Трансатлантика Маккэнн Колум
– И не брали уроков?
– Нет.
– Но, если позволите…
– Да?
– Как вы объясните подобное красноречие?
Тугой узел свернулся у Дагласса в груди.
– Подобное красноречие?
– Да? Как это…
– Вы извините меня?
– Сэр?
– Мне пора бежать.
Дагласс пересек комнату, громко щелкая подошвами, на ходу расплываясь в улыбке.
Под вечер он замечал Лили – та прибиралась на верхнем этаже. Всего семнадцать лет. Песочные волосы. Глаза в окантовке веснушек.
Закрыл дверь, сел писать. Перед глазами – ее силуэт. Дагласс пропустил ее вперед на лестнице. От нее повеяло табаком. Мир снова стал обыкновенным. Дагласс поспешно спустился в салон, где принялся за литературные журналы, на которые подписывался Уэбб; горы книг и журналов. В них можно потеряться.
Над головой звучали шаги Лили. Когда смолкли, он обрадовался. Вернулся наверх, сел писать. В спальне ни пылинки, гантели на месте.
Из банка на Колледж-грин отправили в Бостон поручение – положить 225 фунтов стерлингов на счета Американского общества борьбы против рабства. То есть 1850 долларов. Дагласс и Уэбб явились в жестких шерстяных пальто и белых льняных соочках. Над Дублином летали чайки – толпами, как побирушки. На задах скандирующей толпы он разглядел мальчика с красной сыпью на шее и лице.
– Эй, мистер Дагласс! – заорал мальчуган. – Мистер Дагласс, сэр!
Когда карета свернула возле университета, Дагласс отчетливо расслышал, как мальчуган запустил в воздух имя без фамилии.
Газеты трубили о том, что перед гигантской толпой у дублинских верфей выступит О’Коннелл. Народный трибун. Подлинный сын Ирландии. Всю жизнь агитировал за католическую эмансипацию и парламентское правление, про отмену рабства тоже писал. Блестящие сочинения – пылкие, страстные. О’Коннелл всей жизнью своей рискнул ради подлинной свободы, прославился своими речами, писаниями, главенством закона.
Чтобы успеть к началу Дагласс отменил чаепитие в Сандимаунте. Катил вдоль многолюдных доков. Невообразимая толпа: сюда словно выжали весь Дублин, как губку в раковину Целая раковина живых ножей и вилок. Полиция по краю сдерживала толпу. Дагласс потерял Уэбба и протолкался вперед, к сцене, как раз когда появился О’Коннелл. Великий Освободитель – грузный, усталый, кислый: по всему судя, таков с самого освобождения из тюрьмы[14]. И однако же толпа взревела. Мужчины и женщины Ирландии! Шум стоял оглушительный. О’Коннелл взял рупор и заговорил – стрелял в небо словами, огромными, грозными, налитыми до краев. Речь потрясла Дагласса – логика, риторика, юмор.
О’Коннелл обнимал толпу колодцем протянутых рук. Подавался вперед. Обуздывал пыл. Разворачивался на каблуках. Расхаживал по сцене. Поправлял парик. Держал паузы. Речь его передавали другие – они стояли на высоких стремянках и посылали слова дальше, вдоль доков.
– Расторжение унии – право Ирландии и наказ Господа!
– Оглядитесь: Англия низвела наш народ до неволи!
– Применение силы не есть наша цель!
– Объединяйтесь, агитируйте, восстаньте со мною вместе!
В смрадном воздухе взлетели шляпы. Приветственные крики ритмично шагали над толпой. Дагласс словно к месту прирос.
Потом ирландца окружила громадная ватага. Дагласс протолкался ближе, с извинениями протиснулся мимо десятков пар плеч. О’Коннелл поднял глаза, мигом понял, кто перед ним. Они обменялись рукопожатием.
– Большая честь, – сказал О’Коннелл.
Дагласс опешил.
– Исключительно для меня, – ответил он.
Ладонь О’Коннелла вырвалась из его руки. Даглассу столько всего хотелось обсудить: расторжение унии, пацифизм, положение ирландского духовенства в Америке, философию агитации. Он снова потянулся за рукой ирландца, но их уже разделяло слишком много тел. Его отталкивали, пихали. Какой-то человек заорал ему в ухо про умеренность. Другой требовал подписи под петицией. Какая-то женщина отвесила книксен; от нее дохнуло грязным амбре. Дагласс отвернулся. Под десятками углов налетало его имя. Дагласса словно крутило в водовороте. О’Коннелла уводили со сцены.
