Небо цвета крови Попов Сергей
— Прекратите обсуждать дядю Дина! Разве не видите: ему сейчас плохо! Что вы на него накинулись?.. — и — к отцу с укоризненным видом, предъявляя: — А ты, пап, вместо того, чтобы устраивать здесь совершенно ненужное обсуждение, лучше бы, как мама правильно говорит, пошел бы за ним и поговорил по-мужски! А то выговаривает что-то за спиной… да ну… противно даже слушать…
Джин, заручившись поддержкой дочери, предельно наполнилась значимостью, поглядела на мужа инквизиторски, сложа руки, резюмировала:
— Слышал, что дочь говорит? Вот иди и разговаривай с ним. Тоже мне друг… — язвительно усмехнувшись, царапнула: — Он о тебе что-то не забывал в трудную минуту, щенком возле тебя крутился, когда ты с кровати встать не мог! А теперь резко не нужен стал?.. Сдвинул к обочине своей жизни?..
— Джин… — попытался остановить нападки в свою сторону Курт, приподнялся, разглаживая черную спортивную толстовку, отошел от Бобби, притихшего на время ссоры. Зрачки досадливо сжались, взблеснули прохладой.
— Значит так, дорогой мой, — оборвала Джин, жарко выдохнула, — пока ты не найдешь с ним язык и взаимопонимание — домой можешь не возвращаться. Вот как хочешь, а чтобы Дин вернулся к нам прежним! Это ясно?..
Супруг, не в состоянии справиться с двумя ополчившимися против него женщинами, закраснел, почернел глазами и, махнув, все-таки сдался:
— Ладно, бог с вами! Уговорили. Схожу я, схожу… — и — себе: «А что делать-то? Надо. Мои хозяйки правы — нельзя так с Дином… напылил что-то на него не по делу… — прибавил: — Да и не хочется как-то вокруг дома до ночи тусоваться…»
Следом, уже без неуместных разговоров, топча скрипучие, давно не перестилавшиеся половицы, сходил в спальню за винтовкой, забрал у дочки подлатанный плащ, на ходу оделся, качая плечами, прошел к вешалкам. Обуваясь — завозился с расслоившимися от древности шнурками, слепленными в узелки, вспотел, шепотом от маленьких ушек любознательного Бобби, старающегося во всем подражать отцу, закатился матом.
— Что ты там копаешься, Курт?.. — поторапливая, поинтересовалась Джин.
— Иду, иду я…
— Да вижу, все никак не соберешься…
Исподлобья оглядев любимых, Курт подтянул языки ботинок, застегнулся, забрал оружие, глухо промолвил «закрывайтесь» и плечом отпер дверь.
Разобрав за собой короткий щелчок шпингалета — отошел, сглотнул, подумал:
«Не на шутку обозлились на меня. Давно в таком состоянии Джин не видел. Клер вот тоже… как изменилась сильно. Эх, теперь меня, старика своего, уже строит по полной программе, от матери не отстает. Выросла детка-конфетка моя, и глазом моргнуть не успел…»
И, покрывшись капюшоном, точно колдун, подняв воротник, поковылял вслед за Дином к пруду.
День устоялся солнечный, спокойный, мало чем отличимый от летнего времени. Лишь ветерок, нередко дающий о себе знать, регулярно напоминал о наступившей осени, дышал продолжительно и студенисто, шевелил ободранные провода, обмершую растительность, вольно летал по холмам и оврагам, разметывая остаточные иллюзии об ушедших губительных суховеях, невыносимом зное. Густая овчина винно-красных облаков, распростершись на полнеба, плыла замедленно, покорно, часто худилась до огромных дыр, растягивалась неохватным подвенечным шлейфом. Сквозь нее, уже вечерне полупрозрачные, уязвленные, но все еще беспредельно красивые, протекали мерцающие шпагаты лучей, искалывали холмы, низины, леса, зеркалом отражались от мятно-зеленых луж, засвечивали раскрошенный бетон дальних построек. Откуда-то с востока добегал искаженный расстоянием собачий лай и склоки, а от старой лесопилки на западе — учащенное визгливое похрюкивание. В воздухе легко витал запах подгнившей травы, чернозема и откипевшей кислоты.
Ав-в-в!.. Гав-в-в!.. Хрю-ю-ю…
Своего напарника Курт нашел быстро — он, словно анахорет, в полном уединении сидел на земле, у самого края склона, дергал росшие возле ног травинки, лущил стебельки. Голова слегка наклонена вбок, лица не разглядеть. Под левой рукой лежало ружье — для подстраховки. И вроде двоих разделяла существенная дистанция в пару десятков шагов, Курт ни секунды не сомневался: Дин в курсе его присутствия рядом и бдительно держит на слуху, как сторож, — не дремлют охотничьи инстинкты.
На подходе Курт расслышал любимую тоскливую песню друга, напеваемую им, когда ни в чем не получалось отыскать утешения и духовного покоя, но теперь в более полном варианте и ином, поставленном утонченном вокальном исполнении:
- Родился я при лунном свете,
- Забытый всеми одинокий волк,
- И дома нет, и душа все как-то не на месте,
- Приюта ищет в сердце огонек…
«Красиво же поет, старый лис, заслушаешься! — подметил он. — Чего-чего, а этого у него не отнять — голосище сумасшедшее!»
А Дин, нимало не стесняясь приближающегося напарника, без какого-либо стыда продолжал заливаться соловьем, овеивая следующий, полный сентиментальной грусти куплет:
- В какие теперь пуститься дали?
- Путь звезды мне укажут пусть,
- Где навсегда рассеются печали,
- И пылью опадет земная грусть…
На этом смолк, тяжко вздохнул, так и не закончив эту невеселую историю о волке-одиночке, опять возобновил ковырять сорванные травинки.
— Скучаешь, бард? — с намеренной осторожностью лаконично начал Курт, остановился около Дина, оглядел задумчиво-ждущим взглядом местность: у пруда качались надломленные головешки камышей, изумрудная кислота дремала, почти не дымила, лес перестукивался ветвями, гуляла волнами трава, щекоча убогую крышу лесопилки. Там, пыхтя, рыл для себя и своего потомства логовище мясодер, приготавливался к холодам. И здесь же, простецки: — А что ж без гитары-то? С ней-то и поется легче… — а сам уже заранее отчаялся, решив: «Наверно, ничего не скажет… сложно его порой вывести на диалог…»
К удивлению, Дин стерег тишину недолго. Всласть хрустнув затекшей шеей, не поворачиваясь, исторг, сетуя:
— Была когда-то, да брат маленький уронил на пол, гриф и обломился, — затем так: — А песню эту для меня написала моя мать. Она еще до своей болезни преподавала в младшей музыкальной школе, учила ребятишек музыке, давала уроки игры на фортепиано. Любили ее очень, даже родители приходили, благодарили.
— Хорошие в ней строки, понятные… — не отыскав, что сказать лучше, высказался Курт, ежась от ветра, затоптался на месте.
— Она о человеке под обликом волка, ищущего свое пристанище, — тем же смурым голосом рассказал Дин, покашлял, подложив левую ногу для удобства, не без иронии закончил: — А забавно знаешь что? Песенка-то точь-в-точь копирует мою судьбу, все прямо как обо мне поется: я тоже никак не отыщу себе кров, плутаю во мраке, потому что не вижу на небе звезд. На нем никогда их не бывает… Мамка моя, конечно, как в воду глядела, когда сочиняла эти слова…
На том замолчали, удушая и без того хилое общение.
