То ли быль, то ли небыль Рапопорт Наталья
Государственный дом радиовещания и звукозаписи был учреждением политизированным и режимным. На следующий день после подачи документов Арика уволили с работы и больше в здание не впускали. Бухгалтер вышел под дождь на улицу, чтобы отдать ему последнюю зарплату.
…В 1978 году без языка, зато с семьёй и ста шестьюдесятью долларами в кармане Арик приехал в Штаты.
В Штатах
– Я понимал, что без языка будет трудно, оказалось – невозможно, – рассказывал Арик. – Меня не брали ни в одну студию, даже звукоинженером, потому что музыкантам, дирижёру и техникам надо было подавать мгновенные команды, а я не мог.
Начало было страшным. В английском Арик был на нуле, и его выгнали из школы с самого низшего уровня, потому что одноклассники, по многу лет пребывавшие на этом уровне и потому слегка поднаторевшие, жаловались, что он их задерживает. К слову сказать, через пару лет Арик их всех обогнал, но тогда, на старте, был переведен на учение в синагогу, откуда ничего полезного в смысле языка не вынес.
Жили они в отеле Сент Джордж в Бруклине – в те годы это был притон для бездомных, проституток и наркоманов.
Арик работал на разгрузке в супермаркете, потом складывал бельё в прачечной, потом устроился на фабрику часов развозить по цеху запчасти.
По радиосети в цеху часто транслировали музыкальные программы, и однажды Арик узнал свою запись конкурса Чайковского. Он замер с тележкой у стены; слёзы капали на детали часов, грозя им коррозией; музыка лилась и лилась, а он продолжал стоять у стены, не слыша окликов обеспокоенного менеджера… Зато талантливого Серёжку приняли в Джульярд и дали ему полную стипендию. «Вот о чём надо всё время думать, этим всё оправдано», – убеждали Арика Ирка и немногочисленные знакомые, убеждал он сам себя – но боже, как это было трудно!
…Однако мир не без добрых людей: в конце концов по великому блату, минуя профсоюзные рогатки, Арика устроили ночным сторожем и лифтёром в фешенебельный небоскрёб на Парк Авеню. На том этапе это была вершина его карьеры. Ночная работа была Арику на руку: днём он ходил в школу учить английский, ночью читал американские газеты, которые по долгу службы подсовывал под двери обитателей небоскрёба. Он проработал лифтёром два с половиной года, пока не совершился перелом в его судьбе.
Публика в небоскрёбе жила отборная. Первые этажи занимали врачебные офисы; выше жили адвокаты, врачи, бизнесмены. В обязанности Арика входило поднимать их на лифте на нужный этаж. По дороге они расспрашивали, откуда Арик родом и чем занимался в России. Арик беседовал с ними, и к нему постепенно пришёл разговорный язык – богатый, с великолепным произношением, что неудивительно при таком абсолютном слухе. Но в глазах его застыло вечное выражение ущербности, и обитатели небоскрёба явно испытывали неловкость оттого, что человек их круга в силу превратности судьбы вынужден был открывать им дверь лифта.
На Рождество, как это принято в Америке, Арику преподнесли конвертики с деньгами и подарками. Отягощён-ный советской ментальностью, он оскорбился и подарков не принял, чем удивил и обидел доброжелательных американцев. Но был в небоскрёбе один человек, который подарка ему не принёс. Её звали Джуди Бруннер Хаззард. Известный психиатр, автор нескольких книг, Джуди работала в большом нью-йоркском госпитале. У неё всегда был очень виноватый вид, когда Арик поднимал её в лифте. Смена Арика была с 11 вечера до 7 утра, и однажды ночью, когда небоскрёб уснул и в работе Арика наступило затишье, Джуди пригласила Арика зайти к ней и попросила рассказать о себе. Она слушала его с глазами, полными слёз.
– Лучшим днём моей жизни будет день, когда вы бросите эту работу, – сказала Джуди. – Я хорошо понимаю вас, потому что сама прошла через ад. Я – одна из многих тысяч венгерских евреев, спасённых Валленбергом.
Джуди закатала рукав и показала Арику татуировку концлагеря. В сорок четвёртом году ей было двенадцать лет. В концлагере, между двумя рядами колючей проволоки, росли какие-то жёлтые цветы; Джуди выбрала один из них и загадала, что если цветок не облетит, она не погибнет. Цветок жил, а в это время остававшиеся на свободе евреи собирали деньги, чтобы выкупить хотя бы часть евреев из концлагерей. Джуди повезло, её выкупили. После освобождения она жила в немецкой семье, потом училась в Голландии, в конце концов перебралась в Америку.
Арик и Джуди подружились. Она пыталась найти ему какие-то ходы в мир влиятельных людей в индустрии звукозаписи. Однажды Арик попал на приём к знаменитому продюсеру Максу Уилкоксу. Уилкокс порекомендовал его Томасу Шеппарду, сотруднику крупнейшей в Америке компании АрСиЭй.
– Взгляните вон на ту полку у меня за спиной, мистер Хальперн, – сказал ему Шеппард. – Там стоят ваши записи, я их собирал. Но в Америке на студии вы работать не сможете. Сейчас в индустрии звукозаписи происходит революция – долгоиграющие пластинки сменяются магнитными записями. Кроме того, запись классической музыки никогда не была доходным делом. Студии записывают классику, чтобы поддержать марку, а доход получают от рок-н-ролла и бугивуги. Вам надо стать свободным художником. Купите себе оборудование и записывайте репетиции и концерты в небольших концертных залах и церквях. Американские музыканты часто перед главным концертом в Карнеги-холле пробуют свои силы в небольшом зале. Им важно прослушать, как это звучало, так что клиенты для вас найдутся.
– Одолжите у меня деньги на оборудование, – предложила Джуди, когда Арик сообщил ей о результатах встречи, – отдадите, когда встанете на ноги.
Арик взял у Джуди деньги, купил звукозаписывающее оборудование, начал записывать репетиции и концерты в концертных залах второго эшелона и сразу стал очень популярным. Появилось много работы – настоящей, страстно любимой работы, появились новые друзья из музыкальной среды. Появились деньги, вернулась жизнь. Отдал долг Джуди.
Это был замечательный, захватывающий дух, но недолгий взлёт.
Однажды, придя на запись, Арик обнаружил на двери зала объявление: вход с оборудованием разрешён только членам профсоюза звукоинженеров. Арик не был членом профсоюза звукоинженеров, и его не впустили. О том, чтобы стать членом профсоюза, не могло быть и речи: для этого надо было сдавать кучу экзаменов на английском языке, включая математику. Это был нокаут.
Всё грозило опять рухнуть. К счастью, музыкальная жизнь Нью-Йорка не ограничивается концертными залами. Есть масса церквей и колледжей, в которых происходят бесчисленные камерные концерты прекрасных музыкантов. Арик продолжал их записывать, но это становилось всё труднее физически, и он с тревогой думал о будущем.
…Однажды, стоя в тяжёлой задумчивости у окна и глядя на нью-йоркский пейзаж, Арик взял карандаш и начал рисовать. Когда-то в юности он очень это любил и рисовал прекрасно, но никогда не думал сделать это своей профессией. Идея пришла внезапно. Арик нашёл свою нишу в дизайне зданий, которая неплохо его кормит; можно смело сказать, что он приложил свою руку к лицу сегодняшнего Нью-Йорка. Новая профессия пришлась по вкусу, он опять восстал из пепла.
