То ли быль, то ли небыль Рапопорт Наталья

Однажды, на минутку забежав к Даниэлям, я увидела на кухне небольшую женщину с изможденным лицом, которое показалось мне знакомым.

– Это наша рыжая Наташка, – представила меня Ирина. – А это Лара. Вы, кажется, встречались.

И тут меня как током пронзило: это же Лариса Богораз, первая жена Юлика! Мы не то чтобы встречались, но я видела ее однажды в Доме ученых на традиционной ежегодной встрече ученых с представителями КГБ. Служители режима приходили пощекотать нервы служителям науки, поиграть с ними, как кошки с мышками, а главное – постращать. Из любопытства я пошла на одну из таких встреч. Было это в брежневское время, в шестьдесят шестом году, вскоре после процесса Синявского-Даниэля. Представитель Лубянки бойко врал о положительных переменах в нашем процветающем обществе. Предупреждал об отпоре, которое общество обязано дать гнусным отщепенцам, пытающимся эти перемены опорочить. Его прервал женский голос, откуда-то из первых рядов:

– Юлий Даниэль – инвалид войны с тяжелым ранением обеих рук. У него язва желудка. Почему вы поставили его в лагере на тяжелейшую физическую работу, постоянно держите в ШИЗО и порвали ему горло принудительным кормлением, когда он объявил голодовку? (Для непосвященных: ШИЗО – это штрафной изолятор, страшное место, откуда самые здоровые и крепкие выходят калеками.)

Страж государственной безопасности явно растерялся:

– Это клевета! Откуда вам это известно?

– Я его жена. Я только что оттуда.

В этот диалог ворвался вопль из ложи дирекции:

– Безобразие! Кто ее сюда пустил! Дежурных уволю! Убрать ее из зала немедленно!

Она ушла сама.

Так я впервые увидела и услышала Ларису Богораз. Я бросилась из зала вслед за ней, но пока пробиралась между рядами, она исчезла. Исчезла на долгие годы, потому что вскоре Лара вышла на Красную площадь протестовать против советского вторжения в Чехословакию. Вслед за этим, естественно, отправилась в ссылку, оставив в полном сиротстве шестнадцатилетнего сына Саньку. Занятную анкету получил в наследство от родителей этот ребенок: отец – Даниэль, мать – Богораз.

В лагере Юлий подружился с Анатолием Марченко, автором книги «Мои показания». Срок Марченко кончался раньше срока Юлия, и Юлий попросил Марченко навестить Лару. Марченко выполнил просьбу, в результате чего возникла новая семья – Марченко-Богораз и родился сын Павел Марченко. Вскоре, однако, Марченко опять арестовали. Проведя большую часть жизни по лагерям, в ШИЗО и голодовках, он не отличался атлетическим здоровьем, и время от времени возникали слухи о его смерти (последний из них, к сожалению, подтвердился). Незадолго до этого Ирине позвонил незнакомый человек:

– Есть сведения, что Марченко умер в лагере. Он ваш родственник?

– Нет, – ответила Ирина. – А впрочем… у нас общий пасынок (речь, конечно, шла о Саньке Даниэле, но ведь не сразу и сообразишь!).

В тот раз слух о смерти Марченко оказался ложным – к несчастью, ненадолго…

Лара часто бывала у Ирины и Юлика, они очень дружили.

Из близких друзей Юликовой юности мне хочется рассказать о двух – Мише Бурасе и Алене Закс. С Бурасом Юлика разлучила война. На фронт они ушли прямо из школы. Бурас на фронте угодил в штрафной батальон: врезал комбату за антисемитскую выходку. Юлик был солдатом-связистом; он куда-то полз, тянул провод, когда автоматной очередью ему тяжело повредило обе руки. На левой практически не было ни мышц, ни мяса – только покрытые тонким слоем кожи поврежденные косточки. Вдоль правой тянулись длинные страшные шрамы (не потому ли гуманисты-перевоспитатели поставили его в лагере на тяжелейшую физическую работу, а когда из одной раны стал выходить осколок, обматерили: «Нарочно щепку загнал под кожу, сволочь!»)

С тяжелым ранением обеих рук Юлий попал в госпиталь. Как-то, проходя по коридору, он увидел нового раненого. Юлика поразило, что человек этот занимал на койке до странности мало места. Юлик не сразу понял, что у раненого нет ног. Подойдя спросить, не нужна ли какая-нибудь помощь, Юлик с ужасом узнал в этом молоденьком безногом солдате своего друга Мишу Бураса. Бурас рассказывал мне, что он не хотел жить, и, наверное, не стал бы, если бы не Юлий. На своих искалеченных перебинтованных руках щуплый Юлий носил безногого крепыша Бураса в туалет и ванную, кормил, утешал…

Много лет спустя именно Бурас приехал на своем инвалидном «Запорожце» забирать Юлика из Владимирской тюрьмы. Когда они отъехали от ворот тюрьмы километров на пять, Юлик попросил остановить машину, вышел, вдохнул полной грудью свежий, не пахнущий парашей воздух и задумчиво сказал:

– Хорошо в Большой Зоне…

Потом я с ужасом прочитала у Синявского: «Герой войны, инвалид, из штрафного батальона, выдавил в глаза «вдове»,[15] после суда: «Жаль, что не расстреляли! И буду вечно жалеть!». Синявский пишет – от страха. Что вы, Андрей Донатович! От какого такого страха?! Бурасу-то чего было бояться?! Да не от страха – от горя за Юлика, которого, как считал Бурас, Синявский втянул во всю эту аферу, и от временного умопомрачения человека, раздавленного колесами советской пропаганды.