Когда Дагласс снова повернулся, Уэбб цепко взял его за локоть, сказал, что у них назначено на Эбби-стрит.
– Одну минуту.
– Боюсь, нам пора, Фредерик.
– Но я должен с ним поговорить…
– Уверяю вас, представится еще немало возможностей.
– Но…
Дагласс перехватил взгляд О’Коннелла. Они кивнули друг другу. Дагласс посмотрел, как ирландец уходит. Сутулится в ярко-зеленом пальто. Платком отирает лоб. Парик слегка съехал. Некая смутная грусть. Но – обладать такой властью, подумал Дагласс. Таким обаянием. Такой энергией. Столь великолепно царить на сцене. Пробуждать справедливость без насилия. И как слова его до мозга костей прошибали народ, что еще не разошелся из доков, болтался, точно мусорные ошметки на воде.
Спустя два дня в Зале примирения О’Коннелл вывел его на сцену, воздел его руку в воздух: Перед вами, сказал он, чернокожий О’Коннелл! Дагласс смотрел, как к стропилам взметаются шляпы.
– Ирландцы и ирландки…
Он взглянул на эту человеческую свалку. Сплошь мерзость и низкопоклонство. Я благодарен, промолвил он, за честь выступить перед вами. Воздел руки, угомонил толпу, заговорил о неволе и торговле, о лицемерии и необходимости отмены рабства.
Приток энергии. Огонь. Он слышал, как бежит по толпе рябь его слов.
– Взглянув на одного-единственного человека, – сказал он, – вы узрите все человечество. Зло, причиненное одному, причиняется всем. Никакой силе не заточить в темницу добро и справедливость. Отмена рабства станет естественным течением мысли нашего мира!
Он расхаживал по сцене. Плотнее запахивал пиджак. Он еще никогда не видел такой аудитории. Она глухо ворчала. Он выдержал паузу. Затем кулаком вбил в них свои тезисы. Всем телом потянулся к ним. Поискал их глаза. И все же чувствовал дистанцию. Тревожно. Меж ключиц собралась капля влаги.
С галерки донесся крик. А как же Англия? Он не осуждает Англию? Англия ведь тоже рабовладелица. Разве нет наемного рабства? И оков капиталистического гнета? И подпольной дороги, по которой всякий ирландец с радостью бежит от английской тирании?
На галерку двинулся полицейский, заостренная каска исчезла. Смутьяна быстро утихомирили.
Дагласс выдержал еще одну долгую паузу. Я верю в дело Ирландии, произнес он затем. Внизу гребнем волны закивали головы. Он понимал: тут нужна осмотрительность. Под сценой стоят газетчики, записывают каждое слово. Опять придем к Британии и Америке. Он поднял руку. Слегка повертел ею в воздухе.
– Что думать нам о государстве, кое бахвалится свободой, – произнес он, – но заковывает в кандалы свой народ? Самой судьбою начертано, что свобода станет всемирной. У человечества одна задача на всю планету.
Облегчение затопило его, когда толпа зааплодировала. О’Коннелл вышел на сцену и вновь воздел руку Дагласса, повторил: чернокожий О’Коннелл! Дагласс поклонился и глянул вниз: в первых рядах Уэбб грыз ручку лорнета.
За ужином на Досон-стрит он сидел подле лорд-мэра, но отклонял стул назад, чтобы поговорить с О’Коннеллом.
Вечером они вместе прогуливались в саду резиденции, торжественно шагали меж по-зимнему стриженных розовых кустов. О’Коннелл слегка сутулился, руки сцепил за спиной. Ему жаль, сказал О’Коннелл, что он не может больше и непосредственнее помочь Даглассу и его народу Ему тяжко слышать, что среди рабовладельцев Юга столько ирландцев. Трусы. Предатели. Позор национального наследия. Он не допустит, чтоб они бросали тень на него. Они отравлены, привезли свой яд с собою, опозорили свой народ. Да не ступит наша нога в их церкви. Они принесли присягу ложного превосходства.
