Мерсье и Камье Беккет Сэмюэль
— Не надо меня подгонять, — сказал Камье.
Он прошел до угла улицы, чтобы уменьшить риск ошибки. В конце концов он возвратился на крыльцо и высказал свое продуманное мнение.
— На нашем месте, я бы не стал, — сказал он.
— И можно узнать, почему? — сказал Мерсье. — Ведь льет как из ведра, или я не должен верить своим глазам? Неужели ты не чувствуешь, что промок?
— А ты бы предпочел раскрыть? — сказал Камье.
— Я этого не говорил, — сказал Мерсье. — Я просто себя спрашиваю, когда же мы собираемся его раскрывать, если не делаем этого сейчас.
Для беспристрастного взгляда это был скорее и не зонт, а парасоль. От кончика острия до концов растяжек или там распорок было не более четверти всей его длины. Ручка завершалась янтарным набалдашником с кисточками. Материя была красного цвета, или когда-то была, нет, действительно, все еще была, местами. Клочья бахромы с неравными интервалами украшали периметр.
— Ты посмотри на него, — сказал Камье. — Возьми в руки, давай, бери его в руки, он тебя не укусит.
— Отойди! — закричал Мерсье.
— Откуда его вообще выкопали? — сказал Камье.
— Я купил его в лавке Хана, — сказал Мерсье, — поскольку я знал, что у нас один только плащ, и больше ничего. Он просил шиллинг, я дал ему восемь пенсов. Я думал, он бросится меня целовать.
— Его изготовили, должно быть, где-нибудь в 1890-м, — сказал Камье, — я так полагаю, в год Ледисмита на Клипе. Ты помнишь? Безоблачное небо, всякий день пикники в саду. Жизнь лежала перед нами и улыбалась. Не было надежд неосуществимых. Мы играем в осажденный форт. Мы мрем как мухи. От голода. От холода. От жажды. Пум! Пум! Последние патроны. Сдавайтесь! Никогда! Мы едим своих мертвых. Пьем собственную мочу. Пум! Пум! А мы и не знали, что у нас есть еще два. Но что это мы слышим? Крики со сторожевой башни! Пыль на горизонте! Наконец-то колонна! У нас черные языки. Ура, тем не менее. Ра! Ра! Каркаем, как вороны. Квартирмейстер умер от радости. Мы спасены. Веку два месяца от роду[35].
— Посмотри на него теперь, — сказал Мерсье.
Последовало молчание, которое первым нарушил Камье.
— Хорошо, — сказал он, — раскрываем сейчас или ждем, пока погода станет хуже?
Мерсье окинул проницательным взглядом непроницаемое небо.
— Сходи, погляди, — сказал он, — и реши, что ты думаешь.
Камье вновь выдвинулся на угол улицы. Вернувшись, он сказал:
— Возможно, есть небольшой просвет между домами. Ну что, заставишь меня лезть на крышу?
Мерсье сосредоточился. Наконец он воскликнул импульсивно:
— Давай же раскроем его и будем надеяться на лучшее.
Но Камье не смог его раскрыть.
— Дай его сюда, — сказал Мерсье.
Однако и Мерсье не добился успеха. Он грозно взмахнул зонтом над головой, но вовремя овладел собой.
— Что мы такого сделали Богу? — сказал он.
— Отрицали его, — сказал Мерсье.
— Только не говори мне, что он до такой степени злобен, — сказал Мерсье.
Камье забрал зонт и скрылся на лестнице.