Сам Юлик никогда мне об этом не рассказывал, и Бурас бывал частым гостем в их доме – а там не всех принимали. Как-то при мне Юлик не пустил на порог некую даму, рвавшуюся с ним объясниться. Деликатнейший, интеллигентный Юлик решительно закрыл дверь перед ее носом. Я поразилась: «За что вы ее так? Кто это?»– «Друг мой, поговорим о чем-нибудь приятном. Доверьтесь мне – она заслужила то, что получила».

… Близкую подругу Юликовой юности Алену Закс вызвали в КГБ сразу после ареста Юлия, когда никто еще ничего не знал и не понимал. Там ей объяснили, что Даниэль обвиняется в публикации за рубежом клеветнических произведений, порочащих советскую власть.

– Ах, так вот что вы ему инкриминируете, – обрадовалась Алена. – Боже, какое счастье! Это же ошибка! Безусловная ошибка! Юлий так ленив, что никогда не смог бы написать ни одного законченного произведения, а уж о том, чтобы передавать что-то за границу, и речи быть не может. Для этого надо суетиться, выходить из дому, куда-то ехать. Он на это категорически не способен, я ручаюсь!

КГБ потребовало, чтобы Алена дала расписку о неразглашении.

– Ну что вы, – сказала Алена, – как же я могу дать вам такую расписку, если через час пол-Москвы будет знать о нашем разговоре?!

– От кого будет знать?!

– Так от меня же, – объяснила Алена и с этим ушла. Вот какие все-таки наступили вегетарианские времена: и Алену не загребли, и подсудимых не расстреляли…

Версии

История ареста Даниэля и Синявского чрезвычайно запутана и таинственна.

Синявский в течение десяти лет печатал свои произведения во Франции под псевдонимом Абрам Терц; к нему присоединился Даниэль, печатавшийся под псевдонимом Николай Аржак. Десять лет, десять долгих лет КГБ стояло на ушах, пытаясь разгадать, кто из ныне живущих писателей скрывается под этими псевдонимами. Была создана специальная комиссия из филологов и литературоведов, призванная проанализировать язык этих «пасквилей» и сравнить его с языком русских писателей, живущих и печатающихся в СССР или за рубежом: «клеветников России» необходимо было найти и обезвредить. Синявский, работавший в Институте мировой литературы и бывший в курсе инспирированной КГБ охоты, десять лет успешно водил КГБ за нос. Потом грянул гром.

Историю эту я расскажу так, как слышала ее от друзей. Сам Юлик говорить на эту тему не любил, но многие события предвосхитил в повести «Искупление», написанной еще до ареста. Одного из главных персонажей этой истории впоследствии описал Синявский в романе «Спокойной ночи».

В литературной компании, куда входили Синявский и Даниэль, был некто С. X., яркая и одаренная личность. Синявский когда-то учился с ним в одном классе. «В школьной, веснушчатой россыпи он выглядел сердоликом, не нуждающимся в шлифовке и ждавшим лишь с годами подобающей оправы… Смазливый, акмеистического типа мальчик, немного чопорный, конечно, из достаточной еврейской семьи, он был бы, возможно, моим кумиром, если б я осмелился когда-либо полностью ему доверять… Подонок-вундеркинд, он бредил совершенством. Погодок, он был старше меня на три тысячелетия… Талантлив был, гениален, вражина», – писал Синявский. – «Блаженный Павлик Морозов ходил среди нас живцом, подобно бесплотному отроку с юродской картины Нестерова… Я ему прямо сказал, когда запахло скипидаром: – «Если меня посадишь, мы сядем вместе. Учти!» «Ну что ты, – поспешил он заверить, – какой разговор?! И потом, ты же знаешь, мы на одной веревочке…» И ведь не обиделся, не возмутился, бестия… Шантаж, вы скажете? Согласен. Каюсь. Но чем еще, посоветуйте, оградиться от убийцы?».

В начале шестидесятых годов С. X. защищал диссертацию. На защиту неожиданно пришли два литератора, два привидения, канувшие в преисподнюю много лет назад. Можно ли было предвидеть, что они когда-либо воскреснут! Они попросили разрешения выступить и рассказали, что отсидели в лагерях по десять лет и что посадил их С. X.

Вскоре после этого Юлий встретил С. X. на улице и не подал ему руки, но тут же догнал и извинился:

– Я с тобой не объяснился, я не имел права так поступать. На этом материале Юлий написал свою самую пронзительную прозаическую вещь – повесть «Искупление».

Именно С. X. подарил когда-то Юлию идею знаменитой повести Даниэля «Говорит Москва». Бери, дескать, – твой сюжет, тут нужен Гоголь, а мне не справиться. Юлик принял подарок и блестяще его обработал. Повесть была опубликована во Франции под уже знакомым нам псевдонимом Николай Аржак. И вот однажды обычная компания собралась праздновать день рождения Алены Закс. В положенный час включили послушать «вражьи голоса». По «Свободе» в литературной программе читали повесть Николая Аржака «Говорит Москва». С. X. как подбросило!

– Теперь я знаю, кто Аржак!!! – заорал он торжествующе. – Это Юлька Даниэль! Я сам подарил ему этот сюжет!

Вскоре их арестовали, сначала Синявского, потом Даниэля: вычислить цепочку Даниэль – Синявский не составляло труда.

Подозрение, скорее даже уверенность в предательстве легла на С. X. После скандала на защите он уехал из Москвы в Душанбе и впоследствии эмигрировал в Германию.

Так в 1964 году окончилась одиссея Абрама Терца и Николая Аржака, и начался процесс Синявского-Даниэля. Это был по всем статьям необыкновенный процесс: впервые под уголовным судом была литература, и впервые в истории советского судопроизводства из обвиняемых не удалось выжать признания вины. С великолепным достоинством отстаивали они свое право на свободу творчества, давая пораженной советской интеллигенции урок стойкости и мужества. И интеллигенция усвоила этот урок: именно тогда, как реакция на процесс, зародилось в стране диссидентское движение.

