Трансатлантика Маккэнн Колум
– Это насчет чего?
– Алкок.
– А, Джеки, да.
– Трагедия, – сказала она.
Они с Лотти услышали новость в ресторане гостиницы «Кокрейн». Спустя каких-то полгода после полета. Алкок упал во Франции. По дороге в Париж, на авиационную выставку. Заблудился в облаке. Не смог вывести аэроплан из штопора. Разбился в поле. Найден в кабине, без сознания. Какой-то крестьянин вытащил его, но через несколько часов Алкок умер. На нем были наручные часы, инкрустированные бриллиантами. Прошло несколько дней, и он лег с ними в гроб.
– Десять лет, – сказал Браун, будто вещая из окна, обращаясь к морю за лужайкой.
Эмили допила чай и поудобнее пристроила тело на мягкой кушетке. На каминной полке тикали часы. В гостиную вошли тени, постепенно растаяли. Эмили нравилось, как играет свет под ногами у Брауна. Хотелось вернуть его, смахнуть с его плеч серпантин, возвратиться к чистому переживанию над водою, промолвить заклинание, оживить миг.
– Вы пацифист, – сказала она.
– По-моему, такой же, как все. Мало подвигов, много везения.
– Я этим восхищаюсь.
– Да тут стараться-то особо не надо.
– Вы выиграли войну из аэроплана.
Браун поглядел на нее, перевел взгляд в окно. Огладил трость, постучал ею сбоку по столу. Кажется, раздумывал, сколько можно сказать.
– Почему вы больше не летаете?
Он скупо улыбнулся:
– Стареем.
Она не нарушила паузу, плоть ладоней погрузила в колодец платья.
– Идем на уступки.
Вдалеке грянул смех, на миг повис в воздухе, рассеялся.
– Пожалуй, я по сей день почти всегда в полете.
И затем погрузился в воспоминания – беспримесная свобода движения по воздуху. Рассказал Эмили о ночах в лагере для интернированных, о возвращении домой, о трепете «Вими», о том, как старый бомбардировщик слушался руля, вибрировал в теле пилота, и снег жалил щеки, и видимость никудышная, и хотелось вернуться к Кэтлин, и как аэроплан приземлился, споткнулся в болотной траве, и как удивительно было, что они еще живы, и толпы в Ирландии, снова возвращение домой, он стоял на балконе Аэроклуба в Лондоне, рыцарство, награда, день, когда они с Алкоком в последний раз пожали друг другу руки. Он, Браун, немало с тех пор написал и по-прежнему появляется на публике, но жизнь его довольно статична, он счастлив здесь, дома, с Кэтлин и Бастером. О многом не просит, у него и так всего в достатке.
Она видела, как его осеняет легкость. Поначалу ей почудилась в нем печаль – в первые минуты, когда он стоял в дверях, заслоняясь сыном, – но теперь она разглядела живость: он вновь становился собой. Эмили возрадовалась. Улыбка у него была медленная, загоралась в глазах, растягивала губы, и наконец лицо становилось плотнее, ближе.
Чай остыл, но они разлили остатки по чашкам. Гостиную исполосовали длинные тени. Браун рассеянно коснулся кармана пиджака.
– Кое-что еще, – сказал Браун. – Если позволите.
Он переплел пальцы, будто краткую молитву прочитал, и поглядел на Эмили. Взял печенье, окунул в чай. Подержал в чашке – печенье размокло и упало. Он выудил отсыревшее тесто ложкой. Еще помолчал.
– Вы уж простите меня.
– Да?
– Это не трагедия.
– Не поняла.
– Джеки, – пояснил он. – Джеки летел, понимаете? В аэроплане, ровно там, где и хотел быть. Он бы вовсе не сказал, что это трагедия.
Браун отодвинул ложку ото рта, металлический изгиб застыл у подбородка. Эмили пожалела, что нет Лотти – сфотографировать его сейчас.
– В воздухе. Твоя свобода в чужих руках. Понимаете меня?
Она услышала, как он вдохнул глубже.
– Может, детских, – прибавил он. – Может, тут то же самое. Может, ничего другого и нет.
Он смотрел Эмили за плечо. Она обернулась и увидела в саду Бастера. В обрамлении окна тот вроде бы с кем-то разговаривал. Эмили еще повернулась и разглядела Эмброуза. Фуражка лихо заломлена. Эмброуз поднял с земли теннисную сетку. Встряхнул, словно под дождем намокла, туго натянул. Она снова упала. Оба смеялись, мужчина и мальчик, хотя слышалось смутно.
У края корта стояла Лотти – на боку болтается камера. Взялась за другой конец сетки, потянула, наклонилась за ракеткой.
– Ваша дочь, – сказал Браун. – Имя забыл.
– Лотти.
– Да, точно.
– Мы будем очень признательны, если вы потом разрешите вас немножко поснимать.
– А молодой человек – это кто?
– Наш шофер. Из Королевских ВВС в Лондоне. Ехал всю ночь, забрал нас из Саутхэмптона. Привез сюда.
– Надо, значит, к обеду его пригласить.
Фарфор зазвенел, когда Браун ставил чашку с блюдцем на стол.
– Летчик?
– Хотел летать. Он в подразделении связи. А что?
– Иногда взлетаешь, зная, что на землю вернешься не совсем.
