То ли быль, то ли небыль Рапопорт Наталья

Не успела я научиться по-человечески сидеть, как неугомонный Пумырзин поставил меня на ноги. За минувший месяц отношения врач – пациент переросли у нас в дружбу, дополнительно скрепленную общей любовью к хорошей поэзии. В вечера дежурств в свободную минутку Пумырзин забегал ко мне в палату, и мы наперебой читали друг другу Пастернака, Ахматову, Волошина. Может, он так же, как и я, проверял таким образом, что во мне сохранилось – а, может, просто уходил на короткие мгновения из мира скорби в мир поэзии. Пумырзин был молодой, красивый, здоровый и сильный, и на его фоне мое бессилие выглядело еще ужаснее. Безумно унизительно было падать на подламывающихся ногах к нему в объятия – хотя при других обстоятельствах я бы, может, и не отказалась. Наша дружба стала для меня сильным стимулирующим фактором. Вскоре я прошла сама от кровати до двери, а потом и по коридору, и тут меня выписали.

Через несколько дней я уехала окончательно выздоравливать в академический санаторий в Успенском. Была ранняя весна, от оттаивавшей земли шли пряные запахи, и мы стремительно возвращалась к жизни – небольшая дружная компания заглянувших в бездну, но удержавшихся на краю.

… В Боткинской больнице я провела месяца полтора, из которых большую часть лежала без движения, глядя в одну точку. И все это время по составленному Володей расписанию три раза в день ко мне приходили друзья – кормили, умывали, утешали. И почти ни разу никто не повторился. Конечно, приключись менингит в Америке – таких сногсшибательных усилий со стороны Володи и друзей не понадобилось бы. И все-таки я часто думаю: случись это в Америке – кто бы пришел слезу пролить над ранней урной?

АФАНАСИЙ: СТРАНИЦЫ ЖИЗНИ

Нельзя сказать, что Афанасий был из хорошей семьи: мы купили его за три рубля у какого-то пропойцы на Птичьем рынке. Пропойца вертел его за хвост и хрипел:

– Купите кота, а то удушу!

Был день хоккейного матча, пропойце позарез нужны были три рубля. Он торопился и нервничал, и было очевидно, что он уже созрел и вот-вот приведет угрозу в исполнение.

Котенок был крохотный, полосатый, с мутными глазками. Как-то сразу стало ясно, что он – Афанасий, для родственников и друзей – Афоня. Он вовсе не обещал вырасти таким красавцем, каким стал в отрочестве.

В понедельник на работе я сообщила, что совершила акт беспредельного гуманизма, купив за три рубля на Птичьем рынке помоечного кота. Мы кормили его из соски и учили пользоваться туалетом.

Месяца через три ко мне по каким-то делам забежал Володька Дубинский, мельком взглянул на мое приобретение, сказал:

– Тебя обманули! Это не помоечный кот, это – сибирский!

Афанасий действительно на глазах превращался из гадкого утенка в прекрасного лебедя. У него была густая шерсть разнообразных пастельных оттенков, пышные галифе на ляжках и величественная походка; сосед Леня Бриль из уважения звал его Иннокентием и обращался к нему не иначе как «Товарищ Генерал».

Котенок оказался на редкость смышленым, и я даже подумывала, не сменить ли ему имя на Эйнштейн, но Володя воспротивился: во-первых, внешностью он был чистый Афанасий, а во-вторых, говорил Володя, нечего портить коту прекрасное пролетарское происхождение еврейской фамилией. Наш предыдущий котенок Мозя Кожушнер кончил трагически: прихватил от кого-то на даче стригущий лишай, я повезла его на консультацию в ветлечебницу, его забрали в кабинет и, ничего мне не сказав и ни о чем не спросив, вынесли через несколько минут маленький взъерошенный трупик. На мой истошный вопль хладнокровно ответили:

– Мы стригущих лишаев не лечим. Мы их уничтожаем.

Легко догадаться, что заразившуюся от Мози Вику я в поликлинику не повела.

Володя считал, что Мозю сгубило еврейское имя, которое, как известно, в Советском Союзе никому впрок не идет. В других частях света, впрочем, тоже. Надо отдать Володе должное, он возражал против этого имени с самого начала – жалел кота, а я подозревала, что ревнует. Мозя был назван в честь коллеги, который мне его подарил. Я ездила с коллегой на Саяно-Шушенскую ГЭС читать лекции о научно-техническом прогрессе по линии общества «Знание». Привезла оттуда посвященные спутнику стишки-алиби:

  • А дома, кушая азу,
  • Я вспомню вдруг про Абазу,
  • И склоны солнечной Хакасии,
  • Где я не стала вашей пассией,
  • Где не на горку, и не в лес —
  • Мы с вами лазили на ГЭС,
  • И, не неся любовной вахты,
  • Мы просвещали кадры шахты.
  • В наш век технический прогресс
  • Успешно побеждает секс…

Травмированные трагической судьбой котенка Мози, мы лишили Афанасия радости общения с подругами, за что я до конца его долгой жизни испытывала острый комплекс вины. Всю свою невостребованную любовь Афанасий перенес на нас с Викой. Он любил нас нежно, хотя ни в грош не ставил, зато глубоко, я бы сказала даже панически уважал Володю. Каждое утро у нас в доме повторялся некий ритуал. Володя уходил на работу раньше всех; хлопала за ним входная дверь, и тут же раздавался тяжелый галоп Кота. Он с разбега вышибал дверь спальни, гигантским прыжком взлетал на кровать, ложился мне на грудь, обнимал лапами за шею, лизал подбородок и пел от нежности и счастья. Однажды Володя что-то забыл, вернулся и застал эту картину.

– Афанасий! – возмутился Володя, – это мое место!

Кота как ветром сдуло. Но справедливо полагая, что Володя не настолько стар, чтобы каждый раз что-нибудь забывать и возвращаться, Афанасий уже на следующее утро исправно пел у меня на груди.

Володя и Кот общались с помощью тонко разработанной знаковой системы. Однажды я заболела тяжелым гриппом и, чтобы никого не заразить, отправилась спать в столовую. Сообразительный Кот мгновенно просек, что я сплю одна, и перенес свой утренний трюк на ночное время. Часа в три ночи он вышибал дверь столовой, прыгал мне на грудь и приставал с нежностями. Мне и без того было плохо, а тут еще этот негодяй пугал меня до полусмерти и не давал спать. Тогда Володя поставил перед закрытой дверью столовой свой кед. Кот понял намек и больше меня не беспокоил.