И всё-таки настоящая его страсть – музыка и звукозапись. К счастью, этому суждено было снова войти в его жизнь. Однажды на новогодней вечеринке у друзей он встретил Сашу Избицера.
О Саше мой следующий рассказ. Но сначала несколько слов о «Русском самоваре».
«Русский Самовар»
По вечерам над ресторанами Горячий воздух дик и глух…
А. Блок
– Поехали в «Самовар», – предложили однажды Ирка с Ариком, когда я у них гостила. – Там сегодня играет Саша Избицер. Не пожалеешь.
– Что за «Самовар»?
– Поехали, увидишь.
Мы поехали. Ресторан «Русский Самовар» действительно оказался местом непростым. Расположен он в самом сердце театрального Нью-Йорка, около Бродвея. После спектаклей сюда не зарастает народная тропа.
В небольшой зал ресторана ведёт длинный узкий коридор, по стенам которого развешаны портреты почётных посетителей с их автографами: Булат Окуджава, Белла Ахмадулина, Эрнст Неизвестный… Здесь бывают Ростропович и Вишневская, Евтушенко и Башмет, Барбра Страйзанд, Ванесса Редгрейв и Лайза Минелли. Гостей приветствует невысокий коренастый господин в жгуче-чёрной бороде – флибустьер, поразительно смахивающий на булгаковского Арчибальда Арчибальдовича, каким я его себе представляю. Это Роман Каплан, совладелец «Самовара». Второй совладелец – Михаил Барышников – сюда тоже захаживает. «Самовар» был любимым местом и Иосифа Бродского, третьего совладельца ресторана.
…Там, где коридор переходит в зал, стоит белый рояль. В тот первый вечер мы приехали в «Самовар» рано, за роялем ещё никого не было. Занятая автографами на стенах, я не заметила, как появился пианист, и опомнилась при звуках «Лунной сонаты». Почему-то меня совсем не поразило, что в ресторане играют «Лунную сонату» – она очень органично звучала в этих стенах, – а поразило меня высочайшее мастерство исполнения, достойное концертного зала. За роялем сидел невысокий худой человек; молодое лицо контрастировало с почти полностью лысым черепом; мягкий овал, но резко очерченные складки, грустные еврейские глаза – Саша Избицер. Потом он запел Вертинского; потом романсы и старые советские песни. Он пел, глядя на нас, – пел для нас, и Ирка иногда ему подпевала, срывая аплодисменты зала. В перерыве Саша подсел к нам за столик, и мы познакомились.
Надо сказать, что я не единственная, кто был сражён Сашиной игрой и пением. Я оказалась в весьма достойной компании. Ростропович как-то праздновал в «Самоваре» свой день рождения и услышал Сашину игру. Он пригласил Сашу в Париж играть на крестинах Славы-внука.
Саша рассказывал, что дочери Ростроповича поставили перед ним задачу спровоцировать их маму на пение. Г. П. Вишневская, обычно отвергала все просьбы о пении, от кого бы они ни исходили. Задача, таким образом, оказалась не из лёгких, но Саша с ней справился, и Галина Павловна под его аккомпанемент исполнила целую программу из старинных русских романсов и цыганских песен.
«Блистательный петербуржец, один из лучших наследников русской музыкальной школы», – написал о нём Евтушенко.
…Когда мы ехали домой, я всю дорогу приставала к Ирке и Арику с расспросами о Саше. Кое-что я узнала от них, многое он потом расказал мне сам.
Саша
Ночи на свист соловьиный проматывать.
Б. Пастернак
…Человек из первой десятки пианистов мира, только ещё без номера…
Е. Евтушенко
Когда-то Саше-школьнику подарили на день рождения пластинки с записью «Руслана и Людмилы». Он заслушал их «до дыр», они и сейчас с ним в Америке:
– Они издают такой звук, будто на них жарится яичница.
Потрясённый «Русланом и Людмилой», Саша тотчас сочинил в уме сценическое действие оперы во всех подробностях. Тогда он ещё не ведал о существовании профессии оперного режиссера и в Ленинградскую консерваторию поступил сначала по классу фортепьяно к профессору Н. Е. Перельману; проучившись год, к фортепьянному добавил вожделенный оперно-режиссёрский факультет. Четыре года он благополучно учился на обоих. Но наступили трудные времена, в Консерватории поменялось начальство, и новые начальники учёбу Саши одновременно на двух факультетах сочли недопустимой роскошью. Ходатайства профессоров не помогли, пришлось выбирать, и Саша выбрал фортепьяно. Вскоре, однако, у него произошёл второй серьёзный конфликт с консерваторскими властями – на этот раз на почве распределения – и он вернулся домой в Донецк, не получив фортепьянного диплома… Неожиданно пришла телеграмма от заведующего кафедрой оперно-режиссёрского факультета, профессора Романа Иринарховича Тихомирова, который предлагал Саше поехать в Ташкент, поставить там дипломный спектакль и защитить экстерном диплом.
Дипломный спектакль пришлось ставить по музыкальной комедии-сказке совсем ещё юной Дины Рубиной. Строптивый Саша и с пьесой, и с Диной немало намучался (не сомневаюсь в полной взаимности с Дининой стороны), но пьесу всё-таки поставил. Всё, казалось, налаживается, спектакль прошёл с разумным успехом. На торжества по поводу премьеры приехала из Донецка Сашина мама. Но банкет состоялся без Сашиного участия: пока мама, остановившаяся у родственников, гладила его выходную рубашку, неожиданные и неприглашённые гости – представители военкомата – забирали Сашу на военную службу. Они отвезли его в аэропорт, посадили в самолёт и отправили в Сибирь. Ему повезло – могли послать и в Афганистан, тогда как раз шла та самая война.
В армии Саша имел шанс приобрести полезные профессии каменщика и бетонщика на случай, если после укладки кирпичей не сможет играть на фортепьяно. К счастью, вскоре выяснилось, что он – единственный во всей части – мог грамотно писать и печатать по-русски, и его забрали в штаб. По сравнению с укладкой кирпичей это был санаторий.
…Как-то он по пятому разу мыл пол в казарме (в этой сфере у него не было высокой квалификации, и сержанта всё не устраивал результат); был включён телевизор, и Саша вдруг услышал родной голос – это его учитель по истории театра, Исаак Давидович Гликман, читал письмо Шостаковича памяти Солертинского. Это был голос из другого мира, из другой, ставшей нереальной жизни… На следующее утро Саша написал письмо Гликману в Ленинград, возникла переписка, положившая начало близкой и многолетней дружбе Саши с его бывшим профессором.
… К тому времени, когда Саша вернулся из армии, атмосфера в Консерватории изменилась, и бывшие начальники были смещены со своих высоких постов. Саша получил сразу оба диплома – пианиста и оперного режиссёра. Вскоре, пройдя конкурс, он начал работать в Малом оперном театре в Ленинграде. Параллельно играл в филармонии сольные и ансамблевые концерты, ставил музыкальные капустники – один из них журнал «Театр» назвал самым интересным событием театрального сезона в Ленинграде.
– Что ж ты уехал в Америку?