О’Коннелл схватил Дагласса за плечи и сказал: однажды я убил человека. На дуэли, в Кильдаре. Во имя защиты католической гордости. Выстрелил ему в живот. Остались вдова, ребенок. Это мучит меня по сей день. Я больше никого не убью, но по-прежнему готов умереть за веру: человек свободен, только если живет ради дела свободы.
Они серьезно беседовали о положении в Америке, о Гаррисоне, Чэпмен, президентстве Поука[15], перспективе выхода южных штатов из Союза.
О’Коннелл был многогранен, но Дагласс чуял в великом человеке тайное истощение. Точно слишком тяжелы все те вопросы, что он нес по жизни, – незаметно въелись в плоть, застряли в теле, пригибали к земле.
Он чувствовал ладонь О’Коннелла у себя на локте, в тишине между шагами слышал трудное дыхание. Худой человек бродил вдоль дальней границы сада, постукивая по часам, что свисали на цепочке из жилетного кармана.
О’Коннелл отослал человека прочь, но Даглассу почудилось, будто он впервые в жизни распознал мелкое поражение славы.
Говорят, что история выступает на стороне разума, но подобный исход отнюдь не гарантирован. Очевидно, что будущее всемирное счастье, если таковое достижимо, никогда в полной мере не искупит страданий прошлого. Зло рабовладения – постоянная, неискоренимая реальность, однако рабовладение само по себе должно быть запрещено! Истина неотложна. Момент истины настал!
Карета готова; октябрь, пора отправляться с лекциями на юг. Одежду вычистили. Бумаги обернули клеенкой. Уэбб велел слугам накормить и напоить лошадей. Дагласс наклонился за сундуком – хотел отнести сам. Новые книги, новая одежда, гантели.
– Что у вас там такое? – спросил Уэбб.
– Книги.
– Позвольте мне.
Дагласс вцепился в сундук.
– Вроде тяжеловат, старина.
Дагласс постарался изобразить легкость. Туго натянулись мускулы спины. Уэбб мимолетно ухмыльнулся. Позвал кучера, Джона Крили. Тщедушный, худощавый, с изнуренным лицом нешуточного пьяницы. Втроем закинули сундук на полку позади кареты, привязали бечевой.
Дагласс жалел, что поволок с собой гантели. Опрометчиво. Боялся, что Уэбб усмотрит в нем тщеславие.
Познакомившись ближе, они друг друга невзлюбили. Уэбб напыщен, полагал Дагласс. Нетерпим, обидчив, одержимо праведен. Раздосадовался, получив счет от портного. Вычел стоимость жилета из книжных гонораров Дагласса. Скаредный какой-то. Дагласс чувствовал, как Уэбб наблюдает почти неотрывно, ждет, когда гость споткнется. Дагласс боялся превратиться в диковину. Его наколют на булавку. Проведут наблюдение. Анатомируют. Дагласс ненавидел, когда его зовут «старина». Напоминало о полях, о плетях, о ножных браслетах с шипами, о драках в амбаре. И к тому же деньги – Уэбб собирал их, дабы затем пожертвовать на правое дело в Америку. Каждый вечер спрашивал Дагласса, получил ли тот частные пожертвования. Это раздражало. Дагласс с преувеличенной церемонностью опустошал карманы, рывком их выворачивал, тряс.
– Видите? – говорил он. – Я по-прежнему всего лишь бедный невольник.
Но Дагласс сознавал и собственные изъяны. Временами бывал резок и безрассуден, судил поспешно. Надо учиться терпимости. Он понимал, что Уэбб не добивается финансовой выгоды, и нельзя не признать, что ирландец, похоже, раскаивался, если временами говорил с чернокожим озлобленно.
Затянули бечеву на сундуке. Слуги вышли попрощаться. Лили порозовела, когда Дагласс подошел пожать ей руку. Шепнула, что знакомство с ним – величайшая честь. Она надеется, что однажды они встретятся вновь.
За спиной кашлянули.
– Солнышко скоро сядет, старина, – заметил Уэбб.
Дагласс снова пожал всем руки. Слуги никогда не видали, чтобы гость так поступал. Смотрели вслед, пока карета не проехала по Грейт-Брансуик-стрит и не исчезла за колледжем.