Юлий дал мне как-то «Белую книгу», в которую Александр Гинзбург собрал все материалы о процессе Даниэля и Синявского, за что и отправился вслед за Юлием в тот же мордовский лагерь. Я читала книгу, не отрываясь, всю ночь. Я читала ее и раньше, много лет назад по свежим следам процесса, но тогда это было совершенно иное, отстраненное чтение. Теперь за упомянутыми в книге именами стояли знакомые и родные лица, я слышала их голоса, восхищалась их мужеством. Утром, как всегда, позвонил Юлик: «Приходите пить кофе». – «Вынуждена отказаться, – ответила я. – Не могу себе позволить сесть в вашем присутствии. А пить кофе стоя не люблю…»

Приговор осудил Синявского и Даниэля соответственно на семь и пять лет заключения в трудовом лагере строгого режима. Что тут началось во всем мире! На советское начальство покатила мощная волна протеста со стороны международной и советской интеллигенции. Протестовали международный Пэн-клуб, деятели культуры Италии, Дании, Индии, Чили, Мексики, Филиппин, Франции, Германии, Италии, США и Великобритании. Протестовали Арт Бухвальд и Луи Арагон. Шестьдесят два советских писателя слали телеграммы советскому правительству, съезду партии и Михаилу Шолохову, просили разрешения взять Даниэля и Синявского на поруки. «Процесс над Синявским и Даниэлем причинил больший вред, чем все ошибки Синявского и Даниэля», – писали они.

Шолохов выступал на XXIII съезде КПСС от имени советской литературы. Большую часть своей речи он посвятил Даниэлю и Синявскому. Он сокрушался о том, что приговор слишком мягок, что «этих предателей» судили, опираясь на Уголовный кодекс, а не на доброй памяти революционное правосознание, когда ставили к стенке за куда меньшие проступки. Выступление Нобелевского лауреата по литературе проходило под бурные аплодисменты аудитории…

Даже ко всему привычная советская интеллигенция была ошеломлена речью Шолохова. «Речь вашу на съезде воистину можно назвать исторической, – писала ему в открытом письме Лидия Чуковская. – За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно вам, публично выразил бы сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок… Литература уголовному суду неподсудна. Идеям следует противопоставлять идеи, а не тюрьмы и лагеря… А литература сама отомстит вам за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит вас к высшей мере наказания, существующей для художника, – к творческому бесплодию. И никакие почести, деньги, отечественные и международные премии не отвратят этот приговор от вашей головы».

Шли годы. Даниэль отсидел свой срок и вернулся, сначала в ссылку в Калугу, потом в Москву. Синявский вышел из лагеря и вскоре уехал в Париж, чтобы стать профессором Сорбонны и безнаказанно писать свои статьи и романы.

Имена Даниэля и Синявского никогда не упоминались в советской прессе. Юлий часто был без работы и очень тяжело переживал ее отсутствие – переводы стихов были делом его жизни, его счастьем и страстью. Сидя в одиночке в страшной Владимирской тюрьме, он переводил Теофиля Готье… Но именно счастья работы его постоянно лишали: редакторы литературных журналов шарахались от него, как от чумы. Работу ему давали только при условии, что он будет печататься под псевдонимом Ю. Петров. Так Николай Аржак стал Ю. Петровым.

Юлик возмущался:

– Почему именно Петров?

– Неблагодарный ты человек, Юлик, – заметила Ирина. – Сколько моих знакомых евреев дорого бы дали, чтобы подписываться фамилией «Петров»!

Помогали Юлику друзья, цеховое братство – Булат Окуджава, Давид Самойлов. Они получали заказы на свое имя и передавали их Юлию: будущим литературоведам еще предстоит расставить все по местам. Еще помог Евгений Евтушенко, и Юлик навсегда остался ему благодарен. Евтушенко потребовал, чтобы ему показали циркуляр, в котором сказано, что Даниэля нельзя печатать под его настоящей фамилией. Циркуляра такого, разумеется, не существовало, и незадолго до смерти Юлия появились в печати переводы, подписанные его настоящим именем. Первым был сборник стихов французских поэтов девятнадцатого века. Мы не могли наглядеться на эту книгу.

– Теперь меня опять посадят, на этот раз за плагиат, – резвился Юлик. – Скажут, что я все содрал у Петрова!

И вдруг, на заре гласности, – сенсация! В «Московских новостях» появляется небольшая заметка Евгения Евтушенко. В ней впервые за прошедшие два десятилетия открыто упоминаются фамилии Синявского и Даниэля. Евтушенко пишет, что в середине шестидесятых годов (кажется, в шестьдесят шестом) он был в Америке и встречался с сенатором Бобби Кэннеди, который пригласил его к себе домой. Сенатор Кэннеди завел его в ванную, открыл душ, чтобы лилась вода, и тихо сказал:

– Передай своим друзьям, что имена ваших писателей, Даниэля и Синявского, открыло вашему КГБ наше ЦРУ.

– Но зачем?! – изумился Евтушенко.

– Потому что не составляло труда просчитать, что за этим последует для ваших писателей и какую волну протеста это поднимет во всем мире! ЦРУ хотело таким образом отвлечь внимание мировой общественности от войны во Вьетнаме…

С этой заметкой прибежал ко мне в лабораторию студент, знавший о моей дружбе с Даниэлями. Я прочитала, изумилась, бросилась к телефону. Было глухо занято – легко догадаться, что сейчас Даниэлям звонила вся Москва. Наконец, и мне повезло.

– Друг мой, ради Бога, только не говорите, что прочитали «Московские новости». Я уже не могу этого слышать. Лучше приезжайте скорей домой, выпьем, поболтаем.

Я не заставила себя долго ждать.

– Что за хрень?! – спросила я, едва переведя дух.