Афанасий и Володя любили смотреть вместе хоккей. Они садились рядышком на диване, уставившись в телевизор. Афанасий водил глазами за шайбой, а порой бросался к экрану и пытался поддеть ее лапой.

К остальным телепередачам, включая новости, он относился равнодушно. Сидя рядом с Володей на диване, он уходил в себя и думал о чем-то своем, глядя в пространство. Иногда мысли эти были тревожные и неприятные, и он нервно подёргивал хвостом.

– Я думаю словами, – заметила как-то Вика. – А чем думает Афанасий? Мяуканьем?

В том, что Кот думает, ни у кого из нас сомнений не было.

У Афанасия была очень богатая артикуляция. Вечерами, когда я возвращалась с работы, он держал длинную и эмоциональную речь, рассказывая о событиях за день. Его московская жизнь протекала в замкнутом пространстве нашей квартиры и не была богата приключениями. А душа просила простора. Нам приходилось внимательно следить, чтобы Кот не удрал на лестничную клетку. Дело в том, что он облюбовал себе место в подвале, под дверью архитектора, спроектировавшего сантехнику нашего дома, и справлял там большую нужду. Этим он, по-видимому, хотел выразить свое отношение к дизайну нашего сортира. Архитектор энергично протестовал против такой формы критики и даже подал в товарищеский суд. «Признайте свою вину и попросите суд сохранить вам жизнь», – напутствовал меня Юлик Даниэль. Я извинялась, била себя кулаком в грудь и носилась вслед за Котом с совком и ведерком, но я не всегда бывала дома, и Кот искусно ловил момент, удирал на лестничную клетку и вихрем мчался гадить под архитекторскую дверь.

Если это не удавалось, Коту приходилось пользоваться нашей квартирной уборной. Российская цивилизация тогда еще не дошла до горшков со специальным благоухающим песком, принятых на Западе, и Кот справлял нужду в покрытую вчерашней газетой фотографическую кювету. Он был очень чистоплотен. Когда мы возвращались с работы, он первым делом требовал, чтобы ему постелили свежую газету, даже если в данный момент не планировал ею пользоваться; он выразительно смотрел мне в глаза, коротко мяукал и вел к уборной. При этом ему было не все равно, что ему подстелили. В отличие от циничных сограждан, Кот не какал на портреты в черной рамке на первой полосе газеты. Сначала мы думали, что это случайность, и повторяли эксперимент, благо жизнь предоставляла для этого достаточно возможностей. Оказалось, что Кот не делал этого принципиально: он в равной степени категорически отказывался какать на портреты Брежнева, Андропова и Черненко и орал до тех пор, пока портреты не переворачивали лицом вниз. «Какой уважительный кот!» – удивлялась наша домработница Нина Ивановна.

Поменяв Коту газету, мы шли на кухню ужинать.

Афанасий в еде был разборчив и на что попало не зарился; другим деликатесам предпочитал мороженого минтая, пока однажды случай не послал мне маленькую четырехрублевую коробочку мороженой осетрины. По дороге домой осетрина слегка оттаяла и благоухала из моей сумки. Когда я вошла в квартиру, с Котом случилась истерика. Истошно вопя, он стал делать вокруг меня какие-то немыслимые кульбиты, дергал за юбку, рвал из рук сумку и пытался разодрать ее когтями, чего раньше никогда себе не позволял, будучи воспитан в интеллигентной семье; весь наносной лоск с него разом спал. Коту достались осетровые хрящики. С той поры, встречая меня у двери, он каждый раз с вопросом и надеждой смотрел на мою сумку, но такая удача ни в его, ни в моей жизни больше не повторилась…

Хека Кот не любил. Помните, была реклама:

  • Каждый русский человек
  • Должен кушать рыбу хек.
  • Кто за хеком не бежит,
  • Тот татарин или жид.

Кот на такую дешевку не поддавался и хека ел только в исключительных случаях, когда ничего другого под рукой не было.

А сосисок Кот не ел совсем: он на них охотился. Дашь ему сосиску, он начнет ее подбрасывать, ловить, гонять по полу – видимо, принимал за мышь. Это наводило меня на грустные размышления – я подозревала, что Коту виднее. Однажды Кот загнал сосиску под буфет и сутки ее караулил, распластавшись перед буфетом в напряженной охотничьей позе и нервно подергивая хвостом в ожидании, когда она выскочит. Потом потерял интерес и о сосиске забыл.

…Из поездки в Израиль в восемьдесят девятом году я привезла Афанасию банку заморских кошачьих консервов. Володя угощать Кота не стал – сказал, что консервы надо оставить на черный день, который вот-вот непременно наступит. Черный день наступил два года спустя, когда мороженый минтай куда-то уплыл, за ним последовал хек, и в нашем рыбном магазине стали продавать чудовищного вида женские трусики, которых Кот не ел. Тогда Володя открыл заветную банку. И, представьте, – Кот страшно заорал, стал трясти над ней лапой, отшвырнул в сторону, выскочил из кухни и сутки туда не заходил, ожидая, чтобы выветрился запах заморского деликатеса.

– Может, консервы протухли? – предположила я.

– Да нет, хорошие, я пробовал, – ответил Володя.

…Ничто человеческое было Коту не чуждо. Воспитание и внешний лоск скрыли, но не подавили черты, обусловленные происхождением и наследственностью. Кот был вороват и имел тенденцию к пьянству. Запах валерьянки приводил его почти в такое же неистовство, как запах осетрины, но встречался чаще. Пузырьки с валерьянкой Кот доставал из самых заповедных мест и, зажав в лапах, зубами откручивал пробку – так откручивает ханыга белую головку в углу продовольственного магазина. Напившись или даже просто нанюхавшись, Кот принимался валяться с боку на бок, после чего вскакивал и кружился в бешеном танце, пытаясь поймать свой хвост. От свойственных ему солидности и самоуважения не оставалось и следа…

Однажды, зайдя в папин кабинет, я застала совершенно булгаковскую картину. Кот сидел в папином кресле в поразительно развязной позе, облокатившись на спинку и раскинув по креслу задние лапы. В передних лапах он держал хрустальную рюмку, из которой папа ночью пил валерианку, и, закинув голову, пытался извлечь оставшиеся на дне вожделенные капли…