— Ты бы хоть на земле-то не сидел — застудишься, не июнь же все-таки, — с заботой вознамерился подогреть умирающий разговор Курт, уставившись тому в спину — Дин шелохнулся, опустил голову, вновь сел, как и прежде.
— Ничего, я плащ подстелил.
— Можно хоть рядышком с тобой посижу? Все хоть не один…
— Садись, — разрешил напарник, переложил ружье, подвинулся и, не взглянув на того даже вскользь, пряча лицо за капюшоном, зашуганно, словно мальчишка, попросил, оправдываясь: — У тебя сигаретки не найдется? А то я забыл пачку в сарае, а возвращаться не хотелось… — зачем-то побил себя по карманам, будто еще берег надежу ее найти, — … вылетело совсем из головы…
Курт, засопев, достал свою пачку с четырьмя последними сигаретами, поделился. Закурили.
— Тебя Джин за мной послала? — с наслаждением крякая после каждой затяжки, поинтересовался Дин, пустил носом въедливый невкусный дым. Его тотчас смел ветер, унес в сторону дома.
— Как узнал-то? — удивился тот.
— Слышал, как она громко разговаривала. Вот и подумал.
Быстро докурив, Курт загасил о землю окурок, теснее укутался плащом, спросил прямо в лоб:
— Что такое с тобой происходит, дружище? — и направил собранный взгляд в напарника. Дин больше не стал прятаться, повернул голову. Гематитовые глаза слезились, потонули в кручине, опухли в веках. Лицо по-старчески пожелтело, махровые брови разбухли штормовыми тучищами, скулы и подбородок, утыканные белесо-черной многодневной щетиной, затяжелели, иссеклись стрелочками, нос загнулся клювом. Кофейного отсвета губы выражали подобие страдальной улыбки, узились в уголках. Отросшие по плечи волосы, перебитые сединой, пробивались из-под капюшона, змейками развеивались в такт воздуху. И захотел добавить: — Может, поделишься со старым другом? Не чужие ведь люди…
Напарник долго подбирал слова, ответил:
— Почему же тогда мой «старый друг», как ты говоришь, пришел ко мне по наказу своей жены? Ты ведь и не хотел идти, верно? Угодить решил просто? Я прав?
— Зачем ты так? Не выдумывай.
— А как же тогда? Бьюсь об заклад, что если не Джин, ты бы сам и не вспомнил обо мне.
Курт, желая загасить копящуюся злобу, полез за второй сигаретой, предложил Дину, но тот отказался.
— Давай заканчивай, слышишь? И обиды свои пустые выкинь из головы. Сейчас же выкинь. Не лучше ведь себя вел, вспомни: то рожу от меня отвернешь, как от прокаженного, то вопросы мои проигнорируешь, вон от семьи отдалился по неясным причинам. Что мы тебе, врагами, что ли, стали какими? А? Чего желваки-то напучил? Опять ты отворачиваешься… — выдвинул он претензии, упустив возможность заглянуть в глаза собеседнику. Потерпев момент — кинул: — Ну что ты за человек такой? Постоянно так: чуть что — затылком ко мне и молчит, как рыба. Как с тобой тогда разговаривать-то прикажешь?.. На пальцах или, может, телепатически? Ты объясни мне, я ж не пойму никак, какими способами к тебе на контакт-то пойти. Хватит, может, в молчанку-то играть?
Дин выдерживал безмолвие, опустив голову, — видимо, собирался силами, чтобы сказать какую-то дурную весть.
— Вот же тихоня… — сдавшись непробиваемости напарника, с гневом сплюнул в ноги Курт, скрежетнул зубами.
Дин упорно не говорил, а спустя какое-то время отозвался потухшим, далеким голосом:
— Дело не в вас, Курт, — и, повздыхав, продолжил: — А во мне, — помялся, — у тебя сын родился, семья больше стала, а я уже вроде как к вам и не вписываюсь. Чувствую себя гостем, и притом нежеланным. Да и понял: не быть мне ближе к твоему дому, потому что он не мой, как бы вы ни переубеждали. Оттого и отдаляться начал…
Курт, обрадовавшись — как ему почудилось — пустяку, не один месяц ковыряющему душу другу, всплеснул руками, ответил:
— Ах, вон где собака зарыта! Ну, теперь все понятно! Послушай, Дин… — затем задумал выступить с утешительным словом, но тот перебил:
— Подожди, я еще не все сказал, — положил шершавую покарябанную левую руку тому на плечо. Зеленовато-голубые бусинки на браслете погибшей сестры легонько стукнулись друг об друга, поймали уплывающий дневной свет, пестро засветились в нем. — Ты, друг мой, уже отец во второй раз, живешь достойным человеком, стоишь на земле отныне твердо, как и должно мужчине. А мне чужда пока радость отцовства, я ее испытываю лишь тогда, когда общаюсь с твоими прекрасными детьми. Годы мои уходят, мне и самому хочется побывать в этом образе, пусть, возможно, недолго, побаловать своих деток. Иначе в чем смысл моей жизни складывается? В вечных мытарствах и охоте? И после себя нечего оставить будет?.. Некому вспомнить?.. Прийти на могилку проведать?.. Не нужна мне такая жизнь, Курт… — истомно выдохнул, повторил: — Не нужна…
— У тебя — есть мы, Дин, — тихо высказался Курт, сильно сдав в произношении. Надежда теперь о возможном примирении с треском рассыпалась грязной смальтой, сердце заглотила горькая скорбь — друг, что находился всегда рядом, отныне недостижимо далек, как те звезды в песне. Впервые за многие пережитые годы испытал он нахлынувшее присутствие пустоты внутри, какую-то смертельную преклонную усталость. И, пытаясь скрыть свое состояние, — прибавил: — Мы твоя новая семья… разве не так? К тебе все привыкли, а для дочери ты как второй отец: горой стоит, слово не так скажешь — загрызет. И ничего ты не гость! Перестань. Все рады, когда ты рядом, и разделяют с тобой и радости, и неудачи. Сам же знаешь это…
— Я понимаю твое стремление, Курт, оставить меня рядом с вами, — упорствовал Дин, — но давай все же глядеть правде в глаза: я пришел в твою семью по воле случая, не пойди ты в тот день через детский сад — мы бы и не познакомились. Не пытайся меня уговорить. Мешаюсь я вам и знаю это, вернее — чую, как бы хорошо это ни скрывалось. Уж меня-то, бывалого охотника, непросто провести, вижу все…
— И что ты этим хочешь сказать сейчас?..
— Ухожу я от вас, Курт, — потом прибавил: — Навсегда ухожу.
Курт смялся, поместил лицо в огрубевшие землистые ладони. Те нескрываемо прыгали, ходили в тряске. Просидел так долго, боясь что-либо говорить, следом оторвал фильтр у оставшейся сигареты, криво поджег, закурил ненасытно, словно перед казнью. Дин, понаблюдав за ним, погас лицом еще больше, зачерствел, как сушеная слива.
Наконец тот спросил:
— Значит, крепко решил? Не передумаешь?..
— Да, повторяться не хочу.
— Ну что ж… Далеко хоть собрался-то?
— Пока не знаю, но до зимы время еще есть — соображу как-нибудь, — поведал Дин.
— Жаль мне, что разводит нас судьба… — сожалеюще уронил Курт, бросил на песчаный склон невыкуренную сигарету. Та чуть скатилась, стукнулась о камешек, разлетаясь искрами, и загасла, чадно вздохнув.
— И мне, — сдержанно отозвался Дин.
Помолчали.
— Дай хоть в глаза твои загляну напоследок… — попросил тот и с позволения друга долго-долго рассматривал лицо, в глубинах души еще ожидая его однажды увидеть. Наглядевшись — вымолвил: — Дай бог, все сложится у тебя…
— Спасибо, Курт. — Пожали руки. — А сейчас мне пора…
— И до завтра у нас не останешься?..