Мерсье, едва лишь остался один, тронулся с места и пошел прочь. В определенный момент курс его пересекся с курсом старого человека причудливого и жалкого вида, который что-то нес под мышкой, выглядевшее как сложенная вдвое доска. Мерсье показалось, он уже видел его где-то прежде, и, продолжая свой путь, он все задавался вопросом, где бы могло быть это где-то. Так же и у старика, для которого, как ни удивительно, прохождение Мерсье не осталось не замеченным, возникло впечатление, будто с этим чучелом он уже сталкивался, и некоторое время он занимал себя попытками вспомнить, при каких обстоятельствах. Вот так, пока они, тяжело передвигая ноги, удалялись друг от друга, каждый впустую занимал мысли другого. Но мельчайшая мелочь останавливает всех Мерсье века сего, шепот, достигающий вершины и обрывающийся, голос, твердящий о том, как чудесна осенняя пора дня, какое бы ни стояло время года. Новое начало, только не имеющее жизни в себе, откуда ей взяться? Явственней в городе, чем за городом, но и за городом тоже, где медленно по безбрежному пространству крестьянин будто блуждает, сбившись с пути, столь бесцелен, что ночь верно застигнет его вдали от деревни, неведомо где, и вокруг ни огонька. Времени не осталось, и однако как оно мучительно тянется. Кажется, и цветам давно уже пора было закрыться, и что-то вроде паники овладевает усталыми крыльями. Ястреб всегда поддается ей слишком рано, грачи поднимаются с пашен и слетаются к местам своих собраний, каркать там и препираться, покуда не стемнеет. Затем, когда уже слишком поздно, подстрекают снова трогаться в путь. День завершается задолго до того, как все это кончается, человек выбивается из сил задолго до того, как наступает пора отдыха. Но ни слова, вечер — сама лихорадка, бессмысленная суетливая мельтешня. И срок столь короток, что начинать не стоит, и слишком долог, чтобы не начать, тому, кто в этом времени пленен — безжалостно, как Балю[36] в своей клетке. Спроси у прохожего, который час, и он бросит тебе ответ через плечо, наугад, и поспешит дальше. Но можно не беспокоиться, то не ошибется сильно, кто каждые пять минут сверяется со своими часами, выставляет их по официальному астрономическому времени, высчитывает, хочет понять, каким же образом ему все это втиснуть — все, что он должен сделать до того, как нескончаемый день подойдет к концу. Или же, с усталым яростным жестом, он назовет час, который одолевает его, который всегда есть и всегда будет — час, сочетающий прелесть безнадежного опоздания с чарами преждевременности, час Никогда! — и никакого тебе размеренно ужасающего ворона. И это целый день, от первого тик до последнего так, точнее от третьего до дактилического предпредпоследнего, если учесть время, потребное внутреннему тамтаму, чтобы снова вколотить тебя в сон, и снова, еще раз, выколотить оттуда обратно. А между ними слышно все, каждое падающее просяное зернышко, оглянешься — и вот он ты, с каждым днем чуть ближе, всю жизнь чуть ближе. Удовольствие полными ложечками — ложечками из солонок — словно воду, когда то, от чего ты умираешь, это жажда, и небольшая веселенькая агония по капле, гомеопатическими дозами, о чем еще тебе просить? О сердце там, где положено быть сердцу? Ну-ну. Но спроси, напротив, у прохожего дорогу, и он возьмет тебя за руку, и поведет тебя сквозь живописный муравейник в то самое место. Это громадный серый то ли дом, то ли барак, он недсотроен и достроен никогда не будет, с двумя дверьми, для тех, кто входит и тех, кто выходит, и за окнами глазеющие лица. Не стоило тебе спрашивать.