Блюдце грохнуло о стеклянную столешницу, и Браун убрал руку в карман. Даже через ткань было видно, как трясутся пальцы. Браун встал и направился к двери.
– Вы извините меня? – сказал он и шагнул на порог. Замер, не обернулся. – Мне нужно кое-что сделать.
Он спустился через пятнадцать минут. Узел галстука под горлом снова туг, щеки раскраснелись. Направился прямиком к Лотти, пожал ей руку:
– Рад вас видеть, барышня.
– Взаимно, сэр. Вы ведь не против? Уж больно свет хорош.
– Ах да, разумеется.
Лотти стряхнула камеру с плеча. Вывела Брауна на веранду, попросила сесть на низкий каменный парапет, против розовых кустов, над морем. На парапет он выложил трость, слегка прищурился в объектив, вынул платок, намочил, потер ботинок до блеска.
Небо за его спиной – дождевой дивертисмент, серость прошита синевой. Через плечо заглядывал куст белых роз.
– Итак, мистер Браун. Вопрос.
– Ага. Викторина, значит.
– Вы помните, какого цвета был ковер в «Кокрейне»?
– Ковер? – переспросил он.
– На лестнице.
Браун ладонью прикрыл глаза на свету. Эмили мимолетно припомнила этот жест – десять лет назад видела на Ньюфаундленде.
– Красный, – предположил Браун.
– А в ресторане?
– Я же угадал? Красный?
Лотти сменила ракурс, поймала больше тени у него на виске, текуче заскользила вдоль стены.
– А как называлась дорога, по которой вы ездили? До Лестерова луга?
– Я понял. Фокусы фотографа. Портовая дорога, если не ошибаюсь. А рыбацкие лодки там по-прежнему?
– Там по-прежнему говорят о вас, мистер Браун.
– Тедди.
– С нежностью говорят.
Эмили смотрела, как дочь вставляет в камеру новую пленку. Отснятая отправилась в карман платья. За многие годы Лотти научилась работать четко и умело – камеру перезаряжала в считаные секунды.
– У меня есть кадр, где вы бреетесь, – сказала Лотти. – Помните тазик на краю луга?
– Мы его грели бунзеновской горелкой.
– Наклонялись над тазиком.
– Это на случай, если вечером предстоит лететь. Продолжая говорить, она проволокла стул по веранде. Не спрашивая разрешения, усадила туда Брауна. Тот сел, ни словом не возразив. За его спиной сдвинулись облаконтуры.
– Вы нам приготовили бутерброды, – сказал Браун. – В то утро.
И улыбнулся до ушей. Она сменила объектив, присела на корточки, сняла от пола на широком угле.
– Мне ужасно неловко из-за письма.
– Мама сказала.
– Я оказался чудовищно забывчив.
– Оно же перелетело океан, мистер Браун.
– Что правда, то правда.
Она опять сменила ракурс, слегка подвинула Брауна на стуле.
– Зеленый, кстати.
– Что?
– Ковер. Зеленый был ковер. В «Кокрейне». Он расхохотался, запрокинув голову.
– Поклясться бы мог, что красный.
И тут теннисный мячик выстрелил высоко в воздух и приземлился в розовые кусты у него за спиной.
– Осторожнее! – крикнул Браун сыну.
Пересек веранду, взобрался на парапет. Тростью выгнал белый мячик из зарослей роз. Получилось не сразу. К мячу прилип листик.
Браун шагнул с парапета, выгнул спину и с неожиданной сноровкой запустил мячик в небо. Лотти сняла посреди броска; листик летел следом.
– Готово, – сказала Лотти.
За полдень они сели обедать на веранде: Браун, Эмили, Лотти, Эмброуз, Кэтлин и Бастер. Груды бутербродов; корки аккуратно отрезаны. Кекс из темного теста. Расшитая чайная баба согревала чайник.
Эмили не удивилась, уловив запашок виски от Брауна. Так вот зачем он выходил из гостиной. Вот отчего так непринужденно позировал перед камерой. Ну а почему нет? Он заслуживает новизны ощущений, решила она.
Увидела, как он склонился к Эмброузу, коснулся его рукава:
– А как дела в большом мире? В Лондоне?
– Великолепно, сэр, – отвечал Эмброуз.
– Ничего себе у вас боевое задание. Возить прекрасных дам.
– Да, сэр.
– Вы ирландец?
– Северная Ирландия, сэр.
– Превосходно. Люблю ирландцев.
Эмброуз на миг растерялся, смолчал. Браун откинулся на спинку стула, кивнул, уставился вдаль. Приоткрылась пола пиджака. Эмили заметила глазок серебристой фляги. Кэтлин положила руку Брауну на локоть – хотела удержать, не отпустить с земли, будто навеселе он мог и взлететь. Он опять кивнул – мол, да, милая, но ты уж мне разреши, всего разок.
Дневной свет облизывал подступы к веранде. Под конец обеда Бастер ускакал на теннисный корт. Вернулся с тремя ракетками и белым мячиком.
– Поиграйте со мной, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста.
Лотти и Эмброуз переглянулись, встали из-за стола, взяли мальчика за руки, вместе зашагали по лужайке.
– Ах вот оно что, – сказал Браун.
Эмили сидела в садовом кресле, наблюдала. Сетку починили и натянули. Дочь почеканила мячик на ракетке, послала через сетку Эмброузу. На солнце мячик брызнул мелкой моросью.