– Знаешь, всё в комплекте. Я жил в коммуналке. Когда у меня бывали сольные концерты, готовиться приходилось ночами, потому что работа в Оперном не оставляла другого времени. Соседи, конечно, в восторг не приходили… За сольный концерт я получал сорок четыре рубля… На Невском у Гостиного двора раздавали фашистские листовки… Плюс ещё дирижер Валентин Васильевич Кожин (светлая ему память!), который взял меня в Малый оперный и благодаря настойчивости которого я стал, наконец, «выездным», остался во Франции – после этого в театре началась чехарда с дирижерами. Были и другие причины. Но главное – то, что я стал задыхаться, мне надо было резко поменять образ жизни. В девяносто втором году Малый оперный приехал в Нью-Йорк. У меня здесь родственники. Я поехал к ним, они мне сказали: наш дом – твой дом, и я остался в Америке.
Надо было искать работу, и замечательный художник Гриша Брускин посоветовал мне пойти в «Самовар» и попробоваться там. Не называя Каплану имени Брускина, я зашел «с улицы». Роман Каплан меня послушал, я ему понравился. Он дал мне в «Самоваре» сначала один день, теперь их четыре. Я, конечно, в ресторанах раньше никогда не играл, но мне совсем не пришлось себя ломать. В «Самоваре» нередко возникает такая атмосфера, как в моей петербургской комнате, когда у меня собирались друзья и мы пели ночи напролёт.
Еще мне очень помог приехавший с театром на гастроли замечательный бас из Литвы Владимир Прудников; он рассказал, что в Нью-Йорке живёт его учитель Генрих Годович Перельштейн, Гарри, и дал мне его телефон. Для литовской культуры имя Перельштейна – человека трагической судьбы, ярко талантливого и редкого по доброте и отзывчивости – легендарно, почти свято. Несколько лет назад его не стало, и это тяжелейшая утрата для меня. А тогда я поехал к Гарри, он послушал меня минуты три и принялся звонить друзьям. Они организовали мне концерты в нескольких домах, в результате у меня появились ученики и небольшие деньги. Какое-то время я ещё подрабатывал концертмейстером, в том числе в Американском балетном театре и в балетной труппе имени Джоффри, но когда понял, что для жизни мне достаточно учеников и «Самовара», оставил балет.
…Как-то, оказавшись с Сашей в одной компании, Арик услышал его игру. Он был изумлён. Ирка тогда очень болела, но от Сашиной игры совершенно воспряла, и они всю ночь упоённо пели вместе. Арик тогда сказал ему: «Я буду тебя записывать – ты только наведывайся к нам и пой с Иркой! Это для неё важнее всех лекарств».
– Когда Арик записал меня в первый раз и я прослушал запись, то пришёл в ужас – как далеко я ушёл от профессионализма в многолетней борьбе за выживание… Я возобновил серьезные занятия на рояле. Естественно, мне необходимо было «постороннее ухо», музыкант, которому бы я доверял. Им оказался превосходный фортепьянный педагог Темури Ахобадзе. Но если я возродился как пианист – я навсегда благодарен за это Арику, это его заслуга.
Судьбоносная встреча с Ариком стала поворотным моментом в Сашиной жизни. У него появился первый профессионально записанный компактный диск.
«Когда я прослушал первый компактный диск Избицера – фортепьянные транскрипции Листа, я ахнул – я понял, что среди нас ходит ещё мало кем узнанный гений, правда, признанный многими великими профессионалами, включая Ростроповича, и, в конце концов, обречённый на мировой успех… Его первый диск – шедевр исполнительского мастерства, ненавязчивого, но проникающего в самые глубины сердца слушателя…» Это написал Евтушенко.
За первым диском последовал второй – сонаты Бетховена. Я была в Нью-Йорке, когда Арик их записывал, и наблюдала мучительную борьбу двух высоких профессионалов. Они чуть не расстались. Но вот результат: «Я слушал генеральную репетицию в квартире Избицера… Временами Бетховен в его исполнении чуть ли не акварелен… Сила исполнения была такова, что стены раздвинулись, как будто мы оказались в Московской консерватории или в Линкольн центре…
Я раньше мучался тем, что дарить своим друзьям. Я уже дарю и буду дарить записи Избицера. Я верю в звезду этого пианиста», – это опять Евтушенко.
Благодаря блестящим записям Арика у Саши появились концерты в Америке и Европе. Он, наконец, играет с большими оркестрами в больших залах, но не забывает и «Самовар».
С другой стороны, благодаря Саше у Арика открылось второе дыхание в его настоящей неугасающей страсти – звукозаписи.
И благодаря им обоим я не чувствую себя такой одинокой в американской Юте, в несусветной дали от всего, что мне дорого. Работая, я вставляю в компьютерный дисковод Сашин диск и ловлю в звуках его музыки дыхание родных мне людей – а что в мире может быть важнее этого?
Евтушенко любит оперетты, у него особая страсть к Кальману. Как-то я записал для него целую кассету из оперетт Кальмана.
Михаил Барышников никогда ничего особенного играть не просит – просто ему нравится всё, что я играю.
Я счастлив, если своей музыкой я провоцирую посетителей ко мне присоединиться. Душа запела – и Хворостовский встал и запел. Башмет часто ходит в ресторан, и мы с ним играем в четыре руки. Или с Гергиевым. Великая Чечилия Бартоли как-то пела под мой аккомпанемент. Все были счастливы – и я первый.
Постскриптум
В одном из своих интервью Саша рассказал о музыкальных вкусах владельцев и посетителей «Русского самовара». Мне показалось это достойным более широкой огласки. С Сашиного разрешения я делюсь с вами этой информацией.
– Бродский любил, когда я играл классику, и ценил её больше всего. Но он также просил меня сыграть «Прощание славянки» и «Что стоишь, качаясь…» – это были его любимые песни.
Анатолий Рыбаков предпочитал романсы. Ему нравились романсы Вертинского. За неделю до смерти он зашёл в ресторан, сказав: «Я зашёл специально послушать вас…»
Жерар Депардье просил меня несколько раз исполнить «Выхожу один я на дорогу…» (Вспоминая о том вечере, Саша рассказал мне, что в середине ужина Депардье внезапно, выйдя из-за столика, превосходно спел и станцевал номер из «Скрипача на крыше» – песню Тевье-молочника «Если бы я был богачом»).
Марсель Марсо, естественно, просил играть французские ностальгические песни, репертуар Ива Монтана.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СЕМЕЙНЫЙ АЛЬБОМ
1989 год. Папе 91 год. Его книга «На рубеже двух эпох – дело врачей пятьдесят третьего года», написанная в 1972 году, только что опубликована издательством «Книга». Папа счастлив. Всего несколько лет назад – кому бы могло прийти в голову, что такая книга может быть опубликована в СССР?! Эта публикация вызвала настоящий шквал. Журналисты, кинодокументалисты, телевизионщики со всего света не вылезали из нашего дома.
Папа с родителями, старшей сестрой Верой и братом Зоей (папа в первом ряду, лопоухий, зажатый между родителями). 1903 или 1904 год, Симферополь. Деда в начале двадцатых годов зарезали в Феодосии бандиты, бабушку и папиного брата Зою в начале Второй мировой войны убили в Симферополе фашисты. Тетя Вера и папа дожили до глубокой старости.
Мама в юности (стоит во втором ряду) с сестрой Инной (сидит справа), братом Гришей и их приемной матерью тетей Соней (в центре). Витебск, 1910-е гг.
