Одна бусина растворилась в ладони. Вдалеке гудели пароходы – по Дун-Лэаре шли суда. Все куда-то мчатся. Жаждут очутиться не здесь. Тот же порт, куда много-много лет назад прибыл Фредерик Дагласс. Вокруг меня плескалась вода. Плеск расходился, ширился. Томас. Застрелен из-за дробовика. Мир Джорджа Митчелла. Королева склонила голову в Саду поминовения.

В дверь забарабанили, и в ванную ворвался Маниаки. Я забултыхалась, голышом выскочила из воды. Тело, послушное неумолимой гравитации. Он попятился за дверь, умирая от смущения.

– Простите, простите, – крикнул он из коридора. – Я стучал. Я подумал, вдруг вам плохо стало.

Вода была ледяная. Я, наверное, долго пролежала. Включила горячую, снова залезла. Пришла Эйвин, принесла мне чаю.

– Боюсь, я вашему мужу показала много чего.

Она запрокинула голову и расхохоталась; вовсе не насмехалась надо мной.

– Не исключено, что ему понадобится психотерапевт, – заметила я.

– Ой, вот про психотерапию у нас в доме знают всё.

Была в ней некая знакомая чистота. Наверное, так она и избавилась от отцовской славы. Эйвин ладонями разогнала в ванне горячую воду, чтоб я согрелась, уронила еще пару мягких бусин масла; на мое тело ни разу не взглянула.

– Ну, отдыхайте, – сказала она.

– Да нет, ничего. Можете остаться.

– А, – сказала она.

– Честно говоря, я только рада буду. Неохота опять уснуть.

Она подтащила стул, села посреди ванной; странная близость объединила нас. Я впервые заметила, что левый глаз у нее косоват; лицо такое, будто она пережила и преодолела некую давнюю печаль.

В ванной было матовое окошко, и Эйвин говорила, глядя туда. Темноту рассеивала лампа в коридоре. Эйвин познакомилась с Маниаки в Лондоне, в университете. Она изучала дизайн одежды, он был на кафедре английского. Пришел к Эйвин на показ с подругой – одной из множества, сказала она, по части подруг у него всегда был полный порядок – и разглядывал ее дипломный проект, линию модных юбок и блузок, якобы вдохновленных традициями кочевых племен.

– Он смеялся, – сказала она. – Прямо в галерее. Стоял и фыркал. Я чуть не умерла. – Эйвин снова включила кран, подогнала к моим ногам горячую воду. – Я его возненавидела. – Она усмехнулась, складками подбирая свое унижение.

Увидела его спустя несколько лет на издательской вечеринке в Сохо – он написал статью «Политика африканского романа». Эйвин попыталась ее высмеять, чтоб он услышал, но беда в том, что статья была – чистая ирония, он так и задумывал.

– Я, значит, разношу его в пух и прах – а он что? Он опять давай смеяться. Умник, что уж тут.

Она кулаком стерла влагу с косого глаза.

– Ну и я ему посоветовала, в каком озере утопиться. Что он ответил, даже говорить не буду. Сама себя ненавидела, но он меня завораживал. Через неделю послала ему бедуинский халат и ядовитое письмо: мол, он меня унизил, он невыносимый придурок, гад высочайшего пошиба, пускай гниет в аду. Он ответил на четырех страницах – мол, вкус у меня претенциозный, и вообще, у него идея: прежде чем нашлепывать чужую культуру на миллион жоп, хорошо бы ее сначала узнать.

Я поерзала – вода снова остывала.

– Так себе история любви, но мы женаты восемь лет, и он по сей день носит дома этот халат. Исключительно мне назло.

Мы помолчали. Наверное, ее гнетет родительская семья. Я слыхала, ее отца однажды арестовали – во всяком случае, допрашивали – касательно каких-то финансовых нестыковок, сразу после экономического бума. Впрочем, дело не мое, и я не поддалась соблазну. Примерилась выбираться из ванны.

– Я рада, что вы заехали, – сказала Эйвин. – Мы теперь мало с кем видимся.