К их отъезду Браун уснул. Устроился в шезлонге, натянув одеяло по самую шею. По каменному парапету зелено ползла гусеница. Веки Брауна затрепетали. Эмили коснулась его руки, пожала ему пальцы. Он вздрогнул всем телом, будто вот-вот проснется, но затем повернулся на бок и утомленно фыркнул губами.
Эмили отступила. Понимала, что про алкоголь в статье не обмолвится. Нет нужды. Нет смысла. Нет, она хочет вспомнить его в воздухе, меж облачными слоями. Наделить его древним достоинством. Услышать, как он гикает, пролетая над деревьями.
Она поправила одеяло у него под подбородком. Ее пальцев коснулось его неглубокое дыхание. Бреясь, он кое-где пропускал волоски. Эмили выпрямилась, пожала руку Кэтлин:
– Спасибо, что приняли нас.
– Всегда вам рады.
– Ваш муж – прекрасный человек.
– Он просто устал, – сказала Кэтлин.
Эмброуз покрутил рукоять на авто, завелся. Машина тихонько двинулась. Миновали поворот под каштанами. В Лондон, предупредил Эмброуз, путь долгий.
Эмили обернулась; Кэтлин с Бастером стояли на крыльце. Кэтлин обвивала сына руками, подбородком упиралась ему в макушку. Под колесами хрустел гравий.
Деревья клонились к дороге. Толкали друг друга ветки. Ветерок встряхнул листву. Бастер вырвался, Кэтлин ушла, исчезла в доме.
Много часов спустя, проснувшись – в машине, в сгущающихся сумерках, – Эмили не удивилась, увидев, что дочь спит, положив голову Эмброузу на плечо. Словно заполнила собой контуры уже вырезанного для нее силуэта. Ее волосы разметались по его лацкану.
Эмброуз крепко держал руль, машину вел как можно осторожнее, чтобы не потревожить Лотти.
Спустя четыре месяца они поженились. Свадьба проходила в Белфасте, в протестантской церкви неподалеку от Антрим-роуд. Стоял сентябрь, но день прилетел на фалдах лета. Полоскалась зеленая листва. Воздух баламутила стая скворцов.
Эмили и Лотти прибыли в белом авто – ленты упруго развевались на ветру. Вошли в черные чугунные ворота. Эмили держала краешек дочериной фаты. На миг даже забыла про трость. Артрит почти не давал о себе знать. Эмили ступила под сень церкви, в сумрак. Скамьи забиты битком. Темные костюмы, прихотливые шляпки. Молодые люди в летной форме. Девушки в модных длинных платьях. Старухи стратегически запасли платочки в рукавах. Семейство Эмброуза владело фабрикой, выпускавшей авиационную парусину. Пришло немало работников. Суровые мужчины в серых костюмах, кепки по карманам. Букеты от «Шорт Бразерс»[54], от «Виккерс», один – в форме планера «Веллингтон». Эмили сидела в первом ряду, бросалась в глаза своей одинокостью, но ей было все равно; молодой викарий приступил к службе, воздев руки, точно с земли заводил аэроплан на посадку. Эмили уж сколько лет не бывала в церкви. Разворачивалась служба; Эмили внимательно слушала. Наслаждалась музыкой северного акцента.
Пара зашагала по проходу как сквозь строй. Эмброуза всеобщая суета смущала. Краснели щеки под серым цилиндром. Лотти надела туфли без каблуков, чтобы не возвышаться над женихом. Снаружи их засыпало белым дождем конфетти. На ступенях церкви новобрачные поцеловались.
Потом, в гостинице, Эмили вывели в садик. Отец Эмброуза вынес ей кресло. Она сидела в квадрате солнечного света, положив трость поперек колен. На лужайке стояли ледяные скульптуры. Вокруг Эмили медленно таял день. Резкое ржание лошадей, взнузданных на заре в Миссури. Материно пальто умято ветром. Отцовские ресницы склеились и замерзли. Ледяной осколок. Буря в прерии. До чего странно: жизнь так просторна, но возвращается к мелочам детства. Лотти в коридорах гостиницы «Кокрейн». Шагает по Пейтон-стрит – новенькая в средней школе Принца Уэльского. День, когда Лотти впервые увидела фотоаппарат, «графлекс» с объективом на гармошке. И как в Уимблдоне, каких-то четыре месяца назад, они сидели на Центральном корте, мать и дочь, смотрели четвертьфинал, и Лотти повернулась к ней, сказала то, что Эмили знала и так. Как тонко влюбленные чувствуют переломный момент. Кривая мира Лотти сдвинулась. Она остается здесь. Она влюбилась. Эмили пережила минуту ликования, которое затем обернулось ревностью, а та вновь сменилась завороженным восторгом пред этим поворотом вселенной. Что такое, в сущности, жизнь? Стеллаж, где случаи по полочкам. Криво напиханы друг над другом. Длинные зубья ледовой пилы обжигают искрами глыбу холода. Точишь лезвия, выравниваешь, вставляешь в рукояти. Нажимаешь, режешь. На миг в воздухе вспыхивает уголек.
