То ли быль, то ли небыль Рапопорт Наталья
– Так она же полуголая. Где остальные перья? В бульоне? – продолжал сомневаться Джим.
– Нет, бульон чистый и очень полезный, ты от него сразу выздоровеешь, – умоляла я. Джим не имел во рту маковой росинки два полных дня, а надо было как-то продержаться еще два, и в конце концов не для светского же общения перли мы пешком к Алику на седьмой этаж!
Мне удалось уговорить Джима, он выпил бульон и повеселел. Ему очень понравилась Милка, и он тут же стал строить планы, как им с Аликом помочь. Забыл о них, конечно, как только вернулся домой в Америку.
Кульминация этого путешествия наступила в день отъезда. Джим улетал из аэропорта «Пулково». Это далеко от города, и за нами заблаговременно приехала машина «Интуриста». Не знаю, как сейчас, а в те времена в гостинице при регистрации отбирали паспорт и визу и возвращали в момент выписки. То есть предполагалось, что возвращали…
Мы спустились в вестибюль с вещами. Джим пошел за документами, а меня попросил сбегать в гостиничный киоск за американской газетой – он не может жить без новостей с биржи, пусть хоть и позавчерашних. Когда я вернулась, он протянул мне мой паспорт и сообщил:
– А мои документы мне не отдали. Утверждают, что я их уже забрал! Пойди, объясни им, что они ошибаются!
Джим сказал все это совсем спокойно – видно было, что он не представляет себе, чем это пахнет. А я похолодела. В памяти мелькнули истории об украденных сотрудниками КГБ американских паспортах – я знала их из вполне достоверных источников, от самих пострадавших. Утрата паспорта грозила несколькими днями задержки и большой суетой, а Джим и так был едва живой и мечтал только об одном – скорей домой! Ленинград он, в сущности, видел в основном из гостиничного сортира; только накануне отъезда ему стало чуть легче, и мы немного погуляли по городу и прокатились по Неве.
Я бросилась к стойке:
– Отдайте документы мистера Соренсона!
Сидящая за стойкой тетка, сдобная блондинка с «вшивым домиком» на голове, не поднимая на меня глаз, пробубнила:
– Он их забрал и за них расписался.
– Расписался?! Где расписался?! Никто ни за какие документы не расписывается, вы их выдаете без расписки!
– А он забрал и расписался, – продолжала издеваться тетка, все так же не поднимая на меня глаз.
– Тогда покажите подпись! – потребовала я.
– Отойдите и не мешайте работать, – ответила тетка.
Все это время по вестибюлю метался красный от волнения шофер «Интуриста», у которого день был расписан по минутам. Мы сбили его расписание уже минут на двадцать.
До Джима, наконец, начало доходить, что происходит. В глазах появился ужас.
– Что она тебе говорит?
– Говорит, что ты забрал документы и за них расписался.
– Я ничего не забирал и ни за что не расписывался!
– Я знаю.
– Немедленно отдайте документы мистера Соренсона! – благим матом заорала я на тетку.
Она отвечала, не поднимая глаз:
– Он их забрал и за них расписался.
– Тогда немедленно соедините меня с американским консулом! – продолжала орать я.
В это время подъехал автобус с испанскими туристами. Они выгрузились и столпились в вестибюле, ожидая, чтобы их расселили. Я легла грудью на амбразуру:
– Я не дам вам работать, пока вы не вернете документы мистера Соренсона или не соедините меня с американским консулом!
Джим, со своей стороны, кричал испанским туристам:
– Уезжайте отсюда, пока не поздно! Не останавливайтесь в этой гостинице! Они меня отравили! Они украли мой паспорт! Они украли мою визу! Бегите отсюда, бегите, пока не ушел ваш автобус!
Испанцы внимали Джиму в немом ужасе. Кое-кто пытался отыскать свои чемоданы в брошенной в вестибюле общей куче. Я продолжала блажить так, что слышно было у Исаакиевского собора:
– Соедините меня с американским консулом!!! Сейчас мне очень стыдно, что я сразу не поняла, что вся эта комедия была разыграна ради одного – взятки. КГБ был абсолютно ни при чем. Но «меня там долго не стояло», и я жила устаревшими представлениями о мире. Если бы я сообразила, что от нас хотят взятку, в той, близкой к катастрофе ситуации я бы ее дала (в конце концов, здоровье дороже и деньги не мои). Но я ничего не поняла и продолжала блажить:
– Консула-а-а!