Я локтями уперлась в края ванны, и Эйвин просунула под меня руку, помогла вылезти. Я держалась к ней спиной. Есть пределы смущению, которое человек способен вынести. Эйвин взяла нагретое полотенце, закутала меня. Сжала мне плечи.

– Вы у нас хорошо выспитесь, Ханна.

– Что, плохи мои дела?

– У меня есть полтаблетки снотворного, если хотите.

– Если честно, мне бы лучше бренди.

Когда я спустилась, она уже в изысканном хрустальном бокале приготовила горячий бренди с гвоздикой. Заговор женщин. Мы все стакнулись, даже не сомневайтесь.

Я прожила у них еще четыре дня. Эйвин постирала мою одежду, привела меня в чувство, походившее на отдохновение. Я скучала по коттеджу, но меня подбадривало море. Я гуляла по пирсу с Джорджи. В нашей семье всегда найдется место последнему эмигранту Один мой друг как-то раз мудро заметил, что самоубийство идет только молодым. Я уговаривала себя перестать дуться и наслаждаться жизнью.

В последний день я встала с постели и вышла в садик за домом. Села в шезлонг, полюбовалась узорами глицинии. Позади скрежетнула дверная ручка. Тихо кашлянули. Появился Маниаки – босой, еще в пижаме. Очки в стальной оправе. Дреды дыбом.

Он подтащил цветочный горшок, перевернул, сел рядом. Сгорбился – я сразу обо всем догадалась. Коллекционер ответил про письмо, сказал Маниаки. Белыми ступнями повозил по камню.

– Заинтересовался, но готов заплатить всего тысячу долларов.

Я подвинулась к краю шезлонга. Я и сама знала, но не хотела, чтоб мне говорили. Пришлось изобразить краткое счастье: канифоль на смычке спустя секунду после того, как разбили скрипку.

Маниаки сцепил руки, хрустнул пальцами. Может, сказал он, коллекционер согласится тысячи на две или три, но тогда ему нужны доказательства, что письмо касается Дагласса. Никаких таких доказательств я не знала – разве что вскрыть письмо и прочесть, а это, вполне вероятно, и вовсе его обесценит.

– Я подумаю, – сказала я, но мы оба прекрасно понимали, что ничего не выйдет. Проще плюнуть и забыть. Теперь цена письму – капля в океане.

Маниаки пальцами побарабанил по цветочному горшку. Погладил Джорджи.

– Простите, – сказал он.

– Вам совершенно не за что извиняться.

Свет косо ложился в саду; красивый был день, солнечный. Эйвин и Маниаки проводили меня до шоссе, где мы и распрощались. Эйвин приготовила мне бурый пакетик с провизией: бутерброды, йогурт и печенье. Воспоминание о школьных завтраках. Оба вежливо улыбнулись. Я выехала на шоссе и покатила вдоль побережья. Долгая дорога домой.

Все твердили, что Обама в этот самый день прибывает в аэропорт Балдоннел. Ура Ирландии. В пути меня будут развлекать небеса.

С гнутых ветвей пала тьма. На озере полный штиль. Я толкнула дверь и расплющила о стену подстерегавшие меня конверты. Коттедж насквозь промерз. Я забыла принести поленьев. Зажгла керосиновую лампу, поставила на каминную полку.

Я ждала огромного облегчения – наконец-то дома, – но коттедж тыкал под ребра холодом. Подошла Джорджи, прижалась ко мне. Нашлось немножко растопки и несколько брикетов торфа. Я разожгла огонь, в растопку запихала счета.

Отыскала гидрокостюм. Он попахивал плесенью. Погрела его у огня. Джорджи наблюдала, положив морду на лапы. Затем она поплелась по траве, хотя душа явно не лежала, встала у парапета, а я зашла в воду. Тихая ночь. Три звездочки, луна, одинокий самолет пересекал высоченную тьму. С воды налетел ветер, словно по людям соскучился, по живым и мертвым, что перетекают друг в друга. Сотряс большие окна и свернулся калачиком над щипцом, угомонился.