Ее вдруг затопила благодарность. Просыпаешься однажды утром, под вой зимы на севере Миссури, оглянуться не успела, а уже стоишь на палубе трансатлантического парохода, а потом вдруг одна в Риме, а через неделю – в Барселоне, или в поезде, что мчится по французской глубинке, или снова из гостиницы Сент-Джонса видишь, как аэроплан раздирает небо, или стоишь в шляпной лавке Сент-Луиса, и снаружи льет с небес, а потом, тоже внезапно, сидишь в ирландской гостинице, смотришь, как дочь на другом краю лужайки бродит меж ледовых скульптур, обносит шампанским сотню свадебных гостей. Эмили чуяла рывки своей жизни – почти как прыжки пера. Чернильный росчерк на странице. Всякий новый мазок – великий сюрприз. Как это все безбрежно. Сродни полету в небесах, подумала она, нежданной встряске погодной перемены, стене солнечного света, налетевшему граду, выходу из облачной гряды.
Вдруг ужасно захотелось написать Тедди Брауну, сказать ему, что сейчас, в этот кровоточащий миг, она прекрасно понимает, отчего он больше не хочет летать.
Эмили поднялась с кресла и зашагала по лужайке. Трость утопала в мягкой земле. Набежали многочисленные белфастские вдовцы. Придвинулись, склонились. Их флирт ее удивил. Так рады, говорили они, познакомиться с американкой. Коренастые солидные мужчины, чисто выбритые, трезвенники. Она с легкостью воображала их в котелках и оранжевых нагрудных лентах. Они ее расспрашивали. Что она теперь собирается делать? В какой уголок планеты направится? Они слыхали, она жила в гостинице на Ньюфаундленде, и пусть она не сочтет за грубость, но разве женщине там место? А она не хочет свить гнездышко, остепениться? Если решит остаться в Северной Ирландии, они счастливы будут показать ей окрестности. Вот в Портаферри прекрасное есть местечко. Видела бы она долины Антрима. Ветреные пляжи Портраша.
Под вечер загудел колокол, призывавший к ужину. Эмили села за стол с родителями Эмброуза. Отец был низенький, смеялся от души; мать грузная, с неводом тугой косы. Приятно, сказали они, принять в семью девушку с Ньюфаундленда. У них и самих за долгие годы немало родни уехало на запад, да вот мало кто возвращался. Они как-то странно притихли, когда Эмили поведала историю Лили Дугган. Служанка? Из Дублина? Да ну? Дугган, говорите, ее фамилия? Эмили решила, что им интересно послушать. В памяти рельефно проступали детали – задубевшая одежда отогревается на теплой решетке очага, скрипит лед, когда гонишь его по озеру, перчатка медленно расцветает кровью, мама над телом отца, поднимает голову, – но тут мистер Таттл наклонился через стол, и легонько тронул ее за руку, и спросил, ходила ли в церковь эта Лили Дугган, а Эмили вновь давай заливаться, и болтала, пока он не потерял терпение, не подался к ней снова: так эта Лили Дугган протестантка была? Таким тоном, будто любые другие вопросы и задавать не стоит. Эмили сначала решила, что не даст ответа, ответ не заслуживает вопроса, но она ведь на неведомой территории, это же свадьба ее дочери, и она рассказала, как Лили, чтобы выйти замуж, крестилась в протестантизм, и тихое облегчение разлилось по их лицам, и прямодушие вернулось за стол. Позже она видела, как отец Эмброуза распевал в баре «Солдат королевы»[55]. Эмили зашаркала к себе в номер. На лестнице ее остановили Лотти и Эмброуз. Невероятно: мистер Эмброуз Таттл и миссис Лотти Таттл. Не верится, что она и Лотти за всю жизнь едва ли расставались хоть на день. Настал, значит, миг освобождения. Гораздо легче, чем Эмили воображала. Поцеловала дочь, отвернулась, повлачилась наверх. Подступили потемки. Эмили спала без зазрения совести, разметав седые волосы по простыням.
Назавтра ее повезли на юг, на Стрэнгфорд-Лох. Небольшая автомобильная кавалькада. За город. С годами семейство Таттл прикупило не один и не два озерных острова. Среди болот и островков, которые здесь называли шкерами. Ссутуленные от ветра деревья. Изгибы проселков. На свадьбу Эмброузу и Лотти подарили пять акров с коттеджем, который сойдет за летний дом. Прелестная развалина с соломенной крышей и синей дверью. Заросшая лужайка спускалась прямо к озеру. На кромку воды наседала рыбацкая хибарка. В качких кронах прибрежных деревьев примостилась стая сорок.
Устроили пикник в высокой траве. Задувало холодом. Эмили чувствовала, как ветер ее обыскивает.
Можно и уезжать, думала она. Одной вернуться на Ньюфаундленд. Одной проживать день за днем. Писать. Найти свое маленькое утешение. Элегантную воздушность.
Озеро было приливное. Растворялось в бесконечности на востоке, вздымалось и опадало, дышало. Вытянув длинные шеи, пролетела пара гусей. Взмыли над коттеджем и пропали. Точно впитали цвет небес. Течение облаков вылепляло ветер. Волны накатывали, аплодировали о берег. На воде покачивались вялые ламинарии. Эмили чудилось, что она уже отступает к морю; можно простить ей эту мысль.