— Рад бы, но не могу, друг, не могу…
И, стукнув по плечу Курта, поднялся, забирая ружье, попрощался:
— Ну, бывай, Курт, только ничего плохого обо мне не думай, а то кошмары замучают, — тихо улыбнувшись, упросил: — Ладно?
Курт ответил частыми неуверенными кивками.
— Ну, все-все… все…
Когда Дин уходил, Курт внимательно слушал затихающие, отдаляющиеся шаги, шорох песка, лопанье веток. Но только все затихло — по-детски заплакал от дикой тоски, покинуто взглянул на внезапно похолодевшее солнце, омывающее голову эфирными лучами.
У склона просидел до позднего вечера, а войдя домой — в дверях столкнулся с зареванной женой, безгласно протягивающей мятый тетрадный листок.
На нем корявым и смазанным почерком было написано короткое сообщение, нацарапанное простым карандашом:
«Простите меня за все. Желаю всем счастья, удачи. Приглядывайте за детишками — они, по опыту скажу, любят то, как с ними разговаривают. Уделяйте им внимание, не ленитесь. Тебе, Джин, спасибо за вкусную еду, улыбку и уют. Тебе, Клер, спасибо за твою детскую радость и тепло (мне этого, признаюсь, будет очень не хватать). Ну а тебе, Курт, спасибо за то, что позволил пожить настоящим человеком, во всем наконец-то разобраться. Клянусь, я никогда этого не забуду.
P.S. Пока решил пожить на старом месте, поэтому, если захочешь, — можешь как-нибудь заглянуть. Деликатесами, конечно, накормить не смогу, но для согрева кое-что найдется…
P.S.S. Карандашик, одолженный на время у Клер, — вернул. Не переживай.
Дин Т.»
Вторник, 13 сентября 2016 года
Распрощавшись с Дином, дом буквально осиротел. Перестали гудеть шутки, исчез беспечный смех и радость, куда-то задевались все вечерние разговоры, в отношениях возник простой, нарушилось священное единство, взаимопонимание, словно мы недавно пережили общесемейную трагедию. Стены посерели, как и редко заглядывающее в окна солнце, в комнатах приютилась мертвая глухота и сумрак, а в когда-то заселенном сарае — заскулили ранее неслышные сквозняки и пугающий, в особенности ночами, трезвон крючьев. Моей жене не хватало помощника по хозяйству и вторых рук на кухне, детям — весельчака, затейника и «игрушки», ну а мне — верного товарища, напарника и друга, с кем мы неотделимо избороздили немало дорог, вместе, рука об руку, прошли через столько перипетий, понюхали пороха и вдоволь набегались от смерти. И до того прикипел к нему, привык к присутствию рядом, что порой на вылазках отрешался и заводил разговоры с самим собой, напрочь забывая о своей теперешней одинокости. Свыкнуться с этой мыслью, сколько ни старался, — не выходило: Дин замечался всюду, фантомом следовал за мной, куда бы ни шел. Сильнее всего ранило осознание неразрывного союза с этим человеком, непонятного родства, похожести, угадывание в нем потаенной силы, харизмы и праведности, свойственной покойному отцу. Таким, наверное, и укрепится в памяти мой верный спутник, умеющий и подать мудрый совет, и подставить плечо, когда под натиском неудач подкашиваются ноги. Но теперь он там, за бушующим круглые годы болотом, в своем пристанище, собирается со дня на день совершить паломничество к туманной мечте под названием «семейный очаг». А сойдутся ли еще наши тропинки, сделаются ли вновь общими, какими и были раньше, — сейчас вопросы без каких-либо вполне ясных и определенных ответов. Однако надежды на это пока оставались, не спешили скрываться под пылью истории — зима лишь издали напоминает о себе, а значит — с Дином обязательно поспеем повидаться.
На сегодняшний опаснейший промысел к границе Нелема, рассчитанный, по подсчетам, где-то на четыре-пять дней, а может быть и меньше, мне, с достоинством выслушав все категорические «фи» супруги, все-таки удалось отпроситься, ссылаясь на весомые догадки нахождения там жилых объектов, теоретически не разворованных бандитами, и обилия животных. Разумеется, я немножечко подсластил Джин пилюлю действительности, добавил для декора вымышленности, заведомо умолчал о подстерегающих испытаниях на крепость — иначе бы переволновалась и просто-напросто никуда не пустила, заперев в спальне под домашним арестом. Не стоило ей говорить ни о пригороде, сплошь контролируемом снайперами «Бесов», ни об их разведгруппах, шуршащих по промрайонам, ни о ловушках и даже о вероятности подхватить лучевую болезнь от зарытого неподалеку, как поведывал Дин, захоронения ядерных отходов. Такими известиями можно вволю пощекотать нервишки любому самонадеянному собирателю, не говоря уже о жене — чувствительной женщине и матери двоих детей, посему лишний раз стоило придерживать рот на замке, дабы не сболтнуть чего ненужного. Правда, все равно нет-нет да и приходилось напоминать о том, какую цену нужно платить за все добываемые на пустошах блага, и по-новому доказывать бессмертную истину: «Бесплатный сыр бывает только в мышеловке».
Подмораживало. Слабые рассеянные морковные лучи восходящего солнца больно резали глаза, зажигали червонные самоцветы росинок на изъязвленной траве, отмершем валежнике и безлистных ветвях древних деревьев. Паленой волчьей шерстью и железом пахла в сырости их отжившая щербатая кора. Усеченные ресницы облаков штрихами въелись в вишнево-красное, обманно низкое небо. Клейкой недвижимой мережкой встала над землей седобородая, не ощупанная ветром мга. Хищное зверье молчало, миролюбиво посапывая в норах, набиралось энергии перед новым деньком, насыщенным жаркой беготней за двуногой добычей. Неописуемо и мистично гудела осенняя утренняя тишина. И единственный звук, обладавший властью расшевелить усыпленные окрестности, был обрывистый треск сорвавшейся коряги или сука на лесной опушке.
Тишь, тишь, тишь…
— Теперь я, кажется, понимаю, что такого удивительного находил в ранней охоте Дин, почему не мог дождаться рассвета… — попирая ногами полысевший под дождями пригорок, вдыхая всем носом прохладный, на редкость свежий воздух, говорил я и скучающе озирался в направлении детского сада, чудящегося именно в эти минуты как на ладони. А потом, досыта надышавшись, продолжал с благодарностью: — А ведь до тебя и не видел таких чудных мелочей и этой еще сохранившейся первозданной красоты. Как-то не придавал особого значения, не мог по достоинству оценить ее, осмыслить… пока ты не раскрыл мне глаза, — и думал: «Ну, ничего-ничего, дружище, бог позволит — обязательно заскочу к тебе. Выпьем с тобой за встречу по-дружески, вспомним былое. Наверняка у обоих найдутся вещи, какие еще не обговаривали… Вот с них и начнем».
Мой старт начался крайне удачно. Маленечко помокнув в холодном обхвате тумана, я всего за полчаса знакомой стежкой прошел наискосок через сонный лес около нашего дома, существенно срезая путь, и уже к полудню полным ходом торил избитую 41-ю трассу — прямую дорожку до богомерзкого городка «Бесов», заработавшего чересчур скверное реноме. Она, в соответствии с крохотку пожженным кислотой атласом всех имеющихся в Истлевших Землях автомобильных маршрутов, конфискованным полгода тому назад у «Мусорщика», застреленного на охоте, извивом, не доходя до Нелема, уходила на восток и дальше — прямиком до Халернрута, пронизывала его насквозь. И, наконец, там, по отдельным сказаниям путешественников, резко обрывалась у большого речного моста, затонувшего в Ядовитой Реке — еще одной здешней «достопримечательности», прославленной своими никогда не утихающими гремучими желто-зелеными токсичными течениями. Вброд ее в жизни не перейти, вплавь — и подавно невозможно: отпрыгни от бережка — и разваренный скелет пустится в бессрочный круиз.