Мама родилась в еврейском местечке Ружаны, недалеко от Витебска. Ее мать умерла в молодости, оставив четверых детей. Их забрала к себе в Витебск родственница, тетя Соня Яхнина: своих детей у неё не было. Тетя Соня и ее муж дядя Кизя принадлежали к витебской аристократии; приемным детям они дали блестящее медицинское образование. Мама училась в Москве и стала крупным физиологом, тетя Инна – популярным в Ленинграде зубным врачом, дядя Гриша и дядя Руня (на фотографии его нет) были известными ленинградскими хирургами.
Тетя Инна
В каждой семье есть какая-нибудь семейная тайна. В нашей семье такой тайной был возраст тети Инны. К этому вопросу тётя Инна относилась очень болезненно. Считалось, что тетя Инна мамина младшая сестра, и мама всячески поддерживала эту версию. Фотография, на которой гимназистка-мама стоит над грудастой созревшей Инной, выдает истинное положение вещей. Мама эту фотографию никогда никому не показывала – я нашла ее уже после маминой смерти.
Тетя Инна жила в Ленинграде одна, замужем никогда не была, мама ее жалела и нежно любила. Мама вообще была очень привязана к своим родным.
Каждый год тетя Инна приезжала на все лето к нам на дачу. Она страдала сердечными приступами, и несколько раз за лето приходилось вызывать к ней «Скорую помощь». Врач «Скорой» первым делом интересовался, сколько Инне лет. Удивляя не впервые приезжавшего к ней врача, тётя Инна с каждым годом убавляла свой прошлогодний возраст на год, а то и на два. «Если дело пойдет таким темпом, – волновался папа, – скоро придется покупать Инне пеленки и коляску!»
Я долгое время считала тетю Инну старой девой, пока вдруг не выяснилось, что у нее есть поклонник дядя Боря, да какой! – коммерческий директор гостиницы «Европейская» в Ленинграде! К разнообразным праздникам он дарил тете Инне необыкновенно красивые коробки шоколада. Шоколад тетя Инна очень любила и съедала сама в Ленинграде, а коробки, действительно редкостные, привозила нам на дачу показать и потом увозила обратно: она их коллекционировала. Я в детстве находила такой оборот дел весьма бестактным, а тети Иннин приезд на дачу – катастрофой, но мама всегда ее очень ждала и к приезду тщательно готовилась.
Тетя Инна была болезненно брезглива – непонятно, как это сочеталось с ее профессией дантиста. Никто даже и подумать не смел пройти рядом с ее кроватью. Папа однажды забылся и присел на ее постель. Разразился страшный скандал. «Ничего, Инна, ничего, – успокаивал ее папа, – в самом крайнем случае сделаем аборт!»
Может быть, из-за своей брезгливости тетя Инна терпеть не могла животных. Однажды папа принес на ладошке крохотный шелковый черный комочек карликого пуделя, нашу будущую Топси; она была еще слепая и такая маленькая, что нельзя было разобрать, где у нее головка, где хвостик. «Яша, – сказала Инна строго, – немедленно посадите собаку на цепь!»
Перед каждой едой Инна регулярно спрашивала папу: «Яша, вы вымыли руки?» Я росла, кончила школу и университет, вышла замуж, родила Вику, а вечный вопрос «Яша, вы вымыли руки?» продолжал три раза в день звучать у нас на даче и означал связь времен.
Иннины «крылатые выражения» оставались в наших семейных анналах, мы и сейчас ими пользуемся по разным подходящим случаям.
Но вот о чем я думаю: как смогла тетя Инна в блокадном Ленинграде, в городе, где не было ни воды, ни тепла, ни света, а только бомбы и трупы, всю войну преданно лечить гнившие и выпадавшие зубы изнуренным ленинградцам?
Папа и мама – молодожены. 1924 год.
Семейная легенда рассказывает, что папа женился на маме «по ошибке». Было это в двадцать четвертом году. Папа за год до этого окончил Московский медицинский университет и был уже молодым профессором, а мама – выпускницей. Приятели обещали познакомить папу на выпускном вечере с красивой девушкой по имени Бэтти Эпштейн. Папа увидел танцующую маму, спросил у соседа, кто это, ему ответили – Эпштейн. Папа сразу влюбился. Приятели заметили его ошибку: «Что ты делаешь, это же не та Эпштейн! Это – Соня, а тебе нужна Бетти!», – но было поздно. Папа категорически заявил, что это именно та Эпштейн, и вскоре они с мамой поженились. Бетти Эпштейн потом бывала у нас в гостях и всегда сетовала на папину «ошибку».
Первые совместные годы мамы и папы были очень трудными: они не имели своего угла и скитались по коммуналкам. Плюс к этому в приданое к маме папа приобрел старушку Розальвовну.
Розальвовна была когда-то директором маминой гимназии в Витебске; до революции она много раз бывала в Париже и в гимназии преподавала французский язык. В хаосе Октябрьского переворота она совершенно потеряла голову и пыталась покончить с собой. Моя мама была идеалом доброты и сочувствия. Она взяла Розальвовну к себе, и остаток жизни Розальвовна провела в нашей семье, долгое время отделенная только ширмой от кровати моих молодых родителей. Сколько я ее помню, она всегда кряхтела, стонала и жаловалась, что умирает, но папа смеялся, что она забыла, как это делается. Папа подшучивал над ней, тяготился ее обществом, но терпел и не роптал. Умерла Розальвовна глубокой старушкой в конце сороковых годов.
Когда я родилась, Розальвовна говорила со мной только по-французски, и я в детстве одинаково хорошо владела обоими языками. После смерти Розальвовны, к сожалению, стремительно все забыла.
Кроме Розальвовны, с нами часто жила тетя Анна Яхнина, мамина двоюродная тетя. Я ее очень любила. В молодости тетя Анна примкнула к эсерам. Она была врач-эпидемиолог, работала на сыпнотифозных и холерных эпидемиях, постоянно моталась между Поволжьем и Средней Азией и каким-то чудом уцелела в тридцать седьмом и позже. За заслуги по борьбе с эпидемиями тётя Анна похоронена на Новодевичьем кладбище.
Папа – молодой, но уже известный ученый.
Мама – молодая сотрудница Лины Соломоновны Штерн.
Не имея своего угла, мама с папой позволили себе завести мою сестру Лялю только через четыре года после свадьбы.
Папа мечтал о сыне, и через десять лет после Лялиного появления на свет мои родители повторили попытку, но родилась я… Папа был огорчён, но быстро смирился с этой неудачей.
Я с сестрой Лялей перед войной. Папа был в это время проректором 2-го медицинского института. Когда началась война, он организовал эвакуацию института из Москвы и ушел добровольцем на фронт, а мы с мамой уехали в Омск. Уехали огромным табором: моя сестра Ляля, я, Розальвов-на, тетя Анна Яхнина и куча моих ленинградских кузенов и кузин по маминой линии, с матерями (их отцы – мамины братья тоже ушли добровольцами на фронт, нахально нарушая тем самым статистику общества «Память», согласно которой евреи отсиживались в тылу).
В Свердловске у Вонсовских. Бадика
По дороге в Омск весь этот табор свалился в Свердловске на голову дальним родственникам по папиной линии Шубиным-Вонсовским. Сергей Васильевич Вонсовский (все дети, включая меня, почему-то звали его Бадика) был крупным физиком. В тридцать седьмом году его ближайшего друга, физика Шубина, арестовали, оставив сиротами трех маленьких детей и тяжело больную жену. Сергей Васильевич на ней женился и вырастил шубинских детей. Я хорошо помню его по нечастым встречам в Москве. Бадика стал впоследствии президентом Уральского филиала Академии наук СССР, и это редкий, быть может, даже уникальный случай, когда при советской власти столь высокий пост занимал такой замечательный человек.