1978
Темночь
Как ни посмотри, играет он неплохо. Сила немалая. Может ударить справа от задней линии. Если что, покроет ее в два-три прыжка. Но скорее размашист. Горделивая голова. Светлые кудри. Просто реклама непринужденности. Рубашка болтается, шорты болтаются, и черты виноватого лица тоже. Даже носки обвисают. Какой уж там «Слэзинджер». Господи, чего бы она не дала за нежненький такой тычок электробичом, чтоб внук за сеткой хоть на минутку встряхнулся и ожил. Отбивает пристойно, аккуратно. Если хочет, умеет вложить в удар некое жало. И справа бьет неплохо. Лотти видела, как ловко он закручивал мяч. К теннису талант от природы, но талант к грезам наяву помощнее будет. Как-то раз она пыталась приобщить его к искусству тенниса с точки зрения углов, векторов, траекторий, процентов, всей математики, какая в голову приходила, но он не клюнул. Девятнадцать лет, прекрасный молодой математик, но даже окраин Уимблдона не одолеет.
Она и сама, конечно, не Билли Джин Кинг[56], но по-прежнему может погонять мячик над сеткой. Особенно августовским вечером, когда еще долог свет в северном небе. Девять вечера. До заката полчаса.
Отбивая его удар с лета, она чувствует дребезг в костях. По пальцам, по запястью, в локоть, в плечо. Не по вкусу ей эти новые металлические ракетки. В прежние-то времена ракетки были другие – фиштейлы, фэнтейлы, флэттопы. Деревянные ручные прессы. Безупречное мастерство. А теперь сплошь текучие линии и металлические головки. Надо бы вернуться к верному «бэнкрофту». Она отклоняется назад и подхватывает из корзины новый мяч, легко подает Томасу вдоль центральной линии, чуток левее. Он безмятежно смотрит, как мяч скачет мимо. Надо бы крикнуть ему, чтоб очухался уже и шевелил мослами, но довольно и того, что он пришел сюда погонять мячик с древней бабулей в белой юбочке до колен. Просто посмотреть на него – уже глаз радуется. Долгий, красивый глоток воды, доброе лицо, как у Ханны, и голландские глаза давно исчезнувшего отца. И осколочек Эмброуза тоже проглядывает. Кудри. Полноватая щека. Бутылочная зелень глаз. Тем более хорош, поскольку сам этого не сознает: скажи ему, что он смерть девицам, – ошалеет. Он лучше выведет теорему страсти. Любая юная прелестница готова броситься ему на шею, а он все больше в университетской библиотеке торчит, книжки листает, в голове циферки жужжат. Хочет стать, подумать только, актуарием, сплошь прогнозы и вероятности, но сегодня вечером ей хватило бы знать, каковы шансы, что он снова ударит справа.
– Соберись! – кричит она. – Всего шесть осталось. Левую ногу крепче. Бедро не перегружай.
– Ладно, ба.
– Представь, что это матан.
Лотти берет новый мяч. Спина побаливает. Генетика шепчет. На верхней губе сгущается капля пота. Лотти выпрямляется. Изумленно смотрит, как Томас – все шесть футов два дюйма – наклоняется у задней линии, подтягивает носки, подпрыгивает на мысках а-ля Бьорн Борг[57]. Лотти невольно усмехается. Катает в пальцах белый шар, отпускает, мягко бьет, гудят струны, она старается, чтоб отскок получился повыше, чтоб Томас зашел под ним, – тот так и делает с превеликим пылом. Ей кажется, он пропустит этот мяч, промажет или запулит над оградой, но Томас попадает по мячу, и мало того, поворачивает запястье, а затем и плечо, левая нога вперед, вкладывает в удар все свои многочисленные дюймы, и мяч летит мимо Лотти, на идеальной высоте, скорость как надо, и, обернувшись, Лотти смотрит, как мяч приземляется, и хотя оба видят, что отскочил он в нескольких дюймах за линией, она слишком громко кричит:
– В площадке!
По дороге назад в Белфаст их тормозят у КПП на Миллтаун-роуд. Полдюжины молодых солдат – совсем мальчишки, в камуфляже. В горле у Лотти всякий раз зудит страх. Томас опускает водительское окно. Говорят, что проверяют права. Не солдатская вообще-то работенка, но Лотти помалкивает. Солдаты не старше Томаса. Чуток неряшливы, вороты распахнуты. Давным-давно, в стародавней стране они одевались щеголевато: блестящие латунные кокарды и начищенные ремни.
Один наклоняется, смотрит на Лотти. От него несет табаком. В широкой белой юбке, в расстегнутом кардигане она едва ли зачаровывает взоры, сама это понимает, однако широко улыбается и говорит:
– Ну, кто в теннис?
Солдат легкомыслия не одобряет (ни всухую, ни вничью) и идет вдоль машины, медленно ее огибает, читает наклейку «ограничение скорости» на бампере, щупает капот – по температуре вычисляет, сколько они проехали. С каких это пор бабушка с внуком под подозрением? Где у них ракетная установка запрятана? Какова вероятность, что они едут на Фоллз или Шанкилл – в отместку побить кого-нибудь?
Ни слова не произнесено, солдат дергает головой. Томас жмет на газ, старается улизнуть не очень поспешно, выруливает к дому неподалеку от Малоун-роуд.
С годами дом пообветшал, но не вовсе растерял викторианскую прелесть. Красный кирпич. Эркеры. Три этажа. Тонкое кружево занавесок.