«Не к этому же Стиксу-то иду, в конце-то концов… — успокаивал себя, — …а только немножко по пригороду Нелема погуляю да домой вернусь…»
И отошел к обочине, задев плащом изломившиеся взлохмаченные стебли придорожных сорняков, крупно зашагал, долго еще нося с собой не затихающие самоутешением сомнения, тревожные ожидания того, что будет ждать меня дальше.
Вдоль всей проезжей части, друг против друга, разрозненными шеренгами вздымались перерубленные и кривобокие, обернутые распухшим сине-фиолетовым «полозом», годами служившие человеку столбы, растеряв все провода, кое-какие, вовсе ослабленные, дряхлые, свалились на асфальт, заграждая путь, разбились в отломки эродированного бетона. Ненужно и невзрачно выглядели покоробленные знаки дорожного движения. Слева и справа расстелилось вычерненное, в плешинах, как после пала, поле. Растыканные по нему враздробь опоры ЛЭП, обряженные висячими мхами, скучающе поскрипывали растопленным металлом и, то ли мерещилось, то ли нет, — пошатывались. Костоглоты на них, кучась огромными слетами, сплошь, как на жердочке в голубятне, позанимали все вакантные места, каркали, дрались, махали вышпаренными крыльями. Те же, кто не принимал участия в разборках, насупившись, обособленно ото всех восседали на верхушках темными глыбами, ковырялись в остатках перьев. Совсем далеко, впереди, в кровавом размытии, выкрашивались лилипутские блоки домов, тонюсенькие палки труб, кургузые башенки, а на западе, если помучить зрение, — можно было увидеть НАЭС — нелемскую атомную электростанцию, не дающую покоя отдельным лицам из сообщества собирателей, специализирующихся на сборе негодной радиотехники и отбросов электрики. Таким, на мою память, остался Твитч — юркий и суетливый паренек, известнейший любитель потрохов от электронных приборов, из каких потом лепил всяческие технологические чудеса. Ради этого он не скупился на припасы, бартером, и не всегда в свою пользу, менялся на микросхемки с торговцами, охотниками и другими собирателями. Видеть его лично, к огромному разочарованию, не доводилось, но о достижениях слышал частенько. А пару лет назад всплыл в народе слушок, что Твитч ушел на поиски к НАЭС и так оттуда и не вернулся. Одни говорили — умер от радиации, другие — расправились «Бесы», и ни один не мог привести истинный, правдивый довод. Твердо знали только одно: парень сгинул и второго такого больше не будет…
Воспоминая о нем, я вздохнул, пригорюнился — страдала за паренька душа.
— Да, добрый был мальчуган: голова на плечах варила классно, а смелости хватило бы на десятерых, — а сам все опасливо поглядывал на разбуянившихся ворон, поглаживал лоснящийся винтовочный ремень — те воевали теперь не на шутку, норовили выклевать глаза, раздробить черепки, — чего же вы не поделили-то, пернатые? Падаль, что ль, какую или объедки? Так вы бы к Гриму летели — там всегда найдется, чем подкормиться. — И подумал с настоящей тревогой у сердца: «Взбреди им чего в тыквы — и я под раздачу попаду. Неплохо бы какое-нибудь укрытие от них заблаговременно подыскать, а то иду тут как бельмо на глазу… — повертелся — рядом ни домика, ни остановки, ни затрепанного автомобильчика, — да негде только, разве что в поле хорониться, но если схватит за филейную часть замаскированный капкан — будет несладко…»
Кх-кар-р-р!!. Кар-р-р…
Но мне сегодня неприлично везло — вороны так увлеклись распрями, что на путника, отверженно топчущего трассу, забывшую бензин и шум колес, попросту наплевали с высокой колокольни, и клювом не щелкнули в его сторону. Оставалось лишь заслуженно пользоваться их отвлеченностью и продолжать рассчитывать на хрупкий успех. А до какого момента он пробудет со мной — покажет время.
Около часа спустя притихли мятежные, находящиеся позади баталии костоглотов, закончились пригодные для заседаний опоры, разгулялся не по-осеннему холодный ветер. Он невидимой строгой отцовской рукой обласкивал истомленные травы, бурунами вольно бежал по полю, наращивал страшную скорость. А бывало, затевая явить свое неоспоримое величие, шел на меня воздушной стеной, стремился осрамить, свалить на спину. Кроме как горбиться, заслоняться и прятаться за капюшоном — противопоставить ему ничего не мог, потому, коченея, приходилось маршировать, со всем достоинством принимать этот неравный вызов. Потом ложилось неожиданное затишье, ненадолго веселело небо, бросая на землю хиленькую вязанку солнечных лучей, и ноги будто бы легчали, ширили шаг, с легкостью переступали через ямы и сваленные столбы.
«Ну, хоть отстал от меня, баламут, — подумал я, — а то уже и не знал даже, куда от него деваться».
И тут, поднырнув под загнутый дорожный указатель, плугом воткнувшийся в расщепленный ухаб, занятый остывшей ядовитой лужей бутылочного цвета, засек крошечную фигурку путника, солдатиком вышагивающего навстречу. Тот, придерживаясь правой стороны от почти не видной разделительной полосы, двигался пружинисто и быстро, словно налегке, помогал себе оружием, взятым в качестве батога. Какое оно, в чем одет и кто такой этот скиталец — пока не знал: слишком велико было расстояние.
Сердце, отбивающее положенный здоровому организму ритм, точно спросонья, птицей замолотило в груди, ладони пропотели, живот от набежавшего каскадом волнения придавило холодной спазмой — подтачивал потаенный страх перед близящейся встречей. Каждое случайное рандеву в Истлевших Землях, как известно всем, редко заканчивается простым разговором по душам, обменом новостями и, в семи-восьми случаях из десяти, после слов «Приветствую! Откуда держишь путь?», от прелюдий сразу переходит к поножовщине с целью разжиться чужим добром. На возможности такой развязки и строится у подкованных людей незаурядная математика выживания: один человек — двойной риск, два — в кубе, группа от трех и выше — уже десятикратный. И в таком положении дел на нынешний день существует всего-то три выхода: оставаться и ждать дальнейшего развития событий, сматываться подобру-поздорову или побыть двухминутным романтиком, придумать свою златоустную эпитафию и первым дать бой. Оттого открытыми дорогами, если нет иного пути, нормальные жители пустоши вроде меня, не беря в расчет бандитов, ходят нечасто и доверяются любым, пусть и не совсем надежным, а то и вовсе звериным, тропам. Ведь психологически не так страшно умирать от когтей диких хищников, нежели от своего родича по крови. Не в пример животным чрезвычайно опасен и непредсказуем гомо сапиенс…
— Вот и закончилась моя удача, недолго погостила. Подвезло, блин, называется… — не убирая глаз от странника, с кем так или иначе не получилось бы разойтись, ворчал я, — и предчувствия не самые лучшие, — погудел, учащая дыхание, продолжил: — И делать-то что?.. Уходить?.. Стоять?.. Орать? Может, стрелять? А вдруг мирным окажется?.. Как вот узнать, а? На лбу же у него не написано…
Пасьянс же раскладывался тухлый: сворачивать в поле — можно задешево сгинуть в ловушках или под пулей незнакомца, поворачивать назад — там костоглоты и все же какой-никакой, но пройденный путь. Выходит, в распоряжении последний ход пешкой — набраться мужества и идти дальше, для подстраховки приведя оружие в боевую готовность.