– Возможно, это не такая уж хрень, – задумчиво ответил Юлик. – Для меня все время была загадка – каким образом на столе у моего следователя оказалась фотокопия того единственного, правленного моей рукой экземпляра «Искупления», который я передал на Запад? Понимаете, я ехал в метро отдать рукопись и в последнюю минуту делал какие-то правки на полях. Они были только в этом экземпляре. И именно с этого экземпляра фотокопия лежала на столе у следователя. Но он же достиг Франции и был опубликован – каким же образом его фотокопия вернулась обратно?! Может, Евтушенко и прав. Попрекал же следователь Андрея, что наша поимка обошлась стране в одиннадцать тысяч долларов золотом! Есть версия, что КГБ выменяло у ЦРУ имена Даниэля и Синявского за чертежи новой советской атомной подводной лодки…

– Если это правда, лодку следовало бы назвать «Терц и Аржак», – заметил Санька Даниэль.

В «культурном заповеднике»

Это была волшебная ночь. Мы сидели втроем – Ирина, Юлик и я, пили коньяк. Юлик был в несвойственном ему приподнятом настроении, вспоминал разные лагерные истории, потом прочитал сделанный им в лагере блистательный перевод поэмы «Эвридика» его лагерного собрата Кнута Скуениекса. В лагере у Юлия было отменное общество: советский тоталитаризм создал культурный заповедник за колючей проволокой, стараясь изолировать от мира все самое яркое, талантливое и творческое, что рождала эпоха. Юлик рассказывал, что Кнут Скуениекс отбывал семилетний срок за «особо опасные государственные преступления»: написал одно сомнительное стихотворение, держал дома «Британскую энциклопедию» и не донес на знакомых.

С «Эвридикой» Скуениекса связана замечательная лагерная история. Я уже упоминала, что вслед за Юликом в тот же лагерь отправился автор «Белой книги Синявского и Даниэля» Александр Гинзбург. Этот «русский народный умелец» славился тем, что замечательно соображал во всякой домашней электронике. Однажды у начальника лагеря сломался магнитофон. Мордовские лагеря не назовешь центрами цивилизации – мастерских по ремонту магнитофонов не было в окружности километров в пятьсот. Начальник лагеря отдал магнитофон на починку Гинзбургу. Гинзбург взглянул – поломка пустячная, выеденного яйца не стоит. И тут Гинзбургу, Юлику и Кнуту пришла в голову блестящая идея.

– Я не могу чинить магнитофон без пленки, – заявил начальству Гинзбург. – Я не могу без пленки проверить, как он работает и работает ли вообще.

Так они заполучили пленку и записали на нее великолепную, интеллигентную, выдержанную в лучших традициях литературную передачу. Кнут Скуениекс читал свои стихи по-латышски, Юлик читал их переводы и поэму «Эвридика» по-русски, Гинзбург сделал какой-то элегантный литературоведческий доклад… Только одно было отличие от обычной радиопередачи. Эта открывалась словами: «Мы ведем эту литературную передачу из трудового лагеря строгого режима номер такой-то, расположенного…» И заканчивалась так: «Передача была организована по недосмотру лагерного начальства».

Трем шутникам удалось передать эту пленку на волю; одна из ее копий есть в Израиле…

Когда Алика Гинзбурга арестовали, он был официально холост. Это не давало возможности его жене Арине навещать его в лагере, а пожениться им не разрешали. Юлик написал об этом «письмо другу» и исхитрился передать его на волю (через зеков, сидевших за религию, – с ними в лагере было более мягкое обращение).

Письмо попало в Италию, было опубликовано и вызвало на Западе новую волну интереса к проблеме прав человека в СССР.

– Как письмо попало на Запад?! – в исступлении орало на Юлия лагерное начальство.

– Понятия не имею. Я написал письмо, положил на тумбочку. Ваши надзиратели, видно, сперли и продали на Запад, – объяснял Юлий.

В наказание он отправился из лагеря во Владимирскую тюрьму, в которой и досиживал свой срок…

А Гинзбургам в результате этого инцидента разрешили пожениться. Арина въехала в лагерь на грузовике в подвенечном платье и белых перчатках. Щуплому Алику для церемонии выдали штаны 52-го размера. Заключенные украсили лагерь цветами, и под окном у новобрачных «украинские националисты» всю ночь распевали величальные песни…

Я спросила Юлика, почему он не напишет книгу о лагере.

– Боюсь, никто из моих лагерных коллег тогда не подал бы мне руки: это была бы очень веселая книга! Я нигде столько не смеялся!

Но он написал. Изумительные короткие новеллы – о детстве, о лагере и о фронте.

Мой приятель – оксфордский славист – писал о Юлии диссертацию.

– Что было самым главным в вашей жизни? Что вас сформировало? Лагерь? – спросил он Юлия.

Юлий ответил:

– Война.

Страшная ночь

Днем позвонила из Перхушкова очень обеспокоенная Ирина, сказала, что с Юликом что-то неладное – какие-то странные, скрючивающие судороги рук, через некоторое время проходящие. Это случилось впервые и оказалось началом той болезни, от которой он так рано и так трагически погиб. Я бросилась искать специалиста-невропатолога, который бы согласился поехать со мной в Перхушково. Друзья назвали мне пару имен, и профессор Штульман, которому я позвонила, узнав, кто пациент, сразу же отозвался на мою просьбу. Мы приехали в Перхушково в середине дня. Осмотрев Юлика, профессор тихо сказал мне и Ирине: его надо немедленно везти в клинику, иначе разовьется обширный инсульт, и мы можем его потерять.