Рука Мерсье отпустила парапет, к которому ее приковал этот порыв ветра с брошенными на него словами. Но ушел он недалеко, остановился и стал следить за приближающимся к нему одетым в лохмотья стариком, который еле-еле брел сбоку от осла. Последний же, невзнузданный, маленькими шажками совершал свое грациозное и упорное движение вдоль бордюрного камня, не отклоняясь от прямой, за исключением ситуаций, когда ему нужно было обойти стоящий автомобиль или группу мальчишек, играющих на корточках в шарики в водосточном желобе. Старик шагал по мостовой, между серой стояночной полосой и враждебными машинами. Глаза от земли они отрывали лишь когда грозила опасность — дабы оценить ее. Мерсье сказал себе, снова, как всегда, не оправдывая надежд: — Внешнее ничто не перечеркнет той гармонии. Пожалуй, было слишком великим вызовом его силам это разделение с Камье в столь мрачный час. Правда, силы были потребны и чтобы оставаться с Камье, и не меньшие, чем чтобы оставаться с Мерсье, но все же меньшие, чем для ужасов разговора с самим собой. Но пока что вот он, он идет дальше, и голос уже умолк, и худшее, старик и осел, уже позади, существо его наполняется тем милосердным туманом, который есть лучшее, что он знает, и он в состоянии выдержать еще долгий путь. Его смутно различимая фигура продвигается вперед, цепляясь за парапет, в тени Бог ведает чего так называемого вечнозеленого, падубов возможно, если тень — подходящее слово для света едва ли менее свинцового, чем исходящий от ближайших болот. Воротник его пальто поднят, его правая рука в левом рукаве и наоборот, и они подрагивают у него на животе со старческой непроизвольностью, время от времени он замечает, мельком, словно сквозь клубящиеся водоросли, волочащуюся по каменной плитке ногу. Тяжелые цепи, повешенные меж небольших каменных столбиков, отделяют своими массивными гирляндами тротуар от проезжей части. Раз запущенные, они все качаются и качаются, ровно или змеевидными извивами. Сюда Мерсье приходил бывало играть, когда был маленьким. Он бежал вдоль цепей и приводил их, палочкой, одну за другой, в движение, а потом оборачивался и смотрел, как восхитительные колебания сотрясают улицу из конца в конец, — и казалось, что не остановятся они никогда.
VI
Камье сидел возле дверей за небольшим красным столиком с тонким стеклянным верхом. Слева от него незнакомые люди умаляли достоинства столь же незнакомых людей, в то время как справа шел на полутонах разговор по поводу интереса, который проявили иезуиты к мирским делам. В этой или подобной тому связи цитировалась статья, появившаяся недавно в каком-то церковном листке и посвященная искусственному оплодотворению — где, по видимому, заключалось, что грех совершался всякий раз, когда сперма была не-мужнина происхождения. В споре по данному ангелически-сексуальному вопросу принимало участие несколько голосов.
— Смените предмет, — сказал Камье, — или я донесу на вас архиепископу. Вы навязываете мне свои взгляды.
Что находится перед ним, он не мог различать ясно, в тяжелом от дыма воздухе контуры расплывались. Местами и временами выныривали, раскалывая дымку, неоспоримый жест, укомплектованный неопровержимой трубкой, конусообразная шляпа, фрагменты нижних конечностей и в особенности ступни, шаркающие и ерзающие, все равно что задницы, из одного мучительного положения в другое. Зато позади него была прочная старая стена, ясная, обыкновенная, голая, он чувствовал ее у себя в тылу, он приложился к ней затылком и потерся. Он сказал себе: — Когда придет Мерсье, а он придет, я своего друга знаю, куда он сядет? Сюда, за этот стол? Этот вопрос некоторое время занимал его. Нет, — решил он в конце концов, — он не должен, он, Камье, не вынес бы этого, сам не знает почему. И что потом? Чтобы лучше представить себе это, то есть что потом, после того, как Мерсье не должен присоединиться к нему в его уголке, Камье вынул руки из карманов, расположил их перед собой уютной маленькой горсткой и оперся на нее лицом, сначала чуть-чуть, затем всем весом головы. И видение не заставило себя ждать: как Камье видит Мерсье прежде, чем Мерсье Камье, вскочившего и спешащего к дверям. Ну вот и ты наконец, — кричит он, — а я думал, ты меня совсем покинул, — и он тянет его к стойке бара, или вглубь зала, или они сразу вместе уйдут, хотя это едва ли вероятно. Ведь Мерсье устал, ему нужно отдохнуть и подкрепиться, прежде чем куда-либо двинуться дальше, и у него есть, что сказать, что едва терпит отлагательства, и у Камье есть, что сказать, да, у них есть насущные вещи, которые нужно сказать друг другу, и они устали, им необходимо прийти в себя после этой долгой разлуки, и сориентироваться, определить более-менее, каково их положение, будущее у них светлое или темное, или только туманное, как чаще всего и бывает, и если какое-то направление чем-то лучше какого-нибудь другого, то в каком им предпочтительнее направиться, короче, необходимо сосредоточиться достаточно, чтобы затем стремглав пуститься, сама улыбка и ясность, в атмосфере обоюдных потворств, в сторону одной из бесчисленных целей, либо, иначе, воздав, опять-таки сама улыбка (но уже необязательно), должное этому порыву, восхищаться ими издалека, одной за другой, ибо они далеки. И затем что-то мельком замеченное, что могло бы быть чем-то не тем, чем ему быть положено, — да, не всякий день предлагается к распутыванию подобные хитросплетения важных тонкостей. Выложился полностью, за исключением воя. Разобравшись таким образом с непосредственным будущим, Камье поднял голову и увидел перед собой существо, которое лишь через некоторое время, столь велико было сходство, опознал как Мерсье, — отсюда путаница мыслей, не оставлявших его в покое (но зато потом какой покой!) вплоть до послезавтрашнего дня, с утешительным выводом в конце, что боялся он, настолько, что считал это невыносимым, не того, что почувствует своего друга рядом, а что увидит, как он переступает порог и преодолевает последнюю стадию огромного расстояния, разделявшего их с полудня.