По вестибюлю метался в полной прострации шофер «Интуриста».
– Может, поедем в аэропорт? – предложил Джим.
– Какой смысл? Кто тебя без документов выпустит?!
– Все-таки ближе к Америке, – жалобно сказал Джим… Неожиданно в стене за стойкой открылась дверь и оттуда вышла некая матрона:
– Что здесь происходит? Почему такой шум?
– Они хулиганют, – указала на меня тетка за стойкой. – Сами потеряли документы, теперь требуют с нас и хотят вызывать американского консула, а надо бы вызвать милицию.
– В чем дело? – обратилась ко мне матрона.
– Вы украли документы мистера Соренсона. Немедленно верните!
– У нас нет его документов. Можете пройти со мной и сами в этом убедитесь.
Тетка провела меня в комнату за стойкой. Мы были там один на один. Это был момент, предусмотренный сценарием для взятки, но я все еще ничего не понимала.
– Вот файл, – указала мне матрона. – Можете просмотреть паспорта и сами убедитесь, что его документов здесь нет.
Я принялась проглядывать паспорта. Американских паспортов там действительно не было – ни одного. Я была в отчаянии. В этот момент матрона как бы случайно подвинула металлический ящик, и я увидела под ним краешек синего паспорта.
– Вот он! – заорала я. – Вот его паспорт! Матрона живо накрыла паспорт рукой:
– Это не его!
– Его! Его! Здесь нет других американских паспортов! Отдайте сейчас же!
– Не его!
– Покажите!
– Я не имею права показывать вам паспорта! Я задохнулась от возмущения:
– Как не имеете права?! Вы только что показали мне две сотни паспортов!
– Не имею права, – повторила матрона.
Я человек миролюбивый, меня не так-то легко вывести из себя, но в этот момент я уже себя не помнила. Что есть силы я толкнула мерзкую бабу, она отлетела, я схватила паспорт и вылетела с ним из комнаты. По дороге открыла – паспорт Джима! И виза тут же!
– Вот паспорт!!! Вот виза! Скорей! В машину!
Неслись мы так, что чудом уцелели. Я была все еще невменяемая и не в состоянии членораздельно объясняться, хотя Джим сгорал от любопытства:
– Как это тебе удалось?!
– После, после, в Америке все объясню!
В аэропорт мы примчались в последнюю секунду. Оказалось, мистера Соренсона несколько раз вызывали по радио. Его пропустили без досмотра, кто-то из «Дельты» помчался с ним бегом к самолету, подхватив его чемодан. Ворота уже закрыли, но трап еще стоял у самолета. Ворота открыли, и Джим скрылся в проходе.
Я дождалась, пока самолет взлетел, и тут мне стало плохо. Я сменила Джима в ленинградском туалете…
Три незабываемых дня с папой на даче подняли мой дух, восстановили здоровье и компенсировали все пережитые волнения.
АЗОХЕН ВЕЙ ЦУ ДЕ КОММУННЕ!
В сороковые-пятидесятые годы в нашем дачном поселке был управляющий по фамилии Кролик. Савелий Юльевич Кролик был невысок, лысоват, брюки его постоянно были опасно приспущены под круглым животиком. Кролик был большой талмудист – явление в ту пору довольно редкое. «Почти наизусть знает почти весь Талмуд», – цитировал папа Иосифа Уткина. Кролик со своей стороны совершенно благоговел перед папой и советовался с ним по всем вопросам как медицинского, так и не медицинского свойства. У Кролика была паховая грыжа, и много лет подряд он почти каждый день приходил к папе обсуждать, следует ли ее оперировать.
– Вон идет Кролик поговорить о грыже, – сообщала мама, завидев Кролика в конце нашей линии (линиями назывались улочки в нашем дачном поселке).
Кроме того, у Кролика были какие-то проблемы с кожей ног, и папа говорил, что Кролик из тех занятных типов, которые поражаются, почему руки моют каждый день, а ноги никогда! Еще в этой связи папа любил цитировать разговор в бане: «Рабинович, вы еще грязнее меня! – Так я же старше!»