…А тогда, в сорок втором, мы всем табором какое-то время жили у него в Свердловске – разумеется, без прописки. По квартирам часто ходила милиция проверять, не живут ли в квартире посторонние. Пускать посторонних было категорически запрещено, но все равно почти у всех в Свердловске жили бежавшие из Москвы или с оккупированных территорий родственники и друзья. Днём взрослые нелегалы куда-то уходили, а меня оставляли. Я все это хорошо запомнила, потому что, когда приходила милиция, меня прятали в уборной, не зажигая света, чтобы инспектор не подумал, что там кто-то есть. Когда мама бывала дома, прятали с мамой, а чаще совсем одну. В уборной было холодно, сыро и страшно, к тому же пахло так, как только и может пахнуть единственный туалет в густонаселенной квартире. Милицейская форма потом долго ассоциировалась у меня с этим запахом.
…Жить без прописки было опасно и для хозяев, и для нас, и мы уехали в Омск.
В Омске
В Омске было очень голодно, и семьям фронтовиков выделили участки то ли за Омкой, то ли за Иртышом – там сажали картошку. Мама с моей сестрой Лялей время от времени ездили ее окучивать. Однажды поздней осенью мама вернулась из этой поездки, закрывая лицо большим платком. Я заглянула под платок и заорала от ужаса: лица у мамы не было, вместо него с обнаженных костей свисали клочья окровавленной кожи и мяса: машина, на которой мама ехала, перевернулась на замерзшей реке, мама выпала и проехала лицом по шершавому, как наждак, льду. Ляля отвела маму в госпиталь, там ей наложили много швов. А картошку нашу, нашу надежду, над которой мама и Ляля трудились все лето, кто-то выкопал…
… Я часто ходила в мамин госпиталь читать раненым стихи Твардовского. Раненые меня очень любили – я олицетворяла для них оставленных дома детей. Один раненый написал мне замечательное письмо, а в конверт насыпал сахарный песок – по тем временам неслыханную роскошь. Мама сказала, что письмо надо сохранить, раненого поблагодарить, а сахар вернуть – ему он нужнее. Мне было четыре года. Я предложила: «Давай лучше так: раненого поблагодарим, письмо вернем, а сахар съедим». Мама не разрешила, и я отнесла сахар обратно, но раненый не взял.
Однажды папа прислал нам с фронта с каким-то раненым две пачки печенья. Мама растёрла печенье в порошок и каждый вечер перед сном давала мне одну чайную ложку. Я засыпала и просыпалась счастливая – я знала, что вечером меня ждёт райское угощение…
…Набитая соломой кукла, которую вы видите на фотографии, была единственной куклой в моей жизни. Штопанная – перештопанная мамой, она прошла через все мое детство.
Папа-подполковник. 1942 год. Папа был Главным патологоанатомом Карельского и Северного фронтов, был награждён орденами Красной Звезды и Отечественной войны. В конце 1944 года был контужен и незадолго до окончания войны вернулся в Москву. Папа своими орденами очень дорожил – он, как и многие, платил за них кровью, а сейчас их можно купить за гроши у фарцовщиков на любой барахолке мира…
Этот редчайший снимок – вскрытие погибшего бойца прямо на поле боя – иллюстрация к разделу медицины «Фронтовая патология». Папа (рядом с медсестрой, в центре) очень дорожил этим снимком и хотел отдать его в Музей истории медицины.
Лина Штерн. На обороте фотографии надпись: «На добрую память моей дорогой Софии Яковлевне. Лина Штерн. 8 апреля 1958 года». Снимок сделан за тридцать лет до этого, в Швейцарии.
Лина считала себя дурнушкой, замуж никогда не выходила и целиком отдала себя науке, достигнув в ней необычайных высот. На самом деле, судя по этой фотографии, Лина была вполне привлекательна, при этом дьявольски умна и обладала великолепным чувством юмора. В Оксфорде в нее был влюблен один английский профессор (впоследствии он стал личным врачом Эйнштейна и написал о нем воспоминания). Лина была с ним помолвлена, но расторгла помолвку, потому что жених настаивал, чтобы после свадьбы она прекратила работу и посвятила себя семье.
Расторгнув помолвку, Лина уехала в Советский Союз, чтобы участвовать в создании самого справедливого в мире общества. «Куда ты едешь? – говорили ей друзья. – Тебя там ограбят, посадят в тюрьму и сошлют в Сибирь». Друзья ошиблись лишь в деталях. Первые годы в Советском Союзе Лина очень успешно работала и стала первой советской женщиной-академиком; Сталин даже презентовал ей дачу в поселке академиков в Мозжинке, но в сорок восьмом году Лину арестовали как члена Еврейского антифашистского комитета, продержали какое-то время на Лубянке и сослали в Казахстан. Ей было тогда семьдесят лет. По каким-то соображениям Лина не была расстреляна 12 августа 1952 года вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета – Сталин лично вычеркнул ее имя из списка осужденных на казнь.
На этом снимке – Лина с моими родителями у нас в квартире в день ее возвращения из ссылки третьего июня 1953 года, ровно через два месяца после папиного освобождения из тюрьмы. Линина квартира была опечатана все пять лет ее отсутствия; у нее были там ковры и меховые шубы, и когда сняли печати, оказалось, что в квартиру невозможно войти из-за стоящих там плотной завесой туч моли. Пока Линину квартиру чистили, она жила у нас. В эти дни она много рассказывала моим родителям о своем пребывании на Лубянке; она так и не поняла, в чем ее обвиняли. Следователь ругал ее матерно. Лина говорила ему: «Вы хотите как-то оскорбить мою маму, но зря стараетесь – я вашей лексики не понимаю». Ее память об этих событиях стала очень быстро увядать и вскоре стерлась совсем – именно с этого начался ее склероз; папа называл это, по Павлову, «охранительным торможением».
Губеры, Андрей Александрович и Раиса Борисовна. Андрей Александрович был главный научный хранитель Музея изобразительных искусств им. Пушкина. С тетей Раей моя мама сидела за одной партой в витебской гимназии. Тетя Рая кормила меня грудью, когда после родов моя мама заболела тифом. Это была моя «молочная семья». «Я вскормил тебя грудью своей жены!» – постоянно напоминал мне Андрей Александрович, намекая, что я должна соответствовать оказанной мне чести.
Губеры были самыми близкими друзьями нашей семьи. Рискуя свободой и жизнью, они спасали нас, когда папу посадили.
Губеры, Марина и Шурик. В детстве мы были неразлучны. Когда папу арестовали, четырнадцатилетний Шурик стал «связным» между нами и Губерами; он передавал нам еду. По большей части, мы встречались недалеко от его дома на улице Москвина, куда я приезжала с Сокола невероятно замысловатыми путями, каждый раз меняя маршрут.
Однажды Шурик пришел на эту встречу со своим другом, ироничным стройным мальчиком со стальными глазами, с таинственным, как заморские острова, именем Ежик Амбатьелло. Я взглянула ему в глаза и забыла, как меня зовут. Французы называют это «ку'д амур» – удар любви. Мне было четырнадцать лет. Я исхитрилась влюбиться, когда папа сидел в «Лефортово»…
Тетя Юля (Юлия Яковлевна) Мошковская не побоялась привести меня к себе домой и накормить, когда папа сидел в «Лефортово».