Ходили слухи о картофельной гнили, но земля за городом казалась здоровой, зеленой, прочной. Под Грейстоунз остановились на холме поглядеть на великолепную игру света по кромке Дублинского залива. Вдали появились радуги – переливались над береговой полосой, усеянной красными водорослями.
Уэбб и Дагласс по очереди ехали на козлах спереди, подле Крили. Страна потрясала. Цветущие изгороди. Галоп ручейков. В дождь сидели друг против друга в карете, читали. Временами наклонялись, стучали визави по коленке, декламировали пассаж вслух. Дагласс перечитывал речи О’Коннелла. Изумляла гибкость разума. Кивок всемирному. Дагласс размышлял, доведется ли встретиться с О’Коннеллом снова, побеседовать подольше, отдать Великому Освободителю собственные идеи в ученичество.
Карета подскакивала на изрытых дорогах. Немногим быстрее дилижанса или двуколки. К удивлению Дагласса, выяснилось, что южнее Уиклоу железных дорог пока не водится.
Предвечерья лавиной желтизны растекались по холмам. Небесные ставни внезапно растворялись и затворялись. Качкая яркость, затем снова темень. Была в этом краю некая шероховатая невинность.
Когда он сидел впереди на козлах, люди выходили из домов поглазеть. Хлопали его по плечу, жали руку, осеняли крестом. Порывались поведать ему о хозяевах земель, об отсутствующих землевладельцах, об английских зверствах, о далеких любимых, но Уэббу не терпелось ехать дальше: у них же расписание, им надо лекции читать.
Детишки бежали по дороге за каретой, нередко целую милю, а потом их, таких ломких, проглатывал пейзаж.
Уиклоу, Арклоу, Эннискорти; он рисовал маршрут в дневнике. Отмечал, что в стране и впрямь витает намек на голод. По вечерам владельцы пансионов извинялись за отсутствие картошки.
В Уэксфорде он стоял на верху лестницы в Зале собраний. От глаз сокрыт, но видел весь лестничный марш; этажом ниже поставили стол, и афиша с его портретом трепетала на стене под сквозняком.
Поглядеть на него пришли местные мелкие дворяне. Изысканно одетые, любопытные, терпеливые. Тихо расселись, сняли шарфы, подождали, пока он сойдет. Его слова разбередили их – «Верно говорите! – кричали они. – Браво!» – а после выступления они выписывали разве что векселя, обещали организовать ярмарки, праздники, распродажи пирогов, послать деньги за Атлантику.
Но когда Дагласс вышел на улицу, кожу словно окорябало ножом. Улицы забиты ирландской беднотой, католиками. Все взвинчены обреченностью. Поговаривали о читальнях для сторонников расторжения унии, о тайных дебатах. Сожженных домах. Среди этих людей его переполняли тревога и восторг. Паписты смешливы, склонны к кутежам, высокой печали, собственным клише. Уличный артист танцевал в шутовском колпаке с колокольчиками. Дети вразнос торговали нотами баллад. Женщины раскуривали глиняные трубки. Хотелось остановиться на улице, экспромтом произнести речь, но гостеприимные покровители подталкивали его вперед. Оглядываясь через плечо, он будто смотрел в недорытую канаву.
Его вели долгой улицей меж величественных дубов к огромному особняку. В окнах свечи. Слуги в белых перчатках. Он подмечал, что вокруг в основном английские акценты. Члены магистрата. Землевладельцы. Мелодичные, осведомленные, но когда он спрашивал о голоде на улицах, ему отвечали, что в Ирландии всегда голод. Такая страна – любит болеть. Ирландцы сами себе на головы сыплют горящие уголья. Не умеют потушить огонь. Полагаются на других, как обычно. Никакого понятия о самостоятельности. Горят, а потом опрокидывают на себя пустые ведра. Вечная история.
Беседа петляла. С ним заговаривали о демократии, собственности, естественном порядке, христианском императиве. На большом серебряном подносе подали вино. Он вежливо отказался. Хотел расспросить о слухах касательно подпольных движений. Некоторые лица погрустнели. Может, ему подробнее расскажут о католической эмансипации? Они читали пылкие диатрибы О’Коннелла? А это правда, будто некогда ирландским арфистам вырывали ногти, чтоб они не могли играть? Отчего ирландцев лишили их языка? Где тут защитники бедноты?