…Склонностью к воровству Афанасий создал однажды совершенно критическую ситуацию. Был папин юбилей, семьдесят пять лет. Ждали кучу гостей. Где-то по большой протекции папа достал индейку – это был гвоздь программы. Мы с Володей целый день над ней трудились, чем-то начиняли, мазали, испекли с яблоками и оставили в теплой духовке. Войдя в очередной раз на кухню, я заметила, что дверь духовки слегка приоткрыта. Почуяв недоброе, я открыла дверцу и похолодела от ужаса. Кот лежал сверху на индейке, обнимая ее лапами, словно совершал с птицей половой акт. Он был распластан между индейкой и потолком духовки; в этой позе он застрял и удрать не мог. К тому моменту, когда я его обнаружила, он отъел уже приличный кусок от индейкиной шеи – к счастью, будучи распластан, он был ограничен в передвижениях и ел только то, что было под рукой. Я застонала от ужаса. Вот-вот должны были прийти гости, надо было что-то срочно предпринимать. Отложив воспитательный процесс до лучших времен, мы с Володей осторожно извлекли Кота из ловушки. Он мгновенно слинял на шкаф в передней, оставив нам изуродованную птицу. Проанализировав размеры и форму бедствия, мы сделали небольшую пластическую операцию, с оставшегося счистили, как могли, котовую шерсть и, рискуя индейку засушить, тщательно ее пережарили. Гости потом ели и хвалили, а я так и не смогла до конца вечера оправиться от пережитого стресса. Кота мы тогда воспитывать не стали: к тому моменту, когда гости разошлись, он уже забыл о совершенном преступлении, спрыгнул со шкафа и терся у наших ног. Он бы просто не понял, за что наказан – а в таком случае наказание теряет смысл.

Несмотря на вороватость и склонность к пьянству у Кота была тонкая душевная организация. Он был болезненно обидчив и ревнив, и мы старались его не травмировать.

…Однажды Вика нашла в нашем московском дворе сбежавшую от кого-то черепаху. Она принесла ее домой и поставила на пол в передней. Афанасий страшно возмутился, превратился в огромный надутый шар, взлетел на шкаф и оттуда шипел на черепаху, как кобра. Он объявил голодовку и сидел на шкафу больше суток, пока «эту гадость» не убрали из его дома, подарив друзьям. В этом доме он, и только он один, был хозяин.

… У наших соседей по лестничной клетке был бело-рыжий фокстерьер по имени Молли. Как-то мы ехали в лифте с его хозяевами. Вике было года три.

– Викуля, – сказали соседи, – что ж ты к нам никогда не заходишь? Заходи в гости.

– А вы кто? – спросила Вика. – Вы у Молли живете? Мы всей семьей жили у Афанасия, это было прекрасное время.

Афанасий прожил долгую и, в целом, счастливую жизнь. Окруженный всеобщей любовью он умер в девяносто пятом году в возрасте двадцати лет.

НЕОБХОДИМОСТЬ И СЛУЧАЙНОСТЬ

История первая – случай в Дебрецене

Я искренне уважаю всякую науку, включая теорию вероятности, но моя жизнь давала мне столько поводов в этой теории усомниться, что если бы не вышеупомянутое уважение, я бы непременно усомнилась. Я расскажу вам сейчас одну историю и не обижусь, если вы мне не поверите, потому что если бы эту историю рассказали вы мне, а не я вам, я бы вам не поверила.

Дело происходило в середине восьмидесятых годов в Дебрецене – небольшом городе в центре Европы, в Венгрии. В результате кровавой битвы с околонаучными властями, продолжавшейся три года, я в конце концов получила разрешение поработать три месяца в университете Кошута Лайоша, где меня все эти три года терпеливо ждали. Иностранцев на нашей дебреценской кафедре в это время было двое – я и французский вьетнамец Хунг Нгуен; через какое-то время к нам присоединился профессор Плеш с супругой, прилетевший из Англии с недельным циклом лекций. Плеш был похож на английского лорда – высокий, породистый, величественный. Жена его Труди была тоже высокая и величественная. Английская королева, оценив её стать и заслуги перед обществом, пожаловала ей титул Дамы, и Труди ему вполне соответствовала.

Наш венгерский хозяин Тибор Келен пригласил своих иностранных гостей на ланч. Таким образом, за столом небольшой отдельной комнаты в столовой дебреценского университета собралось пять человек, встретившихся впервые и ничем внешне между собой не связанных. Мне выпало сидеть рядом с Труди Плеш. Я заметила, что Труди пристально разглядывает меня, потом она сказала:

– По-моему, вы еврейка. Я рассмеялась:

– Вы очень наблюдательны. Труди оживилась:

– Вы первая советская еврейка, которую я встретила в жизни! Ходите ли вы в синагогу?

Я опять рассмеялась:

– Знаете ли, в стране, где я живу, мне надо выбирать, куда ходить: в синагогу или в институт химической физики. Туда и туда ходить невозможно. Я хожу в институт химической физики.

Труди:

– Вы не понимаете. Синагога – это не только религиозный институт, даже и не столько религиозный институт – это, скорее, клуб. У меня вся жизнь вертится вокруг синагоги, и титул Дамы был мне пожалован за мою активность в международной еврейской жизни.

Я сказала:

– Я про вашу жизнь кое-что понимаю. У моей дочери был приятель, английский славист, он стажировался в Москве. Его родители дважды прилетали его навестить. Во второй раз они привезли кучу подарков для какого-то мальчика, которому они заочно отпраздновали бармицву, потому что он родился в один день с их племянником, а его семья была в списках отказников. Мне пришлось отыскивать для них эту семью. Ни адреса, ни телефона они не знали – ничего, кроме фамилии, которая числилась в каких-то списках. Впрочем, как потом оказалось, телефон бы всё равно не помог, потому что был у них обрезан. Мне было очень нелегко их найти.

Труди вдруг перестала жевать салат, уставилась на меня и полуспросила – полуконстатировала поражённо:

– Вас Наташа зовут?

– Да, а что?

– А ваших друзей – Яблонски?

– Яблонски.

– Я о вас в газете читала, – заключила Труди торжествующе.

Я насторожилась:

– В какой газете?!

– В газете манчестерской синагоги! Ваши друзья, вернувшись из России, описали подробно всю историю, как вы отыскали для них семью отказников, для которых они справляли бармицву.

Увидев выражение моего лица, Труди поспешила меня успокоить:

– Да вы не волнуйтесь, вас не найдут! Они написали в газете, что помогала им прелестная женщина из Московского университета!

– Вот уж действительно, нечего беспокоиться – по таким признакам кто ж меня отыщет!