Дэвид Маниаки позвонил с утра и сказал, что я забыла у него письмо. Я и сама прекрасно знала. Оставила прямо на тумбочке, придавила стеклянным пресс-папье.

В мои-то годы, видит бог, как не искать, на кого бы свалить бремя? Можете вскрыть письмо, сказала я. То есть? – переспросил он. Можете его вскрыть, Дэвид. Он меня почти тотчас припер к стенке. Комната съежилась, надвинулся потолок. Я дышала как через муслин. Вспомнила, что пальцы у него короткие, толстые. Кончики ногтей очень белые. Кутикулы погрызены. Он снова спросил, уверена ли я, и я сказала: ну конечно. Вроде бы услышала, как рвется конверт, но там ведь еще полиэтиленовый файл сверху. Это он открылся. Я попыталась припомнить, как выглядит спальня. Его дом. Детские занавесочки на окнах. Стеганое покрывало, узор из моллюсков. Маниаки, наверное, плечом прижимал к уху трубку. Аккуратно вытащил письмо из файла. Голос его отдалился. Он включил громкую связь. Должно быть, телефон лежал на кровати. В правой руке письмо, левая осторожненько отклеивает клапан. Я из кухни смотрела на озеро. Решительно банальная стояла погода. Низкие валы серости. А вдруг порвется? Да как он смеет. В трубке тишина. Он не может. Перешлет письмо экспресс-почтой. Небо за окном посветлело. Нет, сказала я, прочтите мне, пожалуйста, ради бога. Глухой шум – переложили телефон. На меня наплывал потолок. Письмо открыто – развернуть? В висок стрельнуло кровью. Я прикинулась невозмутимой. А конверт порвался? Нет, сказал Маниаки, открыт, но не порвался. Серый ковер на полу. Детская одежда в чулане. Дерево за окном веткой гладит оконную раму. Он развернул бумагу. Маленькое кафе в Дублине, где из файла выпала бумажная крошка. Две страницы, сказал Маниаки. На почтовой бумаге с шапкой гостиницы «Кокрейн». Голубая бумага, серебристое тиснение поверху. Маленькие странички, сложены вдвое. Почерк поблекший, но прочесть можно. Перьевая ручка. Он снова заговорил в трубку. Может быть, окна коснулась ветка. Тут есть дата, сказал он. Как я и думала. Июнь 1919-го. Эмили Эрлих. Посылаю это письмо в надежде, что оно попадет к вам в руки. Моя мать, Лили Дугган, всегда помнила, как добра была к ней мисс Изабел Дженнингс. Уши резал африканский акцент. Читал он медленно. Голубая бумага. Отметины вокруг кутикул. Не исключено, что это письмо погибнет в море, но если доберется, вероятно, вы получите его от тех двоих, кто выбил войну из аэроплана. Сели в Клифдене. Запнулись. Живые корни осоки. Перенесли письмо через Ирландское море. Нам редко доводится узнать, каким эхом отзовутся наши поступки, но истории наши безусловно нас переживут. Туманные горны у пирса. За окном у Маниаки гудят машины. Каменная башня у моря. Итак, это лишь благодарственное послание. Блузка Эмили Эрлих забрызгана чернилами. Кончик пера постукивает по краешку чернильницы. Моя мама Лотти стоит у нее за плечом, смотрит. За окном – силуэт в небесах. Посылаю его с величайшей признательностью. Отлегла трава. В заднюю дверь вошел мой сын. Земля вращается не без мгновений милосердия. И кому какое дело, что их так мало. Роса промочила отвороты штанин. Я попросила Маниаки прочесть заново. Погодите минутку, сказал он. Зашелестела бумага. Коротенькое письмецо – ничего не стоит заучить наизусть.

В июне 2011 года я выставила коттедж на аукцион. Мебель сдвинули, со стен сняли картины. Воздух гудел от газонокосилок. Зеленая трава стремительно сбегала к озеру. Оконные рамы и двери покрасили. По дому носился свежий воздух. На синей двери смазали петли. Печь отскребли. Подушки на террасе залатали, с морских карт смахнули пыль.