До революции тетя Юля училась во Фрайбургском университете, была специалисткой по истории средневековой Германии. В Германии она полюбила молодого немецкого профессора и родила сына. С маленьким Юрой (Юргеном?) она приехала в Россию навестить родителей, но тут началась Первая мировая война и все, что за ней последовало, и она уже не смогла выехать обратно. Связь со своим немецким мужем она полностью утратила: в те годы даже простая переписка с ним могла обернуться трагедией. Впоследствии тетя Юля вышла замуж за друга моих родителей, крупного советского гельминтолога Шабсая Давидовича Мошковского.
Незадолго до своей скоропостижной смерти тетя Юля наткнулась в немецком литературном журнале на рассказ «Юлия». Автор рассказа, по профессии историк, писал о любви молодого немецкого ученого к юной россиянке, растворившейся вместе с их новорожденным сыном в бескрайних просторах революционной России. Писал о том, что всю жизнь искал ее и так и не нашел – ни в ком. Тетя Юля пришла ко мне с этим рассказом; она читала мне его по-русски, и мы обе плакали.
Тети Юлин сын Юра стал Юрием Шабсаевичем Мошковским (не немец, конечно, но тоже не сахар). В паспорте у него стояло место рождения – Германия, и на вопрос в анкете, бывал ли он за рубежом, отвечал он положительно, а по поводу цели поездки писал: «для рождения».
На этом редком снимке вы видите многих будущих «врачей-убийц» незадолго до «дела врачей». На даче, на 42-м км по Казанской дороге, они празднуют день рождения Бориса Борисовича Когана (сидит спиной к нам в центре). В левом верхнем углу, в профиль – главный «убийца», Мирон Семенович Вовси, во время войны – главный терапевт Советской Армии, гениальный врач и великолепный организатор, обеспечивший всю терапевтическую службу фронта. Ниже – Лина Штерн; справа, совершенно лысый – профессор Зеленин, автор «капель Зеленина». Папы на снимке нет: он фотографирует.
Эту фотографию отобрали при обыске. Она фигурировала в «деле врачей» как свидетельство готовящегося заговора.
«Врач-вредитель» номер один Мирон Семенович Вовси.
Жена Мирона Семеновича Вовси, Вера Львовна, пыталась сделать из меня человека и учила вышивать. Ее арестовали вместе с Мироном Семеновичем, она сидела на Лубянке. Когда в газетах появились сообщения о болезни Сталина, люди Берии пытались выяснить у арестованных врачей (естественно, не сообщая, кто пациент), может ли такой больной выжить. Следователь Веры Львовны сказал ей, что у него заболел дядя и перечислил симптомы. «Если вы ждете наследства от вашего дяди, – сказала Вера Львовна, – считайте, что ваше дело в шляпе!»
Моему папе следователь тоже перечислил симптомы и спросил, кого бы папа порекомендовал пригласить к такому больному. Папа скрупулезно перечислил фамилии арестованных врачей, каждый раз прибавляя: «Но он у вас». «А такого-то?» – спросил следователь. «Ну, к своему родственнику я бы его не позвал», – ответил папа.
«Может ли такой больной выжить?» – настаивал следователь. Папа понял, что происходит что-то экстраординарное, и ответил: «Нет, необходимо умереть». Он потом часто цитировал этот свой провидческий прогноз.
Вскоре после смерти Сталина нам позвонил человек из МГБ, сообщил, что папа жив и что мы можем возобновить передачи (передачи были прерваны из-за папиного упорного отказа давать ложные показания; папу перевели на «особый режим», который не предусматривал передач, но мы, конечно, об этом не знали и думали, что папы уже нет в живых). После смерти Сталина папу немедленно сняли с «особого режима». Эта квитанция, можно сказать, историческая – это наша первая передача папе после перерыва.
Просто справка
Папа вернулся!
Снова за работой. 1953 год.
Мой день рождения, двадцать шестое августа, знаменовал закрытие дачного сезона и обычно сопровождался большим праздничным концертом. Снимок сделан в день моего двенадцатилетия, за год до папиного ареста. В составе дачного хора я только что исполнила песню о Сталине. Родители мои страдали молча и ничего мне не объясняли. Через год события «дела врачей» открыли мне глаза на мир.
Родители пытались отвлечь меня от пламенной любви к Вождю и приобщить к науке.
Дружеские шаржи к одному из папиных юбилеев.
Папа и Катя, девяносто четвертый год. Папа познакомился с Катей на кладбище – моя мама и Катин первый муж похоронены в соседних могилах. Папа и Катя прожили вместе около двадцати пяти счастливых лет.
Фотография сделана американским миллиардером Джимом Соренсоном. Папа поразил меня тем, что в свои девяносто пять лет довольно свободно и со свойственным ему юмором общался с Джимом по-английски, хотя никогда не бывал ни в одной англоязычной стране, да и профессиональную литературу уже какое-то время не читал из-за катаракты.
Алёша Блюменфельд и наш общий друг Эрик Бабицкий, впоследствии погибший на Алтае (читайте о них в рассказе «Первые уроки»).
Путешествуем по Крыму, 1962 или 63-й год.
Эрик был замечательный профессиональный художник, у меня сохранилось несколько подаренных им рисунков. В том году, когда были сделаны эти фотографии, мы с Алёшей и Эриком целый месяц бродили с палаткой по восточному Крыму. Питались в основном мидиями и рыбёшкой, если Алёше удавалось не промахнуться из его подводного ружья. Вели путевые записки: Эрик рисовал, я подписывала в стихах. Вечерами, пока не стемнеет, листали странички этого альбома, вспоминали обрисованные и описанные там события, пили вино и были счастливы. В таком расслабленном и диком виде вышли на южный берег – а там цивилизация, на берегу продают чебуреки. Мои оголодавшие спутники на все сохранившиеся у нас копейки купили вина и чебуреков. Я чебуреков не люблю, так что им досталась и моя порция. Через пару часов они стали постоянно куда-то исчезать из поля зрения, то один, то другой, то оба сразу. К вечеру раскинули где-то в укромном месте палатку, и я попросила достать альбом – хотела записать последние впечатления. Смущённый и грустный Эрик вынул…одну обложку.
– Понимаешь, у этого гада чебуреки были, видно, из дохлой кошки…
Сейчас Виктор Александрович Кабанов – химик номер один нашей страны, академик-секретарь отделения общей и технической химии Российской академии. А в том далеком году, когда я под его руководством делала на химфаке диплом, он только-только защитил кандидатскую диссертацию и оттачивал на мне свое педагогическое мастерство. Мы с Витей были знакомы с детства, потому что его мама Матильда Яковлевна Брайнина работала с моим папой. В школьные годы я была помешана на химии, и Витя – тогда студент второго курса – привел меня за руку в университетский химический кружок. Витя был дьявольски умен, талантлив, обаятелен и красив – совершенно убийственное сочетание качеств. Может, если б не это, я выбрала бы себе в жизни другую профессию?
В расторгуевском лесу. Мы с Володей познакомились здесь же накануне того дня, когда был сделан одним моим другом этот снимок.
Володя несколько дней до изнеможения водил меня на лыжах по лесу, прежде чем привести в свою расторгуевскую хату. После этого события развивались очень стремительно. Подробности читайте в главке о менингите.
Овчарка Руслан, со своей стороны, одобрила Володин выбор.