В связи с ножной проблемой деликатный папа давал Кролику следующие медицинские рекомендации:
– Возьмите тазик, небольшой, чуть больше размера ног. Наполните его теплой водой, градусов тридцать восемь-со-рок. Положите туда кусочек мыла, лучше всего не хозяйственного, а детского. Попарьте ноги в этом тазике минут пятнадцать, выньте, вытрите насухо чистым полотенцем и наденьте чистые носки. Повторяйте эту процедуру каждый вечер. Через две недели расскажете, помогло ли.
Через неделю восхищенный Кролик кричал папе:
– Вы волшебник! Вы гений медицины! У меня на ногах все прошло – как рукой сняло! Евреи – вот настоящие врачи, не то что гои!
Папа принимал похвалы Кролика со скромным достоинством. Он знал, что заслужил их своим медицинским искусством.
Однажды Кролик насмерть поссорился с Гимпельсоном. Дмитрий Израилевич Гимпельсон был нашим соседом сзади. Соседом слева в это время был знаменитый врач Мирон Семенович Вовси, соседом наискосок – историк Вениамин Ильич Каплан. Гимпельсон был соседом сзади. Он был акушер-гинеколог, принимал роды у мамы, когда я появилась на свет. Папа по-приятельски называл его абортмахером.
Я толком не знаю, что произошло между Гимпельсоном и Кроликом – то ли Гимпельсон срубил дерево на участке Кролика, то ли повредил его забор, но только Кролик подал на Гимпельсона в суд.
Взволнованный Гимпельсон прибежал к папе:
– Яша, ради Бога, уговорите Кролика забрать жалобу из суда!
Папа повел с Кроликом дипломатические переговоры:
– Савелий Юльевич, дорогой! Не надо судиться с Гимпельсоном! Он вам заплатит, возместит ущерб. Подумайте сами, как это некрасиво – судятся два старых еврея! Люди будут смеяться!
Уговорить Кролика оказалось нелегко: он был страшно зол на Гимпельсона. Папа прибег к новому аргументу:
– Поймите, ему никак нельзя доводить дело до суда! У него будут неприятности по партийной линии.
– Он?! Партейный?! – совершенно изумился Кролик. – Гимпельсон партейный?!
И заключил бессмертной фразой:
– Азохен вей цу де коммунне![8]
Кролик с Гимпельсоном, конечно, помирился, а бессмертное «Азохен вей цу де коммуне!» навсегда осталось в наших семейных анналах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РАПОРТИЧКИ (ИЗ ЦИКЛА «РАССКАЗЫ НИ О ЧЕМ»)
РАПОРТИЧКИ (ИЗ ЦИКЛА «РАССКАЗЫ НИ О ЧЕМ»)
Первые уроки
Я окончила детский сад в год Победы. Спустя тридцать лет наша замечательная воспитательница Ирина Владимировна собрала выпускников сорок пятого года на вечер встречи. С волнением и любопытством входила я в серо-зеленое здание на улице Горького (вскоре его облюбует, отберет и перекрасит Олимпийский комитет). Сад наш принадлежал Академии наук. Устроить туда ребенка, особенно во время войны, было очень трудно; папе пошли навстречу за его военные заслуги. Публика в саду была все отборная, на общем гладком фоне выделялись только мы с Павликом. Меня постоянно рвало от манной каши, а Павлик – сын нашей нянечки – писал в штаны и ругался матом.
Странная это все-таки была затея – вечер встречи. Как и ожидалось – чужие, напряженные лица, слившиеся в одном героическом усилии – вспомнить. На маленьких столиках – кофе с пирожными. Кто в состоянии – пытается втиснуться в детские стульчики, но большинству приходится довольствоваться фуршетом. Ирина Владимировна произносит маленькую речь о том, какие мы были хорошие, послушные, добрые и способные дети. Просит рассказать, какие мы сейчас. Рассказываем. Напряжение постепенно рассасывается, и вдруг, как чертики из табакерки, из каких-то черных дыр памяти начинают выскакивать живые картины.
Павлик
Мама с папой приходят вечером забрать меня из садика. За дверью в углу стоит Павлик. Он весь распух от слез. Видно, что стоит он здесь не первый час.
– Павлик, что случилось? – спрашивает папа.