Уэбб за локоть увел его на веранду и сказал:
– Однако, Фредерик, нельзя ведь кусать кормящую руку.
В уэксфордскую ночь просеяны звезды. Конечно, Уэбб прав. Альянсы неизбежны. Столько сторон у всякого горизонта. Выбрать можно лишь одну. Все разом не вместит разум. Правда, справедливость, реальность, противоречие. Возможны недопонимания. У него лишь одно дело жизни. За него и надо цепляться.
Он расхаживал по веранде. Холодный ветер хлестал воду.
– Вас ждут, – сказал Уэбб.
Он пожал руку Уэббу, вернулся в дом. Комнату обдало холодом из открытой двери. Кофе пили из фарфоровых чашечек. Женщины сгрудились вокруг рояля. Он выучился играть Шуберта на скрипке. С головой погружался в адажио; даже в медлительности своей ловкость его пальцев восхищала их.
Они держали путь на юг. Прямо за рекой Барроу свернули не туда. Заехали в глушь. Проломанные заборы. Замковые руины. Болото за болотом. Лесистые мысы. Над хижинами поднимался торфяной дым, липкий и хлипкий. На слякотных тропах шевелилось тряпье. Казалось, оно живее, чем тела внутри. Карета ехала мимо, и семьи провожали ее взглядами. Дети от голода одичали.
У обочины горела хижина. Дым вырастал словно из-под земли. В полях, под чахлыми деревцами, мужчины недобро глядели вдаль. У одного губы измазаны бурым клейстером – возможно, ел древесную кору. Равнодушно посмотрел, как мимо катит карета, затем поднял посох, точно сам с собою прощался. Заковылял через поле, по пятам за ним потрусила собака. Он упал на колени, встал, зашагал прочь. Смуглая девушка собирала ягоды в кустах; все платье в красном соке, будто ее рвало этими ягодами, одной за другой. Девушка криво улыбнулась. Ни одного зуба во рту. Она твердила одно и то же по-ирландски; похоже, молилась.
Дагласс вцепился в локоть Уэбба. Того как будто мутило. Горло бледное. Говорить он не желал. Вся земля провоняла. Прокисла почва. Зараза источала гнилостный запах. Весь картофельный урожай погиб.
– Они только этим и питаются, – сказал Уэбб.
– Но почему?
– У них больше ничего нет.
– Да быть такого не может.
– Все остальное они требуют у нас.
Мимо проскакали британские солдаты; копыта забрызгали изгородь грязью. Красные кокарды на зеленом. Точно брызги крови на земле. Солдаты юны и перепуганы. В глубинке витал мятежный дух; даже птицы как будто скулили на деревьях. Вроде бы слышался волчий вой, но Уэбб сказал, что последнего волка пристрелили полвека назад. Кучер Крили захныкал – мол, вдруг это банши.
– Ой, оставь эти глупости, – отвечал Уэбб. – Правь!
– Но, сэр…
– Правь, Крили.
Заехали в поместье, спросили, нельзя ли накормить лошадей. На воротах трое караульных. За плечами – каменные соколы. В руках караульных лопаты, но черенки остро заточены. Землевладельцы в отсутствии. Имел место пожар. Дом тлел. Никого не пропускали. Им строго наказано. Караульные глядели на Дагласса, старались скрыть изумление при виде негра.
– Убирайтесь, – велели они. – Сию же минуту.
Крили повел карету дальше. Дороги змеились.
Высоко вздымались изгороди. Угрожающе надвинулась ночь. Лошади замедлились. Похоже, загнаны. На длинных мордах – сталактиты слюны и пены.
– Шевелись уже, будь любезен, – крикнул Уэбб из кареты, где сидел, коленями упираясь в колени Дагласса.
Под древесным пологом карета со скрипом замерла. Подступила тишина. Под приглушенное шарканье копыт раздался женский голос. Женщина как будто читала благословение.
– Что такое? – окликнул Уэбб.
Крили не ответил.
– Пошевеливайся, любезный, темнеет уже.
Но карета с места не тронулась. Уэбб пнул низ дверцы, вышел из каретного нутра. Дагласс следом. Они очутились в черной лесной бане. На дороге разглядели холодный и зернистый женский силуэт: серая шерстяная шаль, обрывки зеленого платья. Накинув веревку на плечи, женщина тащила за собой малюсенькую вязанку хвороста.