Отказников я тогда действительно каким-то чудом нашла и, проклиная всё на свете, повезла к ним английских благодетелей, представляя, как будут смущены эти люди визитом неожиданных гостей и как на следующий день меня выгонят из института химической физики. Ни того, ни другого, однако, не случилось. Отказники совершенно не удивились нашему визиту и без всякой аффектации приняли подарки – Яблонски оказались чуть ли не пятыми западными евреями, справлявшими бармицву их отпрыску. Из химфизики меня не выгнали – то ли наш визит к отказникам прозевали, то ли климат уже начал теплеть.

Труди очень возбудилась: я была первая и единственная советская еврейка, которую она встретила в жизни, и оказывается, она уже читала обо мне в уважаемом органе манчестерской синагоги! Труди рассказала об этом профессору Плешу. Плеш вежливо поинтересовался, кто я, из какой семьи. Я рассказала, что папа патологоанатом, учёный с мировым именем, а мама была профессор-физиолог и всю жизнь работала с Линой Штерн (имя Лины тогда было широко известно в европейских научных кругах).

Тут настал черёд профессора Плеша. Он буквально до потолка взметнулся, услышав имя Лины Штерн:

– Вы знали Лину Штерн?!

– Я её не просто знала: она была частью нашей жизни. Мама с ней работала. Папа написал о ней воспоминания.

– Мой отец был в неё влюблён, – сказал профессор Плеш. – Они были помолвлены и должны были пожениться – я мог оказаться её сыном! Но Лина расторгла помолвку и уехала в Советский Союз. Мой отец потом женился на моей матери. Кстати, он был личным врачом Эйнштейна и написал о нём воспоминания.

Мой папа писал в своих воспоминаниях, что единственный роман Лининой жизни был с английским профессором, который возражал против того, чтобы Лина работала после свадьбы; в результате она расторгла помолвку и уехала в СССР. И вдруг – вот он, так неожиданно материализовавшийся след Лининой любви!

– Мой отец следил за Линиными публикациями, – продолжал Плеш, – но они вдруг прекратились в конце сороковых годов, и мы ничего не могли о ней узнать. Расскажите, расскажите о ней!

И я рассказала профессору Плешу о Еврейском антифашистском комитете, о Линином аресте и ссылке. Рассказала о том, что незадолго до ареста Лине удалось достать через живущего в Америке брата несколько ампул только что изобретённого стрептомицина, что в это время у знакомых моих родителей заболела туберкулёзным менингитом дочь, что в соответствии с Лининой теорией гемато-энцефалических барьеров, Лина с мамой начали лечить девочку инъекциями стрептомицина непосредственно в спинномозговую жидкость, что моя мама день и ночь дежурила около этой девочки и выходила её, что девочка, к сожалению, оглохла, но всё-таки это был первый в истории медицины случай выздоровления от туберкулёзного менингита, считавшегося раньше стопроцентно смертельной болезнью. Я рассказала, что случай этот стал широко известен в Москве, и к Лине пришла Светлана Сталина с просьбой дать стрептомицин для дочки её подруги, заболевшей воспалением лёгких, но Лина отказала, сославшись на то, что стрептомицина у неё очень мало и он только для научных целей. Рассказала я и о том, что Лину вскоре арестовали – ей тогда исполнилось ровно семьдесят лет, что следователь грязно ругал её, а она ему говорила: «Я понимаю, что вы хотите как-то оскорбить мою маму, но зря стараетесь – я не понимаю вашей лексики». Рассказала я и о том, что Лина – единственная из членов Еврейского антифашистского комитета, по какимто неведомым причинам не расстрелянная двенадцатого августа 1952 года, что первые дни после возвращения из ссылки она жила у нас, что ей вернули лабораторию, но у неё начал быстро прогрессировать склероз, – словом, много чего я рассказала профессору Плешу, а он слушал, как заворожённый…

…Поражённые невероятными совпадениями, мы как-то забыли о нашем третьем иностранце. А ему, между прочим, тоже было, о чём рассказать. Они с сестрой бежали из Северного Вьетнама в утлой лодчонке, чудом спаслись и в конце концов оказались на Западе, где добрые люди их усыновили-удочерили и дали образование. Теперь Хунг Нгуен живёт и работает в Париже, а сестра замужем, живет в Америке под Вашингтоном.

– У меня в семье тоже есть вьетнамцы, – сказал профессор Плеш. – Мой племянник женат на вьетнамке, у неё очень похожая история.

– Конечно, похожая, – согласился Хунг. Он полез во внутренний карман пиджака, достал какую-то фотографию и протянул Плешу: – Ваш племянник женат на моей сестре…

Кстати, Хунг – единственный среди нас – с самого начала знал, что они с Плешем связаны родственными узами, но в силу восточного характера не спешил выкладывать карты на стол.

Теперь подведём итоги. В небольшом городе в центре Европы за обеденным столом случайно встречаются несколько коллег: один, с супругой – из Англии, второй, ныне живущий в Париже, – из Вьетнама, третья – из Москвы, чудом вырвавшаяся на три месяца из железных объятий советского режима. А через час, в традиции романов Агаты Кристи, выясняется, что все эти люди связаны между собой отнюдь не виртуальными, а вполне осязаемыми связями. Я знаю из своей науки, как мала вероятность тройных соударений – но вот же они, произошли, словно земной шар не больше футбольного мяча!

… Я начала этот рассказ с того, что не обижусь, если вы мне не поверите. Не обижусь, но огорчусь, потому что каждое слово здесь – правда.

История вторая – случай в Амстердаме

Эта история произошла в восемьдесят девятом году. За несколько месяцев до описываемых событий журнал «Дружба народов» опубликовал журнальный вариант книги моего отца, а «Юность» опубликовала мой рассказ. То и другое сразу же перевели и издали во Франции, Италии и Голландии. Французские издатели и голландская переводчица прислали мне приглашения на презентацию книги. Это было как сон. Я хотела взять с собой Вику, и мы сравнительно легко получили необходимые визы, но оказалось, что нечего даже и мечтать об авиабилетах в Париж в обозримом будущем.

– Попробуй достать через Дом дружбы, – посоветовала мне Татьяна Никитина – они с Сергеем как раз летели на концерт в Париж и приобрели билеты через эту контору.

Я пришла в Дом дружбы, представилась секретарше, назвала свою фамилию и объяснила, что мне нужно два билета в Париж для себя и для дочки, и вылететь желательно через неделю.

– Будут, – пообещала сладкая, как патока, секретарша, – зайдите послезавтра.