Для Юлия слово «больница» – я это уже знала – было страшнее слова «лагерь». Но доктор настаивал – Юлия могут спасти только в больнице. Договорившись с Ириной, что постараюсь организовать перевозку, я повезла профессора обратно в Москву. От Перхушкова до Москвы путь не близкий, выехали мы в сумерки и в Москву приехали затемно. Пока я искала «Скорую», которая согласилась бы частным образом съездить в Перхушково, пока договаривалась с клиникой, чтобы его туда приняли, наступила ночь. Я страшно нервничала, профессор ведь сказал – нельзя терять времени. Наконец мы со «Скорой» двумя машинами рванули в Перхушково.

Домчались мы часам к трем утра. В совершенно темном доме все, включая Юлия, мирно спали. Я была готова развернуться и ехать обратно, оплатив «Скорой» услугу, но сопровождавший ее врач твердо возразил, что не имеет права уехать, не осмотрев пациента, и принялся стучать в дверь.

Узнав, зачем мы приехали, Юлик пришел в совершенное неистовство.

– Кто дал вам право распоряжаться моей жизнью, – кричал он на меня первый и единственный раз в жизни. – Ни в какую больницу я не поеду, я категорически отказываюсь!

Видно было, что у него резко подскочило давление, дрожат руки, дергается лицо. Я была в ужасе.

– Если он сейчас умрет, виновата будешь ты, – сказала Ирина, совершенно забыв в эту минуту, что сама просила меня как можно скорее привезти перевозку. Я ее не осуждаю: момент был очень страшный.

Врач стал уговаривать Юлия и что-то ему объяснять. Включилась и Ирина, умоляя его поехать в больницу ради ее спокойствия. В конце концов Юлий сдался, но ложиться на предложенные ему носилки отказался категорически и гордо шел к машине сам. Мы тронулись – «Скорая» с Юлием и Ириной впереди, я в своей машине – за ними. Страшный это был путь. Мне же было неизвестно, что там происходит, в этом головном автомобиле. Он ускорит ход – у меня падает сердце, он замедлит ход – у меня падает сердце. Несколько раз, когда мне казалось, что «Скорая» особенно резко меняет скорость, я была близка к обмороку. В голове все время стучало: пожалуйста, пусть он выживет, пожалуйста, пусть он выживет – наверное, это была молитва. Наконец, приехали в больницу. Ирина вышла из машины, помахала мне рукой – доехали живые, не волнуйся, и я почувствовала, что скорая медицинская помощь мне нужна сейчас не меньше, чем Юлию.

Поднялись в палату, на этот раз Юлик – на носилках. Было часов пять утра. На соседних койках спали больные. Ирина заглянула в Юликову прикроватную тумбочку. Там стройными рядами, чтобы не упали и не вывалились, стояли оставшиеся от предыдущего пациента пустые бутылки: две из-под водки, остальные – из-под пива.

– Вот видишь, Юлик, а ты ехать не хотел, – сказала Ирина.

Дежурный врач, считавший Юликов пульс, оживился:

– Пьете?!

Наличие водочных бутылок в таком стерильном учреждении и живая реакция врача как-то успокоили Юлика. Ему сделали укол, и он уснул. Мы с Ириной поехали домой. Наступало утро. Начинали сказываться сутки чудовищного напряжения.

– Выпить хочешь? – посмотрев на меня, спросила Ирина и принесла бутылку водки.

Остальное я знаю по рассказам. Я пила водку небольшими глотками, стакан за стаканом. Осушила бутылку, немного посидела, потом сказала Ирине с упреком: «Ты, кажется, обещала принести что-нибудь выпить». Ирина удивилась, но принесла еще четвертинку…

Очнулась я во второй половине дня на Юликовой постели. Около меня дежурил Гена, секретарь Давида Самойлова, и стояли две пустых бутылки – поллитровая и четвертинка, оставленные Ириной как вещественные доказательства. Гена смотрел на меня с уважением, я бы даже сказала – восторженно. Когда я пришла в себя, он сказал:

– Ирина Павловна вызвала меня около вас подежурить. Она уехала в больницу к Юлию Марковичу. Она сказала, что вы все это одна выпили! Неужели правда?!

– Что вы, – ответила я с достоинством и совершенно искренне, – я водки вообще не пью…

А Юлика тогда в больнице спасли и подарили ему еще несколько полноценных лет. Потом сосудистые кризы стали учащаться.

Юлик был гордый человек и физическую боль старался заглушить иронической фразой. Никогда не забуду: Юлика забрали в больницу с тяжелым инфарктом. Он в интенсивной терапии (по-нашему – реанимации). Туда, конечно, никого не пускают, но я понимаю, что увидеть Ирину, пусть хоть на минутку, для него важнее всех капельниц и лекарств на свете. И делаю то, чего не делала никогда ни прежде, ни потом: надеваю белый халат, представляюсь дочкой своего папы, вызываю в коридор дежурного врача и, не торопясь, расспрашиваю его о состоянии и перспективах больного. Врач, похожий на викинга или шкипера большого парусника, клюет на эту удочку. Как-то само собой подразумевается, что я его коллега. Ирина тем временем, тоже в белом халате, прошмыгивает в отделение и приникает к стеклу, которым отгорожена от коридора реанимационная палата. Юлий лежит почти голый, весь усыпанный разнообразными присосками, сигналы с которых подаются на повернутый экраном к коридору монитор.

– Ирка, что он там показывает? – спрашивает Юлик.

– Твой, Юлик, образ мыслей.

– Врешь, Ирка! Эта штука давно бы сгорела!

Так шутит человек, не знающий, доведется ли ему дожить до следующего утра…

…Юлик опять тяжело болен, но лежит дома. У него в спальне колокольчик, чтобы вызывать Ирину. Утро. Я, как всегда, забегаю узнать, как прошла ночь. Мы с Ириной пьем кофе. Звенит колокольчик – Юлик проснулся! Ирина быстро ставит на небольшой поднос красиво сервированный завтрак, объявляет торжественно:

– Завтрак королю Юлику! – и отправляется в спальню. Через мгновение возвращается и вручает поднос мне:

– Иди. По утрам он, видите ли, предпочитает рыжих женщин!