Оба ступают на узенькую тропинку среди флорибунд, на плече у Лотти теннисная сумка. Возле треснутых ступеней Томас наклоняется поцеловать бабушку в щеку.
– Спокнок, ба, – говорит он, и его губы касаются ее уха. Последние месяцы он живет здесь, в подвальной квартире. Поближе к университету, подальше от отчима. Лотти смотрит, как он спускается, в походке бравада, светлые кудри темнеют в тени.
– Погоди, эй.
Она обильно впитала северный акцент, но корни-то ньюфаундлендские: порой Ньюфаундленд догоняет, мелодики переплетаются, и Лотти уже не понимает, где что. Томас взбегает по ступеням – понимает, что грядет. Их ритуал, каждую среду. Она сует ему в руку двадцатифунтовую купюру, велит не тратить все в одном книжном магазине.
– Спасибо, ба.
Всю жизнь такой тихий мальчик. Авиамодели. Книжки с приключениями. Комиксы. В детстве – неизменно опрятная школьная форма: рубашечка, брючки, начищенные туфли. Даже теперь, в университете, его неряшливость отдает чопорностью. Хорошо бы он однажды явился домой в драной футболке, с тьмой-тьмущей английских булавок или с кольцом в ухе – взбунтовался бы как полагается, – но Лотти понимает, что деньги он потратит благоразумно: на телескоп, на звездную карту, еще на какую полезность. Или даже отложит на черный день – едва ли здравая мысль в этом сумеречном городе.
– Не забудь матери с отцом позвонить.
– Он отчим.
– Передай, что в выходные мы едем.
– Ай, ну ба, умоляю тебя.
Бедняжка; любит коттедж на Стрэнгфорд-Лох, но страстно ненавидит отчимовы охотничьи выезды. Ханнин муж – фермер-джентльмен, это длится много лет: первые выходные сентября, сезон охоты на уток. В душе он больше Таттл, чем сами Таттлы.
Томас заводит глаза к небу, улыбается, спускается в подвал. Небось, уже рад слинять.
– И еще. Томас?
– Чего?
– Ради всего святого, найди себе девчонку наконец.
– А кто сказал, что я не нашел?
Он ухмыляется и исчезает. Хлопает подвальная дверь; Лотти одна поднимается в дом. По крыльцу всползает замурзанный собачий шиповник. Городской цветочек. Скалолаз. Желтый, серединка красная. В каждом цветке – капля кровавой бойни.
Лотти вставляет ключ в хлипкий замок витражной двери. Вокруг почтового ящика лупится краска, по низу дверь трескается. Непостижимо, но впервые Лотти переступила этот порог без малого полвека назад. Тогда здесь были сплошь изысканные приборы, высокие книжные шкафы, тонкий фарфор «Беллик» на полках. А нынче закопченные лампочки. Пятна протечек. Облезлые обои. Лотти окликает Эмброуза, но ответа нет. Дверь гостиной приоткрыта. Он сидит за столом, сияет белым кумполом. Скрючился над чековой книжкой, вокруг бумаги грудами. Глухой как тетерев. Она его не дергает, шагает по скрипучим половицам, мимо череды своих свежих акварелей, кое-каких старых фотографий, в кухню, где бросает ключи, открывает кран, наполняет чайник, разжигает плиту, ждет свистка. Шоколадного печенья? Ну а что нам помешает? Четыре печенья на блюдце, сахар, молочник, друг к другу притулились две ложки.
Она осторожно толкает дверь локтем, крадется по вытертому ковру. На полке сбоку от камина выстроились теннисные призы. Все – за смешанные пары. Одиночная игра – это не для Лотти. Всегда любила мужское общество, хотя сама была высока и сильна, порой играла от задней линии. Умела бить слева по линии. И обожала ужины в клубе после игры. Шампанское, тосты, смешливые трели, авто, что петляли по дороге светлячковой колонной фар.
Она двигает поднос по столу, и Эмброуз пугается, роняет перо, оно катится ему на колени. Скупец ворчит, но ловит перо на лету. Лотти целует мужа в прохладу виска, возле цветка темной кожи. Надо бы сходить к дерматологу. Скальп испещряют некрупные континенты.
На столе разверзлась долговая бездна. Банковские выписки. Погашенные чеки. Письма кредиторов.
Лотти подбородком упирается Эмброузу в лысую макушку, разминает обильную плоть плеч, пока он не расслабляется, не прислоняется к ней затылком. Его рука обхватывает округлость ее попы; Лотти радуется, что он еще не прочь поискать приключений.
– Как делишки в Странмиллисе?
– К Центральному корту готов. Хоть сегодня.
– Молодчага парень.
– Напоролись на КПП на обратном пути. Была погоня.
– Да ну?
– Оторвались от них в «Сумасшедших ценах». В овощном отделе.
– Они тебя еще заловят, – говорит он. – От них не спрячешься.
Он хлопает ее по попе, точно в подтверждение своих слов, и вновь вперяется в чековую книжку. Лотти наливает чай – величайшее из всех ирландских искусств. За долгие годы научилась выжимать из чая все до капли, замачивать, заваривать, наливать. Даже в Англии с чаем так не возились. Лотти подтаскивает стул, заглядывает Эмброузу через плечо. Парусиновый бизнес давным-давно прогорел. Ничего не осталось, лишь пустые коридоры, битые ведра да призраки древних теней. А они двое все это богатство унаследовали. Проклятие привилегий. Вахтерами дежурят над амбициями покойников.