Прошлое вскочило, встряхнулось, вырвалось. Я распихала свои пожитки по картонным коробкам и сложила в сарае на задах. Целый чулан винтажных платьев. Деревянные теннисные ракетки и ручные прессы. Ярды удочек и спиннингов. Старые коробки патронов. Бесполезный хлам.

Джек Крэддох с женой Полой приехали из Белфаста мне помочь. По-моему, Поле охота было поворошить остатки моего скарба. Я встряхнула пару старых джодпуров – непонятно, как это они раньше налезали. Джек сложил в коробки последние тряпки моего мужа. Его с женой заинтересовали поздние мамины рисунки. Под конец она писала маслом как акварелью, и краска получалась сырая, ложилась лучевыми потоками цвета. У нее была манера искажать или удлинять фигуры – голод своего рода.

Джек и Пола предложили мне скромную сумму за эти наброски. На самом деле хотели заполучить рамки. Денег я не взяла. Деньги больше не требовались. Банк продлил мой овердрафт. Я отобрала любимые рисунки, остальные отдала. Их погрузили на заднее сиденье машины: птицы в полете.

В доме, ужасно виноватый, безутешно околачивался банковский менеджер Саймон. Бродил по комнатам, подсчитывал грядущую выручку Вместе с ним явился любопытный образчик риелтора, в губной помаде и узенькой юбочке. Акцент южный. Я объявила, что если она еще раз произнесет при мне слово «наследие», я выклюю ей печень. Бедняжечка, аж задрожала вся на своих шпильках. Я, сказала, просто работаю. Не поспоришь, ответила я. Показала ей, где чайник. Она привидением скользила по дому, избегая меня.

Казалось, всякий очередной покупатель не покупать явился, а потыкать в рану пальцем. Я уводила Джорджи гулять вокруг острова. Она жалась к моим ногам, словно тоже понимала, что вскоре настанет день, когда придется вспоминать. Остров, его края. Не столько воспоминания привязывали меня к нему, сколько мысль о том, как оно тут будет через много лет. Деревья упрямо боролись с ветром, ветви путались, тянулись к суше.

Я садилась на прибрежные валуны. Джорджи оседала на землю грудой. Едва ли я безвинна. Некогда многое могла исправить. С тех пор, как моего сына убили – я все-таки научилась это произносить, – мир развеивался, а я и пальцем не шевелила. Все это дело моих рук. Беспечная. Унылая. Запуганная.

Посетители хотели со мной беседовать, копаться в своих желаниях, но от них несло неискренностью, и я не могла выдавить ничего, кроме дряхлого ворчания. Размахивала терновой палкой, ковыляла по высокой траве. Когда все разъезжались, я возвращалась в дом и паковала еще не упакованное.

За три дня до аукциона постучали в окно. Джорджи оживилась, вскочила и кинулась встречать гостей.

Я опасливо приоткрыла дверь. Эйвин пихнула мне бутылку хорошего французского бренди. Дэвид Маниаки сидел в машине – лицо в тени, свет падает так, что потемнело ветровое стекло. А я-то почти и забыла. Он обещал, что вернет письмо в целости и сохранности. Возился на заднем сиденье, отстегивал сыновей от детских кресел.

– Мы их выгуляем слегка, если вы не против, – сказала Эйвин, но дети уже куда-то понеслись. – Мы звонили. Надеюсь, не помешали. Дэвид едет в Белфаст, у него завтра конференция.

– Боюсь, я тут живу как матушка Хаббард[71].

Мы прошли по опустелому дому. Эйвин в длинном платье на бретельках, Маниаки опять в яркой дашики. Шли они медленно, вбирали пустоту. Повсюду улики. Стены меньше поблекли там, где висели картины. В штукатурке оспины от гвоздей. На полу мебельные отметины. Ветер влетел в дымоход и взболтал золу.