Цвет моих волос, в те годы натуральный, был постоянным объектом насмешек в этом доме, из чего я заключала, что меня там любят. Как-то приезжаю в Перхушково и читаю на единственной входной двери: «Вход Только Для Рыжих и Собак».

…Зима. Даниэли в Перхушкове. Неподалеку снимает дачу Окуджава. Ночью у Юлика был тяжелый сердечный приступ, и Ирина послала Марину Перчихину сообщить обо этом Булату. Талантливая театральная художница, ученица Таты Сельвинской, Перчихина отказалась от театральной карьеры и большую часть жизни проводила у Даниэлей: днем обычно спала, свернувшись миниатюрным калачиком в углу кухни, ночью читала и общалась. Никаких связей с миром вне Даниэлевой кухни она не поддерживала. С наступлением перестройки Перчихина ошеломила всех неожиданно проснувшейся неудержимой активностью: организовала издательство, открыла галерею. «Маринка проспала советскую власть, потому что ей было скучно», – объяснила Ирина.

Узнав о болезни Юлика, Булат предложил его навестить и попеть ему, если Юлик захочет. Юлик очень обрадовался. А теперь попробуйте представить себе праздных перхушковских обитателей, увидевших Окуджаву, идущего куда-то среди бела дня с гитарой в руках! За ним в дом к Даниэлям потянулся бы целый хвост… Поэтому был разработан стратегический план. Перчихина отправилась к Булату с большим одеялом, запеленала в него гитару и с этим невесть откуда взявшимся младенцем, нянькая его и напевая, двинулась обратно. Булат пришел сам по себе и много и щедро пел в этот день Юлику. Это оказалось очень эффективное сердечное средство…

Надо ли объяснять, что дом Даниэлей стал моим вторым домом, а позже и домом для подраставшей Вики. Всего-то и было – спуститься с четвертого этажа на первый – и расправлялись легкие, и даже как будто вырастали крылья. Мой остроумный и многотерпеливый муж спросил однажды в субботу:

– Хочешь, я дам тебе задание на весь день и большую часть вечера?

– Что надо сделать?

– Отнеси Ирине ее баночки!

Юлик любил Володины шутки. Я вообще не знаю человека, который бы так же благодарно отзывался на чужую удачную шутку. Однажды, не помню в каком году, так случилось, что русская Пасха пришлась на двадцать второе апреля (день рождения Ленина).

– Редкий случай в христианском календаре, – сказал Володя. – Пасха совпала с Рождеством!

Юлик пришел в совершенный восторг и широко Володю цитировал, обязательно со ссылкой на первоисточник.

Даниэли сыграли огромную роль в моей жизни. Если б не они, не читать бы вам сейчас эти записки – мне бы и в голову не пришло писать их и публиковать. Единственное, что я написала до встречи с Даниэлями, был мой рассказ о детстве «Катапульта». Написала я его для себя, чтобы освободиться от груза, который много лет носила в душе. Рассказ этот беспощадно критиковали мои родственники: «не умеешь писать – не берись!», и я им верила. Уж не помню, как это случилось и что на меня нашло, но только я однажды захватила его с собой в Перхушково и ночью прочитала Ирине и Юлику. Кончила читать, подняла глаза и поняла: победа!

– Публиковать немедленно! – сказал Юлик. – Отдайте его в «Юность», там есть порядочный человек – Юра Зерчанинов.

«Юность», не без трудностей, опубликовала «Катапульту» под названием «Память – это тоже медицина» с предисловием Евтушенко. Так началась моя «писательская» карьера.

В апреле восемьдесят восьмого года были одновременно опубликованы отрывок из книги моего отца о «деле врачей» и мой рассказ в «Юности». От журналистов не стало отбоя. Моя подруга Лена Платонова, работающая в газете «Аргументы и факты», попросила меня:

– Договорись с папой, я хотела бы сделать с ним интервью.

– Ленка, сейчас с моим папой не делает интервью только ленивый. Зачем тебе быть одной из многих? Я тебе другое скажу: сделай интервью с Юликом Даниэлем. Не сможешь опубликовать теперь – когда-нибудь опубликуешь. Этому материалу цены не будет.

– А как?

– Сейчас позвоню Ирине, спрошу, можно ли тебе приехать (сама я в это время лежала с пневмонией в больнице).

Ирина разрешила, и Ленка с Юликом проговорили целый вечер. Это интервью оказалось последним в его жизни…

Юлик умер вечером тридцатого декабря, накануне нового, восемьдесят девятого года. Мы хотели дать объявление о его смерти в «Литературной газете» или в «Вечерке»: не некролог – просто лаконичное объявление о смерти литератора Юлия Даниэля, но и это оказалось невозможно. Я поехала с текстом объявления в Центральный дом литераторов – там был человек, ответственный за объявления о смерти и некрологи, без его подписи ничего не могло быть напечатано. Он объяснил мне, что подписать объявление не может без предварительного согласования в райкоме партии и что я должна была сначала получить подпись райкома. Я послала его ко всем чертям и отправилась домой: я представила себе, какие слова услышала бы от Юлика, если б он узнал, что за разрешением сообщить о его смерти я обратилась в райком партии… Ирина одобрила мои действия. Объявление о смерти Юлия так и не было опубликовано в советской прессе, но второго января на его похороны на Ваганьковском кладбище пришло более двухсот человек…

Незадолго до смерти Юлия Ирина обращалась в советское консульство в Париже с просьбой разрешить Синявскому приехать в Москву повидаться со смертельно больным другом. Синявским постоянно отказывали в советской визе, отказали и тогда. Теперь Ирина совершила новую попытку. Телеграммы с просьбой проявить милосердие и разрешить Синявскому попрощаться с Юлием были посланы в два адреса: советскому консулу в Париже и Эдуарду Шеварднадзе. И впервые за семнадцать лет Синявские получили въездную визу. Как будет видно из дальнейшего, консул, видимо, взял ответственность на себя. Но это были новогодние дни, оформление виз занимает время, и Синявские прилетели в Москву только третьего января, на следующий день после похорон Юлия.