Появление Мерсье вызвало в зале некое замешательство, что-то вроде тревожного холодка. А ведь компания состояла большей частью из докеров и моряков, да горстки акцизных чиновников, то есть из людей, которых нелегко, как правило, поразить своеобразием внешности. И тем не менее наступила тишина, голоса смолкли, замерли жесты, пивные кружки дрожали в руках, наклоненные до опасного предела, и глаза всех устремились в одном направлении. Тонкому наблюдателю, когда бы таковой имел место, но на самом деле не имел, тут вполне могли бы вспомниться отара овец или стадо коров, которых вспугнула какая-то непонятная угроза. Их тела застыли, они остановившимся свирепым взглядом встречают общего врага, и неподвижнее в этот момент, чем земля, на которой они пасутся. Затем все разом наутек, или во весь опор на незваного гостя (если слабый), или опять к своим занятиям, чем они там занимались: щипанию травы, жеванию, копулированию, прыжкам. Или вспомнились бы те ходячие больные, что заставляют всякую речь замолкать там, где они проходят, толпу расступиться и наполняют душу ужасом, жалостью, гневом, весельем, омерзением. Да, когда вы совершаете насилие над природой, вы должны быть чрезвычайно осторожны, если не хотите услышать — ату его! — или претерпеть помощь какой-нибудь отвратительной руки. На мгновение Камье показалось, что дело сейчас обернется скверно, и подколенные сухожилия у него напряглись под столом. Но мало-помалу раздался широкий вздох, все сильнее и сильнее, словно набегающая на берег плавная волна, чья мощь в итоге уходит в пену и гул, к радости детишек.
— Что с тобой стряслось? — сказал Камье.
Мерсье поднял глаза, но пристальный их взгляд направлен был не на Камье и даже не в стену. Во что вообще на этом свете можно впиться вот так глазами? Очень хотелось бы знать.
— Господи, ну и лицо, — сказал Камье. — Ты словно прямиком из адских областей. Что ты говоришь?
Вне всякого сомнения, губы Мерсье пошевелились.
— Я думал, она одна, — сказал Мерсье.
— Тебя не били? — сказал Камье
И тут на них упала тень громадного человека. Передник у него едва доходил до середины бедер. Камье посмотрел на него, а он посмотрел на Мерсье, а он стал смотреть на Камье. В результате были порождены, хотя глаза и не встречались, образы в высшей степени сложные, позволявшие каждому самому получить удовольствие одновременно в трех разных вариантах плюс, по самым скромным подсчетам, в трех вариантах доставить удовольствие каждому другому, то есть в общей сложности девять образов, на первый взгляд несовместимых, не говоря уже о неразберихе фрустрированных возбуждений, теснящихся по краям. Добавьте сюда множество глаз, устремленных на трио, и будет, возможно, получено слабое представление об ожидающем всякого, кто окажется настолько сообразительным, что не разберется что к чему, и покинет свою темную камеру, и это безобидное помешательство, слабый проблеск каждую вторую эру или около того, сознание, что существуешь, существовал.
— Что будете брать? — сказал бармен.
— Когда ты понадобишься, мы тебе сообщим, — сказал Камье.
— Что будете брать? — сказал бармен.
— То же, что и раньше, — сказал Мерсье.