В загашнике впритык, но на жизнь хватает. Его военно-воздушная пенсия. Коттедж на Стрэнгфорд-Лох. Инвестиции, сбережения. Жалко, что Эмброуз переживает, что нельзя вытянуть из него смешок подольше; хорошо бы он встал из-за стола, забыл все это хоть на пару минут, но в душе он невротик. Обвал 1929-го. Свадебные наряды едва успели снять. Великое биржевое фиаско. Эмброуз уволился из ВВС, вернулся в Белфаст. Парусина: крылья аэропланов, парашюты. Военные планеры, легкие самолеты-разведчики. Вскоре заказы истощились. Бизнес ушел в пике. Тут парусина занадобилась на войне. Опрометчивая попытка выпускать кружевные платочки. После войны фотография осталась на обочине, растворилась в химии эпохи, плюс ребенок, бизнес, брак. В 1950-х и начале 60-х Лотти даже работала в фабричной конторе, ощупью бродила средь теней под одинокий вопль дневного фабричного гудка; печаль такая, что слов нет.
Лотти допивает чай, кладет руку на спинку стула Эмброуза. В коридоре бьют часы.
– Кажется, у нашего Томаса завелась подружка.
– Да ну?
– Или нет.
– Это что, намек?
Она смеется, берет его под руку, и он встает. Кардиган, расстегнутая рубашка, штаны мешком. Во всех карманах карандаши и пачки бумаги, крошки вчерашние и завтрашние. На груди седой хохолок. И однако в нем все еще проглядывает бесенок. Талант к юности. Эмброуз надевает колпачок на перьевую ручку, захлопывает гроссбухи, и они вдвоем выходят в темноту коридора, к лестнице.
Два раза морем, один – самолетом. Путешествовали вместе. В первый раз навестили мать Лотти в гостинице «Кокрейн». С Атлантики зверски дуло. На палубе они кутались в одеяла. Лотти опиралась на планшир. Эмброуз стоял позади. Всю жизнь плевать хотел, что Лотти на целую голову выше. Временами она переживала, что, тычась лицом ей в плечо, он утаивает горе, что они заперты во взаимозависимости, которая однажды разлетится на грустные осколки. Причалили в Бостоне, по железной дороге покатили вдоль Восточного побережья. Мать тогда уже почти не ходила: обитала в кресле, в номере, но писала по-прежнему – в основном пьесы. Короткие, умные, смешные скетчи – их ставила труппа на Гйлберт-стрит. Иммигрантский театр. Македонцы, ирландцы, турки. Мать в вязаной шапке смотрела с галерки, сплетая белые руки на черном подоле. Театр для Эмили – новый жанр. Наслаждалась невероятно, хотя зал в основном пустовал. Как-то днем втроем скатались на Лестеров луг, прошлись по высокой траве. Взлетную полосу обжили овцы.
Вторая поездка – в 1934-м, через два месяца после смерти Эмили, разобраться с делами. У Лотти рука не поднялась выбросить коробки материных бумаг. Все погрузила в багажник, поехала аж на север Миссури. Ледовых ферм больше не было. Лотти с Эмброузом заночевали в придорожном мотельчике. Бумаги в коробках она оставила на крыльце местной библиотеки. Потом годами гадала, что с ними случилось. Сожгли, скорее всего, или ветром сдуло. Вернувшись в Белфаст, раскопала старые негативы, посмотрела, как из кюветы с проявителем проступает Алкок. Ей это понравилось – как он восстает из тьмы.
Последний раз ездили в 1959-м, на тридцатую годовщину свадьбы – самолетом из Лондона в Париж, из Парижа в Торонто, из Торонто в Нью-Йорк, где у Эмброуза были дела с торговцами парусиной на Уайт-стрит. Львиную долю сбережений потратили на билет первого класса. Запихивали салфетки за воротнички и глядели в иллюминатор на подвижную ткань облаков. Лотти изумилась: двадцать тысяч футов над землей – а можно джин с тоником заказать. Закурила сигарету, прижалась к Эмброузу, уснула головой у него на плече. В той поездке не фотографировала. Проверяла, хорошо ли все запечатлеется одной лишь памятью.
Небо задирает Белфасту подол. Лотти смотрит из окна на городские крыши. Бесконечный силуэт, черепицы и дымоходы. Унылый город, но рано поутру умудряется ее заряжать.
Она завязывает узлом пояс халата. Вниз по лестнице в кухню. Сквозь линолеум тянет холодом. Лотти отыскивает шлепанцы у очага. Ох батюшки, до сих пор как ледышки. Вот тебе и конец лета. Открывает заслонку, пускает в кухню тепло, садится у деревянной стойки, что смотрит на сад за домом, вертит ступнями, чтоб согреться. Розы в цвету, на траве блестит росистое пятно. В стародавние времена была такая легенда: если умыться утренней росой, останешься молодой навеки.