Я возвращаюсь с работы, смотрю – на тротуаре под окном Даниэлей, почти вросшая в стену нашего дома, стоит серая «Волга» с выключенным мотором, а за рулем сидит человек и читает книгу. Я подошла вплотную к машине. Рядом с водителем стояла большая раскрытая сумка с какой-то замысловатой аппаратурой. Мы обменялись долгим взглядом, и я отправилась к Даниэлям. Дверь открыла Марья Васильевна.

– Вы машину сопровождения в Париже заказали или сняли в «Шереметьеве»? – спросила я вместо приветствия.

– Какую машину?

– Выгляните в кухонное окошко!

Все выглянули. Машина исправно стояла под окном на прежнем месте. Так с первой минуты за Синявскими началась открытая слежка. На ночь машина обычно уезжала, и на ее месте дежурил какой-то сидящий на корточках топтун с торчащей из сумки антенной. Маринка Перчихина даже бегала к нему как-то часа в четыре утра стрельнуть папироску.

На следующий день после приезда Синявских Ирине позвонили из канцелярии Шеварднадзе. Я подошла к телефону. Мужской голос сообщил, что в ответ на нашу телеграмму Синявским выдано разрешение на приезд в Москву и они вот-вот прилетят.

– Большое спасибо, – сказала я, – мы вам очень благодарны.

– Перед кем это вы так раскланивались? – спросила Марья.

– У меня для вас хорошая новость. Министерство иностранных дел СССР разрешило вам приехать в Москву, и вы вот-вот прилетите!

– Ну ничего не изменилось! – восхитилась Марья Васильевна. – Правая рука по-прежнему не ведает, что делает левая!

Для Ирины в эти трагические дни приезд Синявских был спасением. Они прилетели в Москву после семнадцатилетнего перерыва, и в московских литературных, журналистских и кагэбэшных кругах началось необычайное волнение. Вокруг Синявских все кипело и бурлило, как в многобалльный шторм. Ирина попросила меня отвечать на телефонные звонки и по возможности их фильтровать. Телефон звонил, не умолкая, двадцать четыре часа в сутки. Журналисты ломились толпами, расталкивая друг друга локтями. Называлось все это – интервью с Синявским, но на вопросы журналистов отвечала только Марья Васильевна – Андрей Донатович не имел шансов вставить слово.

– Марья Васильевна, мне бы хотелось узнать, что думает по этому поводу сам Андрей Донатович, – не выдержал один бестактный журналист.

– Откуда он может знать, что он думает, пока не услышит, что я скажу, – отрезала Марья Васильевна, и журналист сдался.

Я тогда обогатила литературоведение тезисом, что Синявский пишет, потому что не имеет возможности говорить…

Та первая поездка прорвала плотину, и Синявские стали регулярно ездить в Москву. В свой второй визит Марья Васильевна прилетела в Москву с кучей журналов (она издавала «Синтаксис») и книг. На таможне произошел следующий диалог.

– Что это за книги? Что за Абрам Терц? Почему у вас так много его книг? Он что, хороший писатель? – спросил таможенник.

– Был бы плохой, я бы не вышла за него замуж!

О смерти Синявского я не знала – была в дороге, летела из Солт-Лэйк-Сити в Москву. В Москве, как всегда, первым делом помчалась к Ирине.

– Только что кончили передавать по телевизору похороны, – сообщила Ирина.

– Чьи похороны?

– Андрея…

Ушли Даниэль и Синявский, оставив нам Аржака и Терца.

БАЙКИ ДАНИЭЛЕВОЙ КУХНИ

Вакханалия

У Даниэлей был близкий друг, филолог Анатолий Якобсон (Тошка). Он эмигрировал в Израиль и преподавал там в университете русскую литературу. Было это в семидесятых годах. В том семестре, о котором идет речь, Якобсон читал курс поэзии Пастернака. Книги стихов Пастернака у него не было, и денег купить дорогую книгу не было, но очень хотелось показать студентам «Вакханалию»:

  • Город. Зимнее небо.
  • Тьма. Пролеты ворот.
  • У Бориса и Глеба
  • Свет, и служба идет…

А в Москве Пастернак подвергнут остракизму, да вдобавок синий сборник стихов из «Библиотеки поэта» – с предисловием Синявского, не попросишь прислать. И тогда Якобсон пишет письмо своей подруге Юне Вертман. Пишет примерно следующее: «Дорогая Юна! Мне вас всех, моих любимых, очень не хватает. Но больше всех мне не хватает Бориса и Глеба. Ах, если бы они были здесь со мной…» Юна понимает намек и пишет в ответ что-то вроде: «Дорогой Тоша! Мы все тоже очень по тебе скучаем. Но больше всех, как ты, наверное, догадываешься, тоскую по тебе я. Сегодня ночью я не спала, все думала о тебе, и сами собой родились такие строки:

  • – Город. Зимнее небо…

Дальше шел полный текст «Вакханалии».

Письмо дошло до адресата, и вскоре Юна получила открытку с лаконичной рецензией: «Для начинающего поэта совсем неплохо. Советую продолжать!»

Ленинград – Явас через Хельсинки

С Юликом в лагере сидел простой русский парень, сбежавший в Финляндию из Ленинграда через леса и болота. Бедняга не знал, что между СССР и Финляндией существует договор о выдаче таких перебежчиков. Парня арестовали финские власти, и полицейский повел его как бы в советское посольство. По дороге он остановился и сказал на ломаном английском языке:

– Видишь, вон советское посольство, куда я тебя веду. А вон там – шведское посольство. Вон – американское. Там, правее – голландское. А у меня жажда. Я хочу выпить кружечку пива. Я зайду в эту пивную, а ты меня тут подожди.