«Глянем, что будет, — подготавливал себя, — уж, не дай бог чего, первый выстрел все равно будет за мной…»
Сняв движением пальца винтовку с предохранителя — на всякий случай взял наперевес, изготовился.
Очень скоро, сближаясь, стал хорошо заметен мой встречный. На грабителя он походил мало, но и до рядового охотника или собирателя, откровенно говоря, дотягивал с натяжкой — застегнутая до шеи негожая «варановская» накидка и подозрительно свеженькие чищенные штурмовые ботиночки подталкивали на кое-какие сомнения касательно рода деятельности. Зато сильно разбавлял, а вернее — забавлял колорит, сочетающий немыслимый нестираный шарф, вязаные обрезанные перчатки, голубые лямки рюкзака и доисторический карабин с завернутым в бурую ткань прикладом, предназначенный скорее для полки музея. Оттого образ получался совсем не грозным, а напротив — потешным и нелепым.
Пройдя еще немного, незнакомец замедлился, поднял над собой оружие — местный условный жест мира — и, помахав, звонко окликнул:
— Эй-й-й!.. Путник! Приветствую!.. — и спросил ожидаемо: — Кто ты?
Отозвавшись тем же заимствованным из первобытного строя способом, я ответил, подняв голос:
— Я — собиратель, иногда — охотник! — После ему: — А ты кто? — а в уме всплыло: «Нет, этот точно из наших кругов. Какой вот из него, к черту, бандит?»
Наверное, ощутив такое же облегчение, какое представилось испытать мне, тот вернул карабин в исходное положение и заговорил, обрадовавшись:
— Ох, слава богу! За целую неделю первая родственная душа! А то все одни темные[4] попадаются… — расхрабрился, прошел ближе на пару шагов. Голова, не крытая капюшоном, багрянцем блестела полысевшей кожей, ожоговыми рубцами, спутавшимися водорослями спадали отрезки коричнево-серых волос. По лбу, перемешиваясь с ветвистыми морщинами, дико белели шрамы от рваных ран, правое ухо, по-видимому скошенное неудачным вражеским выстрелом, — срослось в скукоженную мякоть. Потравленные брови пушком устелили надбровье, сломанный ввалившийся нос, свистя, дышал через мелкие ноздри, лопатой торчала небольшая посеребренная борода, близко поставленные светло-зеленые глаза затравленно суетились, не находили места, а само лицо — обветренное и загорелое — говорило о долгих скитаниях, уделе бродяжьей жизни. И, держась за сердце, словно затеял говорить о чем-то наболевшем, сказал грустно: — И я собиратель, топаю вот вторую неделю от Халернрута. Всю добычу, какую и нашел, — смолотил по дороге, воды нет совсем — вторые сутки пошли, как не пил. Много, конечно, чего видел, немало где был, — прервавшись — попросил: — Слушай, не поделишься водой, а? У тебя есть вода?.. О… спасение! Дай пару глоточков сделать?.. Прошу…
Смерив того изучающим взглядом, я сбросил тяжелый рюкзак, собранный Джин, подал воды, терпя душок несвежего, напотевшего тела. Пока он напивался, лакая, как собака, небо на севере хмурилось, понемножечку набухали кислотные тучи — собирался сильный дождь.
«Совсем плохо дело: скоро, не дай бог, зарядит ливень, а прятаться негде», — а затем, с укоризной взглянув на путника, намертво присосавшегося к бутылке, точно мой Бобби к соске, силой вырвал ее изо рта и рыкнул: — Хватит, совесть-то знай! Благотворителя нашел, что ли? Где я тебе сейчас запасы пополню?
Тот рассыпался в извинениях, что-то невнятно говорил, оправдывался.
— Ладно, не тарахти, не в церкви… — покивал вперед, — думать теперь надо, где укрытие подыскивать.
— Да тучи, скорее всего, стороной пройдут. Вон они все в сторону тянутся! Не прольется здесь дождь, и капли не упадет! — разъяснил попутчик и, будто пренебрегая таким страшным явлением, извернулся задать вопрос: — Кстати, а ты откуда направляешься-то? Из Грима, что ли?
— Нет, из леса неподалеку, — отстраненно уронил я, ловя себя на мысли, что начинаю уставать от болтливости повстречавшегося собирателя.
— Что-то на лесника ты не сильно смахиваешь! Больно чистый! — беззубо улыбнулся путешественник, уловив обман. — Ладно: не хочешь — не говори, а куда хоть идешь-то, скажешь?
— Скажу. В Нелем иду. Точнее, к пригороду.
— Да ты что? Дорога ж в один конец… не советовал бы. В Халернруте-то хоть и мышью передвигался, и то страху натерпелся по горло, а здесь — Нелем. Эти богохульники, говорят, даже ночами не спят, мессы проводят! И ты туда пойдешь?.. В этот ад?.. Нет, я, конечно же, не отговариваю, просто место-то нешуточное, похлеще многих будет. Лучше знаешь, куда загляни? В луна-парк «Космический Остров»! От Нелема всего в нескольких часах пути. И найти просто: иди всегда по этой трассе, он находится по правую руку. Я туда, по правде сказать, не заходил, но убежден, что там много чего интересного можно найти. Волчий нюх у меня на это.
— Буду знать, спасибо, — безучастно вставил я, — пора мне… и так заговорились…
Однако тот не торопился разрывать общение, поддерживающееся в основном с его стороны. Подскочив, путник с сумасшедшинкой в глазах и счастливой улыбкой продолжал звенеть над ушами, словно рой диких пчел:
— Знаешь, что я нашел в полицейском участке Халернрута? Нет? Гляди! — расстегнув отколотые пуговицы накидки, задрал лиловый джемпер, показывая ни разу не использованный по назначению темно-синий полицейский бронежилет, сохранивший на груди даже короткое слово, написанное крупным шрифтом белого цвета: «ПОЛИЦИЯ». Он был действительно хорош, качественен и, уверен, стоил бы немалых денег в Гриме. — Круто, да? Представляешь, в сейфе нашел! А он незапертый оказался! Ну, я вытаскиваю жилет, значит, отряхиваю — а на нем пылищи — что блох на дворняге! — надеваю…
Выявив углом зрения двух людей в черных дождевиках и респираторах, я хотел отбросить хвастающегося собирателя в сторону, но выстрелы опередили, ударили скоропалительно, взяли внезапностью. Того ураганом швырнуло вперед, следом с цоканьем прыснул из шеи напор крови, горячо умыл меня, попал в глаза, нос, рот. Уложив попутчика на асфальт, отплевываясь — одним кувырком сошел с трассы и, слепо сощурившись в прицел, прострелил переносицу левому пригнувшемуся стрелку. Второй, встрепенувшись в секундном испуге, весь орошенный мозгами напарника, живо разоружился, вскинул схваченные дрожью руки и — повалился навзничь с дырявым правым глазом.
— Скоты, вот же скоты… — задыхаясь от адреналина, слыша истеричное жгущее сердце, собирающееся в любую секунду взорваться, ругнулся я, — как все спланировали-то…
И, привстав, — искрой к попутчику.
Незнакомец еще боролся за жизнь, царапал дорогу, ломая ногти, сдавленно кряхтел, держался за обильно кровоточащее горло, пытался все время куда-то ползти. За ним укладывался винный ковер, размазывался ногами.