Они прошли через гостиную, мимо камина, в кухню. Молчали бережно. Маниаки выложил письмо на стол. Я раскрыла конверт. Почерк довольно неровный. Какие тайны теряем мы, находя разгадку, – но, быть может, тайна кроется и в очевидном. Ничего особенного, обычная записка. Я снова ее сложила, поблагодарила его. Теперь письмо только мое: никаких университетов, никаких филателистов, нет нужды обращаться в архивы.

Мы сидели на террасе, наблюдали, как мальчики носятся по саду. Я сготовила обед – томатный суп из банки и содовый хлеб.

По воде, жужжа, бешено выписали свои насекомые траектории два водных лыжника. Маниаки разбередил мое усталое сердце: вежливо поднялся, сошел к воде, вместе с мальчиками прошагал по отмели и лыжников прогнал – закричал, замахал руками. Короткие дреды заплясали у подбородка. Вместе с сыновьями пошел вдоль волнореза; скрылись из виду, затем вернулись по саду с тремя устрицами. Он вскрыл их отверткой, положил в холодильник, в миску морской воды. Спустя час – сказал, что ему надо в деревню за молоком для мальчиков, – приготовил устриц в кастрюле. С резаным чесноком и розмарином, под белое вино.

Я пригласила их остаться на ночь. Маниаки с сыновьями приволокли из сарая старые матрасы. Падая на пол, те выдыхали облачка пыли. Мы взбили подушки, постелили чистые простыни. Я, естественно, прослезилась. Эйвин подлила мне в бокал лужицу бренди, не дала рухнуть с обрыва.

Сразу после ужина старший сын Маниаки, Ошин, затопал ножонками и заявил, что желает покормить чаек. Осталось полбуханки хлеба. Ошин взял меня за руку, и вместе с его младшим братом Конором мы разбросали крошки по лужайке. Вскоре после заката из окна увидели, как по гравию, высоко задирая ноги, вышагивает стадо благородных оленей. Ошин и Конор смотрели, прижав ладошки к холодному стеклу. Мне духу не хватило высказаться насчет того, что олени потопчут остатки моего сада, и я обнимала Конора, пока он не уснул, все его пять лет лежали у меня на руках, а потом я вышла и шуганула оленей.

Почти стемнело; я стояла во дворе, слушала. Небо – долгая мизансцена, одни силуэты. Те деревья, что поближе, как будто посинели. Над озером вышла луна, плоская и хрупкая. Вода вылизывала берег. Спустилась кромешная тьма.

Когда я вернулась в дом, Эйвин переодевала сыновей в пижамы. Мальчики поныли, потом утихомирились. Эйвин села в ногах кровати-самоделки и с мобильного телефона стала читать им сказку.

Когда-то давным-давно, начала она. Я слушала с порога. Нет на свете истории, что хоть отчасти не обращалась бы к прошлому.

Я зажгла масляные лампы, оставила гостей и с Джорджи сошла к озеру. Поплыла. Вода была свирепа и холодна. Пробирала до костей. Я взглянула на дом. Взошел Томас, долговязая фигура пересекла лужайку.

Вернувшись, я у двери обтерла Джорджи полотенцем. Маниаки с женой сидели на террасе – черные силуэты против света. Искра на стальной оправе его очков. Я уловила обрывок разговора: конференция, мальчики, предстоящий аукцион. Они склонились друг к другу через стол, между ними лежал лист бумаги, какие-то цифры. Оба отражались в стекле. Дальше тянулась далекая и черная вода. Я стояла в дверях долго-долго, не зная, что сделать, что сказать. Мне не нужна их жалость. И я не останусь, если останутся они.

Когда я подсела за стол, молчание их было подернуто нежностью. Мир берет и не кончается; невозможно им не восхищаться.