– Я опять ругался нехорошими словами, – сквозь душераздирающие всхлипы объясняет Павлик. – Ирина Владимировна поставила меня в угол и сказала: «Стой, пока не забудешь!» Я с самого обеда стою и никак не могу забыть!
С этим Павликом у меня связана история о самом жгучем стыде, который я когда-либо испытала в жизни.
Мне пять лет. Мы рисуем за длинным столом. Занятие творческое, увлекательное, отрываться не хочется. А надо. Ох, как надо! И тут меня осеняет. Я роняю карандаш, лезу за ним под стол, подползаю под стул Павлика. Напоминаю вам, Павлик писался.
…Через некоторое время из-под Павликова стула вытекает лужица, но я уже сижу на своем месте. Ирина Владимировна, как всегда, начинает стыдить Павлика, но тот, обычно стоически переносящий заслуженные упреки, вдруг взвивается:
– Это не я! Это не я! Ирина Владимировна, это не я!
Удивленная Ирина Владимировна щупает ему штанишки – они сухие. Тогда она принимается щупать штанишки всем подряд. Очередь доходит до меня…
С тех пор я никогда в жизни не писаю под чужие стулья.
Алеша
С Алешей Блюменфельдом мы познакомились в детском саду и с тех пор не расстаёмся. Время, конечно, накладывало свою печать на наши отношения. Вот уже лет шестьдесят, как Алешка меня не бьет, лет сорок, как перестал дразнить, лет тридцать не приглашает в театр, но если бы у меня был брат, он не мог бы быть мне ближе.
А начало наших отношений безоблачным не назовешь.
Мы с Алешей ходим в один детский сад, потому что его мама и мои родители работают в Академии наук. Алешина мама Олимпиада Петровна – личный секретарь академика Лины Соломоновны Штерн, моя мама – старший научный сотрудник Лининой лаборатории. Лину еще не посадили – это произойдет через три года, и Олимпиада Петровна, рискуя свободой и головой, будет ездить к ней в ссылку. А пока моя мама пишет докторскую диссертацию, а Олимпиада Петровна ее печатает. Это самый первый, черновой вариант, и вечерами мама что-то такое в диссертации правит, вычеркивает, вписывает. Я понимаю это по-своему: видимо, Алешкина мама плохо печатает; печатала бы лучше – моей маме не приходилось бы так много черкать, и у нее оставалось бы хоть немного времени для меня.
– Твоя мама совсем не умеет печатать, – говорю я в саду Алешке. – Твоя печатает, печатает, а моя все черкает и черкает.
Увесистым кулаком Алешка преподносит мне один из первых уроков человеческой этики. Я лечу с лестницы и расшибаю коленку так, что приходится вызвать родителей.
– Он тебе мало дал, – без всякого сочувствия говорит мне папа, пока мама хлопочет над моей коленкой.
Мою ошибку – и этическую, и фактическую – разъясняет мне мама.
С тех пор я стараюсь, елико возможно, не обижать людей.
…Алеша родился в тридцать седьмом году; отец его, крупный шахматист, умер во время войны. Олимпиада Петровна растила сына в жуткой строгости, постоянно боясь, как бы он не сбился с пути, не попал в дурную компанию. Алеша рос исключительно вежливым и воспитанным и безумно меня этим раздражал. Я тогда не понимала, что он и сам мучительно страдает от своей вынужденной вежливости, прекрасно сознавая, как выглядит в глазах обнаглевших сверстников, но отдал себя на добровольное заклание, чтобы не огорчать измученную мать.
Когда я окончила школу, родители впервые отправили меня в Крым. Отпускать меня одну было опасно, и естественный выбор пал на надежного, как скала, Алешу. Родители с обеих сторон очень хотели, чтобы мы подружились. На перроне моя мама давала Алёше последние наставления: следить, чтобы я далеко не заплывала, никуда не отпускать одну – и так далее… Поезд тронулся. Я сказала Алешке: «Если тебе хоть на минуту придет в голову выполнять мамины указания, это последний раз, когда ты меня видишь!»
Алеша молча, неторопливо достал из рукава сигарету, чиркнул спичкой о подметку ботинка, закурил, пустил в потолок купе несколько правильных колец и наконец произнёс равнодушно:
– Да на чёрта ты мне сдалась!
Я слегка адаптирую этот текст – оказалось, Павликовы уроки русской словесности не прошли для Алеши даром.