— Не шевелись, куда ты… дай посмотрю… — вопреки сопротивлениям аккуратно уложил на бок, а когда полез к ране — тот уже отошел, прекратил дышать, страшно затих, предсмертно сцепив мой шиворот леденистой, невесомой рукой. На восковом лице закаменел перекошенный болью рот, угасшие глаза непрестанно смотрели в небо, отсвечивали эмалью белков, слезясь, отражали небеса.
«Отмучился…» — со скорбью подумал я.
Потом закрыл ему веки, оттащил в поле, вернулся за саперной лопаткой и оказал последние почести — предал вместе со скарбом земле, как полагается, по-человечески, дабы не польстились костоглоты и всякое бродящее по ночам зверье. Ничего чужого не взял, могилку притоптал, на совесть припрятал травой, простился.
— Отдыхай в мире и… прости, что все так вышло… — постоял в траурном молчании и закончил: — Прощай, странник…
Дело шло к сумеркам. Просторы темнели, холодало. Призрачно пели с бойким подголоском потрошители.
Возвратившись на трассу, я решил проверить застреленных неизвестных. Обыскал, обшарил карманы, повытряхивал вещмешки. У одного забрал воду, консервы, второго ограбил на пистолет с одной обоймой и захватил пристойного вида автоматик. А когда перевернул тело — от шеи, развязавшись, сорвался шнурок с самодельным кулоном, со звяком покатился по дорожке. Заинтересовавшись — придавил ботинком, подобрал, осмотрел: пятиконечная звезда — символ веры «Бесов».
«Вот вы кто, оказывается. Далеко же вы, ребятки, отдалились от города-то…» — и дальше, подкидывая трофейное украшение, как монетку:
— Придется с тройной внимательностью ночлег себе подыскивать. Не приведи Господь с ними еще столкнуться, — повздыхал, — надеюсь, эту ночь я переживу…
Следом запульнул подвеску и, снарядившись ПНВ, пошел дальше по 41-й трассе.
Джин глушила свою горькую хандру по Дину и вновь ушедшему на поиски Курту в домашних заботах, хлопотах, хозяйстве. Оттого, может, и ослабевала она, не колола стилетом в самое сердце, не подтачивала душу, иззябшуюся от скрытых слез. Усердная работа и возня с Бобби разрешали ненадолго побыть собой, забыться от дурных и темных дум, частенько вкрадывающихся к ней, перестать слышать скрипучую отягощающую тишину. Да и Клер — не по годам созревшая выручалочка и подружка — помогала матери бороться с тревогами, со всей щедростью сдабривала теплом, лаской, смело брала на себя часть, а то и все обязанности по дому, нисколечко не страшилась ответственности. В этих дражайших минутках и находила обыкновенное человеческое счастье и отраду Джин, растворялась в быту, в суете, в любви к своей, пусть и унизанной лишениями, жизни. Но, как не замечаются со временем старые шрамы в зеркале, так и в ее лучистых глазах тускнели любые, даже самые, казалось бы, тупиковые жизненные сложности. И то, что вчера мрачило и пугало неизвестностью, сегодня только тверже закаляло дух, представлялось как испытание, принуждало потуже затянуть поясок, набраться внутренней стойкости и всем вместе выступить единым кулаком в упорной схватке со всеми трудностями, с самой матерью-природой, разгневанной на людей. Потому что точно знала, верила: что бы ни стряслось — семью ничто не уязвит, не расколет это хоть и маленькое, но прочное ядрышко. Тем и дышала, встречала будущие рассветы…
Это утро Джин началось сразу после ухода мужа.
Погода напрашивалась солнечная, не дождливая. По овражкам пушился седогривый туман, за окнами пока не насвистывал привольный ветер, не прокрадывался под дверь, совсем затерялся где-то в молчащей округе. Только-только пламенел рассвет на далеком востоке, обряжалось в повседневный кровавый наряд небо. Косыми дужками выстраивались кряду, как на параде, перистые непротравленные ядовитой желчью облака. Тревожно тихим и таинственным проснулся для людей в этот раз варварский и чуждый мир, где никогда не бывает спокойствия, размеренности, будто по велению чьего-то коварного колдовства.
Накормив пробудившихся детишек, Джин еще до первых лучей взялась за прополку грядок в теплице, прибралась и навела порядок в сарае, ощущаемо обедневшем без постояльца. В нем еще кружился негасимый запах крепленого табака, выпивки, пота, въевшегося в дерево, натруженного тела и тех мест, где тот часами таился в охотничьей засаде. Он ненадолго возвращал в одновременно и желаемое, и страшащее прошлое, доставал из ларца памяти подзабытые воспоминания, залежавшиеся на самом дне прожитые страхи, кошмары. Вот, как живой, с тоскливыми щенячьими глазами, просящей улыбкой, однорукий, явился перед ней мученически скончавшийся здесь гость по имени Баз, рядом, подавленный и пьяный, горюет по брату и сестре Дин, по-мальчишески хныкая в перебинтованную, без мизинца, ладонь, а около него, ободряя, что-то толкует Курт, потирает укушенную пулей ногу. И просится к ним злая зима, и лезет сквозь щели рассвирепелый сквозняк, шатая крышу…
Не отгоняя прочь видения, Джин прошла к шершавой от ржавчины бочке, поскребла отколупанную краску на крышке и заговорила ностальгически, пронизываясь вопросами, оставшимися нерешенными с того времени:
— Как мы пережили это все?.. Как смогли?.. Как справились? Откуда взялись силы? Всюду ведь неприятности выискивались, беды прямо окружали наш дом… — и подумала, вновь наполнившись уже утоленными страданиями: «Наверно, Господь вмешался, послал нам на помощь кого-нибудь из своих ангелов. Кто, как не он? Иначе чем объяснить, что мы все уцелели? Удача же так часто улыбаться не может, не бывает такого…»
Она долго мяла ногами пол, ходила в задумчивости по полумраку, то переносила какую-то часть вещей с места на место, то вновь возвращала обратно и все никак не могла отучиться от мысли, что Дин оставил их и глупо изо дня в день истязать себя несбыточными грезами о его возвращении. Вроде рассуждала так, а сама делала наперекор: все равно мучилась, ждала, надеялась и снова крушилась — ведь невозможно вот так вот взять и отречься, выставить за порог жизни человека, как ненужное домашнее животное, прожившего с ними бок о бок свыше двух лет.
— Приходи к нам, Дин, приходи… — упрашивала Джин пустые стены, не позабывшие своего алчного на слова жильца, — дети по тебе скучают. Клер, слышу, плачет ночами, тебя зовет, Бобби засыпать совсем не хочет без сказок. Плохо детишкам, Дин, во много раз хуже, чем нам, взрослым. Они же тебя любят, близок ты им. У меня-то сердце все исстрадалось, изболелось, а тут дети. А Курт? Ты-то его сейчас не видишь, конечно, а я каждый день в глаза ему смотрю… Другие они стали, Дин, не родные совсем… не мужа моего. Как будто отмершие, обездушенные. Сломалось у него после твоего ухода что-то внутри, рана там огромная, незаживающая, как язва, и не затягивается совсем. Не могу никак помочь, достучаться… Бессильная я: не слушается он, замыкается, отмалчивается. И к опасности Курта тянуть начало, словно корабль к водовороту: перестал себя беречь и о нас думать. Мальчишеством занимается, лихачеством. В Нелем вот ушел сегодня… с тобой он не был таким… — Взяла передышку, отошла к шкафу, зачем-то переставила никому не мешающие банки, точно не знала, чем занять руки, и продолжила высказываться неосязаемому другу семьи: — И говорит мне, значит: «Буду осторожным», «Места там не такие уж и опасные — глупости все, слушай больше!», «Что ты все за меня по делу и без дела волнуешься?» — а чувствую: врет. Смотрит на меня — и врет не краснея. Все никак не поймет: нельзя обмануть умудренную жизнью женщину, тем более свою жену! Насквозь всего вижу, и рентгена не надо. — Опять примолкла. — Совета твоего не хватает, Дин, и помощи. Ты бы ему быстро путь истинный показал… по-мужски…
Но сарай молчал как могила, а стены, многолетние и почерневшие, — не шептали ответов, тяготили тишиной. Только колокольчиком позвенел под потолком мясницкий крючок, выловив через щелочку приход свежего воздуха, и скоропостижно стих, ушел в немоту.