Я поразилась вежливости секретарши и простоте решения проблемы. Но когда я, как было назначено, явилась вновь, от приветливости и вежливости секретарши не осталось и следа. Она метала громы и молнии:

– Как вы посмели сюда прийти?! Вы самозванка! Вы никто! Вы меня подвели!

Я опешила:

– Чем подвела? Почему самозванка?

– Вы не родственница Виталия Рапопорта!

– Какого Виталия Рапопорта?

– Как какого! Члена бюро Дома дружбы! (или коллегии, или секретариата – не помню).

– Да разве я вам сказала, что я родственница Виталия Рапопорта?! Я о нём слыхом не слыхивала!

– Но если ко мне приходит человек и говорит, что ему нужно два билета в Париж – для себя и для дочки – может мне прийти в голову, что она не родственница члена бюро?! Я ему позвонила сказать, что не смогла достать билеты в Париж, и взяла в Брюссель, так он на меня таких собак спустил! От этой информации я насторожилась:

– Вы всё-таки достали нам билеты?

– Да, но я не могу отдать их вам – они куплены по безналичному расчёту – я же думала, что вы – родственница Виталия Рапопорта. К тому же, в Париж билетов не было, и я взяла в Брюссель, чтобы вы оттуда ехали поездом. Теперь переводить билеты на наличный расчёт – целая огромная проблема. Для этого нужно специальное разрешение директора Дома дружбы! Вы меня страшно, страшно подвели!

– Я получу разрешение от директора! – всколыхнулась я. – Клянусь, получу! Я же не самозванка! Я лечу на презентацию своей книги! Я сожалею о ваших неприятностях! Я буду вам очень, очень благодарна!

Я пришла на приём к директору Дома дружбы с официальными приглашениями от французского издательства и от Сор-боннского университета. В результате мы с Викой полетели-таки в Брюссель, а оттуда поехали поездом в Париж. Всю дорогу я ждала, что самолёт рухнет, а поезд сойдёт с рельсов – я не могла поверить, что не во сне, а наяву окажусь в Париже… На парижском вокзале нас встречали наши издатели. В тот же вечер в маленьком кафе на Монмартре я попробовала первую в своей жизни устрицу и до сих пор храню её ракушку.

На следующий день мы отправились в гости к нашим издателям. Вошли и остолбенели на пороге: громадный зал, в который с высокого потолка сквозь стеклянную крышу льётся дневной свет, на диване в центре зала две большие рыжие собаки-колли, а на стенах нет живого места от ковров и художественных плакатов с многочисленных выставок. Я не успеваю ахнуть, как довольная эффектом Ирэн произносит:

– Я совсем забыла вам сказать. Мы купили мастерскую Сальвадора Дали…

Так начался наш первый визит в Париж. Я получила небольшой гонорар за французское издание книжки, и после Парижа мы с Викой отправились к друзьям в Лондон, откуда должны были ехать дальше в Голландию к переводчице моего рассказа Элс де Грааф. Элс жила в небольшом городке на восточной границе Голландии, в четырёх часах езды от Амстердама.

Тут, собственно, и начинается то, из-за чего я затеяла вам всё это рассказывать.

Денег у нас с Викой было в обрез – едва-едва хватило на автобусные билеты из Лондона в Амстердам, где нас должна была встречать Элс де Грааф и меня ждал небольшой гонорар за голландское издание книжки. Но произошло непредвиденное.

Чтобы дальнейшее было понятно, необходимо объяснить, что маршрут автобусного путешествия из Лондона в Амстердам слегка задевает север Франции. Пассажиров сначала везут до Дувра, там пересаживают на паром Дувр – Кале, в Кале их снова подбирает автобус, делает несколько шагов по Франции – и вы в Бельгии, потом в Голландии.

Планируя поездку и предусмотрев повторный въезд во Францию, я получила в наши советские паспорта многократные французские визы, но английская виза была у нас только на один въезд. В Дувре английский чиновник проштемпелевал наши английские визы, и тем самым мы покинули Англию. Чемоданы по транспортёру уехали на паром, мы поднялись вслед за ними. Ждём, а паром всё не отходит. Вдруг английский паспортный чиновник появляется снова и – прямо к нам. Вид у него озабоченный:

– Разрешите ещё раз взглянуть на ваши паспорта! Посмотрел и схватился за голову:

– Я так и знал! Ваши визы недействительны! Французы вас не впустят!

– Что вы, у нас действующие многократные французские визы, они действительны ещё несколько месяцев.

– Да, – согласился чиновник, – но вы не можете въехать во Францию через Кале! У французов для советских граждан предусмотрено пять пунктов въезда – Орли, Шарль де Голль и ещё три – они перечислены у вас в визе очень мелким шрифтом. Кале среди них нет – советские обычно не въезжают во Францию из Англии!

– Да мы же не во Францию едем! Мы в Голландию! Нам по Франции и ехать-то всего полчаса! – взмолилась я, начиная понимать, что надвигается катастрофа.

– Вполне согласен с вами, но вы не знаете французов! Это такие мерзавцы! Они вас не пустят! Пойдемте со мной, пошлём им телекс, и вы убедитесь сами.

Той порой среди багажа находят и сбрасывают с парома наши чемоданы. Мы сходим с парома в сопровождении английского чиновника. Паром отплывает и тает в дымке, и с ним вместе тает надежда когда-нибудь добраться до Амстердама, где на автобусной остановке ждёт нас Элс де Грааф.

От французов действительно приходит по телексу быстрый ответ: не пустим!

– Вот видите, – комментирует английский чиновник, довольный тем, что французы оправдали его ожидания – я же вам говорил, французы – страшные негодяи!

Мне не сразу удаётся охватить глазом окончательные размеры бедствия. Дело в том, что мы не только не можем въехать во Францию – мы не можем и вернуться в Англию, потому что в нашей однократной визе уже стоит штамп о нашем выезде! Нас забирают в экстерриториальный полицейский участок, и наш чиновник, смущённый тем, что вовремя не заметил проблемы и проштемпелевал наши визы, приносит нам кофе с булочками, телефон и телефонную книгу. Ему приятно продемонстрировать контраст между французским и британским отношением к человеку.

– Звоните хоть по всему миру, пытайтесь разрешить вашу ситуацию, – говорит он.

Я первым делом звоню, чтобы предупредить Элс де Грааф, но её уже нет дома – она уехала встречать нас в Амстердам. Элс понапрасну проедет четыре часа и будет, бедная, метаться в поисках нас по автобусной станции – но я уже ничего не могу изменить.