— А вас пока еще не обслуживали, — сказал бармен.
— То же, что и этот джентльмен, — сказал Мерсье.
Бармен посмотрел на пустой стакан Камье.
— Я забыл, что это было, — сказал он.
— Я тоже, — сказал Камье.
— А я и не знал, — сказал Мерсье.
— Постарайся, приложи усилие, — сказал Камье.
— Ты запугиваешь нас, — сказал Мерсье, — браво!
— А мы на это вроде как болт положили[37], — сказал Камье, — хотя на самом-то деле мы обделались от ужаса. Тащи опилки, приятель.
И в подобном духе, каждый говорил вещи, которых ему не следовало бы говорить, покуда не было достигнуто своего рода соглашение, скрепленное тошнотворными улыбками и лживыми любезностями. Возобновился рев (разговоров).
— Итак, насчет нас, — сказал Камье.
Мерсье поднял свой стакан.
— Я не это имел в виду, — сказал Камье.
Мерсье поставил свой стакан.
— Но почему бы и нет, в конце концов, — сказал Камье.
Так что они оба подняли свои стаканы и выпили, и оба сказали, в одно и то же мгновение или почти:
— За тебя! Камье добавил: — И за успех нашего… — Но завершить этот тост он не смог. — Помоги мне, — сказал он.
— Я не в состоянии подобрать слово, — сказал Мерсье, — или сочетание слов, которое бы выразило, что, как мы себе представляем, мы пытаемся совершить.
— Твою руку, — сказал Камье, — обе твои руки.
— Зачем? — сказал Мерсье.
— Чтобы я сжал их в своих, — сказал Камье.
Руки нащупывали друг друга под столом, нашли друг друга, сжали друг друга, одна маленькая меж двух больших, одна большая меж двух маленьких.
— Да, — сказал Мерсье.
— Что ты имеешь в виду да? — сказал Камье.
— Ты о чем? — сказал Мерсье.
— Ты сказал да, — сказал Камье.
— Я сказал да? — сказал Мерсье. — Я? Не может быть. Последний раз, когда я злоупотребил этим термином — это было на моей свадьбе. Нашей с Тоффаной[38]. Матерью моих детей. Моих собственных. Неотъемлемых. Тоффана. Ты никогда ее не видел. Она еще жива. Воронка. Все равно что болото трахаешь. Подумать только, что из-за этого гектолитра экскрементов я изменил своей заветной мечте. — Он сделал кокетливую паузу. Однако Камье был не в настроении подыгрывать. Так что Мерсье пришлось продолжить самому: — Ты не решаешься спросить какую. Тогда позволь мне прошептать тебе на ухо. Чтобы род человеческий продолжался по мере сил без моего участия.
— Цветного младенца я мог бы полюбить, — сказал Камье.
— С тех пор я предпочитаю иную форму, — сказал Мерсье. — Делаешь, что можешь, а не можешь ничего. Только извиваешься да корчишься, чтобы закончить вечером там же, где был утром. Но! Вот тебе, если угодно, вокабула. Все есть vox inanis[39], кроме некоторых дней, определенных совпадений, — вот вклад Мерсье в перебранку об универсалиях.
— Где наши вещи? — сказал Камье.
— Где наш зонт? — сказал Мерсье.
— Когда я пытался помочь Хелен, — сказал Камье, — у меня рука соскользнула.
— Больше ни слова, — сказал Мерсье.
— И я уронил его в шлюз, — сказал Камье.
— Пошли отсюда, — сказал Мерсье.
— Куда? — сказал Камье.
— Лавируя, вперед, — сказал Мерсье.
— А вещи? — сказал Камье.
— Не стоит об этом, — сказал Мерсье.
— Ты меня в могилу сведешь, — сказал Камье.
— Тебе нужны подробности? — сказал Мерсье.
Камье не ответил. Он не может найти слов, — сказал себе Мерсье.
— Помнишь велосипед? — сказал Мерсье.
— Еще бы, — сказал Камье.
— Что ты там шепчешь, — сказал Мерсье, — я же не глухой.
— Да, — сказал Камье.