Меня как громом поразило! Курево, лексика, а тон! Сквозь дым Алешиной сигареты я вдруг увидела совершенно другого человека – твердо оберегающего мать, доброго, верного своим убеждениям и очень близкого. С этого момента мы стали друзьями.
Мы много путешествовали втроём – Алёша, наш общий друг Эрик и я. Эрик потом трагически погиб на Алтае. Меня тогда не было в Москве; когда я вернулась, о гибели Эрика рассказал мне Алёша: «Я подумал, лучше ты узнаешь это от меня…»
Временами мы виделись с ним почти каждый день, временами – с большими перерывами, но когда мне было плохо, Алёша неизменно оказывался рядом. Для меня до сих пор загадка, как он узнавал, или догадывался, что нужен.
Тут, пожалуй, уместно сообщить, что у нас никогда не было романа. Алёшка меня постоянно дразнил: «Ты рыжая, тебя никто замуж не возьмёт», – я, по инфантильности и глупости, верила ему и переживала, и моё первое неудачное замужество, до некоторой степени, Алёшкиных рук дело. Как только один мой однокашник оказался готов опровергнуть Алёшкин тезис, я рванула ему навстречу. Наша регистрация в загсе была назначена на день защиты диплома. Ни Алёше, ни Эрику я ни о чём не рассказывала, предвкушая сенсацию. Накануне защиты Алёшка с Эриком пришли меня проведать и проверить состояние готовности. Мой суженый был в это время у меня. Алёша с Эриком увидели его впервые и очень удивились. Они старательно пытались его пересидеть, но он не подавал никаких признаков ухода, и в конце концов они сдались и вышли. Через минуту раздался звонок в дверь: Алёша.
– Я забыл свою шапку.
– Какую шапку?! Июнь на дворе, не было у тебя никакой шапки!
– Разве? – усомнился Алёша. – Ну, не было так не было.
Он ушёл. Через минуту опять раздался звонок в дверь:
– Слушай, может, я её у тебя зимой забыл?
Не успела я его вытолкать, как на пороге появился Эрик:
– Знаешь, Алёша думает, что его шапка у тебя, а ты скрываешь. Она совсем старая, рваная и ни на что не годная, отдай!
Они возвращались по очереди с разными глупостями ещё раз пять, наконец ушли окончательно.
На следующий день Алёшка с Эриком пришли поздравить меня с окончанием университета.
– А я ещё сегодня замуж вышла, – сообщила я грустно, так как с первой же минуты знала, что делать этого не следовало.
Сенсация состоялась.
Эрик плакал на балконе, мне хотелось выть вместе с ним, но я держалась.
– Я тебе говорил, что не надо было вчера уходить! – сказал Эрику Алёша. – Может, мы бы предотвратили это несчастье!
Мой первый брак длился недолго. Суженый невзлюбил моих друзей в их сумме, а Алёшку и Эрика – с той первой встречи – в особенности.
Вскоре выяснилось, что моему избраннику мешает моя национальность, и в своих анкетах он пишет, что жена у него – русская. Для меня это было началом конца. Окончательно мой брак распался, когда я забеременела. Я всегда мечтала о ребёнке, но когда мечта готова была реализоваться, я очень остро ощутила, что от этого человека я ребёнка не хочу. Выбор был мучительным. Первый аборт – всегда огромный риск, можно лишиться детей на всю оставшуюся жизнь. И всё-таки в конце концов я на этот риск пошла. Аборт делал лучший «абортмахер» Москвы, как это было принято тогда, без наркоза. Адская боль, моральная травма, разрушенная жизнь – с таким букетом я вернулась на свою койку и лежала в столбняке, пытаясь отыскать хоть какую-нибудь опору в нагрянувшем внутреннем хаосе. Стояла жуткая жара. О кондиционерах тогда слыхом не слыхивали, палата была на первом этаже, окно было открыто. В это окно вдруг вплыл огромный арбуз. Через короткое время за ним обнаружилась ухмыляющаяся Алёшкина физиономия:
– Ты что тут делаешь? Выходи, поехали на охоту!
Как он узнал?! Загадка так и осталась без ответа.
Я и впоследствии совершала в жизни тяжелые ошибки и жестоко за них расплачивалась. Алёшке предстояло ещё много раз по разным поводам приносить мне арбуз.