Положение наше аховое. Даже если бы каким-то чудом нам удалось вырваться из западни и вернуться в Англию, денег на обратную дорогу в Лондон у нас нет. Звонить лондонским друзьям бесполезно – сразу же после нашего отъезда они уехали на несколько дней в лесной дом, и у меня нет их телефона. Я ничего разумного не могу придумать и от отчаяния звоню во французское посольство в Лондоне. На смеси плохого английского с ещё худшим французским объясняю какой-то секретарше, что произошло.

– Ничем не могу вам помочь, – отрезает высокомерная и стервозная секретарша. – Мы не можем впустить вас во Францию.

– Мне не надо во Францию! Мне туда всего на полчаса! Пожалуйста, соедините меня с господином послом!

– А то господину послу больше делать нечего, как с вами беседовать, – отвечает секретарша, правда, в более аккуратной формулировке.

В конце концов, в ответ на мои мольбы, она как будто соглашается что-то для нас предпринять и исчезает на полчаса, оставив меня на телефоне – наверное, пьёт кофе. Наконец возвращается и сообщает издевательски:

– Господин посол сказал, что вы действительно можете получить разрешение на въезд во Францию через Кале. Это займёт месяц.

Всё. Запас моих идей исчерпан, и я понимаю, что мы с Викой, две советские гражданки, остаёмся до конца дней в экстерриториальном полицейском участке между Англией и Францией. Впрочем, при полном отсутствии средств к существованию и возможности покинуть пределы полицейского участка, конец дней, видимо, не за горами. Это же понимает и наш полицейский чиновник. Он вдруг приносит нам два билета на паром, идущий в Бельгию, и в очередной раз демонстрирет различие между английским джентльменом и французским сукиным сыном:

– Голландские визы действительны в Бельгии. Доплывёте на пароме до Остэндэ, оттуда поедете в Амстердам на поезде. Вот вам пять фунтов на билеты от Остэндэ до Амстердама. Пойдёмте, я провожу вас на паром.

…Кстати, о голландских визах. В те годы в голландском посольстве в Москве нашло себе приют израильское консульство; перед входом в голландское посольство всегда бушевала огромная толпа мечтающих об отъезде евреев. Пытаясь пробиться сквозь эту не имеющую ко мне отношения толпу, я пищала:

– Пропустите, пожалуйста, пропустите, пожалуйста, мне в Голландию!

Высокий малый с усиками обернулся ко мне и сказал с сильным грузинским акцентом:

– Тебе?! В Голландию?! Ты на себя в зеркало-то с утра смотрела?!

В конце концов меня всё-таки пропустили в голландское посольство, и вот мы с Викой плывём на пароме в бельгийский Остэндэ с голландской визой, чтобы там пересесть на какой-нибудь поезд, идущий в Амстердам.

Чтобы не утомлять вас, не буду описывать муки, которые мы испытали в пути. Без языка и почти без денег, с самыми приблизительными представлениями о маршруте путешествия и западной жизни, мы в конце концов к часу ночи добрались до Амстердама. Вы были когда-нибудь ночью на амстердамском вокзале? Нет? И не ходите! Это по-настоящему страшно.

Мы с Викой вышли из поезда, в котором были чуть ли не единственными пассажирами, и стояли в полной растерянности на платформе, а вокруг шныряли накурившиеся типы с безумными глазами, пялясь, как вампиры, на нас и наши чемоданы. И никого из приличных людей, кроме нас. И полная тьма. И какие-то бельгийские копейки в кармане, оставшиеся после покупки железнодорожных билетов. И совсем некуда идти.

Стрессовая ситуация обостряет память. Вика вдруг вспомнила, что одна девочка из её художественного училища вышла замуж за голландского слависта и живёт теперь в Амстердаме. Они с Викой были едва знакомы, но Вика порылась в своей записной книжке и нашла её амстердамский телефон. Забрезжила слабая надежда на спасение. Шёл второй час ночи, но положение наше было такое отчаянное, что мы решились позвонить. Телефон-автомат рядом, на платформе, но как позвонить, когда у нас нет ни монетки голландских денег?! Тогда на неверных ногах я подошла к какому-то черному детине и жестами попросила у него монетку позвонить, предлагая взамен бельгийские копейки. Детина оказался очень доброжелательным и совсем не опасным. Он посмотрел на меня с жалостью, отвёл к автомату, опустил свою монетку и сам набрал номер. И о чудо! – Марина и Ришард ещё не спали, у них был гость из Германии. Они долго не могли понять, кто мы такие и чего от них хотим, но в конце концов приехали и забрали нас с вокзала. Жили они тогда очень трудно в небольшой квартире, оба были без работы. Хозяева и не пытались скрыть, что мы незваные гости; всё же нам постелили на полу в гостиной какую-то подстилку, и мы заснули как убитые.

Когда я утром проснулась, моя первая мысль была, что я всё ещё сплю и вижу сон. Ришард сидел спиной ко мне в кресле и читал свежую газету. Мне была видна страница, которую он читал. Четверть страницы занимал портрет моего папы.

– Это мой папа, – сказала я, не вставая с пола.

– Что? – не понял Ришард.

– Там, в вашей газете, портрет – это мой папа. Ришард явно подумал, что пустил ночевать какую-то аферистку. Он быстро закрыл ладонью заглавие статьи и подпись под фотографией – что было совершенно лишним, потому что ни слова по-голландски, включая нашу фамилию, я прочитать не могу – и спросил:

– Если это ваш отец, как его зовут?

– Яков Львович Рапопорт. Он был арестован как «врач-вредитель» и написал об этом книгу воспоминаний. Я тоже написала свои воспоминания. Маленькую часть папиной книги и мой рассказ перевели и издали здесь, в Голландии, поэтому мы с Викой сюда и приехали.

Всё переменилось в одно мгновение. Ришард вскочил и помог мне подняться с пола. На столе появились кофе и бутерброды…

Вскоре Ришард заключил с голландским издательством договор на перевод полной папиной книги, и у него появилась работа.

… В той газете было напечатано интервью с папой, сделанное уже после нашего отъезда, так что мы о нём не знали.

Прошу вас обратить внимание, что газету с папиным портретом печатали в Амстердаме в ту страшную ночь, когда Ришард и Марина забирали нас с Викой с амстердамского вокзала.