— От него осталось, — сказал Мерсье, — и надежно приковано цепью к парапету, как раз столько, сколько и могло в среднем остаться, после неделю не прекращавшегося дождя, от велосипеда, с которого сняли оба колеса, седло, звонок и багажник. И задний фонарь, — добавил он, — я едва не забыл. Он стукнул себя по лбу. Что за тупая башка, в самом деле! — сказал он.
— И насос, разумеется, — сказал Камье.
— Хочешь верь, хочешь не верь, — сказал Мерсье, — мне это все едино, но насос пощадили.
— Такой прекрасный насос! — сказал Камье. — Где он?
— Я подумал, это просто по недосмотру, — сказал Мерсье, — и оставил его там, где он был. Мне показалось, так будет правильно. Что нам теперь накачивать? То есть, я его перевернул. Вверх ногами. Сам не знаю зачем.
— И он так же хорошо закрепился? — сказал Камье.
— О, совершенно так же, — сказал Мерсье, — совершенно, совершенно так же.
Они вышли на улицу. Дул ветер.
— Дождь все еще идет? — сказал Мерсье.
— В данную минуту нет, по— моему, — сказал Камье.
— А воздух по— прежнему сырой, — сказал Мерсье.
— Если нам не о чем говорить, — сказал Мерсье, — давай не будем говорить ни о чем.
— Но нам есть, о чем говорить, — сказал Мерсье.
— Почему тогда мы не говорим об этом? — сказал Камье.
— Мы не можем, — сказал Мерсье.
— Тогда давай помолчим, — сказал Камье.
— Но мы пытаемся, — сказал Мерсье.
— Мы отделались благополучно, — сказал Камье, — и мы невредимы.
— Ну вот, — сказал Мерсье. — Продолжай.
Мы с трудом продвигаемся.
— С трудом! — закричал Мерсье.
— С усердием… с усердием вдоль темных улиц, темных и относительно пустынных, по причине несомненно позднего часа и неустойчивой погоды, мы не знаем, кто кого ведет, кто за кем следует.
— В тепле и в уюте, — сказал Мерсье, — у камелька, они предаются мечтам. Книги падают из рук, головы на грудь, стихает пламя, гаснут последние угольки, на свою добычу крадется из берлоги сон. Но хранитель начеку, они очнулись и отправляются в кровать, благодаря Бога за положение вещей, добытое дорогой ценой, когда возможны такие удовольствия среди многих еще иных, такой покой, в то время как ветер и дождь бьют в оконное стекло и мысль скитается, чистый дух, среди тех, кто не имеет приюта, немощных, проклятых, слабых, несчастных.
— Настолько ли мы знаем, — сказал Камье, — что замышлял все это время другой?
— Ну-ка еще раз, — сказал Мерсье.
Камье повторил эту ремарку.
— Именно бок о бок, — сказал Мерсье, — как сейчас, локоть к локтю, рука в руке, ноги в унисон, мы чреваты большим числом событий, чем можно втиснуть в толстенный том, в два толстенных тома, твой толстенный том и мой толстенный том. Отсюда, без сомнения, наша благословенная чувствительность ко всяким ничего: ничего не делать, ничего не говорить. Ибо человек устает в конечном счете от стараний утолить из пожарной кишки свою великую сушь и от разглядывания одного за другим своих немногих оставшихся фитильков, раздутых при помощи оксигидрогеновой сварочной горелки. Так что он предается, однажды и навсегда, мукам жады в темноте. Это меньше портит нервы. Но прости, бывают дни, когда огонь и вода[40] овладевают моими мыслями, а следовательно и разговорами, в той степени, в какой одно с другим связано.
— Мне хотелось бы задать несколько простых вопросов, — сказал Камье.
— Простых вопросов? — сказал Мерсье. — Камье, ты меня поражаешь.
— Они будут сформулированы простейшим образом, — сказал Камье. — Все, что от тебя требуется, это отвечать не задумываясь.
— Если и есть что-то, чего я терпеть не могу, — сказал Мерсье, — так это вести разговоры на ходу.
— Мы в безвыходном положении, — сказал Камье.
— Ладно тебе, — сказал Мерсье, — брось ты эту напыщенность. Дождь кончился, наверное, потому что ветер поднялся, как по-твоему, если он действительно кончился?