В шестидесятом году, окончив институты, мы с Алёшей записались на городские английские курсы в Зачатьевском переулке. Алёша их кончил, а я сошла с дистанции. Три раза в неделю по три часа вечером после работы – для меня это было чересчур. Кругом театры, концерты, друзья и поклонники. Алёшка, чёткий человек, всем этим пренебрёг ради языка; какое-то время после окончания курсов он бойко шпарил по-английски и издевался над моим кудахтаньем. Потом, без практики, язык у него ушёл, и мы сравнялись.
Прошло много лет. Я оказалась в Америке. Года через полтора я приехала в Москву навестить папу и друзей. Теперь уже я бойко шпарила по-английски, а Алёша кудахтал и завидовал.
– Послушай, – сказал мне Алёша, – у меня накопился большой отпуск. Я бы хотел поработать физически на какой-нибудь американской ферме и попрактиковать свой английский. Хочу говорить не хуже, чем ты. Можешь организовать? Платить мне не надо, только кормить.
– Попробую. У моего знакомого миллиардера большое ранчо на юге Юты. Восемьсот коров. Может, он тебя наймёт их пасти – ты всё же лучше, чем нелегальные мексиканские иммигранты (тут я, конечно, ошиблась – эти рождаются прямо на конях, а Алёшка до того видел лошадь только в зоопарке).
Вернувшись в Солт-Лэйк, я пошла к Джиму:
– Мой друг, большой ученый, начальник департамента в научно-исследовательском институте, хочет поработать на твоём ранчо и попрактиковать свой английский. Бесплатно (фри!), за харчи.
Когда миллиардер слышит слово «фри», это вроде «Сим-Сим, открой дверь!» К тому же, любопытно: ученый человек, начальник, а хочет поработать на ранчо.
Джим тотчас выслал Алёше приглашение и билет. Так Алёшка стал ковбоем.
Своё первое свидание с лошадью он очень живописно изложил в длинном письме, которое я зачитывала своим за ужином. Стодвадцатикилограммовый Алёшка впервые в жизни сел в седло и отскакал без малого десять миль (шестнадцать километров). Впечатлений хватило на четыре страницы.
– Хорошо бы ещё послушать противную сторону (лошадь), – задумчиво сказала Вика.
Ковбойская работа – тяжелейший, лишенный романтики ежедневный труд с пяти утра до темноты. Сжав зубы, Алёшка нёс службу наравне с двадцатилетними ковбоями, чем совершенно поразил воображение Джима. Он был, можно сказать, принят в семью.
– Послушай, – сказала я однажды Джиму, – Алекс прекрасный химик. У тебя масса компаний – может, найдёшь ему место по специальности?
И не поверите – Джим построил для Алёшки специальную лабораторию! Вот уж воистину – идея становится материальной силой, когда овладевает миллиардером! В лаборатории бок о бок с Алёшей трудилась его жена Лера – вдвоём они осуществляли тонкий органический синтез сложнейших химических соединений для компании «Сигма».
Потом Алёша и Лера переехали под Бостон и теперь работают в большой биомедицинской компании. Такой неожиданный поворот совершила карьера американского ковбоя.
И хотя Алёша теперь в пяти часах лёту от меня, я продолжаю чувствовать его тепло под прохладным американским солнцем.
ОСТОРОЖНО! ЭТО ЖЕ БАХ!
В детстве я очень любила ходить в Консерваторию. Это было единственное место на земле, где мне покупали мороженое.
Перед концертом на сцену выходила стройная дама на высоких каблуках в неизменном черном костюме и говорила пронзительным контральто:
– Начинаем концерт Государственного симфонического оркестра Союза СССР под управлением… В программе…
Пока она говорила, я мысленно прокладывала кратчайший путь от своего места до консерваторского буфета. Важно было ухватить вафельный стаканчик с пломбиром, пока не кончился антракт. Все первое отделение концерта я напряженно ждала перерыва, во втором делилась пережитым только что наслаждением с портретами великих композиторов на стенах Большого зала, предпочитая другим Иоханна Себастьяна Баха в напудренном парике. Трудно назвать момент, когда это изменилось. Может быть, на концерте Софроницкого, когда он внезапно забыл нотный текст и метался по сцене, громко говоря самому себе:
– Спокойно! Спокойно!