Трансатлантические благодарности

В истории не бывает подлинной анонимности. Да и в историях, если вдуматься, тоже. Многие руки направляли эту книгу, и неловко было бы сделать вид, будто я написал роман в одиночку. Разумеется, все оплошности и ошибки на мне, но не могу не упомянуть тех, кто помогал мне в пути. Первым делом, как всегда и навсегда, – Эллисон, Изабелла, Джон Майкл и Кристиан. Спасибо моим коллегам и студентам в колледже Хантера – особенно Дженнифер Раб, Питеру Кэри, Тому Слею и Гэбриэлу Паккарду. Я искренне признателен Дэвиду Блайту, Джону Уотерсу, Патрише Феррерио, Марку Коннеру, Брендану Баррингтону, Кол му О'Грейда, Фенуле Суини, Ричарду Брэдбери и Доналу О'Келли за помощь с главой о Даглассе. Для знатоков его наследия отмечу, что ради достоверности повествовательной ткани порою сочетал, соединял, а иногда и сочинял цитаты. За главу об Алкоке/Брауне я в неоплатном долгу перед Скоттом Олсеном, Уильямом Лангавише, Калленом Мёрфи, Бренданом Линчем и Эндрю Нэйамом из лондонского Музея науки. За главу о Джордже Митчелле хочу поблагодарить Джорджа и Хэзер Митчеллов лично – с огромным великодушием они впустили в свою жизнь мое воображение. Кроме того, я должен сказать спасибо Лиз Кеннеди, Тиму О'Коннору, Митчеллу Райссу, Деклану Келли, Морису Хэйзу, Тони Блэру и бесчисленным прочим (в особенности Шеймасу и Мерейд Бролли), кто разъяснял мне мирный процесс. Жители Аспена и Аспенский писательский фонд очень помогали на каждом шагу; особое спасибо за все Лисе Консильо. Моя неугасимая благодарность трансатлантической команде – Лоретте Бреннан Гтаксмен, Гэбриэлу Бёрну, Найаллу Бёрджессу и Юджину Даунзу. В последнюю пару лет, когда случались грозы, мне дарили крышу над головой – огромное спасибо Мэри Ли Джексон, Флёр Джексон, Кайрону Бёрку и Клэре Джексон за дом на берегу Стрэнгфорд-Лох; несколько букв и громадный букет благодарности Уэнди Арести за кров в Аспене; спасибо Брюсу Бергеру за то, что пустил в самый красивый коттедж на западе; Исе Катто и Дэниэлу Шо – за покой в Вуди-Крик; и, разумеется, Розмари и Роджеру Хокам за поддержку и комнату наверху. За редакторские наставления и остроту взгляда искренне благодарю Дженнифер Херши и Александру Прингл. Мартину Куинну – поклон до земли. Также спасибо Кэролайн Эст, Томасу Уберхоффу и Кэролин Корманн. Всегда признателен Саре Шел фант, Эндрю Уайли и всему Wylie Agency. За немеркнущее вдохновение я благодарен Джону Бергеру, Майклу Ондатже, Джиму Харрисону и Уэнделлу Берри. Чтением и советами в пути мне помогали и многие другие – Джон и Анна Кусатисы, Джо Леннон, доктор Джим Мэрион, Терри Купер, Чандран Мадхун, Морис Бёрн, Шариф Абдуннур, Боб Муни, Дэн Барри, Билл Чен, Том Келли, Дэнни Макдоналд, Майк Джуэлл, Тим и Кэти Кипп, Кэйтлин Гринидж, Шон, Сэлли и вся моя родня в Ирландии, а особенно – мой брат Ронан Маккэны: он занимается поддержкой моего веб-сайта, и без него я бы напрочь заплутал. Есть и другие; надеюсь, я забыл немногих. Я тихонько поблагодарю их в пути, где все мы вместе парим в вышине.

Страницы: «« ... 345678910

Читать бесплатно другие книги:

«Содержательность предлагаемой читателю книги можно оценить уже по ее оглавлению. Интеллектуальная и...
«Интеллект и разум» – третья, заключительная часть трилогии испанского философа Хавьера Субири «Чувс...
«Интеллект и логос» – вторая часть трилогии испанского философа Хавьера Субири «Чувствующий интеллек...
Книга посвящена духовной проблематике кинематографа. Автор обращается к творчеству И. Хейфица, А. Та...
Американские вирусологи создали новый вид оружия массового поражения – бактериологический препарат «...
Из этой книги вы узнаете о двух прославленных докторах: Валентине Дикуле и Николае Касьяне – об их ж...