— Не спрашивай меня, — сказал Камье.
— Прежде чем ты что-нибудь предпримешь, — сказал Мерсье, — позволь я объясню тебе. Нет у меня ни ответа за душой. О, были времена, они у меня имелись, и одни лишь самые лучшие, они были единственным моим обществом, я даже изобретал вопросы, которые бы им подходили, Но я их всех выпроводил давным-давно.
— Я не имел в виду такие, — сказал Камье.
— Это уже лучше, — сказал Мерсье. — А какие тогда?
— Сейчас увидишь, — сказал Камье. — Во-первых, какие новости насчет сака?
— Я не слышу ничего, — сказал Мерсье.
— Сак, — закричал Камье. — Сак где?
— Пошли сюда, — сказал Мерсье, — здесь поспокойнее.
Они свернули в узкую улочку между высокими старинными домами.
— Ну, — сказал Мерсье.
— Где сак? — сказал Камье.
— Что тебя дернуло снова поднимать эту тему? — сказал Мерсье.
— Ты так ничего мне и не рассказал, — сказал Камье.
Мерсье внезапно остановился, и это заставило Камье тоже внезапно остановиться. Если бы Камье не остановился внезапно, и Камье бы внезапно не останавливался. Но поскольку Мерсье внезапно остановился, пришлось Камье остановиться внезапно тоже.
— Ничего не рассказал? — сказал Мерсье.
— Определенно ничего, — сказал Камье.
— Что же тогда вообще значит рассказывать, — сказал Мерсье, — если считать, что я не рассказал тебе ничего?
Ну как, — сказал Камье, — отыскал ли ты его, как дела обстояли и все такое.
Мерсье сказал:
— Продолжим наш… — Он в затруднении указал свободной рукой на свои ноги и ноги своего компаньона. Последовало молчание. Затем они продолжили не поддающийся описанию процесс, имеющий некоторое отношение к их ногам.
— Ты о чем говорил? — сказал Камье.
— Сак, — сказал Камье.
— А из чего-то следует, что он у меня? — сказал Мерсье.
— Нет, — сказал Камье.
— Так что же? — сказал Мерсье.
— Столько всего могло произойти, — сказал Камье. — Ты мог искать его, но искать напрасно, мог найти его и опять потерять, или даже махнуть на него рукой, сказать себе: — Он не стоит того, чтобы с ним возиться, — или, — На сегодня довольно, а завтра посмотрим. Откуда мне знать?
— Я искал его тщетно, — сказал Мерсье, — долго, упорно, старательно, безуспешно.
Он преувеличивал.
— Я разве спрашиваю, — сказал Мерсье, — как именно ты дошел до того, что сломал наш зонт? Или через что тебе пришлось пройти перед тем, как ты его вышвырнул? Я прочесывал бесчисленные пункты, расспрашивал бесчисленных типов, учитывал невидимость вещей, метаморфозы времени, пунктик у людей вообще и у меня в частности насчет выдумок и вранья, желание нравиться и стремление вредить, а до того, и с тем же успехом, тихо себе сидел, не имеет значения где, все еще пытаясь выдумать против бесконечного приближения, шаркающих тапок, брякающих ключей лекарство чуть получше, нежели визг, перехваченное дыхание, скулеж, улепетывание[41][42].
Камье коротко сказал, что он об этом думает.
— Почему мы настаиваем, — сказал Мерсье, — ты, например, и я, задавал ты себе когда— нибудь такой вопрос, ты, который спрашивает так много? Должны ли мы разбазаривать последнее, что от нас еще осталось, в утомительности бегства и мечтах об избавлении? Ты ведь не подозреваешь, как и я, насколько ты, может быть, свыкнешься и с этим нелепым наказанием, и с тихим ожиданием палача, явившегося тебя разрешить?
Нет, — сказал Камье.
Они замешкались на границе большого открытого пространства. Пожалуй, это была площадь, грохочущая, в трепещущих отблесках, в корчащихся тенях.
— Повернем назад, — сказал Мерсье. — Такая очаровательная улица. Эти бордельные ароматы.