Я до сих пор помню охвативший меня ужас. Софроницкий сел наконец снова за рояль и благополучно сыграл всю вещь от начала до конца. Что это было? Может быть, Скрябин? – Не помню. Но я его слушала!
Родители заметили перемену. Они, как оказалось, давно ждали этого момента. Мне взяли учительницу музыки, и в возрасте восьми лет меня постигли первая любовь и первая утрата.
Шалита Ильинична Рохлина была молодая, яркая, жгуче черноволосая, талантливая, бесконечно терпеливая и ласковая. Я влюбилась по-настоящему. Кто сказал, что человек в восемь лет не может по-настоящему влюбиться? – Может. Просто в этом возрасте пол объекта не играет никакой роли. Больше в женщин я не влюблялась никогда в жизни. Но и в зрелые годы переживания любви были совершенно те же, что в восемь лет – другими были грезы.
Влюбившись в Шалиту, я жила от урока до урока и старалась изо всех сил. Музыкальными способностями Бог меня не одарил, и мне приходилось часами играть ненавистные гаммы и этюды, чтобы заслужить Шалитину похвалу. Когда это удавалось, я бывала беспредельно счастлива. Перед сном в постели я мечтала, что спасаю свою учительницу от разнообразных грозящих ей опасностей: от поездов, машин, собак, бандитов… Я ее не спасла. Молодая, красивая, талантливая Шалита умерла от рака груди, не дожив до тридцати лет…
Уроки кончились. Я категорически отказывалась заниматься с кем-нибудь другим. Временами я еще подходила к инструменту; играла я всегда одно и то же, разученное с Шалитой: «Болезнь куклы», «Смерть куклы». «Новую куклу» я не играла никогда. Но время шло, подходы к пианино становились все реже, а исполнение все чудовищней. Пальцы то неслись вскачь, но заплетались и попадали на совсем чужие клавиши. Отличавшийся абсолютным слухом папа прикрикнул однажды:
– Прекрати! Ты позоришь память Шалиты! Или никогда больше не подходи к инструменту, или начинай заниматься! Есть замечательный педагог.
Так я оказалась в руках у Зинаиды Самуиловны Кизильштейн. В Зинаиде Самуиловне всё было значительным: рост, лицо, нос, губы, руки, высокий лоб, серебрящиеся волосы. Много лет спустя я прочитала у Заболоцкого: «Есть лица, подобные пышным порталам, где всюду великое чудится в малом…». Пышный портал – это о ней.
Зинаида Самуиловна преподавала в Гнесинке. Меня она взяла из уважения к родителям и еще потому, что ей остро нужны были деньги. Ее старший сын Юра Михайлов сидел в лагере, где-то, кажется, в Казахстане. Он страдал астмой; жизнь его постоянно висела на волоске. Зинаида Самуиловна ездила на зону и давала взятки лагерному начальству, чтобы они передали Юре необходимые ему лекарства. Мужа она потеряла давно – кажется, по тому же стандартному сценарию.
Моя старшая сестра сочинила для меня такую о Юре драматическую легенду. Дескать, во время войны Юра был на фронте, отличался необыкновенной храбростью и получил очень высокую награду – орден Славы II степени. Награждать его должны были в Кремле. По дороге с фронта в Москву в его купе оказался чрезвычайно разговорчивый попутчик. Когда Юра сошел из вагона на перрон московского вокзала, его арестовали. Вместо Кремля Юра уехал на Лубянку, оттуда – в лагерь.
Я много лет принимала это за чистую монету, пока совсем неожиданно не узнала от новых друзей, хорошо знавших Зинаиду Самуиловну, что демобилизовали и вернули Юру с фронта из-за астмы, а посадили из-за участия в какой-то ВГИКовской студенческой группе, якобы готовившей покушение на Сталина. О его истинной трагической судьбе упоминает Инна Шихеева-Гайстер в замечательной книге «Дети врагов народа».