Афанасий
Вика накануне отъезда в Израиль, 1990 год. Когда в Советском Союзе кончились краски, ничто уже не могло удержать Вику на Родине. В бытность Вики в художественном училище девочки практиковали такую стратегию добывания красок: шли в ларек при Союзе художников, протягивали какому-нибудь маститому члену Союза мятую пятерку и клянчили: «Дяденька! Купите нам три тюбика охры, два изумрудной зелени… и так далее». «Дяденька» обычно не отказывал. Но времена изменились, и теперь уже «дяденька» шел в Союз художников с письменным заявлением: дескать, пишу портрет Вождя, нужен тюбик серой на кепку, два тюбика охры и белил на лысину… При таких обстоятельствах краски для тех, кто не был членом Союза художников, оказались вне пределов досягаемости.
…В 1989 году мы с Викой впервые приехали в Америку – пока в гости. В Нью-Йорке заглянули в магазин художественных принадлежностей. Огромный, несколько этажей… Краски всех мыслимых и немыслимых оттенков, мастей, фирм и народов… У Вики был настоящий шок.
… В Америке Вика сдала экзамены и была принята в три прекрасных художественных школы – Нью-Йоркскую академию художеств, Бостонский университет и куда-то ещё; все предложили ей большие стипендии. Тут бы ей и остаться, но был месяц май, а занятия начинались в сентябре, и жить в промежутке было негде и не на что. Вика вернулась со мной в Москву… Тем, кто помнит это время, дальнейшее понятно. Чтобы поехать в Америку учиться, нужна была выездная виза; чтобы получить визу, требовалось направление от Министерства культуры. Вика туда пошла. «Кто ты такая, чтобы ехать учиться в Америку, – сказали ей в Министерстве культуры. – Мы что, тебя туда посылали? Нет? Не посылали? Ну и иди…»
В нашей семье никто не умеет пробивать бюрократические стены. Учиться в Америку Вика не поехала, но и оставаться в этой стране ни минуты не хотела и подала заявление на отъезд в Израиль. ОВИР заявления не одобрил: дело в том, что Вика оформляла два спектакля в Тюменском кукольном театре, о чем в ее трудовой книжке была сделана неосторожная запись. Прописана в Тюмени Вика не была и, стало быть, два раза по две недели находилась в Тюмени без полицейского надзора. «Пока мы не убедимся, что, живя в Тюмени, вы не совершали уголовно наказуемых деяний, отпустить вас из страны не можем», – сказали Вике в ОВИРЕ. «Как вы можете убедиться, что я их НЕ совершала? – удивилась Вика. – Если б я их СОВЕРШАЛА, вы могли бы в этом убедиться. Но как убедиться в том, что я их НЕ совершала?» «Да, это очень сложно», – согласились в ОВИРЕ, и полгода никак не могли решить эту животрепещущую проблему, пока я не пригрозила объявить голодовку на их пороге, пригласив друзей из вражьих «голосов» и «Аргументов и фактов». ОВИР сдался, так и не получив подтверждения об отсутствии у Вики уголовного прошлого.
…Девятого марта девяностого года Вика улетела в Израиль.
Вика и Миша в Иерусалиме. 1991 год.
Миша работал в охране. Его забрасывали в пустыню с палаткой охранять разные объекты, Вика его сопровождала. Один из их рассказов об этом периоде жизни мне очень понравился. Они сторожили что-то важное двумя палатками. Во второй палатке жил молодой бедуин по имени Нур. Нур был очень любознательный, приглашал их пить чай и забрасывал вопросами.
– На каком языке говорят в Европе, – спрашивал Нур.
– На европейском, – докладывал Мишка.
– Почему люди думают, что Земля круглая, – спрашивал Нур (пустыня в этих местах такая плоская, что действительно трудно было понять, почему у людей такой странный взгляд на вещи).
– Что больше, Израиль или Советский Союз? – спрашивал Нур. На этот вопрос Вика и Мишка отвечали без запинки.
Сидя около палатки, Вика делала эскизы иллюстраций к книге израильской прозы и поэзии для детей (она потом вышла в издательстве «Аллия»). Нур был совершенно индифферентен к ее занятию – но только до того момента, пока Вика не стала рисовать верблюда. Тут Нур очень разволновался, все подходил смотреть рисунок и спрашивал, скоро ли она закончит. Наконец Вика объявила, что дело сделано, и пошла отдохнуть в палатку, оставив рисунок снаружи. Когда она вышла, верблюд был полностью перерисован Нуром. В том, что было так дорого его сердцу, он не мог стерпеть Викиных отклонений от фотореализма. Вике пришлось рисовать нового верблюда. К сожалению, рисунок Нура не сохранился…
За мир!
Вика в Иерусалиме. 1992 год. …Диалектика учит, что все отрицательное имеет свою положительную сторону. Это утверждение справедливо и по отношению к войне в персидском заливе: Вике и Мише пришлось вытащить кольца из носов, потому что на них не налезали противогазы.
Свою первую мастерскую степень в Америке Вика получила по театральному дизайну. Эту икону она нарисовала и вырезала для спектакля «Вишневый сад» в Солт-Лэйкском драматическом театре. На конкурсе работ выпускников театральных факультетов Америки она была первой по западным штатам и второй по стране. Однако, получив мастерскую степень по театру, Вика тотчас переключилась на гравюру. Сейчас она делает офорты небывало огромного размера, и фотографии, представленные ниже, дают лишь слабое представление об оригиналах. Её работы получают много наград, и их покупают американские музеи.
Торговка рыбой
Ворота
Городской Икар
Мои родители познакомились с Райкиными, по-моему, на каком-то курорте. Косте было тогда, похоже, лет пять. Знакомство продолжалось, хотя за мимолетностью встречи и дальностью расстояния в тесную дружбу не переросло.
Американскому миллиардеру Джиму Соренсону пока еще нравится Ленинград. Завтра персонал гостиницы «Астория» украдет у него паспорт и визу. Подробности драматических событий, сопровождавших нашу с Джимом поездку в Россию, читайте в главке «Визит Джима».
День рождения Джима в 2004 году: Джиму 83 года.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ПРЕСТУПНИКИ
МИШКА
Повесть (основано на реальной истории)
Времена не выбирают – В них живут и умирают…
А. Кушнер
Предисловие
Это – рассказ о неожиданной встрече бывших супругов, каждый из которых в течение почти трёх десятилетий считал другого погибшим. Из одной совместной жизни двадцатый век вылепил две, предварительно изуродовав и изодрав в клочья первую. Две новые жизни стартовали из общего корня, но пошли резко различающимися путями.
… Друзья зовут её Мишка. Сейчас ей за девяносто, она в Германии и тяжело больна, но в семидесятые-восьмидеся-тые годы, когда все мы ещё жили в Москве, встречались и дружили, Мишка несла такой мощный заряд энергии, что мудрая природа, вероятно, специально озаботилась, создав её такой миниатюрной, чтобы её масса не превышала критическую.
Перед Мишкиной энергией и обаянием пасовали художники, писатели, актёры, режиссёры и даже крепкие, на совесть сработанные администраторы. Крохотная, изящная, всегда со вкусом одетая и аккуратно причёсанная, за один вечер она исхитрялась побывать в трёх разных, далеко друг от друга отстоящих, но интереснейших точках Москвы, навёрстывая упущенное за те украденные из её жизни два десятилетия, когда доступная ей территория была отгорожена от мира колючей проволокой.