На вязанке лежал белый сверточек. Женщина взглянула на них. Глаза засияли. Мучительная боль перехватила ей горло.
– Поможите моей детушке, сэр? – попросила она Уэбба.
– Что вы сказали?
– Да благословит вас Господь, сэр. Поможйте моей детушке?
И она подхватила ребенка с вязанки.
– Боже праведный, – сказал Уэбб.
Из свертка выпросталась рука. Женщина запихала ее обратно в тряпье.
– Ради Господа, детушка хочет кушать.
Поднялся ветер. Они слышали, как хлещут друг друга ветви.
– Возьми, – сказал Уэбб и протянул ей монету.
Женщина не взяла. Лишь склонила голову. Словно узрела на земле под ногами собственный стыд.
– Она же ничего не ела, – сказал Дагласс.
Уэбб снова порылся в кожаном кошельке и выудил шестипенсовик. Но она все равно не взяла. Прижимала дитя к груди. Мужчины застыли. Их охватил паралич. Крили отвернулся. Дагласс чувствовал, как сам оборачивается дорожной тьмою.
Женщина сунула им ребенка. Шибануло смертной вонью.
– Возьмите ее.
– Мы не можем ее взять, мэм.
– Умоляю, вашство. Возьмите.
– Мы правда не можем.
– Молю вас, тысячу раз, да благословит вас Господь.
Руки женщины всползали к шее двумя веревочками. Она снова выпростала детскую ладошку, растерла мертвые пальчики. Изнутри запястье уже темнело.
– Возьмите ее, умоляю, сэр, она кушать хочет.
И она снова сунула им мертвое дитя.
Уэбб уронил к ее ногам серебряную монету, развернулся; руки тряслись. Взобрался на деревянные козлы к Крили.
– Поехали, – сверху сказал он Даглассу.
Тот подобрал грязную монету и вложил женщине в руку. Женщина даже не взглянула. Монета выскользнула из пальцев. Губы ее шевелились, но она не промолвила ни слова.
Уэбб стегнул поводьями по спине лошади, затем резко их натянул, будто гнал карету и в то же время стоял.
– Давайте, Фредерик, – позвал он. – Забирайтесь, забирайтесь. Скорее.
Они поднажали. Болотами, прибрежьями, долгими лугами невероятной зелени. Холод распахивал объятья. Остановились купить еще одеял. И безмолвно помчались во тьме вдоль берега. Наняли человека, чтоб ехал впереди с фонарем до самого постоялого двора. Шарик света рельефно выписывал деревья. Через восемь миль человек отстал: на дороге не встретилось открытых постоялых дворов. Они вместе съежились в карете. Мертвое дитя не поминали.
Зарядил дождь. Небо нисколько не удивилось. Миновали бараки, где солдаты в красных кителях охраняли зерновую поставку. Там разрешили накормить и напоить двух лошадей. На дороге под Иолом стоял старик, швырялся камнями в темнокрылого грача на дереве.
С голодом ничего не поделать, сказал Уэбб. Человеку не достичь всего: нам не удастся оздоровить поля. Подобное случается в Ирландии нередко. Таков закон этого края – неписаный, неизбежный, чудовищный.
По осеннему холоду они вдоль причалов прикатили в Корк. Ясный вечер. Ни ветерка. Громадное сырое оцепенение. Брусчатка блестела чернотой.
Карету подвели к номеру 9 по Браун-стрит, где обитало семейство Дженнингсов. Красивый каменный дом, вдоль узких тропинок – розовые сады.
Дагласс распахнул дверцу. Он совершенно вымотался. Шел так, будто внутри поломалась ось. Хотелось только лечь в постель. Заснуть не удавалось.
Чернокожая девушка. Убежала. Отзывается на имя Артела. Над глазом небольшой шрам. Многие зубы отсутствуют. На щеке и лбу заклеймена буквой «А». Шрамы на спине, на ногах не хватает двух пальцев.
Продается. Сильный цветной мужчина Джозеф. Умеет плотничать. Также продаются: кухонные принадлежности, собрание теологической литературы.
Продаются срочно: семеро негритянских детей. Сироты. Воспитаны. Хорошо выглядят. Прекрасные зубы.