С тем и ушла Джин. Непримиримая и погрустневшая, вернулась она в дом.
«Ничего, может, одумается еще, постучится под утро в дверь, как обычно, — возгоралась надежда, — ждать надо. Каждый день ждать».
Войдя на кухню — разделась, переобулась, умильно посмотрела на Клер и Бобби. Дочь, взаимно улыбаясь пришедшей матери, читала книжку братику, сидящему на коленках с полуоткрытым ротиком. Он заслушивался каждым словом сестры, удивленно моргал, тянул себя за нижнюю губу, часто тарабарил, повторяя услышанное. Крупные серенькие глазки сияли от интереса.
— Читаете, мои хорошие? — тихонько как мышка поинтересовалась Джин, прошла к столу, вымыла в ведре руки, лицо, проверила варящийся в кастрюле суп из волчьих хрящей, помешала, с выдохом по-старушечьи присела на табуретку, смела волосы на правую сторону.
— Да, «Старик и море» Эрнеста Хемингуэя. Нелегко, конечно, — страниц-то больше половины нет, но ничего: Бобби нравится, стараемся! — откликнулась Клер, а с ней чудно забормотал и брат. И здесь с тревогой в голосе: — А ты чего такая, мам? Опять мысли грызут?..
— Немножко, — не стала скрывать та, в глазах заплескалась тоска, — да… то про отца нашего задумаюсь, то о Дине… не знаю, куда и деть себя… В кладовке, что ли, опять разобраться? Отвлечься… А ты убралась в вашей комнате?
— Я и в кладовке порядок навела, и у себя, так что не переживай, мамуль, везде чистота! Лучше покушай давай — суп готов почти: я перед твоим приходом проверяла. А то совсем в делах закрутилась. Присаживайся, я налью тебе. — Потом пересадила Бобби на стульчик, дала плюшевого зайца, чтобы занять на время, и — лисицей к плите.
— Ой, солнышко, я не голодна, не надо… — начала отнекиваться Джин, зазевала, борясь со сном, — суета отняла немало сил, — лучше вы покушайте, а я уж потом…
— Обязательно, но после тебя, — выступила с веским условием дочь. В подростковом девичьем голосе четко очерчивалась требовательность, напористость. Следом строже, с мягким дочерним назиданием: — И не спорь, мам! Ты и так, заметила, кушаешь очень плохо: на весь дом наготовишь, а сама и не притронешься, даже кружку чая не присядешь выпить за день. Ну, так же нельзя! Откуда ж тогда силам-то браться? — грозно нависла над матерью, пригрозила пальчиком: — Так что сейчас ты поешь как полагается, и без всяких «но», а не то обижусь!
— Ладно, Клер, хорошо, — сдалась мать, — но только немножечко, капельку самую. Да и вы присаживайтесь ко мне — все заодно и пообедаем.
— Сколько налью — столько и съешь!
Джин вздохнула, залюбовалась дочерью, подумала:
«Какая же умница растет, прямо сердце радуется!»
Усадив Бобби за стол, Клер достала тарелки, разложила ложки, выключила плиту и под общий немой восторг сняла с кастрюли нагретую крышку. Из нее к свободе, словно каторжник, вознагражденный за рабский труд, выпорхнул раскосмаченный молочный пар, заклубился над столом, потянулся к окну, росой оседая на полиэтилен. Кухня освежилась приставучим ароматом свежей пищи, домашним теплом, уютом.
Потом налила себе и маме по два половника супа, Бобби как самому маленькому мужчине в доме — половинку, подсела к нему и первая произнесла обеденную молитву.
Кушали плавно, без торопливости. За столом, когда все гремели ложками, вычерпывая наваристую стряпню, Клер вдруг сказала, как громом ударила:
— Мам, а можно я с папкой или одна на охоту пойду в следующий раз? Отпустишь? — и тут, услышав, с каким жаром та поперхнулась, — помыслила, предугадывая скорый ответ: «Нет, не одобрит, станет кричать…»
И точно. Только Джин оправилась от всего сказанного, хорошенько откашлялась и отрезвела глазами — немедленно подняла свое материнское негодование, недоброжелательно взглянув на дочку:
— Еще чего не хватало!! Что тебе в голову взбрело?!. Какая тебя муха укусила вообще?! Собралась она, видите ли… — забормотала она, чернея лицом. Бобби, напуганный громким голосом, захныкал, расхотел кушать, начал вырываться из рук сестренки. Клер, утешая раскапризничавшегося брата, сокрушенная порицанием, сидела ровно, мигала угольками глаз, ляскала зубами, точно волчица, утаив крупицы злости. Щеки жгло огнем, губы сотрясались, из носа при каждом выдохе выбрасывалось пламя. На лютующую мать не смотрела — и побаивалась, и гневалась. А Джин продолжала журить: — Ты меня в гроб решила свести раньше времени?.. Чтобы сердце от страха остановилось?! В глаза мне смотри! Доченька, называется! Эгоистка растет! Мало мне волнения за отца твоего, теперь и ты не отстаешь! Попробуй мне еще только заикнись про охоту…
— Ты всегда только на отца надеешься, как будто, кроме него, нас некому больше прокормить… — процедила дочь, вновь взявшись за суп. Придерживая ручку Бобби, чтобы тот кушал правильно и ничего не проливал на штанишки, — дополнила: — А я, между прочим, тоже могу и оружие правильно держать, и стрелять метко. Меня и папа, и дядюшка Дин всему научили! Но ты почему-то упорно видишь во мне всего лишь ребенка…
— Потому что ты, Клер, ребенок и есть! Глупенький и маленький! Жизни еще не видела и не нюхала, а равняешь себя уже с людьми взрослыми! Неужели ты думаешь, что вне дома можно сломя голову носиться, где заблагорассудится? Не глядеть по сторонам?.. Стала бы я так бояться за отца, если там нет никакой опасности? Тебя возле себя держать и на улицу не пускать? Скажи мне? Стала, а?.. — поутихнув, как ветер после урагана, — промолвила, но теперь как-то сглаженно, спокойнее: — Послушай меня, Клер, и не злись на мать. Мир, от какого я тебя и теперь Бобби ограждаю всеми силами, — отвратителен и мерзок. Ты теперь повзрослела, и мне нечего от тебя таить… к тому же тебе уже наверняка все Дин и отец без моего согласия рассказали… Там каждый день кто-то гибнет, стреляют, бродят хищные звери, бандиты, да еще и природа не милует людей, а ты рвешься туда, в эту грязь. Успеешь ты с ней познакомиться поближе. И ты, и Бобби, когда вырастете. Но сейчас не торопись, не надо. Мы уйдем с отцом — тогда и ваш черед придет, хотите вы или нет. Радуйся, Клер, что пока судьба не толкает тебя переносить все то, что переносим я и отец. Цени это время, дочка…
Дочь, сраженная откровением, с шумом сглотнула, оторопела, посмотрела на Бобби, жмущегося к груди, потом на мать и будто физически ощутила просыпающийся душевный ужас, полное осознание того, что же на самом деле происходит вдали от этих стен, с чем отцу приходится сталкиваться почти каждый день.