За Мишкой тянулась легенда, которую я долго принимала за чистую монету, – да и вы, зная Мишку, поверили бы любой, самой невероятной романтической истории. Но когда Мишка рассказала мне, как всё было на самом деле, правда оказалась во сто крат поразительнее, романтичнее и изощрённее плода самой необузданной фантазии.
Пролог
Машина неслась по автобану. Мелькали немецкие надписи, сливаясь в один бессмысленный текст. Пожилой человек за рулём сосредоточенно смотрел на дорогу. Казалось, он целиком поглощён ею, но его спутница знала, что водитель глубоко ушёл в себя, и тревожилась. Время от времени он бросал на неё потрясённый и недоверчивый взгляд, словно ставил под сомнение самый факт её существования. Неожиданно он свернул с автобана на небольшую боковую дорогу, остановил машину, взял спутницу за плечи, развернул к себе, заглянул в глаза и произнёс охрипшим от волнения голосом: «Рассказывай!»
Призрак бродит по Европе…
Не обещайте деве юной Любови вечной на Земле…
Б. Окуджава
В начале тридцатых годов теперь уже прошлого века полицайпрезидиум города Берлина зарегистрировал брак молодых коммунистов – немца Курта Мюллера и латышской еврейки, которую все называли Мишка, так не подходило ей длинное и извилистое, как тропа в джунглях, имя Вильгельмина. Тоненькая, изящная, искрящаяся радостью, невеста была прелестна в строгом светлом платье, с букетиком полевых цветов в руках. Это отметила и элегантная молодая дама, по виду – француженка, прохаживавшаяся около двери полицайпрезидиума в ожидании выхода молодых. По всей видимости, она не была ни с кем знакома: ни сами молодые, ни их немногочисленные гости не обратили на неё внимания – вышли и укатили в небольшой уютный ресторанчик.
Дама сделала несколько шагов им вслед, потом свернула в переулок, и здесь мы с ней расстанемся, чтобы встретиться вновь в назначенный судьбой час – примерно через пятьдесят лет.
…Наскоро пожелав молодым безоблачного семейного счастья, свадебные гости переключились на политику. Призрак коммунизма тогда вовсю надувал щёки в Европе и сеял ветры, которыми носило по миру молодых, энергичных, искренне преданных идее людей. Один такой ветер в 1931 году занёс нашу молодую пару в Москву, где склонный к лидерству Курт, бывший в Германии председателем Коммунистического союза молодёжи, стал секретарём Коммунистического Интернационала молодёжи, сокращённо – КИМа. Мишка работала в большом Коминтерне секретарём Георгия Димитрова.
Порывистый, горячий, романтичный Курт в СССР пришёлся не ко двору: вскоре у него стали возникать разногласия со Сталиным, который обвинял Курта в «левом уклоне». Дело кончилось тем, что Сталин снял Курта с руководящего поста и направил на перевоспитание в низовую партийную организацию большого горьковского завода, в среду рядового пролетариата. Гордый Курт вернулся в Германию, где как раз шёл 1934 год.
То, что застал Курт в Германии, совершенно его поразило, привело в недоумение и ужас. Вместо цивилизованных и утончённых соотечественников по улицам маршировали, из-рыгая человеконенавистнические лозунги, тупорылые лавочники, шикарным жестом выбрасывая вперёд украшенную свастикой руку. И это нация, давшая миру Бетховена, Шиллера, Гейне и Гёте?! Наконец, Маркса?!
Возвращение Курта из СССР не прошло незамеченным. Он столкнулся на улице с бывшим соседом по парте, ныне преуспевающим эсэсовцем. Крайние левые взгляды Курта были хорошо известны однокашникам. Бывший друг сомневался недолго, и вскоре Курта арестовали.
В гестаповских застенках он держался стойко, никого из соратников по партии не выдал и был приговорён гестапо к шести годам одиночки. «До сорокового», – подсчитала Мишка и стала ещё энергичнее трудиться в Коминтерне на благо Мировой революции. Большую часть времени она теперь проводила в СССР, продолжая работать секретарём Георгия Димитрова и курьером Коминтерна.
Мишкин час пробил двумя годами позже: она была арестована в Москве вместе с другими членами Третьего Интернационала.
Так двадцатый век распорядился с семьёй молодых коммунистов Мюллеров: его – в гестаповские застенки, её – в большевистские…
«До сорокового» у Курта не получилось: когда началась война, ему добавили срок и перевели в фашистский концлагерь Заксенхаузен, откуда в сорок пятом году его освободили англичане.
Выйдя из лагеря, Курт тотчас начал искать Мишку. Все его попытки получить хоть крупицу достоверной информации наталкивались на глухую стену. На Западе ходили смутные слухи о трагической судьбе Третьего Интернационала. Курт хотел верить в чудо и ждал, что Мишка каким-нибудь неведомым путём материализуется из его сновидений. Но чудо всё не совершалось, и в конце концов Курт пришёл к горькому выводу, что Мишка, по-видимому, погибла.
…Но Мишка была жива. Арест задул слабую и призрачную, но всё-таки тлевшую ещё надежду когда-нибудь снова встретиться с Куртом. Германия и Москва, работа и сама жизнь – всё ушло в прошлое. Начались арестантские будни.
Среди «жён изменников Родины»
Сильнее и чище нельзя причаститься К великому чувству по имени класс…
В. Маяковский
В отличие от Курта Мишка сидела не в одиночке, а в общей камере, куда непрерывным потоком текли «жёны изменников Родины». Она совершенно не понимала, что происходит в стране, и считала, что её-то арестовали по ошибке, но вокруг сидят настоящие враги, знавшие о преступной деятельности своих мужей и во всём им потакавшие. Мишка вглядывалась в их лица – молодые и старые, красивые и дурнушки, городские и деревенские – метла НКВД мела чисто. В битком набитой тюремной камере она дичилась и ни с кем не общалась, сама себя заключив в одиночку.
Но однажды на соседней койке оказалась прелестная молодая женщина с таким приветливым, интеллигентным и несчастным лицом, что Мишка не выдержала. Они разговорились. Соседку звали Нюся Бухарина.
– Бухарина? Как, Бухарина? Жена Николая Ивановича?! И сам Бухарин?! Арестованы?! – поразилась Мишка: они с Куртом Бухарина чрезвычайно уважали.
Это был момент прозрения. Мишка вновь оглядела камеру. Лица, лица – молодые и старые, красивые и дурнушки, городские и деревенские… Враги???
Прозрение спасло Мишку, потому что теперь у неё появились друзья. Дружбы вспыхивали и гасли, убиваемые многочисленными пересылками. Но с Нюсей Бухариной Мишке везло – они шли одним и тем же этапом.
…Мишка получила восемь лет строгого режима и отправилась на север, в Усть-Вымь Лаг. Эту крохотную, худенькую, едва заметную под обширной телогрейкой юную даму поставили валить тайгу. Легко предугадать, чем бы всё это кончилось, но тут, на лесоповале, Мишка встретила Наума.
Наум
Их брали в час зачатия, А некоторых – ранее…
В. Высоцкий
Не везёт мне в смерти – повезёт в любви…
Б. Окуджава
Науму Славуцкому не было и двадцати лет, когда его арестовали. Он в это время служил в солдатах. Молодой солдат был наивен и любознателен. На политзанятии в армии он задал какой-то неудачно сформулированный вопрос о троцкизме, а ответом стало четыре года лагерей. Наума арестовали и отправили на север, в Усть-Вымь Лаг.