История третья: случай в Солт Лэйк Сити

Однажды воскресным вечером, вернувшись домой после прогулки, я включила автоответчик и остолбенела. Записанный на ленте голос я не слышала сорок лет, но узнала мгновенно – другого такого на нашей планете нет. Мы стареем, дурнеем, теряем формы, но голос нам не изменяет. Конечно, это – Ирка Азерникова, подруга моей молочной сестры Маришки Губер – тот же тембр, те же интонации, тот же хрустальный звон. В школьные годы мы были в одной компании, потом ещё пару лет встречались, но пути разошлись, и я утратила Иркин след.

Ирка рассказала автоответчику, что прилетела в Солт-Лэйк-Сити по дороге на проходящий неподалёку музыкальный фестиваль, где играет её сын-скрипач. В нью-йоркском аэропорту она купила бостонскую газету «Курьер», где напечатано большое интервью со мной, из которого Ирка поняла, что я живу в Америке и более того – в Солт-Лэйк-Сити, куда она сейчас летит. Она поразилась этому совпадению и, поселившись в гостинице, первым делом схватила солтлэйкскую телефонную книгу, нашла там мой телефон и вот – звонит. Дальше следовал телефон и адрес её отеля.

Я ничего не могла понять: какое интервью?! Я знать не знала никакого «Курьера»!

Ларчик, открывался просто.

За несколько лет до этого биохимическая конференция в Иерусалиме совпала по времени с книжной ярмаркой в иерусалимском Русском Общинном Доме. Я договорилась встретиться там с Губерманом. Губерман, сами понимаете – генерал на этой свадьбе, к нему прикованы все взоры. Не успели мы обняться, как ко мне подлетела красивая молодая дама: «Откуда вы знаете Губермана?» Вопрос показался мне слегка бестактным, но, не давая мне опомниться, дама сообщила: «У меня тут тоже продаётся книга. Я журналистка Лиора Ган, но вы можете звать меня просто Полина Копшеева. Моя книга называется «Обнаженная натура». В ней собраны интервью, которые я делала с Любимовым, Казаковым, Губерманом – да с кем только не делала! Я их всех обнажила. Вы знакомы с Губерманом – наверняка, вас тоже надо обнажить.

– Не надо, Полина, меня обнажать! Я вашего брата папарацци боюсь, как экологической катастрофы.

– Не хотите – не надо. Тогда просто приезжайте к обеду, моя мама очень хорошо готовит еврейские блюда. Мы родом из Кишинёва. Мама будет рада. Вот адрес и инструкции, завтра в два, ждём.

Гастрономический еврейско-кишинёвский соблазн перевесил доводы разума, и в два часа завтрашнего дня я звонила в Полинину дверь. За столом – мама, папа, дочка, сама Полина и я, на столе – обещанное, без обмана. Хорошее вино и лёгкий застольный трёп дополнительно скрашивали трапезу. Когда дело подошло к десерту, Полина воскликнула радостно: «Ах, какой замечательный материал я из этого сделаю!». Оказывается, она всё записывала. Я изумилась: «Что вы, Полина, какой материал?! Если бы я знала, что вы собираетесь это печатать, я бы и половины вам не сказала!» – «Вот-вот, – согласилась Полина, – поэтому-то я и не хотела, чтобы вы знали, что это – интервью!» – «Да разве так можно! – не унималась я. – Поклянитесь по крайней мере, что перед тем, как что-то печатать, пришлёте мне это по факсу и внесёте мои коррективы!» – «Клянусь!» – без колебаний соврала Полина, и мы расстались.

В Америке я думать забыла о Полине и её «интервью», благо никаких известий от неё не поступало. Но оказалось, что она опубликовала-таки этот материал в тель-авивской газете, а «Курьер» его перепечатал. Кстати, у «Курьера» его потом украл какой-то нью-йоркский «Бюллютень». Этот совсем уж распоясался и беззастенчиво предварил материал словами: «Вот что она нам рассказала…»

Интервью было чудовищным. Часть его составляли кусочки моей, тогда ещё не опубликованной книги, которые я сама оставила тель-авивской газете «Вести»; другая часть была основана на нашем застольном трёпе – у меня уши горели, когда я это читала.

Но диалектика учит нас: нет худа без добра. Благодаря этому «интервью» в мою американскую жизнь вошли Ирина и Арик, сразу ставшие бесконечно близкими и нежно любимыми друзьями, как будто мы гигантским прыжком в одночасье пронеслись над минувшими сорока годами в наш сегодняшний день.

…Теперь прошу вас обратить внимание на следующее: интервью в «Курьере» было напечатано как раз в тот самый день, когда Ирка с Ариком летели из Нью-Йорка в Солт-Лэйк-Сити; в аэропорту они купили именно «Курьер» – а могли ведь купить «Новое русское слово» или «Панораму» или вообще ничего не покупать, а взять с собой два детектива – и мы бы не встретились.

Цепочку этих совпадений можно было бы продолжать и продолжать, но сейчас мне хочется поговорить не о причудах судьбы, а о дорогах, которые мы выбираем сами.

К ВОЛЬНОЙ ВОЛЕ ЗАПОВЕДНЫЕ ПУТИ…

Из американского альбома

Отвечаю я цыганкам: мне-то по сердцу

К вольной воле заповедные пути…

Ю. Даниэль

Предисловие

Эмиграция – очень тяжёлое испытание. Если кто-то скажет вам, что это не так – плюньте в его лживые глаза. Люди по-разному приходят к эмиграции и по-разному её проходят, сколько людей – столько судеб. Я ещё не готова рассказать о своём личном опыте, но обойти молчанием эту болезненную тему не хочу и потому расскажу вам об Ирине, Арике, нашем общем друге пианисте Саше Избицере и об их американской одиссее.

Ирка

У меня была замечательная компания в школьные годы. Центрами кристаллизации были моя «молочная сестра» Марина Губер и её брат Шурик, на год старше нас. Шуркины одноклассники влюблялись в Маришкиных одноклассниц, поддерживая тем самым в мире порядок и гармонию. И хотя в компании были стабильные пары, это не мешало всем без исключения быть влюбленными в Ирку Азерникову.

Ирка появилась в нашей компании в пятом классе – до этого она училась в хореографическом училище при Большом театре. Танцевать она начала раньше, чем научилась ходить и говорить. Когда Ирке исполнилось пять лет, её мама – киножурналистка, знакомая в мире искусств со всем светом, спросила у Эсфирь Мессерер, что делать с ребёнком. Эсфирь посоветовала отдать девочку в хореографическое училище. На экзамен в училище пришла сама Плисецкая, которой было тогда лет двадцать.

– Подними ногу, – приказала Плисецкая.