Он сошел вниз с зажженной свечой на узорчатом блюдце. Огарок кривил его тень. Дагласс видел себя многообразно: высоким, низким, длинным, страшным. Слегка поскользнулся на лестнице. В арочном витраже над парадной дверью виднелись звезды.
Подумал было прогуляться, но куда ему гулять в ночном белье? Босиком зашагал меж деревянных панелей коридора, вошел в библиотеку. Одни сплошные книги. Долгие вереницы полемических позывов. Он провел по ним рукой. Чудесные кожаные переплеты. Ряды зеленого, красного, бурого. Золотое и серебряное тиснение на твердых корешках. Он поднял свечу, медленно повернулся, глядя, как блик перелетает с полки на полку. Мор, Свифт, Спенсер. Поставил свечу на круглый столик, шагнул к стремянке. Шеридан, Байрон, Филдинг. Дерево холодило подошвы. Стремянка стояла на колесиках, цеплялась к латунной перекладине. Он взобрался на вторую ступеньку. Оказалось, если взяться за полку, стремянку можно сдвинуть. Поначалу катался медленно, туда-сюда. Затем быстрее, безрассуднее, а затем убрал руку.
Надо бы потише. Скоро дом начнет просыпаться.
Дагласс снова оттолкнулся от полки, поехал вдоль книжных рядов. Взобрался еще на одну ступень. Выше. В библиотеке попахивало свечным жиром. Огарок захлебнулся. Мысли Дагласса обратились к его маленьким детям. Они бы разрешили, подумал он. Они бы не осудили его – ужасно серьезного отца, что катается на стремянке мимо окна, и солнце встает над причалами Корка, и звезды почти угасли, и заря раззявилась в прорехе штор. Он попытался вообразить их здесь, в доме с высокими книжными шкафами.
Он спрыгнул со стремянки, забрал блюдце с огарком, приготовился красться по лестнице, и тут скрипнула дверь.
– Мистер Дагласс.
Изабел, одна из дочерей, двадцати с небольшим лет. В простом белом платье, волосы высоко заколоты.
– Доброе утро.
– Да, чудесное, – сказала она.
– Я тут на книги смотрел.
Она покосилась на стремянку, будто уже все поняла.
– Подать вам завтрак, мистер Дагласс?
– Спасибо, – ответил он, – но я, наверное, вернусь в постель. Боюсь, поездка выжала из меня все соки.
– Как вам угодно. Вы ведь знаете, что слуг у нас в доме нет?
– Простите?
– Мы сами себя обслуживаем.
– Счастлив слышать.
Он уже поял, что эти друзья Уэбба – необычайные люди. Владельцы уксусного завода. Церковь Ирландии. Достаток напоказ не выставляли. Дом скромен. Открыт любым гостям. Потолки низки везде, помимо библиотеки, словно человеку надлежит склонять голову повсюду – но не в обиталище книг.
Изабел глянула в окно. Солнце проступало над краткой линией деревьев в глубине сада.
– И как вам наша страна, мистер Дагласс?
Удивительная прямота. Интересует ли Изабел отвага откровенности? Сельская глушь ужаснула его, он редко сталкивался с такой нищетой, даже на американском Юге, ему и сейчас затруднительно это постичь.
– Для меня большая честь оказаться здесь, – ответил он.
– А для нас большая честь принимать вас. Приятная вышла поездка?
– Мы ехали проселками. Многое увидели. Местами очень красиво.
В тишине она подбрела к окну. Выглянула в сад, где, гибко опираясь на деревья, все выше взбирался свет. Дагласс видел, что у нее на языке вертятся слова. Она пощупала край шторы, намотала ниточку на палец.
– Надвигается бескормица, – наконец произнесла Изабел.
– Должен признать, порой путешествие навевало уныние.
– Поговаривают о голоде.
Он снова вгляделся. Изабел была худа и простовата, отнюдь не красавица. Глаза ярко-зеленые, размытый профиль, естественная манера. Никаких украшений. Никакой суеты. Аристократический акцент. Вряд ли такая женщина распахнет настежь окна мужского сердца, однако что-то в ней было такое, отчего воздух между ними ярко окрасился.
Дагласс рассказал ей о мертвом ребенке на дороге. Заметил, как слова проникают в ее глаза, поселяются в ней: дорога, вязанка, оброненная монета, древесный полог, и как вокруг падал свет, когда они уезжали. История отяготила ее. Изабел так туго намотала обтрепанную ниточку, что кончик пальца распух.