Жизнь Зинаиды Самуиловны проходила в непрерывном страхе за жизнь сына; благодаря ее самоотверженным стараниям Юра дожил до первой оттепели. Году в пятьдесят шестом его реабилитировали, и Зинаида Самуиловна наконец забрала его из лагеря. Вскоре после этого он умер от усугубившегося в лагере туберкулёза…
Но это все случилось потом. Когда я начала заниматься с Зинаидой Самуиловной, Юра был еще в лагере, и она постоянно покупала и отвозила ему дорогие лекарства. Думаю, если б не это, вряд ли бы педагог такого ранга взялся заниматься с такой бездарью, как я. Моя игра доставляла Зинаиде Самуиловне невыразимые мучения. Она вздрагивала, морщилась, как от боли, вскрикивала:
– Осторожно!!! Это же Бах!
В доме у Зинаиды Самуиловны меня настигла вторая любовь. Так, наверное, было на роду написано, что музыка и любовь в моей жизни часто шли рука об руку.
Вторую любовь звали Юра Рейтман. Мне было лет двенадцать, он был на год старше – тоненький мальчик, родом откуда-то из провинции. Видимо, он был сирота – я никогда ничего не слышала о его родителях; Зинаида Самуиловна взяла его к себе жить и стала ему второй матерью.
Юра был очень талантлив, учился в Гнесинке. Меня сразила его необыкновенная красота: один глаз был у него голубой, другой – зеленый.
Теперь душу мою раздирала на части неразрешимая дилемма: с одной стороны, мне очень хотелось, чтобы Юра был дома, когда я прихожу на урок, с другой – было невыносимо стыдно так бездарно играть в его присутствии. Но Зинаида Самуиловна была гениальный педагог, и я постепенно двигалась вперед. Я играла уже сонаты Бетховена и Моцарта, когда посадили папу. На этом уроки музыки прекратились сами собой и больше никогда не возобновлялись. Я не умею читать с листа, но пальцы мои хранят в памяти фрагменты бетховенских сонат, и я иногда играю их себе на видавшем виды белом пианино, подаренном мне одним американским приятелем.
…Зинаида Самуиловна умерла от сердечного приступа. На похороны пришла масса народа: ученики, ученики, ученики, друзья. У нее было удивительно светлое, спокойное, умиротворенное лицо. «Никогда не видела ничего прекраснее», – сказала мне моя соседка.
…Юра уехал учиться в Ленинградскую консерваторию и женился там на скрипачке. Я потеряла его след, но вдруг, лет через пять или шесть – звонок: Юра. Участвовал в конкурсе Чайковского, стал дипломантом. Мы договорились встретиться. Около консерватории меня ждал незнакомый круглолицый коренастый мужчина с модными усиками. И только один глаз был у него по-прежнему голубой, а второй – зеленый.
Шалита и Зинаида Самуиловна оставили мне бесценное наследство – музыку.
ПО ОБЪЯВЛЕНИЮ
Декретный отпуск мой кончился, и мы стали искать няню.
– Я звоню по объявлению. Как к вам доехать?
– А где ты находишься?
– Я-то? В будке около парикмахерской.
– На какой улице?
– Не знаю.
– Как ты туда попала?
– От вокзала пришла.
– От какого вокзала?
– На какой приехала.
– Откуда ты приехала?
– Я-то? Из деревни.
– Город какой-нибудь рядом есть?
– Не.
– А где на поезд села?
– В Ярославле.
– Тогда иди назад к вокзалу, садись на метро…
Так в нашем доме появилась Дуська. После проведенного с ней короткого инструктажа я вышла на работу, а Дуська с годовалой Викой вышли гулять на улицу.
Это стало настоящей катастрофой для обороноспособности державы. Краснощекая, полногрудая, цветущая шестнадцатилетняя Дуська мигом дезорганизовала работу Московского военного округа. Казалось, что в нашем дворе расквартирована военная часть, часовые которой несут неусыпную службу у нас в подъезде и под дверью. Телефон раскалялся от звонков:
– Еву позовите.
– Позовите Еву.
Отупев от родов, жизненных проблем и недосыпа, я не сразу сообразила, что Ева – это от Евдокии, элегантная аббревиатура нашей Дуськи.
– Еву можно?
Еву было можно. Очень даже можно. Быстро овладев тайнами профессии, Дуська умело гуляла с ребенком и с солдатами одновременно, с толком используя дневное время, когда дома, кроме них с Викой, никого не было.
Кроме красоты и вкуса к жизни, у Дуськи была ещё вывезенная из деревни своеобразная лексика. Значащие слова тонули в море, мягко говоря, вводных.