Без всякого напряжения Ирка задрала ногу выше головы.

– У девочки лебединый шаг, – сказала Плисецкая, и Ирку приняли.

Однако ни Улановой, ни Плисецкой из этого ребёнка не вышло. Ирка принялась стремительно расти, что в те годы было балерине противопоказано. Плюс к этому однажды, несясь по лестнице, она чуть не сшибла с ног дирижёра Большого театра Фаера. Ирка его не узнала, ей вообще было не до того, чтобы здороваться и извиняться, поскольку она опаздывала на урок. Она схлопотала тройку в четверти по поведению, и мать забрала её из училища. Так Ирка оказалась в шестьсот тридцать пятой школе в одном классе с Маришкой Губер.

Вскоре у нее прорезался замечательный, хрустальный голос. Уроки хореографии тоже не прошли даром: Ирка могла в разговоре непринуждённо положить большим батманом ногу на плечо восхищённого собеседника. В наши школьные годы её красота, лёгкий весёлый нрав и чарующий голос вскружили немало буйных голов.

Но никому из них она не могла ответить взаимностью, потому что в тринадцать лет влюбилась в Владислава Геннадьевича Соколова, руководителя и дирижёра знаменитого хора и профессора Московской консерватории:

– Он положит руку тебе на голову, а ты сидишь и умираешь…

Любовь к учителю всегда идёт об руку с любовью к предмету. Эта любовь привела её на дирижерско-хоровое отделение музыкального училища при консерватории, а потом и в Гнесинский институт.

Там она встретилась с Ариком и через две недели вышла за него замуж.

– Как вы познакомились?

– Он шёл в Гнесинке по коридору и увидел мои ноги и грудь.

На третий вечер Арик сделал Ирке предложение.

– Четвёртый раз мы увиделись уже в ЗАГСе – там я впервые увидела Арика при дневном свете, – рассказывала Ирка. – Мой отчим помог нам избежать принятого тогда в ЗАГСах трёхмесячного карантина. Он мечтал, чтобы я съехала с квартиры, потому что жили мы очень тесно, а за три месяца ожидания я бы, конечно, передумала выходить замуж, как уже не раз бывало.

Те, кто знает Арика, не удивятся, что в ЗАГС он, конечно, опоздал минут на сорок. Когда все уже надумали расходиться («Я пошутила», – сказала Ирка собравшимся друзьям), Арик вдруг появился – глаза безумные, одна штанина короче другой, в руках какой-то веник – цветы искал…

Так Ирка вышла замуж. На сегодняшний день это длится уже сорок лет.

В Москве Ирка пела, преподавала хоровое дирижирование, руководила хором и растила детей, сына и дочку. В общем, была при любимом деле. В Нью-Йорке применения Иркиным талантам не нашлось, и она работает в библиотеке большого банка, что, положа руку на сердце, надо считать исключительной удачей.

Арик

Из нас из всех один Гальперин Своей жене извечно верен. Но ходит слух, что до Ирины Любил он Рин и Галь перины…

Ю. Китаевич

Его имя – Аркадий Гальперин – знали все ведущие музыканты страны. Замечательный звукорежиссёр, он записывал Рихтера и Ростроповича, Когана и Спивакова, Третьякова и Баршая, Наташу Гутман, Максима Шостаковича и ведущие оркестры страны. Редкое сочетание абсолютного музыкального слуха с абсолютным вкусом сделали его желанным и востребованным в советских музыкальных кругах.

Звукорежиссёром Арик стал поневоле. Он готовил себя к исполнительской виолончельной карьере, но сломал палец, неудачно захлопнув дверь машины. Вместе с дверцей автомобиля захлопнулась дверь в Консерваторию. Арик окончил Гнесинский институт и стал преподавать. Душа его, однако, рвалась к исполнительской деятельности. Солировать он, конечно, не мог, но мог – и мечтал – играть в оркестре. Он и играл, когда подворачивался случай.

Однажды Арикова тёща сообщила, что на телевидении идёт набор на курсы звукорежиссёров. Для человека с поломанным пальцем это был интересный вариант. Началась новая жизнь. Звукозапись стала настоящей страстью, и когда через полтора года в Кондрашинском оркестре освободилось место и Арику предложили подать на конкурс, он не пошёл.

Так страна потеряла виолончелиста, но приобрела выдающегося звукорежиссёра.

Несмотря на весьма сомнительную анкету, Арика приняли на работу в Государственный дом радиовещания и звукозаписи, сокращённо – ГДРЗ.

…В конце 1977 или начале 1978 года в Большом зале Консерватории состоялся необычный концерт. Опальный Раостропович и уже уволенный из Большого симфонического оркестра Геннадий Рождественский исполняли виолончельный концерт опального композитора, поляка Лютославского.

– В этом концерте виолончель – личность, оркестр – общество, и оркестр всё время откровенно догоняет и старается подавить виолончель, – объяснил мне Арик.

На плёнку с записью концерта налепили красную ленту, что означало «в эфир не давать»; такие же красные ленты были на записях Баршаевского оркестра и многих-многих других.

Тогда Арик подарил плитку шоколада девушке, в чьём ведении были плёнки, попросил у неё запись концерта Лютославского – якобы послушать, переписал и отредактировал плёнку, вынес её из ГДРЗ на животе и отдал Раостроповичу.

– Слава был очень доволен, очень благодарил, – радовался Арик.

Был расцвет застоя. Деятелям искусства становилось всё труднее дышать, и они один за другим покидали страну – кто добровольно, кто принудительно…

…Имея двух одарённых музыкантов-родителей, дети Ирки и Арика тоже обнаружили незаурядные музыкальные способности. Арик думал с горечью, что в Советском Союзе у них нет будущего. Красивого выпендрёжника Серёжку поколачивали в школе, объясняя, что евреям следует убираться в Израиль, и, когда однажды Серёжке основательно расквасили нос, импульсивный Арик подал документы на отъезд.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Чудеса вдруг покатились лавиной и едва не погребли под собой Сашу Алешину и ее друзей из 8-го "А"......
В третий раз потерять работу – это надо сильно постараться! Но разве Олеся виновата, что начальники ...
Для Дронго, известного эксперта-аналитика, предстоящее морское путешествие обещало стать незабываемы...
Он называл себя Габриелем. Ему нравилось значение этого имени: «Моя сила в Боге». Габриель на самом ...
Перстень Венеры много веков назад озарил своим блеском роковую любовь гетеры и раба-гладиатора. Сего...