Выйдя из пивной, полицейский был совершенно ошеломлен, застав парня на том же месте, где оставил. Ему ничего другого не оставалось, как передать его советским властям.

– Он мне так доверял. Не мог же я обмануть его доверие, – под общий хохот оправдывался парень в лагере…

Пока такой человек – Герой! – спит…

У Алены Закс день рождения. Среди гостей – замечательный грузинский актер К. М., он ведет стол. Грузинское застолье не всякому под силу, Юлик довольно быстро сходит с дистанции и отправляется на диван поспать. Тем временем Ирина беседует в уголке с коллегой по «Декоративному искусству» Леней Невлером. У Невлера грустные еврейские глаза с поволокой и длинные, как у примадонны, ресницы. Все это очень не нравится нашему грузинскому другу. А Ирина ничего не замечает и ведет с Невлером в уголке неторопливую беседу на профессиональные темы. В конце концов у К. М. иссякает терпение.

Он подлетает к Ирине, тычет ей в колено горящей сигаретой и рычит:

– Нет, вы только посмотрите! Пока такой человек – герой! – спит, эта …

Ирина вскакивает, будит Юлика, и они мгновенно уходят…

На следующий день, утром – звонок в дверь Даниэлей. На пороге, на коленях – К. М. с огромным букетом роз и со слезами на глазах. Рядом – ящик коньяка и шампанского. К. М. прощен – ведь на самом деле он просто вступился за честь Юлия со свойственным ему грузинским темпераментом… И начинается новый тур грузинского застолья – на этот раз на Даниэлевой кухне. Только К. М. все никак не может успокоиться: в каждом тосте он непрерывно просит у Ирины прощения и воспевает ее разнообразные достоинства. По мере того, как течет застолье, К. М. все более распаляется… И наступает финал:

– Но в конце-то концов, войдите же и в мое положение! Пока такой человек – Герой! – спит…

На фоне Пушкина…

Юлик болен. Синявские из Франции присылают необходимые лекарства. На этот раз курьер – эмигрантский писатель Мамлеев. Он звонит Ирине и договаривается о встрече у памятника Пушкину.

– Как мы узнаем друг друга? – спрашивает Ирина.

– Я буду в рубашке, в брюках и с большой сумкой.

– А, ну тогда я, конечно, не ошибусь! Кстати, я тоже.

Ирина ждет у памятника. На площади появляется человек с большой сумкой в руках, удивительно похожий на мамлеевскую прозу. Он уверенно направляется к Ирине:

– Здравствуй! Ну как дела воще?

И заключает ее в объятия. Они не были раньше знакомы, и Ирина слегка обескуражена. А впрочем, объятия – в русской литературной традиции. Слегка высвободившись, Ирина догадывается заглянуть в открытую сумку незнакомца. В сумке лежат пустые бутылки.

Незнакомец:

– Пошли выпьем? Ирина:

– Я бы с удовольствием, но сегодня я очень занята.

Незнакомец:

– Ладно, тогда я пойду один. Немного отойдя, он оглядывается:

– Я тебе завтра позвоню. Ирина:

– Непременно! Не забудь!

В этот момент на площади появляется элегантный, безупречно одетый, холеный, в белоснежной рубашке, с французской сумкой через плечо. Окидывает взглядом площадь, подходит:

– Ирина Павловна?..

Свадебный подарок

Один из солагерников Юлика, выйдя на свободу, встретил где-то под Минском девушку по имени Фаня Каплан и тут же влюбился в нее без памяти. Свадьбу играли в Ленинграде, недалеко от Большого дома. На нее съехалась вся освободившаяся к тому времени каторга. Не было ни одного гостя, который бы не привез в подарок невесте небольшой игрушечный пистолет… К вечеру на полу в углу комнаты возвышалась внушительная черная горка…

Литературная критика

Разговор идет о прозе Некрасова. Юлик:

– А кто из вас читал его прозу? Ирина:

– «Мертвое озеро» или что-то в этом духе? Он, кажется, писал его вместе с Панаевой? Тогда еще есть надежда, что он не слишком прикладывал к этому руки.

Юлик:

– Да, он был достаточно умен, чтобы соображать, что лучше прикладывать руки к Панаевой!

Диалоги

У нас в доме капитальный ремонт. Тот, кто его пережил, поймет меня без слов, и описывать его я не буду, как не взялась бы описывать торнадо, тайфун или атомную бомбардировку. Уже дней десять мы живем без ванной комнаты, зато объединенные в одну дружную семью с соседями сверху и снизу огромными зияющими дырами, пробитыми в полу и потолке нашей уборной. К концу второй недели воля к жизни побеждает мою скромность, и я звоню Даниэлям:

– Юлик! Можно я на полчасика попрошу политического убежища в вашей ванной?

– Разумеется, дружок, но не забудьте про «коспигацию»!

– Не беспокойтесь, Юлик! Я сделаю все так тонко – ни одна живая душа не догадается, что я помылась!

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Чудеса вдруг покатились лавиной и едва не погребли под собой Сашу Алешину и ее друзей из 8-го "А"......
В третий раз потерять работу – это надо сильно постараться! Но разве Олеся виновата, что начальники ...
Для Дронго, известного эксперта-аналитика, предстоящее морское путешествие обещало стать незабываемы...
Он называл себя Габриелем. Ему нравилось значение этого имени: «Моя сила в Боге». Габриель на самом ...
Перстень Венеры много веков назад озарил своим блеском роковую любовь гетеры и раба-гладиатора. Сего...