Лотти отрезает два куска от буханки в хлебнице, сует их в новенький серебристый тостер, наливает чайник – растворимого кофейку глотнуть. Сначала добавляет молоко, перемешивает. Отличное пенистое варево. Вызывать к жизни радио она опасается. Вечный соблазн – проверить, как там пенился мир в ночи: кто бунтовал в городе, какие выборы сфальсифицированы, какому незадачливому бармену пришлось трупы выметать. Редко выпадает неделя без катастроф. И так с самого Блица. С первых дней Лотти подметила у белфастских женщин странную привычку: еще в войну все они поголовно прятали кружевные платочки в рукавах. На редкость курьезная мода. Взгляд на запястье, временная капсула горя. Лотти и сама носила платочек, но с годами мода сошла на нет. Рукава короче, скорбь длиннее. Небеса в те дни – свирепые канделябры. Лотти и Эмброуз уехали на Стрэнгфорд, смотрели оттуда, как от укусов аэропланов небо расцветает гигантским оранжевым цветком.
Щелчок тостера пугает ее: чего ж так прыгать-то? Опа – и выскочили тосты, словно прыгуны с шестом или беглецы из тюрьмы. Один аж на стойку вылетел. Лотти шарит в холодильнике, оба тоста мажет маслом, достает мармелад, тоже густо намазывает. Ложечку кофе в кружку, отнести на стойку.
Вот – ее любимые минуты. Примостилась на деревянном табурете, смотрит наружу. Оконце тишины. Небо светлеет. Раскрываются розы. На траве выгорает роса. В доме пока холодно – еще чудится, будто наступивший день полон смысла. В последние годы Лотти взялась писать акварели: блаженное занятие, встаешь утром, пару раз кистью провела – и уже вечер. Пейзажи моря нараспашку, озеро, Дорога гигантов, подвесной мост на Каррик-а-Рид. На остров Ратлин даже прихватила камеру, потом работала по фотографиям. Иногда углубляется во время до самого Сент-Джонса, что стоит городским примечанием к морю, Уотер-стрит, Дакуорт, Портовая дорога, домики сгрудились на утесе, точно в последней отчаянной попытке вспомнить, откуда здесь взялись.
Стук его трости по полу. Лязг водопровода. Лотти старается чересчур не суетиться. Не хочет его смущать, однако нынче он явно притормаживает. Боится она глухого удара об пол, или припадания к перилам, или, что еще хуже, кувырка вниз по лестнице. Не успевает Эмброуз выйти из ванной, Лотти взбегает наверх. Краткий спазм тревоги, когда слышно только тишину, но затем в легкой растерянности появляется Эмброуз. На подбородке клочок пены для бритья, рубашка застегнута не пойми как.
Лотти исчезает в спальне. Невротический танец. Снять ночнушку. Надеть брюки и кардиган. Посмотреть в зеркало. Седина, отяжелевшая грудь. И на шее тоже лишнего понаросло.
Лотти выглядывает за дверь, удостоверяется, что Эмброуз благополучно спустился. Лысая голова поплавком огибает нижнюю балясину, удаляется в кухню. Доисторические времена – Гранд-Опера, Ипподром, «Курзон», Часы принца Альберта. Плясали до упаду. Молодые были. Запах его твида. Турецкий табак, который он тогда любил. Благотворительные балы в Белфасте, ее платье шелестело на лестницах, рядом Эмброуз – в бабочке, набриолиненный, подшофе. Обоих раскачивает оркестр. Славное было время. Звезды были им потолками – или потолки звездами. Временами Лотти развлекали песнями о Канаде. Петь ирландцы обожают, умеют добывать песни со всех краев земли. Кое-кто знал даже слова баллады о Первом ньюфаундлендском полку, обреченном на гибель при Сомме, в Бомон-Амель.
Старые солдаты прошлых войн. Капитаны и полковники. Пилоты и штурманы. Гребцы и всадники. Кого ни возьми – элегантные мужчины. Неслись галопом в погоне на лис у подножий Моурна. Летние лужайки. Шезлонги. Теннисные турниры. Называли Лотти американкой, к немалой ее досаде. Пыталась даже избавиться от акцента, особо не преуспела. Стала пришивать на подол юбки торговый флаг Ньюфаундленда. Турниры затягивались до заката. Вечерние ужины. В особняках Белфаста. Часы подготовки за туалетным столиком. Наклониться к овальному зеркальцу. Заправить выбившуюся прядь. Стереть излишки. Не переборщить с румянами. Туши поменьше, зато поярче помаду. Ну как я тебе, милый? Честно говоря, моя прекрасная, ты мне опаздываешь. Всегда так отвечал, но при этом подмигивал, и его рука тесно обхватывала ее талию. Потом Лотти стояла голой перед зеркалом, расплетала волосы, а белый воротничок Эмброуза спархивал на кровать, и ночь была добра к ним, всегда была к ним добра.
Лотти спускается в кухню, походка упруга. Он сидит у окна, пьет чай, грызет тост. Она наклоняется застегнуть ему пуговицы как надо и умудряется незаметно смахнуть клок пены под челюстью. Эмброуз гармошкой сминает вчерашнюю газету, со вздохом кладет на стол. Угроза взрыва в центре города. Семнадцать человек задержаны. На Питерз-Хилл мальчишке выстрелом перебили колено. В детской коляске обнаружено зажигательное устройство.
– Великие и верные герои Ирландии опять взялись за свое, – отмечает Эмброуз.
По пути на озеро даже машина как будто вздыхает с облегчением. Древняя церковь, стая дроздов под карнизами, объявления об аукционах на каменных колоннах, сараи лопаются от фуража, молочные бидоны за калитками, болота.