– Я пошлю кого-нибудь ее поискать. На дороге.
– Вы очень добры, мисс Дженнингс.
– Помогут ей похоронить ребенка.
– Да.
– Но пока вам надо отдохнуть, мистер Дагласс, – сказала она.
– Благодарю вас.
– А потом дозвольте нам с сестрами показать вам город. В Корке есть чем гордиться. Увидите.
Он слышал, как завозился дом, как наверху скрипят половицы. Слегка согнул стан, попрощался, вышел в коридор. Он устал, но предстояла работа: письма, статьи, еще одна попытка штурмом взять предисловие. Его книгу переиздавали. Предисловие – упражнение на равновесие. Нащупать уместное напряжение. Канатоходец. Он больше не станет лебезить. Он взошел по лестнице, ступил в спальню, развернул страницы, собрался редактировать. Достал гантели. Головой уперся в стол. И начал разом махать гантелями и читать, махать и читать.
Вскоре услышал цокот копыт за окном. Изабел скакала по гравийной дороге. Из высокого окна он глядел, как она удаляется, пока ярко-синее пальто не превратилось в крапинку.
Ковры были роскошны. Подушки постираны. Хозяева дома срезали свежие цветы, поставили на окно, где те кивали на ветру. На тумбочке у кровати Библия. «Путеводитель по миру птиц и животных». «Шарлотта, правдивая история». «Векфильдский священник»[16]. «Полное собрание псалмов, евангелических гимнов и духовных песнопений». На конторке Дагласс нашел чернильницу, промокашку, пустые тетради.
Какое облегчение – вернуться в привилегированный мир; путешествие по глубинке растревожило его.
Голод. Прежде он не сталкивался с этим словом. Видел бескормицу в Америке, но зараженные земли – никогда. В ноздрях по-прежнему стоял запах. Дагласс наполнил глубокую ванну. Весь намылился. Сунул голову под воду, задержал дыхание, погрузился глубже. Самые шумы этого дома – бальзам на раны; слышно, как в комнатах рикошетит смех. Дагласс вылез из воды, протер запотевшее окно. По-прежнему удивительно видеть крыши Ирландии. Что еще там, снаружи? Какие еще руины? Слышно, как падают листья.
Тише дождя.
Он дописал, убрал гантели, лег на кровать, заложив руки за голову, попытался задремать, не получилось.
Снизу призвали к ужину Он отмыл руки в умывальнике, облачился в свою самую чистую льняную сорочку.
Трапезы подавались в сельском стиле: ряды блюд и мисок, супов, овощей и хлеба стояли на огромном деревянном столе, и все бродили вдоль него, выбирая желаемое. В семействе Дженнингсов, похоже, многие не ели мяса. Дагласс густо намазал хлеб сардинным паштетом, положил салата. Гости у стола толкались и смеялись. Семейство Уэрингов. Райты. Пришли и другие: викарий, таксидермист, соколиный охотник, молодой католический священник. В восторге от знакомства с Даглассом. Прочли его книгу, жаждали обсудить. Судя по всему, дом был открыт любым конфессиям и идеям. Замечательная говорливость. Положение в Америке, позиция аболиционистов, возможность войны, потворство южным торговым законам, ужасные преследования индейцев чероки.
Дагласса, к его удовольствию, осадили. Никаких формальностей, в отличие от дома Уэбба. Беседа петляла под невероятными углами. Прежде редко бывало, чтобы все векторы разговора протекали через него. Уэбб наблюдал с дальнего конца стола.
Дагласс отчасти опасался, что ему расставляют ловушку, но шли часы, и становилось легче.
К его удивлению, женщины оставались за столом с мужчинами. Изабел в основном молчала. Ела скудно. Лизнула палец, подобрала крошки с тарелки. Была в ней застенчивость, однако в беседу она вступала словно на кончике ножа. Быстро пускала кровь и играла ретираду. Дагласс никогда не встречал таких людей. Оторопел, когда посреди разговора о Чарльзе Грандисоне Финни она повернулась к нему и спросила, как миссис Дагласс относится к вопросу коллективной молитвы[17].
Под воротником стало горячо.
– Миссис Дагласс?
– Да, – сказала Изабел.