Они двинулись по улице в обратном направлении. Даже в темноте улица казалась изменившейся. Они — нет. Или вряд ли.
— Мне видятся далекие страны—, — сказал Мерсье.
— Куда мы идем? — сказал Камье.
— Никогда мне от тебя не избавиться? — сказал Мерсье.
— Ты не знаешь, куда мы идем? — сказал Камье.
— Что значит, куда мы идем? — сказал Мерсье. — Мы идем, и этого достаточно.
— Кричать не обязательно, — сказал Камье.
— Мы идем все равно куда, лишь бы там кровь не так стыла в жилах, — сказал Мерсье. — Мы пробираемся, прижимаясь к стенам, все равно куда, лишь бы там дерьмо лежало не таким толстым слоем. Мы набрели на улочку, каких — одна из тысячи, и теперь все, что нам нужно делать, это прохаживаться по ней из конца в конец, покуда она не станет не лучше прочих, а ты хочешь знать, куда мы идем? Где нынче вечером твоя чуткость, Камье?
— Делаю вывод, — сказал Камье.
И сделал, а затем задавал свои простые вопросы. Что занимало их, пока не кончилась улица. Тогда они опять единодушно повернули обратно.
— Мы слишком много болтаем, — сказал Мерсье. — Я выслушал и произнес, с тех пор как ты тянешь меня за собой, больше нелепостей, чем за всю остальную жизнь.
— Это кто кого тянет, — сказал Камье. Он добавил: — Может быть, время наших с тобой разговоров скоро закончится. Так что давай взвешивать дважды, прежде чем сдерживать языки. Ибо потом тщетно ты будешь обращаться ко мне, а я к тебе, ни меня ни тебя тут уже не будет, а будем мы в иных местах, и в положении ничуть не лучшем, или едва ли.
— Что за ерунда, — сказал Мерсье.
— До такой степени едва ли, что я часто спрашиваю себя, — сказал Камье, — довольно часто, неужели здесь— то мы и имеем лучшую нашу долю, здесь и сейчас, без лишних хлопот.
— Если ты пытаешься взывать к моим чувствам, — сказал Мерсье, — тебе стоило бы быть поумнее.
— Не позднее, как сегодня, например, — сказал Камье, — я уже совсем было решился не приходить туда, где мы назначили встречу.
То есть, встреча у них была назначена.
— Забавно, — сказал Мерсье, — я боролся с тем же самым ангелом.
— Один из нас не выдержит в конце концов, — сказал Камье.
— Разумеется, — сказал Мерсье. — Незачем пропадать обоим.
— И это не будет изменой, — сказал Камье. — Не обязательно будет.
— Отнюдь нет, — сказал Мерсье, — отнюдь нет.
— Я имею в виду, если один покинет другого, — сказал Камье.
— Я тебя понял, — сказал Мерсье.
— Но есть вероятность, что и будет, — сказал Камье.
— Будет чем? — сказал Мерсье.
— Вот этим самым, — сказал Камье.
— Ну, безусловно, — сказал Мерсье. — Продолжать путь в одиночестве, брошенным или бросившим… Позволь мне оставить мысль незавершенной.
Они немного прошагали в молчании. Затем Мерсье сказал:
— Я чувствую запах бардака.
— Всюду темно, — сказал Камье. — Никаких фонарей никакого цвета. И номеров на домах нет.
— Давай спросим этого достопочтенного констебля, — сказал Мерсье.
Они обратились к констеблю.
— Пардон, инспектор, — сказал Мерсье, — вы, по чистой случайности, не знаете ли дома… как бы это сказать… публичного, дома терпимости, тут, в округе?
Констебль смерил их взглядом.
— Только чтоб гарантированно чистый, — сказал Мерсье, — ну, насколько это возможно. Нас ужасает, моего друга и меня, перспектива заполучить сифон.
— И вам не стыдно, в вашем-то возрасте? — сказал констебль.
— А вам-то что? — сказал Камье.
— Стыдно? — сказал Мерсье. — Тебе стыдно, Камье? В твоем возрасте?
— Проходите, — сказал констебль.
— Я запишу ваш номер, — сказал Камье.