На этой финальной ноте и окончился обед. Стали выходить из-за стола. Одеваясь, Джин произнесла:
— Так, зайка, пойду я в огороде дела кое-какие доделаю, не шалите!
— Не будем. Мы с Бобби пока поиграем во что-нибудь, — отозвалась Клер.
— Ну, хорошо, — и приготовилась потянуть за дверную ручку, как откуда-то издали, со стороны северной дороги, хрипатый, тяжелый, добежал рокот машин, шум колес, царапающих асфальт. На слух Джин не смогла их сосчитать, но четко знала: не одна и не две. Парализующая жуть прилипла к горлу, ушам, вселяя предательский звон, сердце облачилось льдом, кровь схлынула с лица, опустошая вены, глаза обратились в фарфор, словно у нежити. Не говоря, а шипя простывшей кошкой — позвала дочь, из тряпок вытащила пистолет: — Клер! Беги в комнату! Посмотри, кто там! Может, увидишь…
Не отвечая, выбеленная страхом, как побелкой, дочь подхватила брата и — в детскую. А секунду спустя — панический крик:
— Едут, мама! Четыре машины зеленые!.. К нам, мамочка!..
«Всевышний, спаси… — помолилась Джин, — неужели все?..»
И — Клер с Бобби:
— Сидите в комнате и не шумите!
— Мамочка, — из-за двери выглянула дочь, заявила: — У нас же еще есть оружие, кажется? В кладовке? Я возьму?..
— Не вздумай!.. Не вздумай!!. — смертно заклинала мать, одержимо пламенея глазами. — Сиди с братом! Никуда не выходи! Слышишь?.. Никуда! Повтори!..
— Никуда не выходить… — безрадостно пробурчала Клер и скрылась за дверным косяком.
Поставив входную дверь на щеколду, Джин подскочила следом за дочкой, страшно дыша и пошатываясь от разгулявшегося перенапряжения, страстно и обморочно заглянула в окно: четыре внедорожника, накрытые зелеными пленками, изгвазданные грязью, по-медвежьи рыча, подъезжали к сараю. Шли одной колонной, слаженно, без обгонов. На подходе первая машина издевательски посигналила по стеклам мощными фарами, опалила глаза Джин слепящим фосфорическим светом. Когда техника остановилась и двигатели заглохли, из салонов, напоказ хлопнув дверьми, вылезли семь человек, направились к дому. Шестеро — крытые капюшонами, высокие, широкоплечие, в серых застегнутых до верха накидках и респираторах — поснимали с плеч автоматы, дернули затворы и поплелись за последним — сохлым бледным мужчиной с жутким лицом, разноцветными длинными волосами и в кожаном, исколотом значками и заклепками, плаще поверх голого торса. Он, безоружный, по-хулигански сунув руки в передние карманы узких черных джинсов, вольготно щеголял в начищенных ботинках на платформе, пританцовывая, чавкал жвачкой, щелкал пузыри — явно очень себя любил и знал цену.
Лоб Джин тотчас истек потом, словно сидела вблизи жаркого котла, сердце омертвело, камнем упало вниз, на душе похолодало — догадалась, кто это мог быть.
«Неужели… — пробежало в голове, — …те люди, о ком говорил мне Курт?.. Прислужники Дако, или как его там?.. Господи… все-таки нашли…»
И, оторвавшись от окна, — дочке:
— Доченька, что бы ни случилось — молчите! Хорошо?.. Ни слова не говорите! — Потом горячо и страстно, как перед пожизненной разлукой, расцеловала детей и закончила далеким, изуродованным ужасом фальцетом: — Люблю вас… я… рядом…
Бобби заплакал первым, следом — Клер. Та держалась до последнего, возлагая на себя роль главы семьи, подспорья вместо отсутствующего отца, да маленькое сердечко дрогнуло, не выдержало, из кристальных глазок полились серебристые слезинки, закапали на пол.
— Не открывай им, мам… пускай уйдут… — всхлипнула, целуя пунцовый лобик брата, утерла глазки рукавом кофты, — давай притворимся, что никого нет дома?.. Давай, а?.. Мам?
Джин приласкала дочь и сынишку, огладила волосики, ответила уверенно, убеждая:
— Не плакать! Все будет хорошо! Мама вас не оставит! Все будет…
В дверь три раза, отбивая мелодию, постучали, не дали договорить.
— Все! Ведите себя тихо!.. — еще раз попросила мать и, сжимая колышущийся пистолет, встала у двери, спрашивая: — Кто? Кто вы такие?..
С той стороны деликатно, точно перед затянутым диалогом, покашляли, вежливо представились:
— Мы просто… кхм… гости, по делу пришли… — говорил, как поняла Джин, тот самый человек, возглавляющий вооруженную делегацию. Голос — наигранный, угодливый, мерный, с просеивающимися нотками металла, дьявольщины. И, поправившись, прибавил: — Откроете?.. Или мне самому… — желчно посмеялся, лопнул пузырем, затягивая обращение, — …открыть ее…
Последнюю фразу сказал с таким подслащенным холодком, что Джин словно окатили ведром ледяной горной воды: от смелости не осталось и следа, ноги налились свинцом, не могли и шелохнуться.
— Чего вам нужно от нас?.. Скажите?.. — потрясла пистолетом, будто его кто-то мог увидеть сквозь дверь. — Я вооружена! Лучше сразу говорите!..
Хор разобщенного глухого мужского смеха лишь сильней внутренне сдавил ее, обездвижил. Намеревалась что-то сказать — не нашлось слов, пригрозить — отсох язык. Тело — тюрьма: не слушалось, не подчинялось, противилось воле мозга.
«Курт, почему тебя нет сейчас рядом… — молилась Джин, — тебя никогда не бывает рядом, когда ты так нужен…»
Лошадиное ржание прекратилось, чужак вновь велеречиво заговорил:
— Как вы, надеюсь, поняли, нам всем было… кхм… дико страшно, когда узнали, что у вас имеется оружие. Вам нетяжело его держать?.. Нет?.. А нам вот тяжело: у нас много этого… кхм… мусора… — как-то глуповато усмехнулся и сразу, лебезя: — Так впустите нас?.. Ну да… кхм… скорее меня. Дело пустяковое… кхм… на пару минут… кхм… может, больше… кхм…
— Говорите здесь, я не открою вам!..
— Что я на это уже говорил?.. — будировал он.
Чудовищный удар вынес дверь, распахнув нараспашку, Джин от сильного шлепка отлетала на середину кухни, выронила пистолет, сорванная щеколда тяжело брякнулась на половицы, рикошетом выстрелила в выставленную под вешалками обувь. Из детской вырвался детский визг, на кухню ввалились люди. Двое прошли в спальню, переворачивая все вверх дном, один — в кладовку, остальные остались караулить комнатку, где оставались Клер и Бобби.
— Мамочка!.. Мама!.. — мотыльком взлетел сорванный голосок Клер.
— Доченька… не кричи… я здесь… — и ощупью заерзала рукой, отыскивая оброненный пистолет, — я здесь…
Вошедший последним тощий человек с пугающей татуировкой черепа на половину лица и левым змеиным глазом опередил ее, опрокинул на спину, подобрал оружие, пихнул за пазуху и, чавкая жвачкой, как корова, дыша в лицо кислятиной, перемеженной с сахаром, заговорил: